Книга: Щегол
Назад: Глава пятая Бадр аль-Дин
Дальше: Часть III

Глава шестая
Ветер, песок и звезды

1
Весь следующий год я так старался вытеснить из памяти и Нью-Йорк, и всю мою прошлую жизнь, что едва замечал, как проходит время. В бессезонной жаре мелькали одинаковые дни: утром — похмелье, езда в школьном автобусе, саднит заалевшие спины, потому что мы опять заснули у бассейна, бензиново несет водкой, от Поппера вечно воняет хлоркой и мокрой псиной, Борис учит меня русскому: считать, спросить дорогу, предложить выпить, всё — с тем же терпением, с каким он учил меня ругаться. Да, давайте, пожалуйста. Большое вам спасибо. Govorite li vy ро angliyski? Ya nemnogo govoryu po russki.
Лето ли, зима ли — дни были безоблачными: ветер из пустыни обжигал нам ноздри и сушил глотки. Все было забавным, все нам было смешным. Бывало, прямо перед закатом, едва-едва примется лиловеть голубое небо, к нам в пустыню выкатывались невероятные, бело-золотые пэрришевские облака, простеганные электричеством — будто божественные видения, что привели мормонов на запад. Govorite medlenno, говорил я. Povtorite, pozhaluysta.
Но мы уже до того друг в друга встроились, что могли и не разговаривать, если неохота было: мы умели уже довести друг друга до истерики, всего-то вскинув бровь или вздернув уголок рта. По вечерам мы ели, сидя на полу по-турецки, и на учебниках потом оставались жирные отпечатки наших пальцев. Из-за дурного питания у нас началось истощение, руки и ноги пошли мягкими коричневыми синяками — нехватка витаминов, сказала школьная медсестра, влепила каждому по болезненному уколу в задницу и выдала по банке разноцветных жевательных витаминок для детей.
(«Жопа болит», — жаловался Борис, потирая зад и проклиная металлические сиденья в школьном автобусе.) Я же от торчания в бассейне покрылся веснушками с головы до ног, от хлорированной воды в волосах, которые стали еще длиннее, проступили светлые пряди, и чувствовал я себя в целом неплохо, хотя тяжесть в груди так никуда и не делась, а из-за того, сколько мы жрали сладкого, задние зубы у меня начали гнить. Но, если этого не считать, то я был в порядке. Так — вполне себе счастливо — время и шло, но затем, почти сразу после того, как мне исполнилось пятнадцать, Борис повстречал девчонку, которую звали Котку, — тут-то все и переменилось.
Это имя — Котку («Котыку» по-украински) делает ее интереснее, чем она была на самом деле, но это не настоящее ее имя, а прозвище (по-польски это означало «Котик»), которое ей придумал Борис. Фамилия ее была Хатчинс, звали ее, впрочем, тоже как-то типа Кайли, Кейли или Калли, и жила она в округе Кларк, штат Невада, всю свою жизнь.
Хоть она и училась в нашей школе всего классом старше, лет ей было гораздо больше нашего — на целых три года больше, чем мне. Борис, похоже, давно ее заприметил, но я об этом ничего не знал до тех пор, пока как-то вечером он не сказал, развалившись на кровати у меня в ногах:
— Я влюбился.
— Да? И в кого?
— В эту телочку с обществознания. У которой я травы прикупил. Прикинь вообще, ей уже восемнадцать! Господи, такая красотка.
— У тебя трава есть?
Дурачась, он напрыгнул на меня и ухватил за плечо — знал мое слабое место, сразу под лопаткой — туда всего и надо было нажать пальцами, чтоб я заорал. Но я был не в духе и врезал ему как следует.
— Ой! Блин! — сказал Борис, откатываясь назад, потирая челюсть. — Ты чего?
— Надеюсь, больно было, — ответил я. — Так где трава-то?
И больше мы про Борисов любовный интерес не разговаривали, ну в тот день — точно нет, но потом, пару дней спустя, выхожу я с математики и вижу — он возле шкафчиков стоит, навис над этой девчонкой. Для своего возраста Борис был не слишком высоким, но девчонка была вообще крошечная, хоть и старше нас: грудь плоская, бедра тощие, высокие скулы, лоб блестит, а лицо — резкое, заостренное, треугольничком.
Нос проколот. Черная майка-алкоголичка. На ногтях — облупившийся черный лак, волосы выкрашены черно-рыжими перьями, глаза — пустые, яркие, голубоватого цвета хлорированной воды — жирно подведены черным карандашом. Симпатичная, конечно — вообще, очень даже секси, но от взгляда, которым она меня окинула, мне сделалось слегка не по себе — так смотрят хамоватые кассиры в забегаловках или стервозные няньки.
— Ну, что скажешь? — нетерпеливо спросил Борис, когда нагнал меня после уроков.
Я пожал плечами:
— Симпатичная. Ну вроде.
— Вроде?
— Слушай, Борис, ну выглядит она на все двадцать пять.
— Я знаю! Круто! — одурело сказал он. — Восемнадцать лет! Совершеннолетняя взрослая! Бухло купить — проблем нет! И она тут всю жизнь прожила, знает, где возраст не спрашивают.
2
Хэдли, общительная деваха в куртке с эмблемой школьной спортивной команды — мы вместе сидели на истории Америки — сморщила нос, когда я ее спросил про Борисову тетку.
— Эта? — переспросила она. — Шлюшка еще та.
Джан, старшая сестра Хэдли, училась в одном классе вместе с этой Кайлой, или Кейли, или как ее там звали.
— А мамаша, я слышала, так вообще настоящая прям проститутка. Друг твой пусть поаккуратнее там, а то подхватит какую-нибудь заразу.
— Ого, — сказал я, поразившись тому, с какой ненавистью она это произнесла, хотя чему тут было удивляться.
Хэдли была из семьи военных, состояла в школьной команде по плаванию и пела в школьном хоре, и семья у нее была нормальная — трое детей, веймарская легавая по кличке Гретхен, которую Хэдли притащила из Германии, отец, который орал на нее, стоило ей прийти домой позже комендантского часа.
— Без шуток, — сказала Хэдли. — Она готова мутить с парнями других девчонок, с другими девчонками — да с кем хочешь. И еще травку, похоже, курит.
— А-а, — ответил я. По мне, так ни один из перечисленных пунктов не был очень уж серьезной причиной для того, чтоб не любить Кайли или как там ее, еще и потому, кстати, что мы с Борисом и сами в последнее время пристрастились к конопле. А вот что меня по-настоящему тревожило, так это то, как Котку (я все звал ее Борисовой кличкой, потому что никак не мог вспомнить, как же ее зовут-то) буквально за один день полностью завладела Борисом.
Сначала в пятницу вечером у него были дела. Потом дела у него были все выходные — и не только вечером, и днем тоже. Еще немного и началось — Котку то, Котку сё, и не успел я опомниться, как вот мы уже с Поппером ужинаем и смотрим телик в полном одиночестве.
— Ну правда же она офигенная? — снова спросил меня Борис, после того как впервые привел ее ко мне домой — вечер тогда не задался совсем, потому что сначала мы укурились так, что не могли и с места двинуться, а потом они принялись кувыркаться на диване в гостиной, а я сидел к ним спиной и пытался сосредоточиться на повторе «За гранью возможного». — Ты что скажешь?
— Эээ, ну-у… — Что он хочет, чтоб я сказал? — Ты ей нравишься. Сто пудов.
Он заерзал на месте. Мы сидели во дворе, возле бассейна, хотя на улице было слишком прохладно и ветрено, не искупаешься.
— Нет, серьезно! О ней ты что думаешь? Говори правду, Поттер, — сказал он, когда я замялся.
— Не знаю, — неуверенно ответил я, а затем — потому что он так и продолжал на меня глядеть — добавил: — Честно? Ну не знаю, Борис. Какая-то она…бедовая.
— Да? А это плохо?
Спрашивал он с искренним любопытством — никакой злобы, никакого сарказма.
— Ну, — сказал я, растерявшись, — может, и нет.
Борис, разрумянившись от водки, приложил руку к сердцу.
— Я люблю ее, Поттер. Честно. Она — самое настоящее, что было у меня в жизни.
Мне стало так неловко, что я аж отвернулся.
— Сучка тощая! — счастливо выдохнул Борис. — Обнимешь ее, такая она костлявая, такая легенькая. Будто воздух. — Странно, но Борис обожал Котку ровно за те качества, которые меня в ней как раз отталкивали: за ее поджарое тело дворовой кошки, за ее облезлую, алчную взрослость. — А какая она смелая, какая мудрая — сердце у нее какое доброе! Мне только и надо, что на нее смотреть и защищать от этого Майка. Понимаешь?
