Глава вторая
Через месяц у Киры в ансамбле было уже около десяти человек. Перед концертом в госпиталях вывешивалось объявление: «…состоится концерт русской народной и классической музыки под управлением т. Ордынцевой». Кире нравилось и то, что вывешивают объявления, и «т. Ордынцевой». С ней здоровались за руку начальники госпиталей, о ее концертах писала молодежная газета. В поездках по области Юлия Францевна не участвовала. Автомашину удавалось достать не всегда, чаще музыканты шли пешком проселочными дорогами, неся на себе инструменты. В районных клубах и школах, превращенных в госпитали, за пианино садилась Кира. «Синий платочек» и «Катюшу» теперь исполняли солисты, а Кира только аккомпанировала. Потом она вставала со своего места и шла по палатам искать Бориса.
Прошел год. Кира повзрослела, вытянулась. Вместо длинных кос она носила теперь короткую мальчишескую прическу. Веленов раздобыл обмундирование для всего ансамбля: кирзовые сапоги, гимнастерки, юбки защитного цвета. Бригада стала выглядеть по-фронтовому. Появились чтецы, танцоры, остроумный конферансье. Как-то незаметно Кира превратилась в администратора — договаривалась о концертах, о дополнительном пайке для артистов, о транспорте, принимала новых участников и закупала инструменты. Ее собственное участие в концертах уходило все дальше, на задний план, за кулисы. Она понимала, что еще год-два и ей незачем будет выходить на сцену, но расстаться с бригадой не могла — поездки давали ей возможность бывать в госпиталях.
Однажды на набережной в бывшей школе № 4 она встретила Громову. Военфельдшер шла по коридору, опираясь на палку. На ее гимнастерке поблескивал Орден Красной Звезды.
— Приходила прощаться, — сказала она просто, — валялась здесь больше месяца, теперь вот выписали. К матери в деревню загляну и снова в часть. Наши уже в Белоруссии. Слыхала?
— Софья Петровна, а можно мне с вами? — спросила Кира. — Я санитаркой работала.
— Прав таких, чтоб брать, кого захочу, больше не имею. Да и делать тебе там нечего. Без тебя управимся. Каждому свое, девочка. — Некоторое время Громова молчала, потом сказала, глядя в сторону: — Вот слушала ваш концерт и думала о том, что прав был тогда Валера Веленов, что не отпустил тебя со мной. А ведь мог бы и направить. Мог! Ты — комсомолка и доброволец. Большое это дело — знать, кого к какому делу пристроить. И как это он сумел тогда тебя разглядеть? Я вот не сумела. Думала: маменькина дочка, белоручка, фронтовой романтики захотелось… Ну уж я бы тебе выдала романтику! А для чего? Глупо бы получилось. Ты совсем из другого теста. Я на фронте, может, сто смертей видела и слезинки не проронила, а тут слушаю вашу игру и реву, как дура. У нас в полевом лазарете комиссар был. Прокофьев Леонид Иванович. Так тот на скрипке играл. Бывало, ввалишься к нему в землянку прямо из операционной, руки по локти в крови, суток трое не спавши… Настроение такое — хоть волком вой, а через пять минут… Не могу я тебе словами рассказать, как он это делал, а только вроде бы у него для каждого из нас свой подход имелся. На каждый конкретный случай. Ты Аню Смирнову помнишь? Веснушчатая такая, нос пуговкой… Нет, не помнишь? Ее под Мозырем убили, Так на ее могиле комиссар вместо речи, как это полагается, стал на скрипке играть. Да нет, ты слушай, чего скажу: не какую-то там панихиду, а обыкновенную песню! Старинную, правда. Оказалось— ее любимая песня! Мы, бабы, не знали, а он знал. Бот какой он был, этот комиссар Прокофьев. Да… А ты все своего ищешь? Что ж, может, и найдешь…
Как в конце зимы бывает день, когда среди снега вдруг потянет весной, так зимой сорок третьего года ощутимо запахло Победой. В январе сорок четвертого надежда превратилась в уверенность. Весной в Приволжске все жители, как по команде, сняли с окон затемнения; к празднику Первомая горсовет распорядился покрасить фасады домов, выходящих на площадь, и центральные улицы, в киосках торговали настоящим мороженым на сахарине; открылись многие техникумы и училища, в том числе музыкальное. Город принимал довоенный вид.
Концертная бригада Ордынцевой продолжала существовать— она обслуживала теперь колхозы, лесоучастки и детские сады — но Киры в бригаде больше не было.
