Глава третья
Они пришли в точно назначенное время. Часы на стене еще не окончили своей мелодии, а в прихожей уже звенел звонок. Сначала Кира подумала, что майор нарочно выжидал где-нибудь за углом, но впоследствии поняла, что Воротилину незачем стоять за углом. Вся жизнь этого человека расписана по минутам.
Мальчика звали Алешей. С первого взгляда поражало редкое несходство обоих. У Воротилина глаза были светлые, небольшие, глубоко сидящие, у Алеши — темные, миндалевидные, классического рисунка. Высоко поднятые брови и слегка опущенные веки говорили о вдумчивом, пристальном внимании к окружающему. Рядом с изящным, словно девушка, сыном, Воротилин казался глыбой, высеченной из дикого камня неким скульптором, приверженцем эскизных решений…
«Наверное, мальчик в мать», — мельком подумала Кира и пригласила Воротилиных в комнату.
К первому занятию она приступала неохотно, скорее, потому, что опрометчиво дала согласие. Однако уже после первых проб у нее появилось ощущение, что мальчик когда-то все это уже играл и сейчас просто с трудом вспоминает. Она спросила об этом Воротилина. Майор, помедлив немного, признался, что мальчик ему неродной. Он взял его из детского дома и усыновил. Никто ничего не знает о его родителях и жизни в родительском доме.
— А сколько лет было тогда Алеше?
— Четыре года и три месяца, — ответил Воротилин, — по крайней мере, так установили в детдоме.
«Для учебы рановато», — решила Кира.
На следующем занятии она уверенно сказала отцу, что у мальчика абсолютный слух, что встречается нечасто, и очень редкая музыкальная память. Воротилин покраснел от удовольствия.
Постепенно занятия начали входить в привычку. Между учеником и учительницей установилось такое взаимопонимание, что однажды Воротилин сказал:
— Теперь вы для него авторитет больший, чем я.
О том, что майор не женат, Кира узнала не сразу. До этого она допускала ее существование где-то далеко, к тому же любопытство не было свойством ее натуры.
Однажды она заметила, что у мальчика порвалась рубашка. Воротилин поймал ее взгляд и сказал:
— Сегодня же починю.
Он сказал «починю», а не «починят» — это она ясно слышала и вскоре спросила Алешу:
— А кто вам с папой готовит обеды, ужины, стирает белье?
— Папа умеет делать все, — с гордостью ответил мальчик. — Только он всегда очень занят, и мы часто обедаем у Степановых. Знаете, какие пироги печет Антонина Петровна! С капустой и еще с яблоками. Хотите, я принесу попробовать?
Иногда Воротилину некогда было проводить сына. В эти дни Кира сама приезжала за Алешей. Позвонив из автомата, дожидалась в подъезде либо на противоположной стороне улицы.
Потом они ехали через весь город в автобусе и возвращались обратно к вечеру. Как-то так сложилось, что в эти дни Кира кормила Алешу и готовила с ним уроки.
Вадим Сергеевич был занят «под завязку». Частенько, возвращаясь с Алешей, Кира видела темные окна их квартиры. Со временем ее признали друзья Вадима Сергеевича Георгий и Антонина Степановы. Вадим и Георгий были летчиками-испытателями. Когда-то оба учились в одном училище, но воевать пришлось на разных фронтах. После войны Георгий попросил командование перевести его в полк, где служил его друг.
С Антониной Петровной и ее мужем Кира сошлась сразу. Приведя Алешу, часто оставалась попить чайку и послушать рассказы о летчиках. Точнее, о Вадиме Сергеевиче. Антонина Петровна ее прекрасно понимала, но помалкивала до поры, Георгий ничего не понимал, но зато однажды сказал:
— Что, в самом деле, Кира Владимировна, вы одиноки, Вадька холост — взяли бы да и поженились!
Кира готова была провалиться сквозь землю, но Антонина Петровна вовремя перевела разговор на другую тему.
У Степановых был старенький «Москвич». Выезжая за город, они брали с собой Алешу и Киру. Вадим Сергеевич в таких поездках участвовал редко — предпочитал в свободное время шастать с ружьем по болотам.
Между тем Алеша делал серьезные успехи в музыке, и настал день, когда Кира решилась продемонстрировать его достижения. Это событие приурочили к дню рождения Алеши. Кира с удовольствием наблюдала украдкой за Вадимом, как с некоторых пор стала называть его про себя, за тем, как он, изумленный и обрадованный, внимал игре сына. Кроме него и Степановых в маленькой комнате Киры собрались соседи. С Анной Ивановной Воротилин познакомился впервые. Она ему очень понравилась.
— Такие, как она, — сказал он, — вносят в дом удивительное спокойствие. Глядя на них, кажется, что жизнь — вечна.
Поздно вечером гости ушли, а Алеша остался. Он считал, что должен помочь убрать посуду, поскольку вечер затеян из-за него. Воротилин удивился, но возражать не стал.
Не уехал Алеша и на следующий день — как выяснилось, ему было уютно в доме учительницы.