Я тихонечко налил себе еще водки, хотя особо и не хотелось. Вся эта бодяга с Котку смущала меня вдвойне еще и потому, что — как мне рассказал сам Борис с отчетливой гордостью в голосе — у Котку уже был парень, двадцатишестилетний мужик по имени Майк Макнатт, который ездил на мотоцикле и работал в компании по чистке бассейнов.
— Отличненько, — сказал я, когда Борис вывалил мне эти новости. — Надо его к нам вызвать, поможет с бассейном.
Я задолбался вычищать бассейн (а обязанность эту практически перевалили на меня), кстати, еще и потому, что Ксандра вечно забывала то купить всю эту химию, то покупала не то.
Борис потер глаза запястьями.
— Я серьезно, Поттер. Она его боится. Хочет с ним порвать, но боится. Пытается уговорить его в армию записаться.
— Ты лучше сам смотри, чтоб этот парень до тебя не докопался.
— До меня? — фыркнул он. — Я за нее боюсь. Она такая крошка! Тридцать семь кило!
— Да-да.
Котку вечно заявляла, что у нее «пограничная анорексия», и могла с полпинка переполошить Бориса, сказав, что целый день ничего не ела.
Борис съездил мне по уху.
— Ты тут целыми днями один торчишь, — сказал он, усаживаясь рядом и опуская ноги в воду. — Приходи сегодня вечером к Котку. Приводи кого-нибудь.
— Например?
Борис пожал плечами:
— А та вот штучка-блондиночка, с пацаньей стрижкой, из твоего класса по истории? Пловчиха которая?
— Хэдли? — я помотал головой. — Забудь.
— Да! Давай! Она клевая! И она согласится, сто пудов!
— Уж поверь мне, это плохая идея.
— Я ее сам спрошу. Давай! Она всегда с тобой приветливая, всегда общается. Давай ей позвоним?
— Нет! Дело совсем в другом… Стой! — сказал я — он вскочил было, и я ухватил его за рукав.
— Слабо?
— Борис! — Он уже шел в дом, к телефону. — Не надо. Правда. Она не пойдет.
— Это почему?
Насмешечка в его голосе меня взбесила.
— Честно? Потому что… — у меня чуть было не вырвалось: «потому что Котку — шлюха», но вместо этого я сказал: — Слушай, Хэдли — отличница, все такое. Да не захочет она тусить у Котку.
— Чего? — спросил Борис, крутнувшись назад, взъярившись. — Вот же шлюха. Что она наговорила?
— Ничего. Просто…
— Говорила! — Он ломанулся обратно к бассейну. — Давай-ка выкладывай.
— Да брось ты. Ничего такого. Остынь, Борис, — сказал я, увидев, как он завелся. — Котку в сто раз старше. Они даже в разных классах.
— Сука курносая. Да что Котку ей сделала?
— Остынь!
Я уставился на бутылку водки, которую, будто световой меч, пронизывал чистый белый луч солнца. Борис уже порядочно набрался, а мне только драки сейчас не хватало. Но и сам я был такой пьяный, что никак не мог придумать, как бы так шутя и играючи перевести разговор на другое.
3
Борис нравился куче других девчонок получше — в особенности Саффи Касперсен, датчанке, которая говорила по-английски со звонким британским акцентом, выступала с небольшой ролькой в «Цирке дю Солей» и на стопятьсот процентов была самой красивой девчонкой в нашей параллели.
Саффи вместе с нами злилась в интенсиве по английскому (где, между прочим, довольно толково рассуждала про «Сердце — одинокий охотник»), и хоть и считалось, что она всех сторонится, Борис ей нравился. Заметно было. Она смеялась, когда он шутил, выделывалась, работая с ним в одной группе, и однажды я видел, как она оживленно беседовала с ним в коридоре — Борис отвечал ей так же оживленно, очень по-русски размахивая руками. Но — непонятно почему — его к ней, похоже, вообще не тянуло.
— Но почему? — спрашивал я его. — Она в нашем классе самая красивая.
Я всегда думал, что датчане — огромные и светловолосые, но Саффи была миниатюрной брюнеткой, с чем-то таким сказочным во внешности — на постановочных фото качество это только усиливалось из-за сверкающего сценического макияжа.
— Симпатичная она, да. Но не секс.
— Борис, она же чистый секс! Ты сдурел, что ли?
— Ай, она слишком много учится, — сказал Борис, шлепаясь на пол рядом со мной — в одной руке пиво, другой перехватывает у меня сигарету. — Слишком правильная. Она или зубрит все время, или репетирует. Котку, — он выдохнул облачко дыма, вернул мне сигарету, — она как мы.
Я молчал. Когда это я умудрился перейти из стана ботаников в разряд тупорылых отщепенцев вроде Котку?
Борис подтолкнул меня локтем:
— Похоже, она тебе самому нравится. Саффи.
— Не, не особо.
— Нравится. Позови ее на свидание.
— Может, как-нибудь, — сказал я, хотя знал, что мне духу не хватит.
В моей бывшей школе иностранцы и школьники, учившиеся по обмену, вежливо держались себе особняком, и потому девочка типа Саффи там была бы подоступнее, но тут, в Вегасе, она была уж слишком популярной, слишком много рядом с ней крутилось народу, да и куда бы мы пошли с ней — тоже ведь серьезная проблема. В Нью-Йорке все было бы не в пример проще: сводил бы ее на каток, позвал бы в кино или в планетарий. Но что-то я сомневался, что Саффи Касперсен станет нюхать клей, пить сныканное в бумажный пакет пиво или делать еще что-то, чем мы обычно занимались с Борисом.
4
Мы по-прежнему виделись с ним — хоть и не так часто. Все чаще и чаще вечера он проводил с Котку и ее матерью, в «Апартаментах К&К» — временный отельчик на самом-то деле, бывший мотель на шоссе между аэропортом и Стрипом, который прогорел еще в пятидесятых, где мужики, похожие на нелегальных иммигрантов, толпились во дворе вокруг пустого бассейна и переругивались насчет запчастей к мотоциклам. («К&К»? — спросила Хэдли. — Знаешь ведь, что это значит? «Клопы и крысы».)
Борис, слава богу, нечасто приводил Котку ко мне домой, но даже когда ее с нами не было, он только и делал, что о ней говорил. У Котку офигенный музыкальный вкус, она ему записала диск с улетным хип-хопом, я просто обязан это послушать. Котку любит, чтоб пицца была только с зеленым перчиком и оливками. Котку очень, очень хочет синтезатор — а еще сиамского котенка или, может, хорька, только в «К&К» животных держать не разрешают.
— Ну правда, Поттер, тебе надо с ней почаще общаться, — сказал он, толкая меня плечом. — Она тебе понравится.
— Да брось ты, — ответил я, сразу вспомнив, как по-издевательски она всегда себя со мной ведет — смеется невпопад, злобненько так, и вечно командует, чтоб я ей пиво таскал из холодильника.
— Нет! Ты ей нравишься! Нравишься! В смысле она тебя считает — ну вроде как младшим братишкой. Это она так сказала.
— Да она мне в жизни и слова не сказала.
— Это потому что ты с ней не разговариваешь.
— Вы с ней трахаетесь, да?
Борис нетерпеливо фыркнул — знак того, что все идет не по его.
— Извращенец, — сказал он, отбросив волосы с глаз. — А что? Ты как думаешь? Тебе, может, еще картинку начертить?
— Нарисовать — картинку.
— А?
— Фраза: «Тебе что, картинку нарисовать?»
Борис только глаза закатил. Размахивая руками, он снова завел про то, какая Котку умница и какая «мегасообразительная», какая она мудрая и какая жизнь у нее выдалась, и как несправедливо с моей стороны смотреть на нее свысока, даже не узнав ее поближе, но, пока я слушал его вполуха, одновременно следя за старой нуарной картиной по телевизору («Падший ангел» с Дэной Эндрюсом), то никак не мог отделаться от мысли, что с Котку он познакомился на обществознании в классе коррекции, куда записывали не слишком одаренных (даже по меркам нашей школы) учеников, которые сами не могли ничего выучить. Бориса, которому математика давалась без особых усилий, а в языках так он и вообще был лучше всех, заставили ходить на обществознание для чайников, потому что он был иностранцем, и это школьное предписание его глубоко возмущало. («Чтобы что? Я потом на выборах в Конгресс голосовать буду, да?») Но Котку, которой было восемнадцать (!), которая родилась и выросла в округе Кларк (!), ее, гражданку Америки — как будто прямиком из сериала «Полиция!» — ничего не оправдывало.