Солнечным майским утром в город ворвалась Победа. Ее ожидали со дня на день, и поэтому сосед Киры, бухгалтер Лизунов, всю последнюю неделю не спал — сидел у репродуктора. Именно он, одуревший от счастья, прокричал с балкона слова, разбудившие старый дом в Тихом переулке, а за ним и весь город. Незнакомые люди обнимались, целовались и плакали. Днем, празднично одетые, они слонялись по городу, пели, плясали и снова плакали от огромного, нахлынувшего на них чувства.
Для Киры ожидание вестей от Бориса стало особенно мучительным. Домой вернулись все, кому положено было вернуться судьбой, и даже кое-кто, воскресший из мертвых. Возвращались уцелевшие узники Бухенвальда, Майданека, Освенцима. Кира расспрашивала их особенно настойчиво. Чтобы людям было легче вспоминать, она носила с собой фотографию Бориса. Бывшие узники добросовестно вглядывались в бледный любительский снимок и, покачав головой, отходили. Некоторые, жалея Киру, отвечали неопределенно: «Кажется, был такой. Куда отправили? А кто его знает! Может, бежал. Да, точно: бежал из лагеря. Ждите, надейтесь…» И она ждала, и надеялась, и хваталась за каждые такие вести, пока не поняла, что ее жалеют, и тогда расспрашивать бывших узников перестала.
Зоя Александровна первая посоветовала ей забыть Пальнова и обзавестись семьей. Ей самой не было еще и сорока, и она не хотела оставаться одинокой. Незадолго до этого разговора к Ордынцевым зашел старый знакомый отца, тоже музыкант, а теперь морской офицер. Он приехал в краткосрочный отпуск. Зоя Александровна приняла его как старого знакомого, но затем между ними завязалась переписка. Вскоре она получила письмо, в котором старый знакомый признавался в любви и просил стать его женой. Поколебавшись немного и вволю поплакав, Зоя Александровна собралась и уехала, обещая вернуться сразу же после оформления брака и забрать дочь к себе.
Надо сказать, что слово свое она сдержала — приехала в Приволжск, но, забрав кое-какие вещи, уехала обратно, распростившись с дочерью на этот раз окончательно. Ехать с ней Кира отказалась.
Уезжая, Зоя Александровна устроила Киру на свое место в швейное ателье. Гимнастерок здесь больше не шили, на манекены напяливали бостоновые костюмы и платья из трофейного панбархата. Из «маспошива» осталась только одна номенклатура — белье для военных госпиталей, Кира попросила, чтобы ей дали именно эту работу. Заведующая удивленно взметнула выщипанные брови: на «маспошиве» швеи зарабатывали мало.
Однажды утром, торопясь на работу, Кира случайно толкнула на тротуаре какого-то старика. Извинившись, хотела пробежать мимо, но он сам остановил ее, поймав за рукав. Это был преподаватель музыки Зелинский, сильно постаревший, сгорбленный и седой. Кира знала, что во время войны он потерял четырех сыновей, два из которых погибли в фашистских концлагерях.
— Вот ты какой стала! — говорил Зелинский, разглядывая ее сквозь толстые стекла пенсне. — А мы все стареем, стареем… Ну как музыкальные успехи? — он взял ее руку в свою, совсем как пятнадцать лет назад. И, конечно, сразу все понял. — Да, да… Сколько хорошего пропало из-за этой проклятой войны, каких человеческих ценностей не досчитаемся!
— Что вы! — Кира засмеялась. — Музыка ничего не потеряла от того, что я ей изменила. Зато сейчас я умею делать все: шить, стирать, штопать, сажать картошку… Приходите ко мне в гости, я вас накормлю отличной картошкой!
Она разговаривала с ним не как с учителем, а как с добрым, слабым стариком. Однако он все-таки оставался ее учителем. Вежливо поблагодарив за картошку, неожиданно сказал:
— Вот что, голубушка, извольте прийти в училище завтра. Ах да, вы работаете… Тогда скажите, в какой день вам это будет удобно. Завтра в шесть вечера? Отлично. Жду вас в четвертой аудитории. А теперь ступайте, ступайте. Вам могут объявить выговор.
И ушел, непохожий на прежнего, но оставшийся неизменным в главном.
На следующий день было воскресенье. Кажется, они оба забыли об этом. Она очень боялась опоздать и пришла в училище на полчаса раньше. И только тут вспомнила: учитель назначил встречу в четвертой аудитории, а она находится— по крайней мере, находилась раньше — на пятом этаже. Зелинский же из-за больного сердца никогда не поднимался выше третьего… Может быть, номера аудиторий изменены?