Часов в двенадцать позвонил Вадим Сергеевич и попросил разрешения приехать на обед. Кира растерялась и ответила слишком поспешно:
— Конечно же, ради бога, приезжайте скорей!
Он приехал вместе с Георгием. Это был отличный день. Мужчины чувствовали себя свободно и выпили много. Кира не осуждала. Она догадывалась, что обоим нужна разрядка после сильного, может быть, очень сильного напряжения, но сама об этом не расспрашивала — найдут нужным — расскажут. В их работе много такого, чего посторонним знать не полагается.
И они рассказали. Собственно, рассказывал больше Степанов. Оказалось, самолет, на котором летел Вадим, после преодоления звукового барьера начал «мандражировать». Говоря научно, появилась вибрация. Воротилин увеличил скорость, но вместо того чтобы исчезнуть, вибрация усилилась. Это означало неладное в самой конструкции самолета. В любую секунду он мог развалиться в воздухе. Надо было идти на посадку, как сделал бы всякий другой, в том числе и Степанов. Воротилин решил выяснить все до конца. Все увеличивая и увеличивая скорость, согласно начальной рекомендации, он стал передавать на землю обо всем, что видел, чувствовал, понимал… У него имелся богатый опыт и знания, которых недоставало другим. Переданное на землю записывалось на магнитофонную ленту. После, когда все благополучно закончилось, ленту прослушивали в присутствии конструктора и заказчиков.
— У этого человека, по-видимому, вовсе нет нервов! — воскликнул председатель комиссии.
— Этим сведениям цены нет! — сказал конструктор и потребовал копию записей в свое КБ.
— Так что же все-таки произошло? — спросила Кира, когда Степанов замолчал.
Летчики взглянули друг на друга, Георгий пожал плечами.
— В общем-то, ничего особенного. Как и предполагал Вадим, самолет начал разваливаться. Машина вошла в штопор и… загорелась. Вот этого Вадька и не ожидал.
— Не ожидал, — сознался Вадим, — а ведь должен был! В этот раз произошло замыкание. Допустим, случай исключительный. А в бою? В бою могло произойти то же самое. Достаточно небольшого осколка, чтобы перебить кабель, и совершенно здоровая машина загорается! В лучшем случае…
— В лучшем? — как эхо, откликнулась Кира. — Что же тогда — в худшем?
Мужчины переглянулись и замолчали. Вадим принялся разливать оставшееся вино, Степанов, взяв гитару, тихо наигрывал «Пару гнедых».
Алеша неслышно подошел сзади и прижался к Кире.
— Они не хотят вам говорить, потому, что вы женщина. Самолет просто взрывается, вот и все. И ничего не остается. Несут гроб, а в нем — ничего…
Кире показалось, что еще секунда и она грохнется без чувств.
Степанов перестал играть, Воротилин спросил Алешу:
— Тебе не кажется, что нам пора домой?
Кира запротестовала.
— Я ночь не усну, — сказала она, глядя в глаза Воротилину, — но дело не во мне. Нужно, чтобы ребенок услышал другое. Счастливый конец, если можно… Придумайте что-нибудь. Нельзя же так…
— А чего придумывать? — засмеялся Воротилин. — Самый что ни на есть счастливый конец. Как в американском кино. Нажал кнопку, благополучно катапультировался…
— В ста метрах от земли, — заметил Степанов, и лицо его было задумчивым.
Воротилин отшутился.
— И это неплохо. Как-никак, новый рекорд. Ну, сел удачно. Парашют раскрылся вовремя. Вышел к деревне. Вижу — чайная. Рядом — автомашины. Вхожу. Все, кто там был, на меня глаза вытаращили. В таких костюмах раньше, помню, марсиан рисовали. Мне бы, дураку, сесть да поздороваться, а я прямо с порога: «Товарищи, кто может со мной в лес съездить, парашют привезти?» Молчат, смотрят. Я опять то же самое. Опять молчат, смотрят. Ну, думаю, черт с вами! Присел за столик, прошу официантку: «Принесите чего-нибудь поесть». Та тоже смотрит и молчит. «Да что вы здесь все, глухонемые, что ли?» И шагнул сам к стойке… Батюшки, что тут началось! Официантка взвизгнула и за дверь, остальные кто куда. Один через окно выпрыгнул, орет: «Шпиёна пымали! Парашютиста!» Смотрю, человек десять мужиков, по виду — шофера, обходят меня с трех сторон. Видимо, живьем решили взять. Ну, поскольку мне бежать некуда, я сел за стол, придвинул к себе чью-то тарелку и давай уплетать за обе щеки. Щи, надо сказать, оказались отменными. Ем я, значит, мужики вокруг стоят, не знают, что делать дальше. А тут мальчонка… Пролез между ними, подошел ко мне и спрашивает: «Вы дяденька, взаправду шпион?» «Нет, — отвечаю, — летчик я. Мой самолет загорелся, а я с парашютом выпрыгнул. Вот сейчас доем эти щи и пойду за ним». — «А можно мне с вами?» — «Отчего ж, пойдем вдвоем. Я смелых уважаю». Тут кто-то из мужиков догадался: «А документы при себе есть?» «А как же, — отвечаю, — есть. Они у шпионов всегда в полном порядке». «Это верно, — соглашаются, — только ведь и мы тебя за шпиона не так чтобы точно принимали… Видишь, и отношение к тебе хорошее: накормили и прочее… А только и за своего признать сразу не можем, не взыщи. Вот отвезем в милицию, тогда, может, и в гости позовем…» На том и порешили. Ну, пока в милиции личность устанавливали, да в часть звонили, да потом за парашютом ездили, время и набежало. Только через шесть часов я был на аэродроме, а еще через два — у вас. Вот и вся история. Конец, как видите, счастливый.