Я то и дело ловил себя на таких вот желчных мыслях, которые я всеми силами старался отогнать. Да мне-то что? Ну да, Котку та еще стерва, да, она такая тупая, что не тянет обществознание вместе со всеми, да, она носит дешевые сережки-кольца из аптечного супермаркета, которые вечно за все цепляются, и да, пусть она там весит тридцать семь кило или сколько, а я все равно боялся ее до усрачки, как будто она может до смерти меня запинать своими остроносыми ботинками, если вдруг разозлится. («Эта чикса гопануть может», — как-то раз хвастался и сам Борис, воинственно подпрыгивая и кидая пальцы или, как он это себе представлял, рассказывая, как Котку какой-то девке с кровью пук волос выдернула. Котку еще, кстати, постоянно ввязывалась в какие-то кровавые девчачьи бои, в основном с таким же белым быдлом, как она сама, но, бывало, дралась и с настоящими бандитскими телками — черными и латиносами.) Но мне-то что до того, какую там уродку любит Борис? Мы ведь по-прежнему с ним друзья? Лучшие друзья? Почти что братья?
Опять же, не было такого слова, чтобы точно описать нас с Борисом. Пока не появилась Котку, я почти и не думал об этом. Было просто — дремотные вечера под кондиционером, ленивые, пьяные: жалюзи опущены, прячемся от жары, пустые пакетики из-под сахара, пол усыпан засохшей апельсиновой кожурой, играет Dear Prudence с «Белого альбома», который Борис обожал, или ездит на повторе старая, унылая радиохедовская песня:

 

На миг пропал я… я пропал…

 

Клей, что мы нюхали, набрасывался на нас с темным, машинным ревом, будто вихревый взмах пропеллеров: включить двигатели! Мы обрушивались на кровать, в темноту, как парашютисты вываливаются спиной вперед из самолета, хотя — под таким кайфом, в такой отключке — с пакетом на лице надо было быть поосторожнее, не то очнешься и будешь отдирать засохший клей от волос и с кончика носа. Засыпали, выдохшись, спиной к спине, на грязных простынях, от которых воняло табаком и псиной, Попчик храпел вверх брюхом, из вентиляционных шахт — если как следует прислушаться — полз еле слышный шепоток. Месяцы напролет не унимался ветер, в окна летел песок, а вода в бассейне шла морщинами и казалась опасной. Крепкий чай по утрам, ворованные шоколадки, Борис хватает меня всей пятерней за волосы, пинает под ребра. Вставай, Поттер! Проснись и пой!
Я твердил себе, что не скучаю по нему, но скучал. Накуривался в одиночестве, смотрел программы для взрослых или канал «Плейбой», читал «Гроздья гнева» и «Дом о семи фронтонах», которые, казалось, прямо-таки сражались за место скучнейшей в мире книжки — тысячи и тысячи таких часов хватило бы, чтоб датский выучить или научиться играть на гитаре, если б желание было, — тупил на улице с поломанным скейтом, который мы с Борисом нашли в заброшенном доме на соседней улице. Ходил вместе с Хэдли на тусовки школьной спортивной команды — никакого алкоголя, родители бдят, — а по выходным таскался на вечеринки без родительского контроля, к ребятам, которых едва знал: кирпичики ксанакса, стопки ягермайстера, домой — в два часа утра на городском автобусе, я был такой упоротый, что приходилось обеими руками держаться за сиденье, чтобы не вывалиться в проход. После школы, если становилось скучно, можно было без проблем зависнуть в большой вялой тусовке укурков, которые таскались туда-сюда между «Дель Тако» и детскими игровыми автоматами на Стрипе.
Но мне все равно было одиноко. Мне недоставало Бориса, этого лихого раздолбая: угрюмого, бесшабашного, взрывного, до ужаса безрассудного. Бориса, бледного и одутловатого, с этими его ворованными яблоками и русскими романами, ногтями, сгрызенными до мяса, и волочащимися по пыли шнурками. Бориса, юного алкоголика, со вкусом ругавшегося на четырех языках, который без разрешения хватал у меня еду с тарелки и, напившись, засыпал на полу с таким красным лицом, будто ему надавали пощечин. Но даже пусть он и брал что-то без спросу — частенько, кстати, всякие мелочи пропадали постоянно: DVD, канцелярка из моего шкафчика в школе, не раз я ловил его, когда он шарил у меня по карманам в поисках денег, — собственные его вещи так мало для него значили, что это и воровством нельзя было назвать; заведутся у него деньги — сразу делит пачку со мной пополам, все, что у него ни попрошу, тотчас же с радостью мне отдаст (и даже если не прошу, как было, когда я мимоходом восхитился золотой зажигалкой мистера Павликовского, а потом она оказалась у меня в наружном кармане рюкзака).
Смешно, а я еще волновался — подумать только, что это Борис у нас уж слишком какой-то привязчивый, если это можно назвать словом «привязчивый». В первый раз, когда он перевернулся во сне и обхватил меня за талию, я с минутку полежал так — в полусне, не зная, как же поступить, разглядывал свои старые носки, валявшиеся на полу, пустые бутылки из-под пива, «Алый знак доблести» в мягкой обложке. Наконец, совсем застыдившись, я изобразил, будто зеваю и попытался откатиться от него, а он только вздохнул и притянул меня поближе — сонно притиснул к себе.
Шиш, Поттер, выдохнул он мне в затылок. Это же я.
Странно как. Странно ли? И да, и нет. Вскорости я уснул, убаюканный его терпким, пивным, тельным запахом, его дыханием у меня в ухе. Я понимал, что не смогу объяснить это все, не выставив случившееся чем-то более серьезным, чем оно было на самом деле. По ночам, когда я просыпался от того, что меня душил страх, он был тут как тут, подхватывал меня, стоило мне в ужасе вскочить с кровати, тянул обратно под одеяло, к себе, бормотал по-польски какие-то нелепицы хрипловатым, чудным со сна голосом. Мы выключались друг у друга в объятиях, слушая музыку на моем айподе (Телониуса Монка, «Велвет андеграунд» — мамину любимую музыку) и, бывало, просыпались, вцепившись друг в дружку, будто потерпевшие кораблекрушение или совсем маленькие детишки.
И все-таки (тут начинается зыбкая часть, это меня и беспокоило) были и другие, куда более непонятные и неприглядные ночи, когда мы с ним возились, полураздетые, в слабом свете, сочившемся из ванной; без очков все вокруг плыло, дрожало разводами: руками по телу, грубо, быстро, на полу пенится опрокинутое пиво — прикольно, да и ничего, в общем, страшного, когда оно все на самом деле происходит, стоит того, когда вдруг резко втянешь воздух, закатишь глаза и обо всем позабудешь; но когда мы с ним наутро просыпались, лежа ничком в разных концах кровати и постанывая, все съеживалось в мешанину каких-то затемненных кадров, рваных, с дурным светом, будто в каком-то экспериментальном кино — непривычно искаженное лицо Бориса уже выветривается из памяти, а все случившееся меняет нашу реальную жизнь не больше, чем сон. Об этом мы никогда не говорили, все было не совсем взаправдашним — собираясь в школу, мы швырялись ботинками, поливали друг друга водой, разжевывали аспирин от похмелья, смеялись и шутили всю дорогу до автобусной остановки. Я знал, что люди подумают совсем не то, если узнают, и не хотел, чтобы кто-то узнал, и знал еще, что Борис этого тоже не хочет, и в то же время его это все, похоже, ни капли не волновало, так что я был почти на сто процентов уверен — это все дурачества, не стоит брать в голову, тревожиться не о чем. И все-таки я не раз задумывался, а может, стоит набраться духу и что-нибудь сказать: провести какую-то черту, прояснить все, убедиться раз и навсегда, что он все понял правильно. Но удачного момента так и не подвернулось. А теперь говорить об этом или этого стыдиться и толку не было, хотя этот факт мало меня утешал.
Я так злился, что скучаю по нему. Дома у меня все пили, не просыхая — Ксандра уж точно, — и двери так и хлопали («Ну, если, значит, не я, так только ты!» — слышал я, как она вопит), без Бориса (при нем они вели себя посдержаннее) все было гораздо хуже.
Частично проблема была в том, что у Ксандры в баре поменялись часы работы — смены перетасовали, она здорово психовала, люди, с которыми она раньше работала, или поувольнялись, или работали теперь в другое время; по средам и понедельникам я вставал в школу и частенько с ней сталкивался — она только что пришла с работы и, слишком взбудораженная, чтобы ложиться, смотрит по телевизору свою любимую утреннюю передачу и глотает «Пепто-бисмол» прямо из бутылочки.
