Глава семнадцатая
Серпилин получил назначение на фронт только после второй врачебной комиссии, да и то не сразу. Комиссия была 25 ноября, а назначение он получил через неделю. Утром его вызвали в Генштаб, а вечером уже предстояло принимать дивизию, дравшуюся с немцами под Москвой.
— Мы тут докладывали о тебе товарищу Сталину, — сказал Иван Алексеевич. — И о твоем письме, чтоб непременно на фронт, и так далее… (Серпилин послал это письмо после второй комиссии.) Не скрою, мы были против, хотели оставить тебя здесь, у себя… но, — Иван Алексеевич пожал плечами, — он решил по-своему, и, стало быть, теперь прав ты, а не мы. Сказал: раз хочет на фронт, дать дивизию. Между нами говоря, чуть было уже не законопатили тебя на Карельский. Он ведь два раза повторять не любит; спросит: «Уехал?» Что ответишь? Но позавчера тут у нас, под Москвой, целая драма вышла. Ни за что ни про что, по-дурацки, случайной миной прекрасного командира дивизии убило. Орлов, генерал-майор. Не знал?
— Слыхал, — сказал Серпилин. — В Сибирском округе был до войны.
— В Сибирском, алтайская дивизия, — кивнул Иван Алексеевич. — Сначала думали начальником штаба заменить, а потом командующий позвонил, попросил посильнее подобрать. Остановились на тебе.
— Спасибо, — сказал Серпилин.
— Не кажи «гоп»! — сказал Иван Алексеевич. — Дивизия, правда, хорошая, кадровая, но потрепана порядочно, точней сказать — беспощадно. Орлов был командир сильный, надо отдать ему должное, и привыкли к нему за шесть лет. Так что это не после какого-нибудь недоросля прийти на дивизию: тут будут и вершки и корешки… Словом, что ж? Раз не захотел с нами здесь работать, добрый путь! — заключил Иван Алексеевич.
В его тоне была обида. Старые товарищи хотели сделать Серпилину как лучше, а он уперся и через их головы написал Сталину. Но Серпилин не чувствовал себя виноватым перед ними. Он хотел быть на фронте и в таком вопросе не мог считаться даже с самолюбием людей, которым был многим обязан.
— А ты принимай армию, — отшутился он, не вдаваясь в спор. — Вот и буду опять у тебя служить!
— Принимай, принимай!.. — сказал Иван Алексеевич. — Думаешь, тут сахар сидеть? Между молотом и наковальней, наверное, и то легче! Я бы принял, да не у всех так гладко с письмами получается, как у тебя: сюда хочу, туда не желаю… Можно и по шее получить!
Серпилин подумал про себя, что у него тоже не всегда так гладко получалось с письмами: слал он когда-то и безответные письма на этот же адрес. Ну да ладно, бог с ними, с теми письмами, а за резолюцию на этом письме спасибо по гроб жизни!
— Начальство свое будущее знаешь? — И Иван Алексеевич, уже вставая, назвал фамилию командующего той армией, куда предстояло ехать Серпилину.
Серпилин сказал, что человек, о котором шла речь, помнится, учился с ним одновременно в академии, но на два курса моложе.
— Был на два курса моложе, а теперь на одну звезду старше! — усмехнулся Иван Алексеевич. — Но я бы сказал, что выдвинулся закономерно. Доля в начале войны ему досталась горькая: принял мехкорпус в процессе, как говорится, формирования: старые танки накануне списания, а новые — накануне получения. Но выглядел с этим мехкорпусом неплохо, особенно на фоне некоторых других. С боями вышел из окружения. Да и здесь, под Москвой, тоже проявил себя… А впрочем, сам увидишь; снизу, как говорится, виднее.
— А сверху что, плохо видно?
— Как тебе сказать? Разно бывает. Бывает и так: и чин большой и даден давно, а на своем военном инструменте до сих пор все одним пальцем играет; щиплет его по старой памяти, как балалайку, и нам, среднему звену, операторам, по ходу дела уже слыхать, что это за музыка, а сверху, — Иван Алексеевич мельком глянул в потолок, — все еще уха не приложат! Да, кстати, — протягивая руку Серпилину, сказал Иван Алексеевич. — Тут вчера ко мне вдова Баранова приходила. Я вспомнил наш разговор и посоветовал, чтобы она тебя нашла. Ты ей уж сам рассказывай, я этого на себя не взял.
Серпилин нахмурился.
— Когда поедешь принимать дивизию?
— Сейчас прямо в штаб фронта поеду, если машину дашь. Оттуда на часок домой; соберусь — и к ночи на место. Думаю так.
Ему не хотелось разговаривать с вдовой Баранова, и он с удовольствием подумал, что едет на фронт сегодня и, наверное, его минует чаша сия. Однако вышло по-другому. Он обернулся с поездкой в штаб фронта в Перхушково скорей, чем думал, а когда заехал домой пообедать и взять вещи, жена, которой он позвонил о своем назначении еще из Генерального штаба, недовольно сказала, стоя над открытым чемоданом:
— Тебе тут два раза очень настойчиво какая-то Баранова звонила. Я ей ответила, что ты уезжаешь сегодня на фронт, но она заявила, что все равно будет еще звонить. Это какая Баранова?
— Ну, какая! Жена Баранова.