«Боже мой! — думала Кира, глядя в его смеющееся лицо, — кажется, я люблю этого человека!» Она подумала «кажется», хотя на самом деле уже знала, что любит…
Незаметно подошла зима. Алеша почти все время жил у Киры. Вадим Сергеевич приходил в дни, не занятые полетами. Случалось, его разыскивали по телефону Ордынцевой. Однажды он принес лыжи. Целых три пары, и до самой ночи налаживал крепления. На следующий день было воскресенье, а эта лыжная прогулка планировалась давно. Больше всех волновалась Кира. Она не вставала на лыжи с довоенного времени. Однако все обошлось. Воротилин больше занимался сыном, а на Киру, казалось, не обращал внимания. Когда мальчик устал, он отправил его домой с попутной машиной, а сам, словно выпущенная на волю птица, помчался с крутизны, крикнув Кире: «Не отставайте!» Она смотрела, как он стремительно уносится вниз, как взвихряется снег позади него, как, постепенно уменьшаясь, его силуэт ползет по ровному белому полю. Вот он остановился и крикнул:
— Ну, что же вы? Боитесь?
Нет, она не боялась упасть и разбиться. Ей не хотелось показаться смешной. Но он крикнул, и сомнения исчезли. Раз он зовет, значит, так нужно. И не будет ни смешно, ни глупо. Она зажмурила глаза и сильно оттолкнулась…
Потом она лежала на снегу и смотрела в небо, а Воротилин спешил к ней издалека, торопливо взмахивая палками…
Затем он поднял ее на руки и понес, время от времени останавливаясь, чтобы немного отдохнуть. Лежа у него на руках, Кира снизу рассматривала его широкий, почти квадратный, подбородок, острый кадык и раздувшиеся от напряжения крылья носа. Лицо его покраснело, на шее виднелись вены, он все чаще останавливался и наконец сказал почти сердито:
— Да обнимите же меня за шею, черт возьми! Не укушу я вас! Вот так, теперь и мне удобнее, и вам…
Ощущение чего-то огромного, непостижимо огромного, почти безграничного и радостного до слез охватило Киру. Это было так необычно, что она сначала даже испугалась и еще теснее прильнула к широкой груди этого, недавно совсем чужого для нее человека. Он обеспокоенно взглянул сверху. Она зажмурилась, вдыхая запах здорового, разогретого ходьбой тела. Его запах…
С этого дня ее жизнь превратилась снова в ожидание счастливых перемен. Когда Вадим привез ее домой и пошел за доктором, она ждала его, а не врача. Ей казалось, что он придет и скажет те самые слова, ради которых она родилась и прожила на свете сорок лет…
Осмотрев ногу Киры, врач сказал, что никакого перелома нет, а есть растяжение сухожилий, и что недельки через две она сможет снова ездить на лыжах. Вадим Сергеевич, радостно потирая руки, должно быть, машинально, присел на край кровати и сказал:
— Видите, как удачно: перелома и того нет.
А ей вдруг стало жалко, что нет даже перелома, и что все это — ерунда и через две недели придется встать и продолжать привычную жизнь. От этой мысли она содрогнулась. Теперь все, что было до сегодняшнего дня, казалось ей однотонным и серым, нечисто лишенным красок, а она не хотела больше этого серого, привычного, повседневного. Каждая минута, каждый удар сердца, казалось ей, отдаляет ее от того, что было, и неумолимо приближает к тому, что будет, что непременно должно быть.
Посидев около нее, Вадим Сергеевич взглянул на часы и направился на кухню. Там он долго гремел кастрюлями, что-то разбил и сметал в угол веником. Он был человеком, для которого не было неинтересных дел. Он трудился самозабвенно и по своей привычке напевал. У него было полное отсутствие музыкального слуха. Эти напевы ей случалось подслушивать и раньше. Однажды, заскучав во время очередного урока, он починил будильник, в другой раз перебрал приемник, в третий отремонтировал утюг и швейную машинку, в четвертый занимался телевизором. И каждый раз напевал. Занятая Алешей, Кира слушала невнимательно, вначале думая, что Вадим Сергеевич поет одну и ту же песню, но потом поняла, что песенный репертуар у него довольно обширный. Однако все песни он пел на один мотив. Сейчас даже это казалось ей восхитительным и, видя через дверь сердитое лицо Лизунова, она не понимала, как можно не любить Воротилина. Она с удовольствием ела приготовленные им котлеты и от души смеялась, слушая рассказы из жизни летчиков.