— Это всего лишь я — старая и упахавшаяся, — сказала она, пытаясь улыбнуться, когда увидела, что я спускаюсь.
— Иди поплавай. Сразу в сон потянет.
— Нет, спасибо. Я лучше тут посижу с «Пепто». Вот это лекарство. Вот так вкуснотень со вкусом жвачки.
Отец же стал больше времени проводить дома — тусовался со мной, что было здорово, хотя его перепады настроения утомляли. Начался футбольный сезон, отец ходил вприпрыжку. Проверив свой «блэкберри», он хлопал об мою ладонь всей пятерней, кружился, пританцовывая, по гостиной:
— Ну что, я гений или как? А?
Он изучал таблицы по очкам, турнирные сводки, а бывало, что и книжку в мягкой обложке, которая называлась «Скорпионы: спортивный прогноз на год».
— Смотрю, где нам может повезти, — объяснил он, когда я увидел, как он заполняет таблицы и щелкает клавишами калькулятора, будто пытается вычислить подоходный налог. — Нужно всего-то, чтоб выигрышей было процентов пятьдесят три-пятьдесят четыре — и уже неплохо можно будет зажить; вот баккара, та только для развлечения, тут никакого умения не надо, поэтому я ставлю себе лимит и никогда его не превышаю, но вот на спорте точно можно подзаработать, главное — дисциплина. Браться за это дело нужно как инвестору. Не как болельщику и даже не как игроку, секрет ведь в том, что выигрывает всегда лучшая команда, а лайнмейкеры умеют нормально выставить линию. Но и у лайнмейкера есть свои ограничения — общественное мнение, например. Он предсказывает не того, кто на самом деле выиграет, а того, кто выиграет по мнению публики. И вот эта грань между сентиментальностью и реальным фактом — твою мать, видишь, того принимающего в зачетной зоне опять подфартило Питтсбургу, нам только не хватало, чтоб они еще забили, — ну, короче, что я говорил, в общем, если сесть и реально во всем разобраться, не как какой-нибудь там Джо Макдак, который делает ставки, всего-то минут пять попялившись на страничку со спортом. Ну, у кого тут преимущество, а? Я, знаешь ли, не из тех дурачков, которые слюни распускают по «Джайентс» — выиграют ли они, проиграют ли, — да даже твоя мать тебе бы это подтвердила. У Скорпионов все под контролем, я — Скорпион. Во мне дух соревнования. Выиграть любой ценой. Вот откуда у меня актерское мастерство бралось, когда я еще был актером. Солнце в Скорпионе, асцендент во Льве. Это все есть в моей карте. А ты вот Рак, рак-отшельник, скрытный, залез в свой панцирь и действуешь совершенно по-другому. Это и не плохо, и не хорошо, есть как есть. Ну и, в общем, я всегда из обороны перехожу в наступление, но все равно не повредит знать, где в день игры проходит Солнце и какая фаза Луны…
— Это Ксандра тебя на это подсадила?
— Ксандра? Да у половины спортивных букмекеров в Вегасе номер астролога забит в автодозвон. Короче, я что хочу сказать — при всех прочих равных — есть ли разница в том, как планеты сошлись? Да. Определенно говорю тебе — да. Суть в чем — удался день у игрока, не удался, как у него с настроением, да все такое. Честно, иметь это все в загашнике здорово помогает, когда немножко, как бы это сказать — ха-ха! — раскорячишься, хотя… — он продемонстрировал мне толстенную пачку, перехваченную резинкой — по ходу одни сотенные, — у меня год по-настоящему удался. Из тысячи игр за год выигрыш — пятьдесят три процента. Вот она, золотая рыбка!
Воскресенья он звал днями большого куша. Когда я вставал, он уже был внизу — похрустывают разложенные вокруг газеты, а сам он, бодрый и оживленный, носится туда-сюда, как будто на дворе рождественское утро, выдвигает-задвигает ящички, разговаривает со спортивной новостной строкой на своем «блэкберри» и жует кукурузные чипсы прямо из пакета.
Если шла важная игра и я хотя бы на минутку присаживался с ним ее посмотреть, он иногда мог дать мне, как он выражался, «кус» — двадцать баксов, полсотни, — если выигрывал.
— Чтобы тебя втянуть, — пояснял он с дивана, подавшись вперед, взволнованно потирая руки.
— Смотри, нам надо, чтобы «Колтс» уже после первой половины матча слились подчистую. Вообще сгинули. А еще же есть «Ковбои» и «Найнерс», поэтому надо, чтоб во второй половине игры счет перевалил за тридцать… Да! — завопил он, вскочив, возбужденно потрясая кулаком. — Потеря мяча! Мяч у «Редскинс»! Нам поперло!
Но я только путался, потому что мяч-то потеряли «Ковбои». А я-то думал, что «Ковбои» должны были хотя бы до пятнадцати продвинуться. Трудно было уследить, когда отец резко посреди игры мог переметнуться из одного лагеря в другой, и я часто попадал впросак, начиная болеть не за ту команду; но все равно — пока мы без разбору переключались от игры к игре, от таблицы к таблице, я наслаждался его угаром и тем, как мы целый день обжирались масляной едой, и хватал двадцатки и полсотенные, которыми он в меня швырялся так, будто они падали с неба. В другой день отцом завладевало смутное беспокойство, оно всплывало вместе с приливом острого энтузиазма и от него же подпитывалось, беспокойство это, как я понимал, не имело никакого отношения к ходу игры, отец вдруг безо всякой видимой причины принимался расхаживать туда-сюда, закинув сцепленные руки за голову, глядя на экран с лицом человека, которого неудачи на работе полностью выбили из колеи: он обращался к тренерам, к игрокам, спрашивал, не охренели ли они и что, блин, вообще происходит.
Иногда он с непривычно заискивающим видом шел за мной на кухню.
— Меня по стенке размазывают, — с усмешкой говорил он, облокотившись на стойку, комично переживая, ссутулившись так, что на ум поневоле приходил банковский грабитель, получивший пулю в живот.
Оси x. Оси у. Сколько ярдов, какая разница в счете. В день игры, часов до пяти вечера, белый свет пустыни отгонял всепроникающую воскресную унылость — осень тонет в зиме, одинокие октябрьские сумерки, назавтра в школу, — но ближе к концу этих футбольных вечеров наступал всегда долгий застывший миг, когда настроение толпы резко менялось и все, дома и на экране, делалось зыбким, безотрадным: бело-металлический жар от двери в патио золотисто тускнел, за ним — долгие, серые тени, и вот в тишину пустыни падала ночь, тоска, от которой я никак не мог отделаться, память о молчаливых людях, которые гуськом тянутся к выходам со стадиона, и университетских городках на востоке, где идет холодный дождь.
Тогда меня охватывала необъяснимая паника. Эти дни — дни матчей — оканчивались в одну секунду, будто тебе кровь пустили, и это напоминало мне о том, как нашу нью-йоркскую квартиру рассовывали по коробкам и уносили прочь: неприкаянность, скитальчество, не за что уцепиться. Запершись у себя в комнате, я включал весь свет, курил траву, если было, и слушал на переносных колонках музыку — которую раньше не слушал, вроде Шостаковича и Эрика Сати, я их залил на айпод ради мамы, а потом рука не поднялась стереть, — и разглядывал библиотечные книжки, в основном по искусству, потому что они напоминали о ней.
«Шедевры голландской живописи». «Золотой век Дельфта». «Графика Рембрандта, его неизвестные ученики и последователи». Посидев за школьным компьютером, я выяснил, что есть книжка про Карела Фабрициуса (совсем тоненькая, всего страниц сто), но у нас в библиотеке ее не было, а компьютеры в школе так внимательно проверяли, что моя паранойя мешала мне рыться в интернете — особенно после того, как я однажды бездумно перешел по какой-то ссылке (NET PUTTERTJE / ЩЕГОЛ, 1654) и попал на устрашающий официального вида сайт под названием «Розыск: предметы искусства и антиквариата», на котором регистрироваться надо было с именем-фамилией и адресом.
Я так переполошился, увидев неожиданно слова «Интерпол» и «розыск», что запаниковал и вообще вырубил компьютер, что делать было запрещено.
— Ты что наделал? — грозно спросил мистер Остроу, библиотекарь — я сразу не успел включить комп обратно. Он перегнулся через мое плечо и начал вбивать пароль.