Они посмотрели друг на друга. Валентина Егоровна знала, муж имеет основания считать Баранова одним из виновников того, что случилось с ним в тридцать седьмом году, знала, что судьба, как назло, снова свела его с Барановым в окружении, а теперь — только этого и не хватало — ему перед отъездом на фронт еще предстоит разговор с женой Баранова. По лицу мужа она уже поняла: предстоит. Если только Баранова позвонит, он непременно скажет ей, чтобы приехала; оставалось надеяться, что Баранова не позвонит. На это они оба и надеялись сейчас перед разлукой.
Серпилин был за обедом разговорчив, а Валентина Егоровна молчалива. Она давно знала, что он хочет пойти на дивизию, знала, что он писал об этом Сталину, и верила, что желание его исполнится.
Они уже давно вполне и до конца понимали друг друга. Конечно, понимание друг друга еще не вся любовь, но такая важная часть ее, с годами делающаяся все важней и важней, что чувство, в котором не присутствует это понимание, вообще вернее было бы называть не любовью, а как-нибудь иначе. Глубокое и полное понимание всего, чем тяготится и чему радуется Серпилин, уже давно было главной частью любви Валентины Егоровны к своему мужу, и она была рада за него, что он едет принимать дивизию, хотя в ее собственной душе все бунтовало против этого: опять разлука, опять фронт, опять напряженная, бессонная жизнь с его еще и наполовину не восстановленным здоровьем.
Но говорить об этом она себе не разрешала, не желая портить ему настроение перед дорогой, а говорить о чем-нибудь другом была не в состоянии. Она весь обед сидела и молчала, и это ее трудное молчание было не следствием размолвки, как, наверное, подумал бы, зайдя сюда, кто-нибудь посторонний, а следствием любви и самоограничения.
Было и еще одно чувство — тревога. Сидя за этим прощальным обедом напротив мужа, Валентина Егоровна помнила, что он едет сменить убитого. Новое назначение могло сулить смерть и ему, но говорить об этом уж и вовсе не было заведено в их семье.
— Слушай, Валя. — Серпилин принялся было за чай, но отодвинул от себя стакан. — Знаешь, что я хотел тебе сказать?..
Он хотел ей сказать, чтобы она после его отъезда сразу же возвращалась на ту работу медсестры, которую временно оставила, когда он выписался из госпиталя домой. Он знал: она и так завтра же вернется на эту работу, но хотел дать ей почувствовать, что это важно не только для нее, но и для него.
Однако сказать это удалось только потом, в последнюю минуту прощания: зазвонил телефон, несчастный и требовательный женский голос сказал, что это звонит Баранова, она знает, что Федор Федорович уезжает на фронт; но она звонит в третий раз, теперь с угла, из автомата, и он не вправе отказаться поговорить с ней десять минут!
Серпилин не любил, когда ему напоминали о том, что он вправе и чего не вправе, но раз Баранова позвонила, он не позволил себе отказать ей:
— Приходите, жду вас.
И, повесив трубку, спросил жену, не помнит ли она, как зовут Баранову.
— А я ее вообще не помню, — не скрывая неприязни, сказала Валентина Егоровна.
Смерть Баранова не примирила с ним Валентину Егоровну. В ней все кипело от мысли, что последние полчаса перед разлукой с мужем у нее отнимет жена человека, приложившего руку к тому, чтобы отнять у нее мужа на целых четыре года, самых долгих и страшных в ее жизни.
— Нахалка все-таки! — непримиримо и, скорее всего, несправедливо сказала она и, не стыдясь своей несправедливости, захватив чемодан, ушла собирать вещи мужа на кухню, не желая видеть эту женщину.
Серпилин допил чай в одиночестве, силясь вспомнить не только имя и отчество Барановой, но и какая она из себя: кажется, молодая, моложе Баранова. Он видел ее, помнится, в тридцать шестом году на вокзале, когда они ехали на осенние маневры в Белоруссию; тогда-то, кажется, Баранов их и познакомил.
Женщина, которой он через несколько минут открыл дверь, была действительно еще не стара, одета в форму военного врача, и если бы Серпилин в ту минуту думал об этом, то, наверное, мысленно бы добавил: «И хороша собой».
Он помог ей раздеться, посадил за стол и предложил чаю. Но она поспешно отказалась, посмотрела на большие мужские ручные часы и сказала, что отнимет у него ровно десять минут, как и предупредила по телефону.
Что ее муж погиб, она знает уже месяц, и уже месяц, как ее старший сын, которому восемнадцать лет, узнав о гибели отца, ушел добровольцем на фронт, и она одобрила это. Ей сообщили число, когда погиб муж, — 4 сентября, и сказали, что она может ставить вопрос о пенсии. Но она еще не оформляла этого…
— И вообще все это с пенсией пока не так важно, — поспешно добавила она. — Как видите, я на военной службе, работаю ведущим хирургом госпиталя, старший сын на фронте, младший у родителей мужа и вполне устроен, так что наша семья ни в чем не нуждается. — Она говорила так, словно заранее хотела оградить себя от подозрений, которых не было у Серпилина.
— Но я только вчера, после долгих звонков, пошла к… — она назвала фамилию Ивана Алексеевича, — в надежде, что такой человек, как он, может знать больше других. И он действительно сразу же сказал, что муж выходил из окружения с вами, и рекомендовал обратиться к вам.
«И черт бы его подрал за это! Навязал крест и мне и ей на шею», — подумал Серпилин с долей сочувствия к этой независимо державшей себя женщине.
Серпилина было нелегко пронять, он верил сдержанным чувствам и сейчас в напряженно звеневшем голосе женщины и в ее глазах читал больше горя, чем если бы она разливалась тут перед ним слезами.
— Да, — сказал он вслух, — мы действительно вместе выходили.