Она вошла в вестибюль, хотела по привычке поправить прическу перед зеркалом, но не обнаружила его на прежнем месте — вместо зеркала стоял вделанный в стену несгораемый шкаф. На дверях висели таблички с устрашающими надписями: «Посторонним вход воспрещен!», «Вход только по пропускам». В здании музыкального училища поочередно размещались: детский дом, госпиталь, снова детский дом и вот теперь какое-то учреждение. Музыкальному училищу оно оставило один пятый этаж.
Кира пошла по лестнице наверх и тут, между третьим и четвертым этажом, увидела Зелинского. Медленно переставляя ноги, старый учитель поднимался на пятый этаж. Она подбежала, хотела помочь, но он рассердился, замахал руками, уронил палку. Она поднялась одна и сразу же увидела рояль. Тот самый, беккеровский, с поцарапанной крышкой и чернильным муаром на клавишах. Рояль, воспитавший не одно поколение музыкантов и готовый, как старая деревенская нянька, воспитать еще столько же.
Кира села и взяла первые аккорды. Чистый, радостный звук метнулся вверх, ударился о потолок, о медную люстру и обрушился вниз, на черную лакированную поверхность, рассыпавшись сотнями серебряных колокольчиков самого чистого звучания. Кира радостно засмеялась. Кажется, впервые в жизни она воспринимала звуки со стороны, как бы из зрительного зала, не связывая никак движения своих пальцев с появляющимися звуками. Это было странно, но скоро прошло. Кира взглянула в окно. Ветки тополя там больше не было, как не было и самого тополя: во время войны его распилили на дрова, но небо было все то же — голубое-голубое, и по нему плыли такие же точно, легкие, как пух, облака…
Должно быть, учитель поднимался по лестнице очень долго. Забыв о нем, Кира играла все подряд. Все, что могла вспомнить, даже то, что раньше не любила, чувствуя, как с каждым аккордом все глубже погружается в волшебный океан звуков. Она чем-то напоминала себе путника, который после долгого пути по пустыне нашел наконец желанный родник. И она пила из этого родника, черпая пригоршнями, захлебываясь от восторга и от еще большей жажды, ибо этот ручей не мог ее насытить…
Опомнилась она от крика и не сразу поняла, что это кричит Зелинский.
— Что это? Что?! — кричал он. — Что я слышу? Вы ли это, Ордынцева? Куда девался ваш природный дар чувствовать музыку? Вы не пианистка, вы — барабанщица! Вы не только перезабыли все, чему вас учили, но не хотите даже хорошенько подумать! Почему вы форсируете звук, когда сама природа этой музыки требует пианиссимо? А эта дикая манера бить по клавишам! Нет, это не вы, Ордынцева! — и далее в том же духе. Кира была раздавлена, разбита, уничтожена. Самое страшное то, что ей казалось, будто еще никогда она не играла так хорошо. Значит ли это, что в ней навсегда умер настоящий музыкант?
Уже не слушая Зелинского, она пошла к выходу. Учитель опомнился, взял ее за руку.
— Простите, голубушка, старого дурака. И поймите правильно: я в вас верил, а тут… Ну ладно, не сердитесь, идите к роялю. Я совсем забыл, что у вас долго не было возможности заниматься.
— Простите и вы меня, Иван Петрович, — сказала Кира, вытирая слезы, — обещаю вам, что никогда больше не приду сюда и не дотронусь до инструмента. Спасибо за все. Прощайте.
— Что?! Да как ты смеешь? Девчонка! — снова закричал Зелинский. — Сейчас же садись к роялю!
— Но вы только что сказали, что как музыкант я ни на что не годна…
— Зато я годен! — орал Зелинский. — Годен как музыкант и знаю это! И поступаю с тобой как музыкант! Думай обо мне, что хочешь, но я тебя отсюда не выпущу. Я буду ходить сюда, на пятый этаж, и носить тебе пирожки, чтобы ты не тратила время на обеды, ходить, пока не сдохну на этой проклятой лестнице! А теперь — к роялю! — он протянул длинный, узловатый палец, словно дуэльный пистолет. — К роялю!
— Но, Иван Петрович…
— К роялю!
Минут через десять они уже сидели рядом, и Зелинский, вытирая градом катившийся пот, говорил прежним, учительским тоном:
— Ну-с, голубушка, посмотрим, насколько мы с вами сильны!
Занятия с учителем отнимали все свободное от работы время. Через три года она сама стала преподавателем по классу фортепьяно, но Зелинский и после этого от нее не отстал.
— Терпи, голубушка, — говорил он, — терпи сейчас, пока молода. После спасибо скажешь старому ворчуну. Учителе музыки — это еще не музыкант.