— Я… — несмотря ни на что, я рад был, что не смотрел порнуху, когда он открыл историю посещенных сайтов. Я все хотел купить себе дешевенький ноут на те пятьсот баксов, что отец подарил на Рождество, но деньги каким-то образом утекли сквозь пальцы… Предметы искусства в розыске, твердил я себе, нечего паниковать из-за слова «розыск», уничтоженные предметы искусства не будут ведь разыскивать, правда? Имени своего я, конечно, там не оставил, но переживал, что залез в эту базу со школьного ай-пи-адреса. Насколько я знал, следователи, которые ко мне приходили, следили за моей судьбой и знали, что я в Вегасе, — связь хоть и незначительная, но ощутимая.
Картина была спрятана — довольно умно, как я считал, в чистую хлопковую наволочку и приклеена клейкой лентой к изголовью кровати. От Хоби я узнал, как аккуратно надо обходиться со старинными вещами (иногда, если предмет был очень уж хрупкий, он надевал белые хлопковые перчатки), и никогда не трогал полотно голыми руками, брался только за краешки. Я никогда его не вынимал — разве что когда отца с Ксандрой дома не было и я знал, что они еще долго не вернутся, но, даже не видя его, я радовался, что картина тут, из-за глубины и осязаемости, которые она всему придавала, из-за того, как она укрепляла основание всех вещей, из-за ее невидимой, краеугольной правильности, которая утешала меня точно так же, как утешало знание о том, что далеко-далеко, в Балтийском море плавают себе киты, а монахи в диковинных временных поясах безустанно молятся о спасении мира.
Вытащить ее, взять в руки, глядеть на нее — было делом серьезным. Стоило потянуться за ней, и внутри просыпался какой-то простор, размах и подъем, а в какой-то странный миг, если я долго глядел на нее сухими от вымороженного кондиционером пустынного воздуха глазами, то все пространство между нами будто бы испарялось, и когда я отрывал от нее взгляд, то казалось, что это не я живой, а картина.
1622–1654. Сын школьного учителя. С точностью ему можно приписать чуть больше десятка картин. Согласно специалисту по истории Дельфта, ван Блейшвику, Фабрициус рисовал у себя в студии портрет причетника дельфтской Аудекерк, когда в половине одиннадцатого утра взорвался пороховой склад. Тело художника Фабрициуса вытащили из-под обломков его мастерской соседи-бюргеры, «с превеликой печалью», сообщали книги, и «изрядным усилием». Но что меня цепляло в этих скупых рассказах из библиотечных книжек, так это доля случая: две совершенно не связанные меж собой трагедии — моя и его — совпадали в какой-то незримой точке, точке большого взрыва, как говаривал отец не с каким-нибудь там сарказмом или пренебрежением, а напротив, с уважительным признанием силы рока, который правил его жизнью. Можно было годами искать между ними связь, да так ее и не отыскать — вся суть была в том, как все сходилось в одном месте и как разлеталось в разные стороны, искажение времени, мама оказалась возле музея, когда дрогнуло время и свет исказился — на краю бездонной яркости мельтешат вопросы. Шальная случайность, которая могла — или не могла — все изменить.
На втором этаже вода из-под крана в ванной так отдавала хлоркой, что пить ее было невозможно. По ночам сухой ветер гонял по улице мусор и пивные банки. Сырость и влажность, говорил мне Хоби, главные враги антиквариата; когда я уехал, он как раз чинил большие напольные часы и показал мне, как деревянное донце прогнило из-за влаги («кто-то споласкивал каменный пол прямо из ведра, видишь, какое дерево мягкое, видишь, как истончилось?»).
Искажение времени: возможность увидеть что-то дважды, а то и больше. Точно так же, как все отцовские ритуалы, его система ставок, все его прогнозы и предсказания строились на подсознательном ощущении сокрытых во всем стереотипов, так же и взрыв в Дельфте был частью совокупности событий, которые отрикошетили в настоящее. И от множества возможных результатов голова шла кругом.
— Деньги — не самое важное, — говорил отец. — Деньги — это олицетворение энергии, понимаешь? Ухватил ли шанс. Сел ли ему на хвост.
Неотрывно глядел на меня щегол — блестящими, не меняющимися глазками.
Деревянная досочка была крошечной, «чуть больше листа А-4» — уточняла одна из моих книжек по искусству, хотя все эти даты и размеры, безжизненные прописные сведения, были по-своему столь же бесполезны, как спортивные сводки о том, что «Пэкерс» в четвертой четверти продвинулись еще на две линии, когда поле припорошило тонким слоем льдистого снега. Само волшебство картины, сама ее живость были как тот чудной, воздушный момент, когда западал снег, перед камерами завертелись снежинки и зеленоватый свет, и наплевать уже стало на игру, кто там выиграет, кто проиграет, хотелось просто упиваться этими безмолвными, летящими по ветру минутами. Я глядел на картину и ощущал такое же схождение всего в единой точке: дрожащий, пронзенный солнцем миг, который существовал в вечности и сейчас. И только изредка я замечал цепь у щегла на ножке или думал о том, до чего же жестоко жизнь обошлась с маленьким живым созданием — оно вспорхнет ненадолго и обреченно приземлится в то же безысходное место.
5
Из хорошего: меня радовало, до чего приятным человеком стал отец. По меньшей мере раз в неделю он водил меня по ресторанам — с белыми скатертями, с приличной едой, только он и я. Иногда он приглашал и Бориса, тот с радостью откликался — соблазн хорошо поесть был сильнее даже гравитационной силы Котку, но вот что странно — мне эти ужины нравились больше, когда мы с отцом были только вдвоем.
— Знаешь, — сказал он во время какого-то из таких ужинов, когда мы с ним засиделись за десертами, разговаривая про школу и вообще про все на свете (новенький, интересующийся мной папа! Откуда он такой взялся?), — знаешь, с тех пор как ты здесь, я рад, что удалось узнать тебя поближе, Тео.
— Ну, да, э-э, я тоже, — сказал я, застеснявшись, однако искренне. — Ну, то есть… — отец провел рукой по волосам, — спасибо, что дал мне второй шанс, парень. Потому что я совершил огромную ошибку. Нельзя было позволять моим отношениям с твоей матерью мешать нашим с тобой отношениям. Нет, нет, — добавил он, вскинув руку, — твою маму я ни в чем не виню, этим я уже переболел. Просто она тебя так любила, что я вечно себя с вами чувствовал третьим лишним. Типа — гость в собственном доме. Вы с ней были так близки, — он печально рассмеялся, — что для троих там и места особого не было.
— Ну… — Мы с мамой на цыпочках ходим по квартире, шепчемся, стараемся к нему не приближаться. Секреты, смех. — То есть я просто…
— Нет, нет, я не прошу тебя извиняться. Я же отец, это мне надо было лучше головой думать. Просто — это был какой-то замкнутый круг, понимаешь. Я чувствовал себя чужаком, срывался, пил без продыха. Нельзя было позволять такому случиться, я, понимаешь, упустил самые важные годы в твоей жизни. И мне с этим жить.
— Ээээ… — Мне стало так тошно, что я и не знал, что ответить.
— Дружок, я вовсе не пытаюсь тебя пристыдить. Просто хочу сказать — я рад, что теперь мы друзья.
— Ну да, — сказал я, уставясь в дочиста выскобленную тарелку из-под крем-брюле, — я тоже.
— И, слушай, я хочу тебе как-то это все возместить. Я в этом году на спорте неплохо подзаработал, — отец отхлебнул кофе, — и хочу открыть на твое имя сберегательный счет. Просто отложить немножко, понимаешь? Потому что, правда, я и с тобой, и с мамой твоей не слишком хорошо обошелся, пока вы там жили без меня.
— Пап, — сказал я, смутившись, — это совсем не обязательно.
— Нет, но я хочу! У тебя же есть номер соцстрахования, правда?
— Конечно.
— Ну и я уже десять тысяч отложил. Для начала неплохо. Вспомни, как домой доедем, дай мне свой номер соцстрахования, и я, когда буду в следующий раз в банке, открою счет на твое имя, лады?
6
Бориса я теперь видел только в школе и еще разок — в субботу вечером, когда отец отвез нас в «Карнеги дели» при «Мираже», есть угольную рыбу с бялями. Но вдруг, за пару недель до Дня благодарения, он с грохотом протопал ко мне наверх, когда я его совсем не ждал, и выпалил:
— Твой отец здорово проигрался, ты знал?
Я отложил «Сайласа Марнера», которого мы проходили в школе.
— Чего?
— Короче, он играл за двухсотдолларовыми столами — по двести баксов за ставку, — сказал он. — За пять минут тысячу можно просадить влегкую.
— Да тысяча долларов для него пустяк, — ответил я, а когда Борис промолчал, спросил: — И сколько, он сказал, проиграл?
— Он не сказал, — ответил Борис. — Но очень много.
— А он точно не лапшу тебе навешал?