Он говорил медленно, обдумывая тем временем сразу два вопроса: что ей сказать и что ей уже сказали? Сведения о гибели Баранова могли исходить только из уст Шмакова и из тех строевых списков, которые он сдал по выходе из окружения. Но включал ли Шмаков туда какие-нибудь пояснения или не включал и что ей сказали, этой женщине: то, что она говорит, или больше? Пожалели ее, и в самом деле она не знает? Или знает больше того, что говорит, а у него, Серпилина, хочет проверить? Все это было одинаково возможно и не противоречило искренности горя, которое он слышал в голосе женщины.
— Действительно, выходили вместе, и погиб он действительно четвертого сентября. — Серпилин все еще до конца не решил, как говорить с ней, но она услышала еле заметное колебание в его голосе.
— Расскажите мне, пожалуйста, правду, все, как было! Мне это важно, а главное, это хотят знать сыновья, прежде всего старший. Я обещала написать ему на фронт.
Но именно теперь, когда она сказала «скажите всю правду» и снова упомянула о сыне, Серпилин решил не говорить ей правды — ни всей, ни половины, ни четверти.
Он сказал, что встретил ее мужа в конце июля, когда выходил со своей частью лесами из Могилева на Чаусы, что муж ее в условиях окружения, как и некоторые другие командиры, — эту фразу Серпилин выговорил с трудом, хотя она была только частичной ложью, — воевал рядовым бойцом и погиб четвертого сентября, в самом начале боя, разыгравшегося в ту ночь при переходе шоссе. Сам он, Серпилин, не видел, как это произошло, но ему сообщили, что Баранов погиб смертью храбрых… Снова сделав над собой усилие, он сказал это не столько для нее, сколько для ее сына, которому она будет писать на фронт.
— Так что, как видите, к сожалению, мало что могу добавить. У меня было там под командой полтысячи людей, и я не могу помнить все подробности о каждом. Шли мы тяжело, со многими боями и потерями, а в последнем бою, когда уже соединялись, потеряли половину людей. Вам, конечно, от этого не легче, но в живых из нас вообще осталось меньшинство…
— Может быть, вы чего-нибудь не договариваете? — Она испытующе посмотрела на Серпилина.
Сначала ему показалось, что его выдал тон, которым он говорил о Баранове, — но нет, кажется, он сдержался. Потом он подумал: может быть, ее поразило, что муж — полковник — был у него, Серпилина, простым бойцом?
Но, продолжая смотреть ей в глаза, он понял, что правдой было не то и не другое. Просто она знала или угадывала в своем муже что-то такое, что заставляло ее бояться за него. Как видно, она любила его, но при этом боялась: какой он будет там, на войне?
Она надеялась узнать о муже хорошее, для этого и пришла, и в то же время в глубине души боялась узнать плохое. А сейчас, когда Серпилин замолчал, заподозрила, что это плохое все же было и лишь осталось несказанным.
— Может быть, вы все-таки чего-то не договариваете мне? — повторила она.
«Может быть, может быть…» — мысленно сказал он. Но вслух ответил, что нет, он рассказал все, как было, и пусть она напишет об этом сыну.
«Главное все же не она, а сын!» — еще раз подумал он.
На этот раз, кажется, она поверила.
— Я буду писать сыну и сошлюсь на вас.
— Что ж, ссылайтесь, — сказал он.
А про себя подумал: черт его знает, наверное, в этом ненавистном ему Баранове было что-то такое, за что его и сейчас еще любит такая, как видно, хорошая женщина.
Он проводил ее в переднюю и подал шинель. Она поблагодарила и ушла. Когда он вернулся и посмотрел на часы, то увидел, что она не уложилась всего на четыре минуты. Для женщины, пришедшей с тем, с чем пришла она, это был подвиг.
«Да, с характером человек. Так за что же она все-таки любила Баранова? Или, как говорится, ни за что? За просто так?.. Тоже, кажется, бывает…» — подумал он, сам, однако, не представляя себе, как это может быть.
— Уже ушла? — входя, спросила Валентина Егоровна.
Даже то, что Баранова так быстро ушла, не смягчило ее. Она просто решила, что Серпилин сказал этой женщине все, как было, потому она и ушла так быстро.
— Ну как, все ей сказал? — не удержалась она.
— Ничего я ей не сказал! — недовольно ответил Серпилин. Он не хотел больше разговаривать на эту тему. — Сказал, что пал смертью храбрых.
— Не знала прежде за тобой привычки врать, — непримиримо сказала Валентина Егоровна.
— А ты полегче на поворотах! — рассердился Серпилин. — Сын пошел добровольцем на фронт, мстить за отца. Так за кого же прикажешь ему мстить? За труса?
— А разве, кроме как за его дорогого отца, мстить не за кого? Если бы его отец был жив, значит, сыну можно не на фронт, а за Урал ехать? Не согласна!
— Оказалась бы на моем месте, согласилась бы… — Серпилин имел в виду объяснить ей: одно дело — рассуждать, что правильно и что нет, а другое дело — глядеть в глаза вдове.
Но Валентина Егоровна перебила его:
— Мне незачем на твоем месте оказываться, я и на своем достаточно видела!
Продлись этот разговор еще немного, он бы кончился размолвкой, но оба вовремя почувствовали, что это может случиться, сдержались и заговорили о другом: Серпилин — о том, чтобы она сразу же шла снова работать в свой госпиталь, а она — о том, чтобы он после своего ранения пореже надевал сапоги.