Подниматься по лестнице ему с каждым днем становилось труднее, но он упорно не хотел в этом признаваться.
— Напротив! — кричал он. — Я отлично себя чувствую!
Однако в последнее время он уже не отказывался от посторонней помощи. Взойти на пятый этаж ему помогали Кира или швейцар Денис Денисов. Этот Денис или Дионисий, как звал его Иван Петрович, служил здесь еще до того, как здание стало музыкальным училищем. Тогда оно было Дворянским собранием. Когда Дионисия спрашивали, сколько ему лет, он хитро улыбался и отвечал:
— А это смотря по какому календарю считать.
Однажды Дионисия на месте не оказалось, а Кира еще не пришла, и Зелинский пошел на пятый этаж один.
Он умер, как и обещал, на лестнице, где-то между третьим и четвертым этажом.
После его смерти Кира почувствовала себя совершенно одинокой. Еще не понимая, что сама стала мастером, отказывалась от концертов в филармонии и выездных гастролей по области, уступая место тем, чьи имена не сходили с городских афиш. Выходить «на публику» теперь стало для нее мучением.
Между тем годы шли. Все ее одноклассницы давно повыходили замуж, имели детей. Кира часто встречала их на набережной. Сначала они каждый раз спрашивали: «Кира, как ты? Все еще одна?» Потом перестали. Говорить о замужестве человеку без малого в сорок, все равно что в доме повешенного говорить о веревке…
Когда-то она считалась в классе заводилой. Ни одна вечеринка не обходилась без нее. Сейчас все это отошло в прошлое. И не то чтобы ее не приглашали в гости. Приглашали, конечно, но с некоторых пор она начала понимать, что делается это больше из вежливости. Вряд ли она теперь была для кого-нибудь интересной.
Бориса она уже почти не ждала, во всяком случае, не вздрагивала, как прежде, от звонка в прихожей, не замирала, получая неизвестно откуда телеграмму, не подкарауливала по утрам почтальона. Казалось, жизнь ее попала наконец в глубокую и гладкую колею и катится, никуда не сворачивая, под гору, ни быстрее, ни медленнее, а всегда с одной скоростью, лишь изредка подскакивая на незначительных ухабах.
Но вот однажды, это было сразу после весенних школьных экзаменов, в прихожей раздался звонок. Кира пошла открывать в чем была, то есть в стареньком домашнем халате и в туфлях на босу ногу. Она не ждала никого, кроме управдома или из горгаза, но на лестничной площадке стоял не управдом, а офицер, кажется, полковник — Кира плохо разбиралась в воинских званиях — высокий, плечистый, светловолосый и чернобровый. В какой-то миг ей даже показалось, что вернулся Борис. Затем она подумала, что принесли сведения о Борисе. Все это пронеслось в ее мозгу в течение нескольких секунд. Но вот он заговорил, и все стало на свои места.
— Мне надо видеть преподавателя музыки товарища Ордынцеву.
— Я — товарищ Ордынцева, — ответила Кира, закрывая ладонью штопанные места на халате. — Что вам угодно?
— Я по вопросу учебы своего сына — мальчика восьми лет.
— Я не даю уроки на дому. Приходите в училище.
— Дело в том, что… Может быть, вы разрешите мне войти?
— Да, конечно, извините…
Она пошла вперед по коридору, затылком, локтями, всей спиной чувствуя его внимательный, изучающий взгляд. От этого взгляда ей сделалось зябко, неуютно и отчего-то ужасно одиноко. Поэтому, войдя в комнату, она сказала как можно суше:
— Садитесь, пожалуйста. Так в чем дело?
Он снял фуражку. Нет, он не был светловолос от природы. Он был просто сед. Только кое-где волосы сохранили первоначальный цвет. Скорее всего, раньше он был жгучим брюнетом.
— Так что вы хотели? Говорите! — повторила Кира, а сама не могла оторвать взгляда от его головы. Он провел рукой по волосам и подождал, пока она сядет.
— Моя фамилия Воротилин. Майор Воротилин. Вадим Сергеевич. Только что приехал из Германии. Хочу дать сыну музыкальное образование.
Она ждала, а он молчал.
— Продолжайте, прошу вас.
Он удивленно поднял брови.
— А что еще?
Она прошлась к окну, достала папиросу. Курить она начала сравнительно недавно, но это не мешало ей выкуривать по пачке папирос в день. Издали, стоя спиной к окну, она спокойно разглядывала Воротилина. Он не мог видеть ни выражения ее лица, ни направления взгляда. «Вот тебе! — озорно подумала она. — Не смотри в чужую спину!»— а вслух сказала:
— Если у мальчика есть способности, его лучше всего отдать в детскую музыкальную школу. На общих основаниях.