Воротилин попросил разрешения снять свитер, и она удивилась этой просьбе: разве он не чувствует, что тогда, в заснеженном лесу, произошло нечто такое, что сблизило их навсегда? Она с беспокойством взглянула на него. От всей его большой и сильной фигуры веяло такой добротой и безмятежностью, что она сразу успокоилась. Наверное, все так и должно быть: обстоятельно, без суеты и лишних волнений. Вот сейчас он выпьет чаю, взглянет на часы и скажет ей три заветных слова…
Он напился чаю, поблагодарил, посидел еще немного, блаженно жмурясь, затем посмотрел на часы и стал прощаться. Она поняла, что сегодня он ей ничего не скажет, но не огорчилась. В конце концов, канун праздника всегда лучше самого праздника. У нее останется время помечтать, поволноваться, подумать о нем… Она села за рояль и стала играть подряд все, что приходило в голову, а точнее, что вызывали к жизни ее натренированные пальцы. Постепенно с форте она перешла на пиано; звуки делались все тише, лиричнее, нежнее, пока не замолкли совсем. Она подошла к окну и, усевшись на широком подоконнике, как в детстве, с ногами, стала смотреть на улицу.
Демидовский сквер утопал в глубоком снегу, по узким дорожкам бродили пенсионеры, кругами вдоль ограды, где пролегала лыжня, бегали студенты медицинского института, ворона, сидя на ветке совсем близко от окна, беззвучно раскрывала клюв, должно быть, каркала, молодой папаша, спрятав лицо в поднятый воротник, катал в санках ребенка. Прямо напротив Кириного окна на своем постоянном месте сидел безногий инвалид в коляске. Как-то Вадим предложил ему рубль, тот отказался. Вадиму стало неловко, он просил у инвалида прощения и даже пригласил его в гости, но тот снова отказался. За это Вадим прозвал его Странным. Странным он казался еще потому, что гулял только в одном месте — в сквере напротив Кириного окна.
— Уж не влюблен ли он в вас? — спросил Вадим. Кира пожала плечами.
— Мы даже ни разу не разговаривали.
Кроме инвалида и пенсионеров в сквере на одной из скамеек сидели влюбленные. Они целовались. Кире тоже захотелось посидеть вот так же, послушать крик вороны, ощутить на лице неясное прикосновение снежинок.
Она слезла с подоконника, оделась в теплый лыжный костюм и старое зимнее пальто и вышла на улицу.
Застывший, как изваяние, инвалид сидел на своем месте, а влюбленных уже не было. Вместо них на скамейке в снегу остались две глубокие вмятины. Кира усмехнулась и села в одну из них. В ту, что была поменьше…
С пасмурного неба падал редкий снежок. Кира закинула назад голову и принялась ловить ртом падающие снежинки. Заметив снежинку еще в вышине, она следила за ней, пока та не опускалась совсем низко, и тогда, сделав резкое движение, схватывала ее губами. Ее забавляло не то, что она делала, а мысль о том, как это выглядит со стороны. В самом деле: взрослая женщина занимается черт знает чем, вместо того, чтобы варить щи, штопать носки или мыть кастрюли. Так, наверное, должны были думать, глядя на нее, прохожие. Но прохожих в этот час в сквере не было, гуляющие пенсионеры были далеко, а об инвалиде она как-то забыла. И вздрогнула, услышав тихий кашель за своей спиной. Она смутилась, сказала: «Здравствуйте». Он тоже сказал «здравствуйте», отвернулся и даже немного отъехал в сторону на своей коляске. Неподвижные ноги его или то, что было вместо них, плотно укутывал плед, сделанный из суконного госпитального одеяла.
Обычно инвалид появлялся утром, часам к двенадцати куда-то исчезал, а к вечеру непременно появлялся снова. Иногда он уезжал сам, иногда за ним приходила Кириных лет высокая, простовато одетая неулыбчивая женщина. Как-то Кира слышала, как странный инвалид назвал ее Машей.
— Вы прекрасно играете, — сказал он простуженным голосом и снова закашлялся.
Она поблагодарила и засмеялась.
— Я не играла довольно долго. К тому же через двойные рамы…
— Не сейчас, — перебил он, — раньше, осенью. Пока окна были открыты.
— Вот как? Значит, вы — мой постоянный слушатель? И что. же вам больше нравится?
— Не знаю. Мне все нравится. Я слушаю все подряд.
Кире сделалось скучно — она знала сорт людей, слушающих все подряд… Она зевнула и хотела прекратить пустой разговор, но инвалид смотрел на нее, не отрываясь, через свои темные очки, и уйти сразу ей показалось неприличным. К тому же сегодня она была счастлива и хотела поделиться этим счастьем с другим.
— Если хотите, я сыграю что-нибудь для вас, — сказала она.
— Не утруждайтесь, — посоветовал он, — зимой ведь все равно ничего не слышно.
