Книга: Щегол
Назад: Часть II
Дальше: Глава шестая Ветер, песок и звезды

Глава пятая
Бадр аль-Дин

1
Поначалу я решил оставить чемодан в багажной комнате нашего старого дома — под надежным присмотром Хозе и Золотка, но чем ближе был день отъезда, тем больше я нервничал, пока наконец, в самую последнюю минуту не решил вернуться, придумав причину, которая теперь мне кажется ужасно тупой: торопясь поскорее вынести картину из квартиры, я покидал в чемодан кучу разных вещей, в том числе и большую часть летней одежды. Поэтому накануне того дня, когда отец должен был забрать меня от Барбуров, я кинулся на Пятьдесят седьмую, думая вытащить из чемодана сверху пару рубашек поприличнее.
Хозе не было, вместо него незнакомый плечистый парень (Марко В., если верить бейджику) преградил мне дорогу недобрым упертым взглядом не швейцара даже, а скорее охранника.
— Простите, чем могу помочь? — спросил он.
Я объяснил про чемодан. Но парень, изучив журнал записей — поводив мясистым пальцем по колонкам с цифрами, не торопился снимать сумку с полки.
— И ты оставил сумку тут — почему? — с сомнением спросил он, почесывая нос.
— Хозе разрешил.
— А квитанция есть?
— Нет, — ответил я, растерявшись.
— Ну, тогда ничем не могу помочь. В записях ничего нет. И кроме того, мы не берем на хранение вещи у тех, кто тут не живет.
Я достаточно тут прожил, чтобы знать, что это неправда, но спорить с ним не собирался.
— Послушайте, — сказал я, — я жил здесь. Я знаю Золотко, знаю Карлоса, всех тут знаю. Я… ну ладно вам, — сказал я после равнодушной вязкой паузы, когда я уловил, что он теряет ко мне всякий интерес. — Если вы меня туда отведете, я вам покажу этот чемодан.
— Нет, извини. Туда разрешен вход только жильцам и тем, кто здесь работает.
— Это брезентовый чемодан, на ручке — ленточка. И вон моя фамилия написана, видите? Декер, — в доказательство я тыкал пальцем в ярлычок, который еще не отлепили от нашего почтового ящика, и тут с перерыва вернулся Золотко.
— Эй! Кто к нам пришел! Я этого парнишку знаю, — сказал он Марко В. — Знал его еще когда он во-от таким был. Что случилось, Тео, друг?
— Ничего. Ну, то есть я уезжаю.
— Вот как? Уже едешь в Вегас? — спросил Золотко. Едва я услышал его голос, едва он положил мне руку на плечо, как сразу стало легче, проще. — Ну и в безумном же ты местечке жить будешь, верно?
— Ну, наверное, — с сомнением отозвался я. Мне все наперебой твердили, что от Вегаса у меня крышу сорвет, а я никак не мог понять, с чего бы — вряд ли я там буду шататься по казино и клубам.
— Наверное? — Золотко закатил глаза и, гримасничая, покачал головой — мама, бывало, разойдясь, здорово его передразнивала. — Господи боже, ты только послушай. Это, знаешь, что за город? А какие там профсоюзы… То есть у тех, кто в отелях работает, в ресторанах… Денег там заработать можно везде. А погода! Солнце, каждый день — солнце. Друг, ты в этот город влюбишься. Так когда ты уезжаешь-то?
— Эээ, сегодня. То есть завтра. И я поэтому хотел…
— А, так ты за чемоданом пришел? Нет проблем.
Золотко что-то резко сказал Марко В. по-испански, тот безразлично пожал плечами и ушел в багажную комнату.
— Он ничего такой, Марко, — вполголоса сказал мне Золотко. — Но про твою сумку ничего не знает, потому что мы с Хозе ее в журнал не записали, понимаешь?
Я понимал. Все свертки необходимо было заносить в журнал: дату, когда их принесли, дату, когда забрали. Не выдав мне никакой квитанции, не сделав никаких официальных записей, они таким образом обезопасили меня на случай того, если кто-то другой, а не я, вдруг попытается забрать ее.