— Сегодня в дорогу, например, вполне можно ехать в валенках…
С этого резонного соображения начался уже и вовсе предотъездный разговор…
А еще через полчаса Серпилин, миновав Замоскворечье и предъявив на выезде документы, уже ехал по шоссе, уходившему к фронту.
…Серпилин прибыл в штаб армии и разыскал избу, где жил командующий. Встретивший его адъютант предложил ему располагаться и ждать.
— Командующий отдыхает, но приказал себя разбудить в двадцать два ровно, и если приедете раньше — по вашем приезде.
Адъютант вышел, а Серпилин взглянул на часы — на них было 21:50 — и обвел взглядом комнату.
Даже временное жилье военного человека дает известное представление о хозяине. В рабочей комнате командующего было холодно, чисто и пусто, все лишнее было вынесено; остались стол, стулья и этажерка с пачкой книг на одной полке, с подшивкой «Красной звезды» — на другой и стопкой карт — на третьей. Стол был застлан прикрепленной кнопками бумагой, бумага была без единого пятнышка: очевидно, ее положено было ежедневно менять.
Человек, работавший в этой комнате, видимо, был педант; Серпилин невольно вспомнил вскользь брошенную Иваном Алексеевичем фразу о том, что характер у командующего крутой.
— Рассчитывал, что прибудете позже. Прошу прощения! — оторвал его от этих мыслей раздавшийся за спиной резкий голос.
Серпилин поднялся, но человека, который произнес это, уже не было в комнате — он быстро прошел из двери в дверь, мелькнув в полутьме повешенным на шею полотенцем.
Через две минуты он так же быстро, но теперь уже молча, прошел обратно, а еще через две вышел к Серпилину, на ходу последним четким движением засунутых за поясной ремень больших пальцев заправляя гимнастерку.
Серпилин представился.
Командующий стоя выслушал его, коротко пожал руку и предложил сесть.
— Вот, значит, вы какой! — Он оглядел Серпилина. — Когда генерал-лейтенант, — командующий назвал фамилию Ивана Алексеевича, — сватал мне вас на дивизию, он так вас обрисовал, что я представил себе прямо по Лермонтову: «Богатырь ты будешь с виду и казак душой…» Даже заколебался. Боюсь дружеских рекомендаций. Вы что, с ним вместе служили? — спросил он, имея в виду Ивана Алексеевича.
— Служил, — сказал Серпилин, не вдаваясь в подробности.
И это понравилось командующему.
«А ты вон какой!» — глядя на него, подумал Серпилин.
Перед ним сидел человек небольшого роста и заурядной внешности: круглая голова на короткой, крепкой шее, коротко, под бокс, подстриженные волосы с белесым хохолком впереди. Совсем молодое, без морщин, гладкое лицо с одной-единственной резкой чертой на подбородке. Гимнастерка полевая, без орденов, с полевыми защитными петлицами. Командующий выглядел так, словно он нарочно заботился о том, чтобы не только в его рабочей комнате, но и в его собственной внешности не было ничего лишнего. Серпилин знал, что ему сорок, но мальчишеская стрижка под бокс делала его еще лет на пять моложе, и голос у него тоже был молодой, резкий и звонкий.
Серпилин ожидал вопросов о прохождении службы: при знакомстве с новым командиром дивизии это было естественным. Но командующий сразу начал с того, что успел познакомиться с послужным списком Серпилина.
— Будем считать, что познакомились. Дознакомимся в бою, а теперь кратко введу вас в обстановку.
Он не глядя протянул руку к этажерке и безошибочно взял с того места, где лежала, именно ту карту, которая была нужна.
— Мы с вами находимся здесь. — Его остро очиненный карандаш без поисков попал в точку на карте.
Обстановку он охарактеризовал действительно кратко, так, словно мысленно отсчитывал слова, но как раз благодаря этой краткости нарисованная им картина, лишенная всего привходящего, была особенно наглядна.
Все пять дивизий армии занимали семьдесят километров по фронту и были в первом эшелоне. В последние дни армейских резервов, в сущности, не оставалось. Но, по мнению командующего, не оставалось их и у немцев. Хотя они последние дни все еще наступали и имели частные успехи, но в целом их атаки носили уже, как он выразился, «необоснованный характер», чувствовалось, что, по крайней мере, здесь, на участке армии, у них нет крупных резервов для развития успеха.
— «Крупных» говорю из осторожности, про себя думаю, что практически против нас вообще нет резервов.
После этого он перешел к тому, как рисуется в полосе его армии предстоящее наступление, до которого остались считанные дни и о котором уже знали командиры дивизий, в том числе и предшественник Серпилина.
— В этом наступлении именинниками будем не мы, — сказал командующий. — Левей, между нами и прежним соседом, вводится свежая армия, — он назвал номер, — она займет часть полосы соседа и часть нашей. Свою левофланговую дивизию мы выводим в резерв, а вы, таким образом, оказываетесь на стыке с новым соседом, с именинником. Но и нам предложено за первую неделю выйти вон куда! — Расстояние, которое он показал по карте, было изрядным — в треть стола. — Разумеется, по снегу и под огнем противника — это не с карандашом по карте идти, — добавил он, кладя карандаш. — Так что придется потрудиться. Я пока не богат, располагаю на сегодня… — Он назвал такое скупое число активных штыков, которое проняло даже видавшего виды Серпилина.
Командующий заметил тень, промелькнувшую на лице Серпилина, но ничего не сказал: по его мнению, Серпилин и сам должен соображать, что не пустить немцев к Москве было не просто и стоило не дешево.