— А я раскрою окна. Хотите?
Он неуверенно кивнул.
— Отлично. Так что бы вы хотели услышать?
— Прелюдию композитора Рахманинова.
— Какую именно?
— До-диез минор.
Она впервые внимательно посмотрела на странного инвалида. Все лицо его было покрыто сухой желтой кожей, напоминающей старый пергамент. Кое-где она была гладкой и лоснилась, а местами белела давно зажившими рубцами. Такие лица бывают у людей, получивших сильные ожоги. Бесформенный нос был сделан, по-видимому, с помощью пластической операции.
— Вы были музыкантом? — спросила Кира.
— К сожалению, нет, — ответил он.
Она подумала.
— Если можно, закажите что-нибудь другое.
— Но я хотел бы услышать именно это.
— Видите ли, эту вещь я когда-то, очень давно, играла для одного человека…
— Вы любили его? — быстро спросил инвалид.
— Это не имеет значения, — сказала она, помолчав. — Просто я слишком давно не исполняла ее.
— Я вас понимаю, — сказал инвалид странно глухим голосом, — но ведь ничего другого мне от вас не нужно. Судя по вашему лицу, вы теперь очень счастливы…
Она кивнула.
— Ваш муж или жених — прекрасный человек…
Она снова кивнула.
— Рад за вас. Так почему бы вам не доставить удовольствие другому? Тем более, что мы больше никогда не увидимся.
Что-то жалобное почудилось ей в этих словах. Неужели она значит для него больше, чем просто незнакомая пианистка, игру которой он привык слушать?
— Ну, хорошо, я сыграю для вас, — сказала она, вставая.
— Я никогда этого не забуду.
Она быстро повернулась — ей показалось, что он назвал ее по имени.
— Вы что-то сказали?
— Я сказал, что никогда не забуду.
— А еще?
— Больше ничего.
Его изуродованное лицо оставалось непроницаемым, а слишком темные очки не давали возможности рассмотреть его глаза.
— У меня такое впечатление, — сказала она наконец, — что мы с вами уже встречались.
Он усмехнулся.
— Какая наблюдательность! Вот уже год, как я ежедневно бываю в этом сквере.
— Нет, не теперь. Намного раньше. Может быть, до войны.
— Вы ошиблись, — сказал он с некоторым усилием, — до войны я в этом городе не был.
Он закашлялся. Ее беспокойство с каждой минутой усиливалось. Время и страдания порой неузнаваемо меняют внешность человека, не меняют они только голос. Сквозь даль десятилетий до ушей Киры сигали долетать знакомые интонации.
— Говорите! Пожалуйста, говорите!
Он недоуменно пожал плечами.
— Говорить? Но о чем?
— О чем угодно, только не молчите! Хотя бы еще несколько слов! Мне это очень нужно!
— А мне — нет! — неожиданно в его голосе прозвучали жесткие нотки. — Кажется, вы принимаете меня за говорящую куклу?
Наступила долгая мучительная пауза.
— Вы отлично понимаете, зачем мне надо слышать ваш голос, — тихо проговорила Кира, — вы не можете мне отказать. Я имею на это право.
Ни один мускул не дрогнул на его изуродованном лице, и только пальцы, сжимавшие подлокотник, слегка побелели от напряжения.
— Что вам от меня нужно? — спросил он сердито.
— Сама не знаю. — Она заплакала. — Мне все время кажется, что мы знакомы.
— Говорю вам, вы ошиблись, — повторил он, — я даже не знаю вашего имени.
— Неправда, — сказала она, — знаете. И я вас знаю. Вас зовут Борис!
— Меня зовут Михаилом.
— Зачем вы хотите меня обмануть?
Не отвечая, он стал быстро удаляться, перебирая руками резиновые ободья колес.
Кира не стала его догонять. Она сидела на скамейке и плакала одна в пустом сквере. Плакала до тех пор, пока холод не проник сквозь пальто, не охватил ее тело судорожным ледяным ознобом. Тогда она поднялась и, пошатываясь, побрела к дому.
Ночь она не спала, а ходила по комнате из угла в угол, жадно выкуривая одну папиросу за другой. Только на рассвете, приняв решение, забылась в коротком, беспокойном сне.
В шесть утра она уже была на ногах. Написав письмо Вадиму Сергеевичу, она вложила листок в конверт и, оставив на столе в общей кухне, вышла из дома.
Уличные мальчишки показали ей, где живет странный инвалид. Во дворе бывшего Вахромеевского дома стоял небольшой флигель. Летом он утопал в сирени, а теперь сугробы кое-где подпирали крышу. Только к крыльцу вела широкая, старательно расчищенная от снега дорожка.
На звонок вышла уже знакомая Кире высокая неулыбчивая женщина, молча осмотрела гостью с ног до головы и посторонилась, приглашая войти.