— Да, — неловко выдавил я, — спасибо, что приглядели за ней…
— No problemo, — сказал Золотко, — Спасибо, братан, — громко поблагодарил он Марко, взяв чемодан. — Говорю же, — продолжил он, понизив голос, пришлось шагать вплотную к нему, чтоб хоть что-то расслышать, — Марко, он ничего парень, но у нас тут куча жильцов жаловались, что, мол, в здании не хватало персонала, когда — ну сам понимаешь, — он кинул на меня многозначительный взгляд. — Ну и Карлос же тогда не смог добраться на работу, и уж точно не по своей вине, но его все равно уволили.
— Карлоса? — Из всех швейцаров Карлос был самым старшим и самым серьезным, тоненькие усики и посеребренные виски делали его похожим на обласканного публикой мексиканского киноактера, его черные ботинки всегда были начищены до зеркального блеска, а белые перчатки были белее, чем у остальных швейцаров. — Карлоса уволили?
— Сам знаю, не верится. Тридцать четыре года и… — Золотко ткнул большим пальцем себе за спину. — Пфффф! А теперь руководство только и думает, что об охране: новый персонал, новые правила, записывай, кто пришел, кто ушел, так-то вот…
— Ну ладно, — сказал он, толкнув спиной входную дверь, — давай-ка, друг, поймаю тебе такси. Ты сразу в аэропорт?
— Нет, — ответил я, потянувшись, чтоб его остановить, — я так задумался, что и не понял сразу, что он хочет сделать, но он отмахнулся от меня — да брось.
— Нет-нет, — сказал он, подтаскивая чемодан к обочине, — все нормально, друг, держу, — и я со стыдом понял, что он думал, будто не даю ему вынести чемодан на улицу, потому что у меня нет денег дать ему на чай.
— Эй, погоди, — начал было я, но в ту же секунду Золотко свистнул и бросился на дорогу с поднятой рукой.
— Такси! Сюда! — крикнул он.
Я раздосадованно стоял в дверях, глядя, как из-за поворота к нам подкатывает такси.
— Бинго! — сказал Золотко, распахивая заднюю дверь. — Это рекорд, верно?
Не успел я придумать, как бы так отменить такси, чтоб еще не казаться при этом полным уродом, как уже сидел на заднем сиденье, чемодан лежал в багажнике, а Золотко — как всегда, любовно — захлопывал крышку.
— Удачной тебе поездки, amigo, — сказал он, поглядев сначала на меня, потом на небо. — Погрейся там за меня на солнышке. Уж ты знаешь, что такое для меня солнце — я ж тропическая птичка. Жду не дождусь, как поеду домой в Пуэрто-Рико и поговорю там с пчелами. Хммммм… — пропел он, закрыв глаза и склонив голову набок. — У моей сестры там пасека, я пчелам на ночь пою колыбельные. А в Вегасе есть пчелы?
— Не знаю, — ответил я, незаметно ощупывая карманы, чтоб понять, хватит ли у меня денег.
— Ну, если вдруг увидишь там пчел, передавай им привет от Золотка. Скажи им, я скоро.
— ¡Неу! ¡Espéra! — крикнул Хозе, вскинув руку: он еще не переоделся из футбольной формы, шел на работу прямо после игры в парке — летел ко мне, покачиваясь, прыгучим, спортивным шагом.
— Эй, manito, уже уезжаешь? — спросил он и, наклонившись, просунул голову в окошко такси. — Пришли нам открытку, внизу повесим!
Внизу, в подвальном помещении, где швейцары переодевались в форменную одежду, одна стена была завешена открытками и полароидными снимками из Майами и Канкуна, Пуэрто-Рико и Португалии, которые жильцы и швейцары с Восточной Пятьдесят седьмой уже много лет подряд слали из путешествий домой.
— Точно! — сказал Золотко. — Пришли открытку! Не забудь!