Борис рассмеялся.
— Да может, — сказал он, сел на кровать, откинулся на локти. — Так ты про это ничего не знаешь?
— Ну… — Насколько я знал, отец на прошлой неделе сорвал большой куш, когда «Биллс» выиграли. — Не вижу, чтоб у него дела-то шли плохо. Он меня на прошлой неделе в «Бушон» водил и еще в крутые места.
— Да, но может, на то есть причина, — веско сказал Борис.
— Причина? Какая причина?
Борис хотел было что-то сказать, но передумал.
— Ну, кто знает, — сказал он, закурив, глубоко затянувшись. — Отец твой… он же отчасти русский.
— Да, конечно, — ответил я и тоже закурил. Я частенько слышал, как Борис с отцом, размахивая руками, вели «интеллектуальные» беседы, обсуждая известных игроков в русской истории: Пушкина, Достоевского и других, чьих имен я не знал.
— Ну… знаешь, это очень по-русски — вечно жаловаться на все подряд! А если в жизни все хорошо — то и помалкивай. Не буди лихо! — На Борисе была старая рубашка моего отца, застиранная почти до прозрачности и такая огромная, что она парусила на нем, будто какой-то предмет арабского или индусского костюма. — Вот только отец твой, иногда сложно понять, когда он шутит, а когда — нет. — И позже, внимательно на меня глядя: — Ты о чем думаешь?
— Ни о чем.
— Он знает, что мы с тобой говорим. Поэтому он мне сказал. Не сказал бы, если б не хотел, чтобы ты знал.
— Ну да.
Я был практически уверен, что дело было не в этом. Отец мой был из тех людей, которые по настроению могли начать, например, обсуждать свою личную жизнь с женой начальника ну или с кем-то столь же неподходящим.
— Он бы тебе рассказал сам, — сказал Борис, — если б думал, что тебе это интересно.
— Слушай. Ты сам сказал… — У отца была склонность к мазохизму, к утрированию, по воскресеньям он любил раздуть передо мной свои беды, стонал, шатался, проиграв одну игру, громко жаловался на то, что его «в порошок стерли» или «изничтожили», даже если до того он выиграл их с полдесятка и одной рукой подбивал прибыль на калькулятор. — Он, бывает, любит сгустить краски.
— Ну да, верно, — благоразумно согласился Борис. Он выхватил у меня сигарету, затянулся, потом по-приятельски передал ее мне. — Можешь докурить.
— Не, спасибо.
Мы немножко помолчали — слышно было, как в телевизоре орут болельщики на какой-то из отцовых футбольных игр. Потом Борис снова откинулся на локти и спросил:
— Что, еда в холодильнике есть?
— Нихера.
— А мне казалось, оставалась какая-то китайская жрачка.
— Больше нет. Кто-то ее съел.
— Блин. Может, я к Котку тогда пойду, у ее матери была пицца замороженная. Хочешь со мной?
— Нет, спасибо.
Борис засмеялся и скроил пальцами неубедительный рэп-жест.
— Йоу, чувак, как хочешь тогда, — сказал он своим «гангста»-голосом, который от его обычного отличался только словом «йоу» и вот этим жестом, встал и пошаркал к выходу. — Ниггер пошел хавать.
7
Занятно, до чего быстро в отношениях Бориса и Котку появилась дерганая, запальчивая нотка. Они по-прежнему всюду появлялись вместе, так и приклеившись друг к другу, но стоило им раскрыть рты, как создавалось впечатление, будто слушаешь супружескую пару, женатую уже лет пятнадцать. Они препирались из-за мелких сумм — кто там за кого в последний раз платил в ресторанном дворике, а все их разговоры, которые до меня доносились, были примерно такого толка:

 

БОРИС: «Ну что? Я хотел, чтоб по-хорошему!»
КОТКУ: «Так вот, это было не очень-то хорошо!»
БОРИС (бежит за ней, догоняет): «Правда, Котыку! Честно! Старался как лучше!»

Котку дует губы.

БОРИС (безуспешно пытаясь ее поцеловать): «Ну что я сделал? В чем дело? Почему ты думаешь теперь, что я нехороший?»

Котку молчит.

 

Проблема с Майком — чистильщиком бассейнов, соперником Бориса в любовных делах — решилась, когда Майк чрезвычайно вовремя решил вступить в Береговую охрану. Судя по всему, Котку по-прежнему каждую неделю часами висела с ним на телефоне, но это отчего-то Бориса совсем не волновало («Она его просто поддерживает, понимаешь?»). Но страшно было смотреть, до чего он ревновал ее в школе. Он знал ее расписание наизусть и, едва звенел звонок, мчался, чтобы ее разыскать, будто боялся, что она ему изменит прямо во время какого-нибудь «делового испанского». Как-то раз после школы, когда мы с Поппером сидели одни дома, он позвонил мне и спросил:
— Знаешь такого парня, Тайлера Оловска?
— Нет.
— Он же в твоем классе по истории Америки.
— Ну прости. Класс большой.
— Слушай, короче. Можешь про него разузнать? Где он живет, например?
— Где он живет? Это что, как-то с Котку связано?
И вдруг, внезапно — вот уж чего не ожидал — позвонили в дверь: четыре солидных звонка. За все то время, что я жил в Лас-Вегасе, никто, никогда, ни разу не звонил в нашу дверь. Борис на другом конце провода тоже услышал:
— Это что? — спросил он.
Пес носился кругами и захлебывался в лае.
— Кто-то в дверь звонит.
— В дверь?! — На нашей пустынной улице — ни соседей, ни сбора мусора, ни даже указателей — это было целым событием. — И кто там?
— Не знаю. Я тебе перезвоню.
Я сгреб Попчика, который уже чуть ли не бился в истерике, и, пока он, пытаясь спрыгнуть на пол, вертелся и визжал у меня под мышкой, я кое-как умудрился одной рукой открыть дверь.
— Вы тольк’ поглядите, — раздался приятный голос с джерсийским выговором, — до чего славный малышок.
Жмурясь от слепящего вечернего света, я разглядел перед собой очень высокого, очень-очень загорелого мужчину неопределенного возраста. Выглядел он как помесь ковбоя с родео и опустившегося клубного аниматора. На нем были «авиаторы» в золотой оправе с дымчато-лиловой полосой сверху и белая спортивная куртка, под ней — красная ковбойская рубашка с перламутровыми кнопками, черные джинсы, но первым делом я заметил его волосы: сверху накладка и часть волос, похоже, пересажена или подклеена, на вид — как стекловолокно темно-коричневого цвета, точь-в-точь как обувной крем в жестянке.
— Ладно тебе, отпусти его, — сказал он, кивнув в сторону Поппера, который все старался высвободиться. Голос у него был глубокий, говорил он спокойно, приветливо, если не считать говора, то на вид — стопроцентный техасец, с этими его сапогами и всем остальным. — Пусть побегает! Я не против. Я собак люблю.
Когда я выпустил Попчика, мужчина присел на корточки, чтобы потрепать его по голове, напомнив мне этим движением долговязого ковбоя подле бивуачного костерка. Вид у него, конечно, был чудной, из-за волос и вообще, но я не мог не восхититься тем, как легко и непринужденно он чувствует себя в своей шкуре.
— Да-да, — сказал он, — славный малышок. Да, ты, ты! — Мелкая сеточка морщин превращала его загорелые щеки во что-то вроде сушеных яблок. — У меня своих дома три штуки. Мини-пенни.
— Простите?
Он поднялся, улыбнулся мне, продемонстрировав ровные, ослепительно белые зубы.
— Мини-пинчеры, — пояснил он. — Психованные ребятки, я за порог, а они уже весь дом изжевали, но люблю их. Тебя как звать, парень?
— Теодор Декер, — ответил я, гадая, кто бы это мог быть.
Он снова улыбнулся, за стеклами «авиаторов» посверкивали его маленькие глазки.
— Ага-а! Еще один уроженец Нью-Йорка! По голосу слышу, угадал?
— Угадали.
— И предположу даже, что с Манхэттена. Правильно?
— Правильно, — сказал я, подивившись, что такого в моем голосе он расслышал. Раньше никто по одному моему выговору не угадывал, что я с Манхэттена.
— Эгей, а я из Канарси. Там родился, там и вырос. До чего всегда приятно встретить соотечественника с востока. Я Нееман Сильвер, — он протянул мне руку.
— Рад знакомству, мистер Сильвер.
— Мистер! — добродушно расхохотался он. — Обожаю воспитанных детишек. Таких, как вы, уж больше не делают. Ты еврей, Теодор?
— Нет, сэр, — ответил я, а потом пожалел, что не сказал «да».