Кира нащупала в полутемных сенях дверь, обитую мешковиной, старинную железную ручку и с бьющимся сердцем потянула ее на себя. Что она скажет человеку, которого ждала так долго, но который пришел так поздно и так некстати…
Комната, в которую она попала, сияла порядком и чистотой. В переднем углу стояла высокая, с периной и горкой подушек никелированная кровать, убранная кружевным подзором и накрытая кружевным покрывалом. Кружевные скатерти, дорожки и накидушки покрывали обеденный стол, комод, трюмо и даже верхнюю часть шифоньера. Красная ковровая дорожка тянулась от двери к окнам. Все стены были густо залеплены цветными репродукциями, фотографиями знаменитых артистов и картинками из журнала мод. Ничто здесь не выдавало присутствия мужчины.
Кира недоуменно оглянулась. Женщина стояла, прислонившись к косяку, и молча ее разглядывала.
— Мне сказали, что здесь живет один человек… — начала Кира, — но кажется, я не туда попала.
Женщина по-прежнему молчала, глядя на Киру исподлобья, потом нехотя прошла к противоположной стене и толкнула дверь в соседнюю комнату. Кира увидела светлую горенку с одним окном, диван, застланный байковым одеялом, тощую, как блин, подушку, табурет и низкий столик-верстак с разложенными на нем сапожными инструментами. В углу возле печки стояло кресло-коляска с брошенным на сидение пледом, а над креслом — полка с книгами. Больше в комнате не было ничего.
Кира подошла к кровати, потрогала подушку, одеяло, поправила зачем-то коврик на полу.
— Так вот и живем, — вдруг сердито проговорила женщина, — он тут, а я там. Словно чужие. — Она всхлипнула и громко высморкалась в уголок косынки. — Хоть жил бы по-человечески! Людей ведь стыдно! Добро бы нищими были, а то ведь все есть: одежи полный шифоньер, посуды — в буфет не влазит — а ему хоть бы что — ничего не надо!
— Чем же он занимается? — спросила Кира. — Есть у него какая-нибудь работа?
Женщина странно на нее взглянула и насухо вытерла глаза ладонью.
— Вы, гражданочка, если по делу пришли, так скажите, а если просто так, то любопытствуйте в другом месте. Мы — люди обнаковенные, к нам на ескурсии ходить нечего.
Взгляд Киры снова упал на верстак.
— Так чем же он все-таки занимается?
Женщина смотрела теперь с открытой неприязнью.
— А чем ему заниматься, безногому? Сидит, сапожничает помаленьку. Вот мне сапоги сшил, а чтобы на сторону — этого у нас и в заводе нет. Не верите — спросите соседей, оне подтвердят.
— Довольно, — сказала Кира, — я должна его видеть. Где он?
— Это вам ни к чему, — тихо, но твердо ответила женщина. — Да и он вас видеть не захочет. А если и захочет, так и не дам. — Она всхлипнула и повалилась на кровать лицом вниз. Тело ее тряслось от рыданий. — Не пущу больше! Не пущу! — слышала Кира ее, приглушенные подушками, слова. — Всю жизнь из-за него погубила!
Потом рыдания прекратились, и Кира увидела ее красное, веснушчатое лицо с толстыми, вздрагивающими губами.
— Ну на что он тебе, на что? Чего ты пришла, подлая? Жисть мою разбить хочешь, да? Ну говори, хочешь?
— Успокойтесь, прошу вас, — Кира села рядом с кроватью на стул и по-матерински, ласково погладила вздрагивающее плечо женщины. — Давайте разберемся. Вас ведь, кажется, Машей зовут? А меня Кирой.
Женщина всхлипнула еще раз и вытерла глаза кружевной накидкой.
— Я тебя сразу узнала. Не знала только, зачем идешь. Думала, так просто, полюбопытствовать. — Теперь она не плакала, а смотрела на Киру прямо и вызывающе. — Я тебе так скажу, барышня: не для того я жисть свою гробила, чтобы сейчас его отдать. Да и не нужен он тебе. Ты вон, какая красивая, хошь и не больно молода. За тобой любой вприпрыжку побежит.
— Прошу вас, успокойтесь, — Кира уже не просила, она требовала, — я вас отлично понимаю, но поймите и вы меня. Я столько лет ждала и сейчас просто не уйду отсюда, не поговорив с ним.
— Да нету его, — женщина снова была готова разрыдаться, — вернулся вчерась с того проклятого бульвару — я сразу почуяла неладное. Уехать мне, — говорит, — нужно, Маша, а то как бы хорошим людям жисть не поломать. Уж что там промеж вас вышло, не знаю, не сказал, а только думаю, ты его сильно обидела. Весь вечер ровно в лихорадке был. И все письма какие-то писал. Напишет — порвет, опять напишет — опять порвет. Потом велел собрать чемодан. Двенадцатичасовым я его и проводила.
— Куда он уехал?
Маша, понемногу успокаиваясь, смотрела без боязни и злобы. Безошибочным бабьим чутьем она поняла, что ее семейному счастью пока ничего не угрожает.
— У нас, милая, дорог много. В кажном, почитай, городе — друзья. А кое-где и однополчане. Привечают. Уж больно, говорят, он хорошим человеком был на войне, все — людям, себе — ничего.