— Я… — Я хотел было сказать, что буду по ним скучать, но побоялся, что буду прямо как гомик какой-нибудь. Поэтому ответил только: — Ладно. Вы тут не парьтесь.
— И ты, — сказал Хозе, пятясь назад с поднятой рукой. — И не садись за блэкджек.
— Слушай, пацан, — вклинился водитель, — тебя везти куда или что?
— Эй, эй, полегче, не гони, — сказал ему Золотко. И мне: — У тебя все будет нормально, Тео.
Он хлопнул рукой по дверце.
Удачи, парень. Еще увидимся. С богом!
2
— Только не говори, — сказал мне отец, когда на следующее утро приехал за мной к Барбурам на такси, — что всю вот эту хрень ты с собой в самолет потащишь.
Кроме чемодана с картиной я собрал еще один — тот, который и планировал взять с собой изначально.
— У тебя перевес будет, — немного истерично прибавила Ксандра. Даже в удушливом уличном жаре я со своего места чуял запах ее лака для волос. — Больше могут не разрешить!
Вышедшая меня проводить миссис Барбур сказала ровно:
— О, два чемодана — это не страшно. Я все время с перевесом летаю.
— Да, но за него платить приходится.
— Думаю, вы согласитесь, что это довольно удобно, — сказала миссис Барбур. Несмотря на раннее утро и то, что на ней не было ни помады, ни украшений, она в простом хлопковом платье и сандалиях умудрялась выглядеть безукоризненно элегантной. — Ну, может, заплатите долларов двадцать, когда будете регистрироваться, но это ведь не проблема, правда?
Они с отцом глядели друг на друга, будто пара кошек. Наконец отец отвел взгляд. Я слегка стыдился его спортивной куртки — при взгляде на нее вспоминались братки из «Дейли Ньюс», которых разыскивали за рэкет.
— Предупреждать надо, что два чемодана будет, — пробурчал он в тишине (благословенной!), которая повисла после ее удачной реплики. — А то еще в багажник не влезет.
Пока я там стоял на обочине, у распахнутого багажника, то чуть было не решился оставить второй чемодан миссис Барбур, чтоб потом ей позвонить и рассказать, что там внутри. Но не успел я и слова сказать, как широкоплечий русский водитель вытащил сумку Ксандры из багажника и схватил мой второй чемодан, который ему удалось туда впихнуть, примяв и сдвинув все остальное.
— Видите, не тяжело! — сказал он, захлопывая багажник и утирая лоб. — Бока мягкие!
— А моя ручная кладь! — запаниковала Ксандра.
— Нет проблем, мадам. Поедет со мной на переднем сиденье. Или, хотите, с вами, сзади.
— Ну вот и славно, — сказала миссис Барбур, склонившись, чтоб легонько поцеловать меня в щеку — в первый раз за все время — девчачий «привет-привет», поцелуй в воздух, от которого пахло мятой и гардениями. — Ну, всем пока! — сказала она. — Удачно вам долететь.
С Энди мы попрощались накануне — я знал, что мой отъезд его расстроил, но все равно дулся на него, потому что он не остался меня проводить, а уехал вместе со всеми остальными в якобы ненавистный дом в Мэне. Что до миссис Барбур, то она, похоже, не слишком огорчалась, что видит меня в последний раз, а вот у меня, по правде сказать, внутри все обрывалось.
Серые глаза — ясные, холодные — глянули в мои.
— Большое вам спасибо, миссис Барбур, — сказал я. — За все. И Энди скажите.
— Скажу, конечно, — ответила она. — Ты был превосходным гостем, Тео. — Стоя в дрожащем от жары утреннем мареве Парк-авеню, я чуть задержал ее руку в своей, немножко надеясь на то, что она скажет: звони, если что понадобится, но она добавила только: — Ну, удачи! — Еще один прохладный поцелуйчик, и она разжала руку.