— Ну ладно, я тебе вот что скажу. Кто из Нью-Йорка, так для меня уже сразу — почетный еврей. Вот такое мое мнение. Был когда-нибудь в Канарси?
— Нет, сэр.
— Ох, тогда замечательные там жили люди, не то что сейчас… — он передернул плечами. — Моя семья вот четыре поколения там жила. Дедушка мой Сол открыл один из первых кошерных ресторанов в Америке, например. Большой ресторан, известный. Закрылся, правда, когда я еще мальчишкой был. А потом мать перевезла нас в Джерси, когда отец умер, чтоб мы поближе были к дяде Гарри и его семье. — Он упер руку в тощее бедро и поглядел на меня. — Отец твой дома, Тео?
— Нет.
— Нет? — он заглянул мне за спину, в комнату. — Жалко-то как. А когда вернется, знаешь?
— Нет, сэр, — ответил я.
— Сэр. Это мне нравится. Ты хороший мальчик. Я даже так скажу — меня напомнил в твоем возрасте. Только-только из иешивы… — Он вытянул руки, на волосатых коричневых запястьях — золотые браслеты. — …А руки? Белые как молоко. Как у тебя.
— Эммм… — я так все и топтался в дверях, — не хотите ли зайти? — Не уверен, что должен был приглашать в дом незнакомца, да только мне было скучно и одиноко. — Если хотите, можете подождать. Но я не знаю, когда он вернется.
Он снова улыбнулся:
— Нет, спасибо. У меня еще куча других визитов. Но я тебе вот что скажу — без обиняков, потому что ты славный паренек. У меня на твоего отца — пять очков. Знаешь, что это значит?
— Нет, сэр.
— Ну и слава богу. И знать тебе не надо, и надеюсь, не узнаешь никогда. Скажу только, это не лучший способ вести дела. — Он по-дружески опустил руку мне на плечо. — Веришь, Теодор, или нет, а я люблю вести дела по-человечески. Не по мне это — приходить в дом ко взрослому мужчине, а вместо этого — общаться с его ребенком, вот как мы с тобой сейчас. Неправильно это. В обычном случае я б пошел к твоему отцу на работу, мы бы там с ним присели, все бы обговорили. Да вот только отца твоего трудно где-то поймать, как ты и сам уже, наверное, знаешь.
Слышно было, как в доме звонит телефон — Борис, почти наверняка.
— Тебе, наверное, надо бы подойти, — любезно заметил мистер Сильвер.
— Нет, ничего страшного.
— Давай. А мне кажется, что надо. Я тебя тут подожду.
С растущей тревогой я вернулся в дом и поднял трубку. Как я и думал — Борис.
— Кто там был? — спросил он. — Не Котку, нет?
— Нет. Слушай…
— Похоже, она поехала домой с этим Тайлером Оловска. Есть у меня такое чувство. Ну, может, не прямо домой-домой. Но они из школы ушли вместе, она с ним на парковке разговаривала. Понимаешь, у них последний урок — вместе, какое-то там столярное дело, типа того…
— Борис, прости, я правда сейчас не могу разговаривать. Я тебе перезвоню, хорошо?
— Я тебе поверю на слово, что это не папа твой был в трубочке, — сказал мистер Сильвер, когда я опять подошел к двери. Я глянул ему за спину, на припаркованный у бордюра белый «кадиллак». В машине сидели двое — водитель и еще один мужчина на переднем сиденье. — Это же не папа твой был, правда?
— Правда, сэр.
— А ты бы мне сказал, если б это был он?
— Сказал бы, сэр.
— И почему это я тебе не верю?
Я молчал, не зная, что ответить.
— Неважно, Теодор, — он снова присел, чтоб почесать Поппера за ушами. — Рано или поздно мы с ним встретимся. Уж ты запомнишь, что ему надо от меня передать? Скажешь, что я заезжал в гости?
— Да, сэр.
Он погрозил мне длинным пальцем:
— Ну-ка, как меня зовут?
— Мистер Сильвер.
— Мистер Сильвер. Правильно. Просто проверил.
— И что мне ему передать?
— Передай ему, что азартные игры — для туристов, — сказал он, — а не для местных. — Легонько-легонько, тонкой коричневой ручкой он тронул меня за макушку. — И храни тебя Бог.
8
Когда где-то через полчаса появился Борис, я начал было рассказывать ему про визит мистера Сильвера, но он, хоть и слушал, все больше злился на Котку за то, что она строила глазки какому-то парню, этому Тайлеру Оловска или как там его, богатенькому укурку, который учился на класс старше и играл в команде гольфистов.
— Вот сука, — хрипло выругался он, пока мы с ним сидели у нас на полу в гостиной и курили Коткину траву, — трубку не берет. Вот знаю, что она сейчас с ним, вот знаю.
— Да брось, — из-за мистера Сильвера я, конечно, разволновался, но разговоры о Котку меня достали и того больше, — он, наверное, просто траву у нее покупал.
— Ну да, но там что-то еще, я знаю. Она больше не хочет, чтобы я у нее ночевал, ты заметил? Вечно у нее, блин, дела! И не носит даже ожерелье, которое я ей подарил.
Очки у меня съехали набок, и я вернул их на переносицу. Ожерелье это дебильное Борис даже не покупал, а стырил в торговом центре, схватил и рванул с места, пока я — образцовый гражданин в школьном пиджачке — отвлекал продавщицу тупыми, но вежливыми расспросами про то, что бы нам с папой лучше всего подарить маме на день рождения.
— Ого, — ответил я, стараясь, чтоб это прозвучало посочувственнее.
Борис набычился, собрал лоб в грозовую тучу.
— Шлюшка. Помнишь, тогда? На уроке притворилась, что ревет, — хотела, чтоб этот мудила Оловска ее пожалел. Пизда тупая.
Я дернул плечом — тут я согласен по всем пунктам — и передал ему косяк.
— Он ей нравится только из-за денег. У его семьи — два «мерседеса». Е-класса.
— Тачки для старушенций.
— Чепуха. В России на них бандюги ездят. И еще… — он глубоко затянулся, задержал дым во рту, глаза у него заслезились, замахал руками — ща, ща, ща, погоди, сейчас самое важное скажу, — знаешь, как он ее зовет?
— Котку? — Борис так рьяно звал ее Котку, что все в школе, даже учителя, тоже стали звать ее Котку.
— Точно! — с яростью сказал Борис, изо рта у него валил дым. — Мое имя! Klitchka, которую я придумал! А недавно, знаешь, что в коридоре видел? Как он ее по голове взъерошил!
На журнальном столике вперемешку с какими-то чеками и мелочью валялись несколько подтаявших мятных конфеток из отцовских карманов, я развернул одну и сунул в рот. Я был уже обдолбан, как гвоздь, и сладость огнем заколола во всем теле.
— Взъерошил? — переспросил я, громко щелкая карамелькой. — Чего-чего?
— Ну вот так, — он изобразил, будто треплет кого-то по голове, сделал последнюю затяжку и затушил косяк. — Не знаю слова.
— Я бы на твоем месте не парился, — сказал я, привалившись к дивану, перекатывая голову туда-сюда. — Слушай, обязательно попробуй конфетки. Просто очень вкусно.
Борис с силой провел рукой по лицу, потом потряс головой, как вылезший из воды пес.
— Ух, — сказал он, запустив обе руки в свои спутанные волосы.
— Да. То же самое, — отозвался я после пульсирующей паузы. Мысли были вязкими тянучками, на поверхность всплывали медленно.
— Чего?
— Я обдолбался.
— Да-а? — рассмеялся он. — Сильно?
— Порядочно, дружище.
Конфетка у меня во рту казалась налитой, громадной, размером с булыжник, аж говорить было трудно с ней во рту.
Наступила мирная тишина. Времени было где-то половина шестого вечера, но свет еще был чистым, мощным. У бассейна болтались на веревке несколько моих белых рубашек — ослепительно-белых, они раздувались и хлопали на ветру, будто паруса. Я закрыл глаза — веки прожгло красным, — просел в очень вдруг удобный диван, словно в лодочку на волнах, и принялся думать про Харта Крейна, которого мы проходили на английском. Бруклинский мост. И отчего я никогда не читал этого стихотворения в Нью-Йорке? И отчего никогда не обращал внимания на мост, который видел чуть ли не каждый день? Чайки и головокружительная высь. А в голове кино, обманки-горизонты
— Так и задушил бы, — вдруг сказал Борис.
— Что? — вздрогнул я, расслышав только слово «задушил» и Борисов узнаваемо опасный тон.