— Но как он воевал, как жил? Я же ничего не знаю!
Почему молчал все время? О господи, я, кажется, с ума сойду от всего этого!
Окончательно успокоившись, Маша сказала неторопливо:
— Тебе, барышня, себя упрекать не в чем. Он так порешил сам. Как, значит, привезли его в палату из операционной, он мне и говорит — я тогда сестрой работала: «Нет ли, девушка, у тебя чего-нибудь такого, чтобы мне сразу, без хлопот, в рай переселиться? На земле мне больше делать нечего». Молода я еще была, неопытна. Мне бы ему снотворное дать, чтобы суток двое спал без просыпу, а я в слезы ударилась. Очень уж жалко его сделалось. Он меня — по матушке: «Неси яду!» да и только. Тут все, кто был в палате, на него накинулись. «Врачи за твою жизнь боролись, а ты, неблагодарный, им вот какой подарочек преподнести хочешь!» Ругают его — просто ужас! И по матушке и так… Из соседней палаты на шум сбежались. А я реву. Оттого, что ругают, мне его еще больше жалко. «Вам бы такое ранение! Что бы вы тогда говорили?» Капитан Ковригин — он после ампутации левой руки лежал — меня за косу дергает: «Молчи, дуреха! Мы это нарочно, чтобы он потихоньку чего над собой не сделал. Не уследишь ведь…» «Услежу, — говорю, — только вы его ругать перестаньте». После этого я от него трое суток — ни на шаг. Придет сменщица, а я ей: «Иди, Люся, я еще подежурю». Под конец-то уж дремать начала. Задремлю, а потом встрепенусь вся, аж сердце зайдется. Капитан Ковригин говорил мне, что который лишить себя жизни захочет, может вены прокусить… После-то Борис сам рассказывал, что была у него такая думка, да меня пожалел: попадет от начальства…
— Дальше! — попросила Кира. — Что было с ним дальше?
Мария вскинула на нее светлые, в рыжих ресницах, глаза.
— А чего? С ним ничего. Выздоравливал быстро. Есть хорошо начал. Ты про меня спроси! Мне-то каково было!
— Да, трудно, — сказала Кира, — я понимаю…
— А, что там — трудно. Не об этом речь. Ты видишь, какая я? — Она повернулась к Кире всем корпусом и даже слегка приподняла волосы на голове, чтобы гостья видела ее обезображенный веснушками лоб. — Люди говорят: ни кожи, ни рожи. А ведь и я живой человек. И мне любви хочется. А никто даже внимания не обращал. Вот и представила я, что полюбил меня этот танкист… Уж как же я ему благодарна была! Другие раненые госпитальную кашку глотают, а я своему — курочку с базара! Землянички лесной. Творожку крестьянского. Меду! Гляжу, он у меня — как на дрожжах. И повеселее стал, разговорчивей. «Ты, говорит, Маша, мои долги в книгу непредвиденных расходов записывай». А Ковригин ему: «Какой толк? Все равно тебе с ней до конца жизни не расплатиться». Уж не знаю, любил ли он меня, а я без него своей жизни не представляла, это точно. Когда его выписали, я отпуск взяла. Приехали к моим родителям в деревню, там и расписались. Потом я в сельскую больницу перевелась. Живем. Все вроде есть у нас: корова, овцы, куры, гуси, дом-пятистенок новый. Обоим от колхоза — почет и уважение. Ему за то, что воевал, мне — за хорошую работу. Живем вроде, а жизни настоящей нет. Не говорит он, а я сердцем чую: мечется! Раз прикипела: скажи да скажи, об чем докука. «Поедем, говорит, Маша, в Приволжск. Там все узнаешь». Опять перевелась я. Работу сразу дали — медсестры нужны — и две комнаты. Временно. Сказали, месяц поживете, а потом тут больничный склад будет… Я не беспокоилась, думала, через месяц у него эта блажь пройдет. Ошиблась. Скоро год, как мы тут, а ночи не проходит, чтобы я подушку слезами не омыла. Любит он тебя — вот ведь беда какая. Любит!
— Боже мой! — простонала Кира. — Маша, милая, но ведь столько лет прошло!
Женщина вздохнула, привычно поправила смятую постель.
— Видно, есть и такая любовь, что годам не под силу с ней сладить. — Она куда-то вышла, потом вернулась и поставила на стол эмалированную кастрюлю с мочеными антоновскими яблоками. — Ешь, не купленные, свои. Осенью маманя из деревни прислала. Вот домой зовет… — Она взяла яблоко, надкусила да так и застыла с ним в руке. — Был бы на двух ногах, ей-богу, собралась и уехала. А от такого куда денешься? Пропадет без меня.
Кира взяла ее за плечи, обняла.
— Маша, милая, чем помочь твоему горю! Скажи, я все сделаю.
Мария осторожно освободила плечи.
— Не советчица я тебе, поступай как знаешь.