— Живем пока не богато, — снова повторил он, на этот раз во множественном числе. — Пополнение обещают дать завтра к вечеру, но не щедрое, поскольку не мы именинники. У вас в дивизии картина немного лучше, чем в других: перед тем как перебросить к нам, ее отводили и пополняли.
— Я видел один ее полк на параде седьмого ноября, — сказал Серпилин, позволив себе воспользоваться паузой командующего.
— А я его ждал в тот день как манны небесной, — сказал командующий и перешел к дивизионным делам.
Планирование боя в полосе дивизии, произведенное ее бывшим командиром и начальником штаба на основе общей, армейской директивы, он считал приемлемым, но требующим уточнений.
— Генерал Орлов как раз и погиб при уточнении на местности, — сказал командующий. — Пошел уточнять днем на НП батальона и не вернулся. Говорят, случайная мина, хотя на них не написано, какая случайная, а какая специальная. Завтра вечером вызываю к себе командиров дивизий. У вас остается меньше суток на все уточнения. Времени мало, и положение ваше, как нового командира дивизии, трудное. Но я предпочел назначить командира дивизии накануне наступления, чем менять в ходе его. Раньше считал, что начальник штаба полковник Ртищев по опыту и знаниям вправе претендовать на командование дивизией, — кем и кого заменять, нашему брату, к сожалению, приходится думать заранее…
Серпилин кивнул: а как же иначе!
— Но когда приехал в дивизию, встретил раздавленного горем человека. Они с комдивом двадцать лет служили вместе — горе понятно. Но в то же время не почувствовал в нем ни на йоту самостоятельности, уверенности, что теперь дивизия на мне и я буду командовать ею так, как мне моя голова подскажет. А без этого чувства командовать нельзя, тем более после такого командира, как Орлов. Я его знал когда-то, на заре юности — служил у него в роте. Да, не получилось с Ртищевым… Если человек только и боится, как бы не вышло хуже, чем было, итог известен: тех же щей, да пожиже влей. Словом, не почувствовал я в нем командира дивизии, — жестко сказал командующий, и Серпилин понял, что первое впечатление не обмануло его, этот человек крут. — Поедете — сами оцените. Если будет поддерживать традиции Орлова, — а традиции у Орлова были хорошие, — думаю, и вы его в этом поддержите, а если по-прежнему останется в состоянии панихиды — доложите мне, переместим в другую дивизию, а из другой возьмем к вам… Что до комиссара, то комиссар человек порядочный, храбр и любит передовую. Большего не скажу: пока мало знаю. До него был хороший, я бы даже сказал — замечательный, но дивизия невезучая: ранили за неделю до Орлова. А подробней на эту тему — зайдите к начальнику политотдела: член Военного совета уехал в части, а он — здесь и просил, чтоб зашли. По стакану чаю перед дорогой?
Серпилин поблагодарил. Он продрог в пути и был не прочь выпить рюмку водки. Но чай оказался действительно чаем. В соседней комнате на столе, возле койки, накрытой ковром, стояли два дымящихся стакана с крепким чаем и прикрытая салфеткой тарелка с печеньем.
— А знаете, я вас, когда мы учились в академии, не запомнил, — сказал командующий, как бы кладя этими словами грань между служебным и товарищеским разговором.
— И я вас тоже, — сказал Серпилин.
Теперь, когда речь шла о прошлом, он чувствовал себя на равной ноге.
— А потом вы, судя по вашему послужному списку, вернулись в академию и были на кафедре тактики?
— Да, до тридцать седьмого.
— Значит, чуть было снова не встретились. В тридцать шестом меня тоже сватали в академию, на преподавательскую, а потом вдруг в двадцать четыре часа собрался и уехал в Испанию, — как говорится, бывают в нашей жизни неожиданности…
— А после Испании?
— В Генштабе. А в самый канун войны бог сподобил пойти на мехкорпус.
Упомянув о мехкорпусе и, очевидно, вспомнив об окружении, командующий спросил, как Серпилин прорывался под Ельней.
— Понес большие потери, — сказал Серпилин. — Больше половины.
— И я примерно такие же… — сказал командующий, впервые за все время глядя не перед собой, а в сторону. — Горькая вещь — окружение: с трудом вспоминаю и не хочу повторять. Противоречие: с одной стороны, человек вчера добровольно присоединился к тебе и идет с тобой сквозь все опасности, через фашистов к своим. А с другой стороны, завтра ты его за первое же невыполнение приказа расстреливаешь перед строем. И не можешь иначе, не вправе, потому что два-три невыполненных приказа в обстановке окружения — и все рухнет. Хотя люди в большинстве сами пришли к тебе. Могли разбрестись, а пришли. Но раз пришли — дальше действует сила приказа. Не так ли?
— Еще бы не так! — сказал Серпилин.
— Меня потом один выходивший со мной товарищ, — перед словом «товарищ» командующий выдержал крохотную паузу, — обличал в превышении власти. Не спорю, может, и был жесток, настаивая на безусловном выполнении своих приказов. Но давайте спросим себя: почему человек не выполняет приказа? Чаще всего потому, что боится умереть, выполняя его. А теперь спросим: чем же преодолеть этот страх? Чем-то, что еще сильнее страха смерти. Что это? В разных обстоятельствах разное: вера в победу, чувство собственного достоинства, страх выглядеть трусом перед лицом товарищей, но иногда и просто страх расстрела. К сожалению, так. А тот, кто потом писал про меня насчет жестокости, превышения власти и прочего, сам вышел из окружения чистеньким, про него писать было нечего — ни хорошего, ни худого. Но людей из окружения вывел не он, а я. Не сталкивались с этой проблемой? — Командующий посмотрел в глаза Серпилину.