3
Я все никак не мог осознать, что покидаю Нью-Йорк. За всю свою жизнь я уезжал из города самое большее дней на восемь. Пока мы ехали в аэропорт, я глядел из окна на щиты с рекламой стрип-клубов и юристов по личным делам — не скоро теперь увижу все это снова, и меня так и накрывало мыслью, от которой внутри все так и холодело. А досмотр в аэропорту? Летал я мало (всего-то два раза, один раз — когда еще в сад ходил) и даже не представлял себе, как вообще происходит этот досмотр: просвечивают рентгеном? Обыскивают багаж?
— А чемоданы в аэропорту открывают? — робко спросил я и потом повторил вопрос, потому что, похоже, в первый раз никто и не услышал. Я сидел впереди, чтобы отец с Ксандрой могли побыть на заднем сиденье в романтической обстановке.
— Ага, — отозвался водитель. То был здоровенный, широкоплечий выходец из СССР: с грубыми чертами лица и лоснящимися румяными щеками, похожий на располневшего тяжеловеса. — А если не открывают, то просвечивают.
— Даже если я сдаю чемодан в багаж?
— Конечно, — ободряюще подтвердил он. — Все осматривают, взрывчатку ищут. Не о чем волноваться.
— Но… — я пытался как-то правильно сформулировать вопрос, чтоб услышать нужный мне ответ и не выдать себя, но никак не получалось.
— Не переживай, — сказал водитель, — в аэропорту толпы полицейских. А дня три-четыре назад, представляешь? Кордоны на дорогах.
— Короче, могу сказать только одно: жду не дождусь, когда мы свалим из этого сраного города, — произнесла Ксандра своим сипловатым голосом.
На секунду я опешил, решив, что это она мне говорит, но, обернувшись, увидел, что она обращалась к отцу.
Отец положил руку ей на колено и сказал что-то — так тихо, что я не расслышал. На нем были темные очки, он развалился на сиденье, откинув голову назад, и, когда он ухватил Ксандру за коленку, что-то настолько легкое, настолько молодое прозвучало в его негромком голосе, проскользнуло секретиком от него к ней. Я отвернулся и вновь уставился на проносящиеся мимо казенные виды: низенькие вытянутые здания, супермаркеты, автомастерские, жарятся на стоянках машины под палящим утренним солнцем.
— Понимаешь, к семеркам в номере рейса я отношусь спокойно, — тихонько говорила Ксандра, — а вот от восьмерок у меня аж волосы дыбом.
— Да, но в Китае, например, восьмерка — это счастливое число. Как будем в Маккаране, обрати внимание на табло с международными рейсами. Все рейсы из Пекина — восемь, восемь, восемь.
— Опять ты со своей китайской мудростью.
— Это все в числах заложено. Это все — энергетика. Единение земли и неба.
— Земли и неба… Говоришь, прям как будто это какое-то волшебство.
— Это волшебство.
— Да ну?
Они шептались и шептались. В зеркале заднего вида лица у них были совершенно идиотскими, и они как-то уж слишком сдвинули головы — тут я понял, что они собрались целоваться (хоть они и постоянно это при мне делали, я всякий раз вздрагивал), и, отвернувшись, уставился на дорогу прямо перед собой. Пришла мысль, что если б я не знал наверняка, как умерла мама, никто на свете меня бы не разубедил в том, что это не они ее убили.
4
Пока мы стояли за посадочными, я весь закостенел от ужаса, ожидая, что сотрудники службы безопасности вот-вот прямо тут, в очереди на регистрацию откроют мой чемодан и найдут картину. Но угрюмая тетка с взлохмаченными волосами, лицо которой я помню до сих пор (пока стояли в очереди, я только и молился, чтоб мы не попали к ней), вскинула мой чемодан на ленту, даже не взглянув на него.
Пока я наблюдал, как он подпрыгивает, уезжая от меня к неизвестным сотрудникам и процедурам, то почувствовал, как стискивает, как пугает меня оглушительный напор чужих людей — я стоял, будто голый, казалось, что все так и пялятся на меня. Столько народу и столько полицейских я не видел с того самого дня, как погибла мама. Возле металлоискателей стояли спецназовцы с ружьями — в камуфляже, навытяжку, оглядывают толпу холодными взглядами.