Домой Кира вернулась поздно вечером. Конверт с письмом лежал на старом месте. Кира взяла его, прочла написанное. «Дорогой Вадим Сергеевич, — писала чья-то, совершенно незнакомая ей рука, — если в моих отношениях с вами было что-то вроде кокетства. — простите великодушно. Признаюсь, у меня и в помыслах не было посягнуть на вашу свободу. Пишу это вот по какой причине: в Приволжск недавно приехал мой старый друг. Тот самый, о котором я вам когда-то рассказывала. Скажете, воскрес из мертвых? Пусть. Значит, бывает и такое. Так вот, я, наверное, выйду за него замуж. Разумеется, если он согласится. Думаю, что это не помешает нам с вами оставаться друзьями. Тем более, что я к вам с Алешей успела здорово привязаться. Обо всем дальнейшем я буду вас извещать. Ваша Кира».
Перечитав письмо, она некоторое время колебалась, потом решительно разорвала его и вошла в свою комнату. Кухонным ножом она содрала бумажную оклейку и распахнула настежь обе створки окна. Упираясь ногами в пол, придвинула рояль к самому подоконнику. Они и раньше понимали друг друга. Когда она, случалось, плакала от огорчения, рояль вторил ей тихими, скорбными звуками, когда веселилась, чуткая музыкальная душа его веселилась вместе с ней.
Открыв крышку, она виновато погладила черную лакированную поверхность: в последнюю неделю они так редко встречались…
Из-под самого низа сложенной горы нот она достала несколько пожелтевших от времени листочков Рахманиновской прелюдии.
Медленное, неторопливое раздумье, умудренное долгой прожитой жизнью, успокаивало, но постепенно сквозь него, как рокот далекого грома, стала слышаться трагическая тема. С каждой секундой она становилась все ярче, яснее и вот уже, сотрясая ветхие стены комнаты, на Киру стали рушиться жесткие удары судьбы. Теперь она уже не отрывала взгляда от своего отражения в лакированной крышке рояля. Там она видела усталую женщину, все еще красивую, но уже начавшую стареть, со стрелками морщин и странным горячечным взглядом серых, неподвижных глаз. Потом громовые раскаты стали слабеть, и на смену им из омытой ливнем голубой дали начали пробиваться медленные звуки набатного колокола. Такой колокол она слышала лишь однажды в раннем детстве. Вероятно, это было в очень глухой лесной стороне, хотя временами ей казалось, что все происходило где-то не слишком далеко, за Волгой. Ее отец, окончивший музыкальное училище, направлялся на место работы. Она, закутанная в шерстяные платки и одеяла, полулежала на сене в деревенских санях рядом с матерью, тоже закутанной до самых глаз, смешной и неповоротливой, с бахромкой инея вокруг рта. Отец, еще совсем молодой, в коротком городском пальто и ботинках, бежал рядом с санями, похлопывая себя рукавицами по бокам и груди. Нос у отца был красным с фиолетовым отливом, и губы беспомощно кривились, когда он хотел улыбнуться. Над самой головой Киры возвышалась остро пахнущая овчиной широкая спина ямщика, с торчащими из дыр клочьями овечьей шерсти. Эта спина заслоняла от Киры полнеба, но загораживала ветер. Время от времени сани останавливались, ямщик снимал с головы порванную шапку и подставлял ветру поочередно то одно ухо, то другое. После этого он иногда поворачивал лошадь в сторону, но чаще, сокрушенно покачав головой, садился на козлы и ехал дальше. А вокруг завывала пурга, и ни впереди, ни сзади ничего не было видно, кроме сплошного мутного месива.
Потом Кира обратила внимание на еле слышный звон слева от дороги и сказала об этом маме. Все всполошились. Мама вылезла из саней, ямщик сдернул треух, и даже лошадь беспокойно задвигала ушами. А колокол все звонил и звонил, неторопливо, медленно, успокаивающе. Он звал к себе в теплое, уютное селение, где — огромные, вполизбы, печи и парное молоко.
Но пока его слышала только одна Кира, да еще, пожалуй, лошадь. Ямщик не верил им и не хотел поворачивать влево, тогда отец сам взял лошадь под уздцы и повел…
А колокол гудел ближе и ближе, и надежда, сначала слабая, как прикосновение комара, становилась сильнее.
Ямщик сказал Кириному отцу:
— Тепереча не пропадем. Это с Николы Надеина звон, я его сызмальства знаю. Церкви-то уже нет, а колокольня живая. И колокол, стало быть, живой. Прежде-то в метель завсегда в колокола звонили, чтобы, значится, путникам дорогу указывать. Не иначе кто-то из стариков вспомнил старый обычай.
Он занес было руку, чтобы сотворить крестное знамение, но, встретив осуждающий взгляд, смущенно кашлянул и стегнул кнутом задремавшую лошадь.
Когда замерли последние звуки прелюдии, Кира встала и подошла к окну. Снегопад прошел, уничтожив все следы, оставив после себя заваленные снегом дорожки, отяжелевшие ветви лип и особенную, ни с чем не сравнимую тишину.
На широком старинном подоконнике с облупившейся краской быстро дотаивал крохотный сугробик снега, нанесенный пролетевшей метелью.