Серпилин молча кивнул.
— Ну что ж… — Командующий выпил последний глоток чаю и встал. — Желаю успеха в наступлении! Может, наконец утолим свои сердца бывших окруженцев, когда погоним их к чертовой матери! Расплатимся за все и за всех, даже за тех, кого из-за создавшейся обстановки когда-то пришлось расстрелять своей рукой. Зайдите в политотдел и езжайте. Мой адъютант сопроводит вас до штаба дивизии.
Начальник политотдела жил через три дома. Серпилин открыл дверь, спросил: «Разрешите?» — и с радостью узнал в человеке, поднявшемся навстречу ему из-за стола, полкового комиссара Максимова.
— Здравствуй, Максимов, веселый человек! — невольно вырвалось у Серпилина, пока он, стоя посреди комнаты, тряс руку улыбавшемуся Максимову.
— Раз явился, посиди с нами пять минут, — сказал Максимов, таща Серпилина за руку. — Сейчас тебя познакомлю!
— Хорошо, но только, правда, на пять минут, — постучав по часам, сказал Серпилин. — Тот, кто повыше тебя, приказал немедля ехать в дивизию!
— Гонит или сам спешишь? — улыбнулся Максимов.
— И гонит, и сам спешу.
Серпилин познакомился с четырьмя сидевшими у Максимова, вставшими при его появлении людьми и подсел к столу, не снимая шинели, показывая этим, что, как ни приятно встретиться с Максимовым, через пять минут он все же уедет.
Из четырех человек, с которыми познакомил Серпилина Максимов, один был военный — полковник, а трое — гражданские, одетые, впрочем, тоже по-военному: в такие же сапоги и гимнастерки с командирскими поясами, только без петлиц и знаков различия. Двое гражданских были — секретарь райкома лежавшего впереди оккупированного немцами района и секретарь горкома небольшого подмосковного городка, стоявшего как раз за спиной армии; час назад Серпилин проезжал через него. Третий гражданский — старик со щекой, изувеченной шрамом, — был директором мебельной фабрики.
— По поручению Военного совета вместе с начальником тыла кое-что дополнительно вынимаем из товарищей подзащитных, — объяснил Максимов.
— Смотри какой адвокат! — сказал секретарь горкома.
— Не адвокат, а защитник, — отшутился Максимов.
— Защитники в окопах сидят, — не спустил ему секретарь, — а ты только состоишь при них. Из нас вынимать не надо, мы сами даем.
— Ну, мужик ты, положим, прижимистый, — сказал начальник тыла.
— С двух его промышленных гигантов сейчас дань собираем, — рассмеялся Максимов, — со швейной и с бывшей мебельной, а ныне лыжной. Маскхалаты нам шьют, лыжи и пулеметные санки делают. Сегодня дополнительно кое-что попросили и для убедительности к себе привезли.
— А, брось ты, — отмахнулся секретарь горкома, — хоть бы говорить постыдился! На швейной фабрике без твоих убеждений какую ночь женщины не спят? Скажи лучше — не рассчитали, теперь еще триста пар лыж просим!
— Не спорю, — Максимов кивнул на старика с изуродованной щекой, — но пока его уговоришь, семь потов сойдет. И хоть бы лыжи хорошие были!
— Из невыдержанного дерева, а тем более сырого, хорошие лыжи быть не могут, — спокойно сказал старик. — А по количеству мы дадим. — И он повернулся к секретарю горкома и кивнул. — Я прикинул: дадим.
Серпилин был рад, что на минуту окунулся в стихию армейского хозяйства еще с одной, и тоже важной, стороны, напоминавшей, что наступление на носу. Но время не ждало.
— Пожелаю всего доброго, товарищи!
— Провожу тебя до машины. — Максимов встал.
Серпилин поочередно пожал руки присутствующим, последнему — директору лыжной фабрики.
— А я у вас служил, товарищ генерал, — сказал тот, задерживая руку Серпилина.
— Когда?
— А тогда, когда мы с вами генералов били, — улыбнулся директор, и от улыбки шрам на его щеке изогнулся в запятую. — С пополнением московских рабочих прибыл к вам, на Деникина! А стояли вы тогда немного поюжнее Навли, Брянской губернии.
— Стоял, верно. Было дело, — сказал Серпилин. — Значит, теперь за лыжи для своей дивизии могу быть спокоен?
— Считайте, как у Христа за пазухой!..
— Вот и встретились, Федор Федорович, я очень, очень рад… — говорил Максимов, выходя с Серпилиным на залитую лунным светом деревенскую улицу. Она имела бы вполне мирный вид, если бы не припорошенная снегом свежая воронка от бомбы.
— Я тоже рад.
— А я так рад, — повторил Максимов, — что, ей-богу, впору обратно комиссаром дивизии к тебе попроситься. Тем более — в ней воевал, в ней ранен был и прежнего ее командира знал и любил и своими руками вчера похоронил. До слез жалко Орлова! Но, раз уж так вышло, рад, что именно ты на эту дивизию идешь. Серьезно, моя бы воля, пошел бы с тобой комиссаром. Одна беда: раз уже повысили, теперь, пока не согрешу, обратно не понизят.
— А ты согреши.
— Ладно! — сказал Максимов так серьезно, что Серпилин улыбнулся.