Рюкзаки, портфели, сумки, коляски — во всем терминале, куда ни кинь взгляд, — море голов. Когда мы стояли в очереди на личный досмотр, я услышал крик — показалось, что выкрикнули мое имя. Я застыл на месте.
— Давай, давай же, — сказал отец, прыгая позади меня на одной ноге, чтоб стряхнуть мокасин, и подтолкнул меня локтем в спину, — не стой на месте, блин, ты всю очередь задерживаешь…
Через металлоискатель я шел, не отрывая глаз от ковролина, цепенея от страха, ожидая, что вот-вот кто-нибудь и ухватит меня за плечо. Рыдали младенцы. Старики проползали мимо на электроколясках. Что со мной будет? Удастся ли объяснить, что все на самом деле было не так, как им кажется? Я воображал себе камеру с бетонными стенами, как в фильмах показывают — дверь с грохотом захлопывается, вокруг раздраженные копы в одних рубашках, без пиджаков: и не думай, пацан, никуда ты не едешь.
Когда после досмотра мы шли по гулкому коридору, я отчетливо услышал решительные шаги у меня за спиной. Я снова остановился. — Так, только не говори, — сказал отец, обернувшись, с досадой закатив глаза, — что ты что-то там забыл.
— Нет, — сказал я, озираясь вокруг, — я…
Сзади никого не было. Справа и слева — одни пассажиры.
— Гос-споди, да он аж побелел весь, — воскликнула Ксандра и спросила отца: — Он как ваще, в норме?
— Да все с ним будет хорошо, — сказал отец, двигаясь дальше по коридору, — дай только в самолет сесть. Тяжелая вышла неделька для всех нас.
— Слушай, я б на его месте тоже обосралась, если бы надо было лезть в самолет, — без обиняков сказала Ксандра. — После всего-то.
Отец, толкавший перед собой ручную кладь — чемоданчик на колесах, который несколько лет назад мама подарила ему на день рождения, снова остановился.
— Бедный малыш, — сказал он, удивив меня своим сочувствием, — что, страшно, да?
— Нет, — ответил я, но слишком уж быстро.
Меньше всего на свете я хотел привлекать к себе внимание или чтоб кто-то заметил даже самую малую толику моей трясучки. Отец сдвинул брови, глядя на меня, потом повернулся к Ксандре.
— Ксандра? — спросил он, дернув подбородком. — А может, дадим ему одну штучку, а?
— Принято, — ловко отозвалась Ксандра, порылась в сумочке и вытащила две огромные белые таблетки овальной формы. Одну она бросила в раскрытую ладонь отца, другую дала мне.
— Спасибо, — сказал отец, сунув таблетку в карман куртки. — Теперь пойдем, запьем их чем-нибудь. С глаз убери, — велел он мне — я ухватил таблетку большим и указательным пальцами, поражаясь ее размерам.
— Ему и половинки хватит, — сказала Ксандра, изогнувшись, чтобы поправить ремешок своих сандалий, и хватая для равновесия отца за руку.
— Верно, — согласился отец. Он забрал у меня таблетку, ловко разломил ее надвое, засунул вторую половинку в карман своей спортивной куртки, и они с Ксандрой заторопились вперед, волоча за собой ручную кладь.
5
Таблетка не была настолько сильной, чтобы полностью меня вырубить, но весь полет я счастливо прокайфовал, кувыркаясь туда-сюда в кондиционированных снах. Пассажиры вокруг меня зашептались, когда бесплотная стюардесса объявила призы бортовой промо-лотереи: обед и выпивка на двоих в «Острове сокровищ». От ее приглушенных обещаний я провалился в сон, в котором я нырял в зеленовато-черную воду, состязаясь при свете факелов с какими-то японскими ребятишками — кто достанет со дна наволочку, полную розовых жемчужин. Всю дорогу в самолете стоял трубный, белый, неумолчный, как море, шум, хотя был один странный миг — я тогда, укутавшись в синий плед, спал где-то высоко над пустыней, — когда все двигатели словно отрубились, стихли и я обнаружил, что всплываю вверх, в невесомости, не отстегнув ремней, вместе с креслом, которое каким-то образом оторвалось от своего ряда и теперь летает себе по кабине.