— Тупая тощая курва. Как она меня бесит! — Борис подтолкнул меня плечом. — Да ладно, Поттер. Неужто тебе не хочется стереть эту ухмылочку с ее рожи?
— Ну-у… — откликнулся я, помолчав отупело, вопрос был явно с подвохом. — А что такое «курва»?
— В принципе то же, что и «пизда».
— А-а.
— Да кто она ваще.
— Ага.
Наступила долгая и какая-то кривая тишина, так что я даже стал подумывать, а не встать ли мне, не включить ли какую-нибудь музыку, я, правда, не мог никак решить какую. Бодрячок казался неуместным, а что-нибудь мрачное и ангстовое мне и того меньше хотелось ставить.
— Эээ, — сказал я, надеясь, что молчание мое было пристойно долгим, — «Война миров» через пятнадцать минут начнется.
— Я ей покажу «Войну миров», — мрачно сказал Борис.
Он встал.
— Ты куда? — спросил я. — В «КК»?
Борис насупился.
— Смейся-смейся, — горько сказал он, натягивая свой серый sovetskiy плащ. — ККК твоему отцу будет, если он этому мужику не отдаст, что задолжал.
— ККК?
— Кольт, кусты и капец, — сказал Борис с невеселым, каким-то славянским хохотком.
9
Это из какого-то фильма, что ли, думал я. ККК? Откуда он это взял? Я, конечно, постарался выкинуть все, что произошло вечером, из головы, но Борис меня этой своей прощальной репликой здорово напугал, и я еще где-то с час, застыв, пялился в «Войну миров» с выключенным звуком, слушал грохот машинки для приготовления льда и громыхание на ветру зонтика в патио. Попперу передался мой настрой, он был взвинчен не хуже моего и все время резко подлаивал, то и дело спрыгивая с дивана, чтоб разведать, что там за шум у дома, поэтому, когда почти сразу после того, как стемнело, к нам во двор и впрямь завернула машина, он рванул к двери и поднял такой лай, что я перепугался до смерти.
Но это оказался отец. Был он весь помятый, остекленелый, заметно не в духе.
— Пап? — Кайф еще не выветрился до конца, и голос мой звучал укуренно и странновато.
Он остановился у лестницы, посмотрел на меня.
— Тут к тебе мужик заезжал. Мистер Сильвер.
— Да? — вроде бы совсем небрежно переспросил он. Но сам — так и замер, держа руку на перилах.
— Сказал, что пытается тебя разыскать.
— Это когда было? — спросил он, входя в гостиную.
— Сегодня после обеда, часа в четыре, наверное.
— А Ксандра дома была?
— Вообще ее не видел.
Он положил мне руку на плечо и, казалось, на минутку задумался. — Так, — сказал он, — буду признателен, если ты ей ничего не скажешь.
Тут я понял, что окурок Борисова косяка так и лежит в пепельнице. Он заметил, что я на него смотрю, вытащил окурок, понюхал. — Так и думал, что узнаю запах, — сказал отец, бросив окурок себе в карман в пиджака. — И от тебя, Тео, слегка попахивает. И где вы ее, ребята, только достаете?
— Все хорошо?
Глаза у отца были красноватые, мутные.
— Да, конечно, — ответил он. — Я пойду наверх, сделаю пару звонков.
От него сильно несло застарелым табачным дымом и женьшеневым чаем, который он постоянно пил — привычку эту он перенял от того китайского бизнесмена в зале баккара: от этого пот его стал пахнуть резко, иноземно. Я смотрел, как он поднимается по лестнице, и увидел, что он вытащил скуренный косяк из кармана и задумчиво поводил им под носом.
10
Я поднялся к себе, запер дверь — Поппер все еще нервничал и напряженно вышагивал туда-сюда — и сразу подумал про картину. Я так гордился этой своей придумкой с наволочкой и изголовьем кровати, но теперь до меня дошло, до чего же глупо вообще было держать картину дома, хотя особых вариантов у меня и не было, если только я не хотел прятать ее в мусорных баках через пару домов от нас (за все то время, что я жил в Вегасе, мусор оттуда не вывозили ни разу) или в каком-нибудь из заброшенных домов на нашей улице. Дома у Бориса тоже было небезопасно, а больше я толком никого и не знал, да и не доверял никому. Еще был вариант — спрятать в школе, тоже не блестящий, но я, хоть и знал, что можно найти выход и получше, придумать так ничего и не мог. В школе случались эпизодические проверки отдельно выбранных шкафчиков, а раз я теперь — через Бориса — связан был с Котку, то тоже попадал в ряды отбросов, у которых шкафчик вот так вот внезапно могли проверить. Но все равно, даже если кто-то и найдет картину у меня в шкафчике — или сам директор, или жуткий баскетбольный тренер мистер Детмарс, или даже пусть мужик в форме из охранной фирмы, которых периодически приводили в школу, чтобы припугнуть учеников, — и то будет лучше, чем если она попадется отцу или мистеру Сильверу.
Картина под наволочкой была еще обернута в несколько слоев склеенной скотчем бумаги — хорошей бумаги, солидной, которую я стащил из класса по рисованию в школе, а внутри была еще проложена двумя слоями белых хлопковых посудных полотенец, чтобы защитить поверхность полотна от кислот в бумаге (которых там, впрочем, и не было). Но я так часто вытаскивал картину, чтобы взглянуть на нее — разлеплял сверху склеенные края и вытряхивал полотно наружу, — что бумага порвалась, а липкая лента перестала быть липкой. Несколько минут я лежал в кровати, уставясь в потолок, потом встал, вытащил огромную бобину упаковочной клейкой ленты, оставшейся от переезда и отодрал наволочку с картиной от изголовья.
Было слишком — слишком большим — соблазном держать ее в руках и ни разу не взглянуть. Я быстро вытряхнул картину наружу, и ее свет тотчас же окутал меня, как будто музыкой, сокровенной сладостью, которая ощущалась только в глубочайшем, волнующем кровь ладу правильности — так сердце бьется ровно и размеренно, когда ты рядом с любящим тебя человеком, который никогда тебе не причинит вреда. От нее исходила сила, сияние, свежесть утреннего света в моей старой нью-йоркской спальне, неяркого, но бодрящего света, который наводил на все предметы резкость, в то же время делая их круглее, милее, чем они были на самом деле — делая их прекраснее еще и потому, что то была часть прошлого, невосполнимая его часть: теплое свечение обоев, в полумраке — старый глобус от «Рэнд Макнелли».
Маленькая птичка, желтенькая птичка. Встряхнувшись, я засунул полотно обратно в обернутое бумагой посудное полотенце и сверху завернул еще в две или три (четыре? пять?) старые отцовские спортивные газеты, а потом — порывисто, разойдясь в своей укуренной зацикленности — принялся обертывать газету упаковочной лентой и обертывал до тех пор, пока не израсходовал всю бобину, не оставив на виду ни строчки. Теперь сверток никто просто так не вскроет. Даже с хорошим ножом, не просто какими-нибудь там ножницами, его нужно будет очень долго открывать. Когда я наконец закончил, сверток стал похож на какой-то страшноватый кокон из научно-фантастического романа; я засунул забинтованную, как мумия, картину, прямо вместе с наволочкой, в школьную сумку, а сумку положил в ноги, под одеяло. Раздраженно зафыркавшему Попперу пришлось подвинуться. Он был, конечно, крошечный и нелепый, но гавкал во всю глотку и строго охранял свое место рядом со мной, и я знал, что если кто-нибудь откроет дверь в спальню, пока я сплю — даже отец или Ксандра, которых он не слишком-то любил, — он тотчас же вскинется и забьет тревогу.
Но попытки себя подбодрить снова трансформировались в мысли о взломах и незнакомцах. Кондиционер гнал такой холодный воздух, что меня трясло, а стоило закрыть глаза, и меня тотчас же выдергивало из тела, я взлетал вверх, будто оторвавшийся от связки воздушных шарик, а открыв глаза, содрогался с головы до ног. Поэтому я зажмурил глаза и изо всех сил постарался припомнить стихотворение Харта Крейна — не слишком помогало, правда, хотя в отдельных словах вроде «чайки», «трафика» или «галдежа» с «рассветом» и было что-то от воздушного простора стиха, его перепадов от высокого к низкому; но уже в полусне я провалился в какое-то всепоглощающее чувство-память об узком, ветреном, пропахшем выхлопами парке рядом с нашей старой квартирой на Ист-Ривер, об автомобильном реве, отвлеченно несущемся сверху, и шумящей быстрым, путаным течением реке, которая иногда текла будто бы в противоположных направлениях.
Назад: Глава пятая Бадр аль-Дин
Дальше: Часть III