— Буду ждать. А пока скажи мне про нынешнего комиссара…
— Фамилия его…
— Фамилию как раз знаю — Пермяков. А вот все остальное?
— Прибыл сюда меньше недели. Был комиссаром корпуса в Крыму. Корпус себя на Чонгаре, как говорится, не показал, ну и с комиссара, раба божьего, ромб сняли, а шпалы надели. Не знаю уж, за чьи грехи — за свои или за чужие. Еще вопросы будут? — полушутя-полусерьезно добавил Максимов.
— Вопросов много, да времени у нас с тобой мало…
Они стояли у машины, обоим не хотелось расставаться.
— Вот готовим лыжные батальоны, — сказал Максимов. — Ты, Федор Федорович, папаху, надеюсь, скинешь и шинель тоже? А то ведь у них снайперы, а у тебя фигура полтора человеческих роста. Да и теплей в ушанке и полушубке.
— Скину, — сказал Серпилин. — В машине все в запасе есть. Даже валенки. Не беспокойся, под снайпера не попаду. Не входит в число моих желаний. Тем более сейчас.
— А разве когда-нибудь входило?
— Как тебе сказать… Тут я последние дни в госпитале, признаться, перечитывал Достоевского. Так вот, может, помнишь, там у него Раскольников рассуждает про человека, который, чтобы жить, на что угодно готов — хоть всю жизнь на одном аршине, один, без людей, в темноте, молча, стоять, только бы жить, только бы не умереть! Ну, а я на это не согласен, я согласен жить только на определенных условиях.
— А именно?
— А именно на таких, чтобы мы победили немцев! А какая может быть без этого жизнь? В темноте, в страхе, молча, на одном аршине? Так я на такую жизнь не согласен! И ты тоже, наверное.
И он уехал, еще раз крепко пожав руку Максимову.
Чтобы добраться до штаба дивизии, нужно было вернуться с проселка на шоссе, сделать по нему километров семь и снова свернуть на другой проселок. До шоссе Серпилин доехал довольно быстро, но там почти сразу же его «эмка» застряла. По обочинам шоссе шла к фронту пехота, а посередине, неведомо как далеко растянувшись, застрял гаубичный артиллерийский полк на механической тяге. Дальше дорога подымалась в гору, там, наверное, буксовали машины и была пробка.
Шофер обогнул несколько грузовиков, съехал на обочину, застрял, выскочил с лопатой в снег, побуксовав, снова выехал на шоссе, объехал еще один грузовик и, не рискуя опять завалиться в снег, остановился.
Адъютант командующего выскочил из «эмки» и побежал вперед, к голове застрявшей колонны.
— Этот сейчас расчистит! — уверенно сказал шофер.
Предсказание не оправдалось: прошло еще двадцать минут, пехота все шла и шла, растягиваясь на ходу в цепочку, обтекая машины, и по обочинам и по целине, а машины по-прежнему не двигались.
Серпилин вышел из «эмки» и без особого нетерпения прохаживался взад и вперед, поскрипывая по снегу валенками, которые он после визита к начальству сейчас, в дороге, снова надел вместо сапог. В дивизию все равно приезжали ночью, ночью же он собирался поехать в полки, спать не намеревался, и небольшая задержка не так уж беспокоила его, а зрелище двигавшихся к фронту войск и техники еще раз напоминало о наступлении.
Ему было и радостно и тревожно. Строго говоря, дивизией он с мирного времени не командовал, выход из окружения с несколькими сотнями людей был хотя и суровой, но все же односторонней школой, и он волновался сейчас, думая о предстоящем наступлении.
«А эти, кажется, вовсе свежие, — думал он, глядя на мелькавшую с той стороны дороги в просветах между машинами и гаубицами пехоту. — Вообще не воевали. И командиры тоже в большинстве, наверное, не воевали. А на войне, как ни говори, первый день — трудный день…»
Занятый этими мыслями, Серпилин все еще прохаживался взад и вперед, когда перед ним вырос запыхавшийся от бега адъютант командующего.
— Вот, товарищ генерал, — показал он рукой на сопровождавшего его рослого майора, — он отвечает за движение колонн на этом участке. Я ему объясняю, что вы ждете, а он не принимает мер! Пришлось попросить к вам!
Серпилин выпрямился и посмотрел на стоявшего перед ним непокорного майора.
Майор приложил руку к ушанке и доложился простуженным, но веселым голосом, что он командир полка этой находящейся на марше дивизии, майор Артемьев.
Несмотря на простуженный голос и замотанное бинтом до подбородка горло, майор был само здоровье: большой, с квадратными плечами, с обветренным, даже при лунном свете кирпично загорелым лицом. Адъютант, кажется, надеялся, что майор сразу же получит нагоняй, но Серпилин начал не с этого:
— Ангина?
— Так точно, ангина! — все так же весело и хрипло отчеканил майор.
— А пробку надолго устроили?
— Сейчас, товарищ генерал, пехота уже подошла, еще пять-шесть грузовиков на руках в горку вынесем, а там интервалы установим; остальные сами, с разгону пойдут. Через десять минут все ликвидируем. Я объяснял старшему лейтенанту, — кивнул он на адъютанта, как человек, недовольный, что его зря оторвали от дела.
— Хорошо, десять минут даю. — Серпилин взглянул на часы. — Но не дольше! Еще не воевали?
— Что имеете в виду, товарищ генерал? Лично меня?
— Имею в виду ваш полк, раз вы полком командуете, вашу дивизию…
— Большинство рядового состава не воевало, а командный состав был в боях на Халхин-Голе. Конечно, бои… — Наверное, он хотел объяснить, что бои на Халхин-Голе не те бои, что на этой войне.