Меня тряхнуло, и я рухнул обратно в свое тело, когда самолет ударил колесами о взлетную полосу, запрыгал по ней и наконец со скрежетом остановился.
— Ииии… добро пожаловать в Лох-Вегас, Невада, — объявил капитан по громкоговорителю, — местное время в Городе Грехов — одиннадцать сорок семь утра.
Жмурясь от яркого света, зеркальных стекол, светоотражающих поверхностей, я тащился за отцом и Ксандрой через терминал, завороженный перестуком и миганием игорных автоматов и громким ревом музыки, который как-то не вязался со временем суток. Аэропорт напоминал Таймс-сквер, разросшуюся до размеров огромного торгового центра — сплошь высоченные пальмы и плазменные экраны с фейерверками, гондолами, танцовщицами, певцами и акробатами.
Прошло довольно много времени, прежде чем на багажную ленту выехал мой второй чемодан. Я жевал заусенцы и неотрывно пялился на плакат с изображением скалящегося варана, завлекалово в каком-то казино: «Вас ждут более 2000 рептилий!» Ждущие багаж напоминали живописную толпу полуночников, сгрудившихся у входа во второсортный ночной клуб: загар, рубашки кислотной расцветки, крохотные, увешанные драгоценностями азиатские дамочки в солнечных очках с громадными логотипами. Почти опустевшая лента уже давно ездила кругами, и отец (было заметно, что он до трясучки хочет курить) уже начал потягиваться, и ходить туда-сюда, и потирать щеку костяшками, как бывало всякий раз, когда ему хотелось выпить, — когда наконец он выехал, последним — брезентовый чемодан цвета хаки с красным ярлычком и разноцветной ленточкой, которую мама обвязала вокруг ручки.
Отец одним прыжком рванулся к ленте и схватил сумку, опередив меня.
— Наконец-то, — бодро сказал он, закидывая чемодан на тележку. — Ну все, валим отсюда.
И через раздвижные двери мы выкатились в стену валящей с ног жары. Вокруг нас во всех направлениях тянулись километры припаркованных машин — зачехленных, замерших. Я упорно смотрел только вперед — на блеск хромированных панелей, на подрагивающий, как рябое стекло, горизонт — как будто если обернусь или замешкаюсь, то нам сразу преградят дорогу люди в униформах.
Но никто так и не ухватил меня за воротник, никто не крикнул: стой! На нас никто даже не взглянул.
Я так поплыл в этой жаре, что, когда отец остановился перед новеньким серебристым «лексусом» и сказал: «Так, нам сюда», я споткнулся и чуть было не упал с бордюра.
— Это твой? — спросил я, глядя то на него, то на нее.
— А что? — кокетливо спросила Ксандра, ковыляя на своих платформах к пассажирскому сиденью — отец пикнул ключами от замка. — Не нравится?
«Лексус»? Каждый день я узнавал столько всего — от важного до мелочей, что непременно надо было рассказать маме, и пока я тупо смотрел, как отец закидывает сумки в багажник, то первым делом подумал: ого, что будет, когда она узнает. Неудивительно, что он не слал домой денег.
Отец картинным жестом отбросил в сторону выкуренную до половины «Вайсрой».
— Ну давай, — сказал он, — запрыгивай.
Воздух пустыни будто бы наэлектризовал его. В Нью-Йорке он казался каким-то помятым, сомнительным типом, но тут, на дрожащем от жары воздухе, его белая спортивная куртка и затонированные очки в пол-лица выглядели вполне уместно.