Последнюю фразу она добавила специально для того, чтобы пресечь всякие попытки Воротилина воспользоваться ее протекцией. В том, что он пришел за этим, она не сомневалась: в ДМШ был огромный конкурс на каждое место.
— Дело в том, что занятия закончились, — сказал Воротилин, — а мне не хотелось бы откладывать. Да и кто знает, куда могут перевести на будущий год? Служба!
— Почему вы обратились именно ко мне? У нас много хороших преподавателей. Кстати, я ведь как воспитатель— никудышный!
Он усмехнулся.
— Я думаю, что отвечу сразу на несколько вопросов, если скажу, кто посоветовал обратиться к вам.
— Кто же это?
Она затаила дыхание. Снова, как пять минут назад, ей почудилась тень Бориса.
— Мне посоветовал обратиться к вам директор вашего училища.
Он сказал это слегка торжественно, а она снова почувствовала себя слабой и очень усталой и, чтобы он не заметил этой слабости, села в кресло. Ей очень хотелось отказать, и на этот раз окончательно, именно потому, что обратиться к ней посоветовал директор училища, которого она недолюбливала, но она не отказала, а сама, не зная почему, назначила день и час первого занятия. Воротилин, не скрывая своей радости, быстро поднялся и, сияя доброй улыбкой, сказал:
— Спасибо, Кира Владимировна. А я уж начал отчаиваться. Парень растет, а при моей кочевой жизни у него нет определенного занятия. Пробовал его учить рисованию— ничего не получилось. С шахматами — еще хуже. Не любит он шахматы. Я, конечно, педагог плохой, но мне кажется, что он какой-то слишком рассеянный. Из таких, говорят, вырастают балбесы…
Он продолжал благодарить, идя по коридору к двери, и в дверях, и дальше, стоя на лестнице. Он как будто извинялся за то, что ей, такой хорошей пианистке, пришлось согласиться принять на учебу его сына, из которого еще неизвестно что получится.
Когда за ним закрылась дверь, Кира прошла в свою комнату, раскрыла новую пачку папирос и долго сидела в кресле, не зажигая огня и не шевелясь. Давно уже вернулись с работы соседи, отужинали по очереди на кухне, и теперь хозяйки гремели посудой, а мужчины принялись за свои обычные вечерние дела. Сосед слева бухгалтер-холостяк Лизунов возился с приемником, сосед справа — шофер Гриша слушал футбольный матч; сын Гриши — семнадцатилетний верзила и добряк Вовка собирался на танцы. На миг она представила их лица: сосредоточенное у Лизунова, белобровое, веснушчатое, по-детски быстро меняющее выражение— Гриши и такое же белобровое и веснушчатое, но только с ожиданием чуда — Володьки. Женскую половину квартиры Кира недолюбливала, но, чтобы быть последовательной, представила лица двух женщин — Гришиной жены Вали и матери-одиночки Розы Абдрахмановой, не очень давно поселившейся здесь, после обмена с Анной Ивановной, которая прожила в этом доме всю жизнь, но, соблазненная небольшой доплатой, переехала в новый район. В ее теперешнем доме побывали все прежние соседи, и всем он понравился, за исключением самой Анны Ивановны. Вот уже полгода почти ежедневно приезжает она в Тихий переулок и проводит вечера у кого-нибудь из соседей. К ней привыкли, как к члену семьи, и не тяготятся ее визитами, тем более, что она охотно помогает всем: Лизунову чинит белье и стирает носки, Вале стоит за продуктами и моет пол, Розе помогает няньчиться с ребенком. Ночевать, если случится запоздниться, остается у Киры. С Зоей Александровной она не ладила. У обеих были очень сильные характеры, но одна считала себя дамой света, а другая не считала нужным скрывать, что ей наплевать на этот «свет». В детстве Кира, не желая обижать мать, редко заходила в комнату Анны Ивановны. Их дружба началась во время войны, когда Ивановна учила Киру шить, штопать, вязать носки и еще многому, что не умела делать ее мать. Повзрослев, Кира жалела, что эта дружба началась так поздно. После отъезда матери Ивановна скрашивала Кирино одиночество. Даже в преклонные годы эта женщина сохранила живой ум и зоркий взгляд.
Неожиданно рядом с лицом Анны Ивановны перед Кирой всплыло другое лицо: курносое, с квадратными крепкими скулами, детскими ямочками на щеках и светлыми вьющимися волосами. Человек смотрел на Киру и улыбался, как смотрят и улыбаются очень строгой, но немного наивной учительнице…