Но Серпилин прервал его:
— Не смею задерживать. Желаю умножить боевую славу вашей дивизии.
— Спасибо, товарищ генерал! Пойду пробку пробивать. — Майор на секунду высунул из полушубка руку с часами и побежал вдоль колонны.
В штаб дивизии Серпилин добрался к часу ночи. Комиссара дивизии не было: с полудня уехал в один из полков, но начальник штаба не ложился, ждал нового командира.
По предложению Серпилина они начали с того, что рассмотрели уже разработанный план боя, по первому впечатлению, без прикидки на местности, показавшийся Серпилину разумным.
Начальник штаба — маленький, усталый и печальный полковник, — кажется, заранее свыкся с мыслью, что он не придется и не может прийтись по душе новому командиру дивизии. С упорством человека, не намеренного считаться с тем, понравится или не понравится то, что он говорит, он своим тихим, ровным голосом через каждые десять слов поминал убитого командира дивизии: «по предложению генерала Орлова», «по указанию генерала Орлова», «по наметкам генерала Орлова», «по подсчетам генерала Орлова»… — и это в конце концов надоело Серпилину.
— Слушайте, полковник Ртищев! — прервал он. — Вы-то сами участвовали в планировании боя? Кто его разрабатывал? Вы или не вы? Я привык к тому, что это лежит на обязанности начальника штаба. И как будто мы с вами в одних училищах учились. Если не так, давайте заранее внесем ясность!
Ртищев не сразу, словно нехотя, поднял глаза на Серпилина и сказал, что да, конечно, все детальные расчеты составлял он.
— А я нисколько в этом и не сомневался. Но почему же тогда вы мне все время к месту и не к месту тычете «генерал Орлов», «генерал Орлов»? — сказал Серпилин, не собиравшийся останавливаться на полдороге. — Я уже слышал, что у вас до меня был прекрасный командир дивизии, во фронте слышал и в армии слышал. Очень рад, что прихожу в дивизию с традициями. Но тыкать себе в нос бывшим ее командиром не позволю. Потому что теперь я командир дивизии, и это не подлежит дальнейшему обсуждению ни вашему, ни чьему-либо, ни в прямой, ни в косвенной форме! Возьмите себе на заметку для будущего: не трудитесь внедрять в мое сознание, каким хорошим командиром дивизии был генерал Орлов. Я сам найду уместную форму и обстоятельства, чтобы напомнить, чем я, как командир дивизии, обязан своему предшественнику и вам, как начальнику штаба, хотя живых хвалить у нас не принято. Скажите откровенно, что думаете по этому поводу? — вдруг совершенно внезапно для собеседника после короткой паузы спросил Серпилин.
Он хотел с самого начала сработаться с этим человеком, первым выложил то, что почувствовал при встрече, и теперь хотел дать ему возможность в свою очередь выговориться, если он того пожелает. Если пожелает, — значит, они сработаются, если уползет в свою скорлупу — хуже.
— Что вам на это сказать, товарищ генерал? — Ртищев помолчал и снова посмотрел на Серпилина своими глубокими, печальными глазами. — Миши Орлова — не взыщите, что так говорю, но он умер, и меня служебно больше ничего не связывает, — после двадцати лет службы мне все равно никогда не забыть, да и не хочу его забывать. И, откровенно говоря…
— Только откровенно!
— …И, откровенно говоря, тем более раз сами к этому призываете, мне лично вы его не замените.
«Сработаемся», — подумал Серпилин.
— Вижу, командира дивизии вы любили, — сказал он вслух. — А дивизию?
— И вот я и хотел сказать про дивизию. Дивизию я люблю и от вас — если имею право чего-либо хотеть — хочу только одного: чтобы вы с возможно большим успехом заменили ее прежнего командира. Моя персона тут не суть важна…
— Ну, это как сказать! Вы начальник штаба, — не удержался и перебил его Серпилин.
— Не суть важна, — упрямо повторил Ртищев, — но я хочу вам сказать, что даже сейчас, после всех потерь, у нас в дивизии больше тридцати командиров, окончивших Омское пехотное училище, где Орлов прослужил десять лет, прежде чем пришел в дивизию, — его курсанты. Это, знаете ли, такой костяк, с которым стоит посчитаться, тут с традициями шутить нельзя. Может, я вам сначала и не больно по-умному долбил: «Орлов да Орлов!» Сознаюсь, хотел дать почувствовать. Отбросьте это! Но за этим стоят интересы дивизии.
— Согласен.
— Это суть дела, — сказал Ртищев и снова взглянул на Серпилина своими печальными глазами, которые сейчас, лишенные неприязни, стали еще печальнее. — А что касается меня лично, то я просто-напросто не могу пережить его смерти, и все тут. Угнетен ею.
— Положим, так. А как дальше воевать будем?
— А воевать будем, военной грамоты из головы не вышибло, и смерти боюсь не больше, чем другие.
— Поедем в полки, — предложил Серпилин.
— А стоит ли? — спросил Ртищев. — Может, с утра?
— До света еще далеко — пять часов. Пока темно, полазаем по переднему краю, там, где днем не пройдешь. А с утра пойдем на наблюдательные пункты. Генерала Орлова, говорят, на НП убило? В каком полку?
— У Баглюка, — сказал Ртищев.
— А в какой полк комиссар уехал?
— Туда же, к Баглюку.
— Ну что ж, с Баглюка и начнем, — решил Серпилин.