В машине, которая заводилась нажатием кнопки, было так тихо, что я поначалу даже и не понял, что мы тронулись с места. Мы скользили вперед, в бездонность и ширь. Я так привык к болтанке на задних сиденьях такси, что прохлада и плавность машины казалась нездешней, непроницаемой: коричневый песок, нещадная жара, транс и тишина, застрявший в сетчатом заборе мусор полощется в воздухе. Из-за таблетки я по-прежнему чувствовал себя бесплотным, онемелым, и потому из-за безумных фасадов и невероятных конструкций на Стрипе, безудержных переливов света на месте стыка дюн с небом, мне все чудилось, будто мы приземлились на другой планете.
Ксандра с отцом тихонько переговаривались на переднем сиденье. Но теперь она развернулась ко мне — вся такая бойкая, бодрая, украшения на свету так и переливаются.
— Ну, чо скажешь? — спросила она, ощутимо дохнув на меня «Джуси фрут».
— Чума просто, — сказал я, глядя, как мимо окна проплывает пирамида, потом Эйфелева башня, слишком потрясенный, чтоб все это осознать.
— Думаешь, сейчас — это чума? — спросил отец, постукивая ногтем по рулю — у меня это его постукивание ассоциировалось с полуночными ссорами, когда он приходил домой с работы на взводе. — Подожди, вот увидишь, как тут ночью все освещено.
— А вон там, видишь? — Ксандра потянулась, чтобы указать на что-то в окне с отцовской стороны. — Там вулкан. И он извергается.
— Только сейчас, по-моему, его как раз чинят. Но теоретически — да. Каждый час, в начале часа. Раскаленная лава.
— Через триста метров поверните налево, — раздался механический женский голос.
Карнавальные цвета, гигантские головы клоунов, везде буквы XXX — вся эта необычность и пьянила меня, и слегка пугала. В Нью-Йорке мне все напоминало о маме — каждое такси, каждый закоулок, каждое облачко, наползавшее на солнце, — но здесь, в раскаленной каменной пустоте, начинало казаться, будто ее и вовсе не существовало, тут я и вообразить себе не мог, что она смотрит на меня с небес. Ее бесследно выжгло разреженным воздухом пустыни.
Мы ехали, и невозможный горизонт рассыпался на дебри парковок и аутлетов, один за другим — безликие витки торговых центров, магазинов электроники, «Тойз-ар-ас», супермаркетов и аптек «Работаем круглосуточно», и не поймешь, где тут начало, а где конец. Небо было бесконечным, нетореным, будто морское. Я сражался с сонливостью — жмурился в ослепительном свете — и, заторможенно вбирая в себя дорого пахнущий кожаный салон, все думал об одной истории, которую слышал от мамы: как однажды отец, когда они с мамой еще только встречались, заехал за ней на позаимствованном у друга «порше», чтобы произвести на нее впечатление.
О том, что машина была не его, она узнала только после свадьбы. Ей это казалось смешным, но если вспомнить другие, менее забавные факты, которые выплыли наружу после того, как они поженились (например, что его, подростком, за какие-то неизвестные нам правонарушения несколько раз забирали в полицию), то удивительно, что она вообще смогла найти во всей этой истории хоть что-то веселое.
— А давно у тебя эта машина? — спросил я, перебив их беседу впереди.
— Мммм… черт… да где-то чуть больше года, верно, Ксан?
Года? Я все еще переваривал эту информацию — выходит, что у отца появилась машина (и Ксандра) до того, как он сбежал, — когда, вскинув голову, увидел, что полоса торговых центров сменилась бесконечным с виду частоколом маленьких, украшенных гипсовой лепниной домиков. Несмотря на ощущение прямоугольного выбеленного однообразия — ряд за рядом каких-то прямо кладбищенских надгробий — некоторые дома были выкрашены веселенькой краской («мятная зелень», «алая вербена», «млечный путь»), и что-то волнующе иноземное было в резких тенях и игольчатых пустынных растениях. После города, где места вечно не хватало, я был даже приятно удивлен. Пожить в доме со двором, даже если всего двора там одни кактусы и коричневые булыжники, — это что-то новенькое.
— А это все еще Лас-Вегас? — Я будто в игру играл, пытаясь углядеть, чем один дом отличается от другого: там арка над дверью, там — бассейн, там — пальмы.
— Это совсем другая его часть, — отозвался отец, резко выдохнув, затушив уже третью «Вайсрой». — Этого туристы уже не видят.
Хоть ехали мы уже довольно долго, я не видел ни одного указателя, и вообще непонятно было, куда мы едем, в каком направлении. Горизонт был однообразным, одинаковым, и я боялся, что мы проедем все эти крашеные домики насквозь и окажемся в какой-нибудь солончаковой пустоши, на выжженной солнцем стоянке трейлеров, прямо как в кино.
Но, к моему удивлению, вместо этого дома только начали расти: замелькали вторые этажи, дворы с кактусами и заборами, бассейны, гаражи на несколько машин.
— Ну вот, приехали, — сказал отец, свернув на дорогу за внушительным гранитным указателем с медными буквами: «Ранчо у Каньона теней».
— Ты живешь здесь? — я был впечатлен. — Тут каньон есть?
— Не, просто так называется, — сказала Ксандра.
— Тут несколько разных застроек, — сказал отец, пощипывая переносицу. По его тону — скрипучему, пересохшему без выпивки голосу — было слышно, что он в плохом настроении и устал.
— Ранчевые кварталы, так их называют, — сказала Ксандра.
— Да, точно. Неважно. Да заткнись ты, сука! — рявкнул отец, когда дама из навигатора снова вклинилась со своими инструкциями, и выкрутил громкость.
— И у всех типа как разная тематика, — добавила Ксандра, набирая мизинцем блеск для губ. — Есть «Деревня ветров», есть «Призрачная гряда», есть «Дома танцующих ланей». «Знамя духов» — это там, где гольфисты? А самый жирный квартал — «Энкантада», сплошная инвестиционная недвижимость… Малыш, поверни-ка здесь, — сказала она, хватая отца за руку.
Отец продолжал рулить прямо и ничего не ответил.
— Твою мать! — Ксандра обернулась, поглядела на исчезающую за машиной дорогу. — И почему ты всегда выбираешь самый длинный путь?
— Так, не надо мне тут про объезды. Ты не лучше этой лексусной тетки.
— Да, но так же быстрее. Минут на пятнадцать. А теперь придется объезжать все «Лани».
Отец раздраженно выдохнул:
— Слушай…
— В чем сложность-то — срезать через «Цыганскую дорогу», два раза повернуть налево, а потом направо? Всего-то. Если уйти на Десатойя…
— Так. Хочешь за руль? Или дашь уже мне вести эту гребаную машину?
Я знал, что когда отец говорит таким тоном, с ним лучше не связываться — и Ксандра это, похоже, тоже знала. Она резко развернулась обратно и — явно нарочно, чтобы позлить отца — врубила на полную громкость радио и принялась перещелкивать шумы и рекламные ролики.
Динамики были такие мощные, что я чувствовал их вибрацию сквозь белую кожу сиденья. Каникулы, я так о них мечтал... Свет карабкался и прорывался сквозь буйные пустынные облака — бесконечное кислотно-голубое небо, будто в компьютерной игре или галлюцинациях летчика-испытателя.
— «Вегас-99» угощает вас восьмидесятыми и девяностыми, — раздалась по радио торопливая скороговорка, — и на очереди у нас Пэт Бенатар, а вы слушаете «Стрип-перерывчик» с королевами восьмидесятых!
Добравшись до «Ранчо Десатойя» — до Пустынного тупика 6219, где во дворах то тут, то там были свалены кучи стройматериалов, а по улицам кружил песок, мы свернули к огромному дому в испанском, а может, и мавританском стиле — с массивной бежевой лепниной, арочными фронтонами и черепичной крышей, изогнутой в самых неожиданных местах. Меня поразила какая-то бесцельность дома, его растопыренность — карнизы, колонны, замысловатая кованая дверь, которая отдавала киношными декорациями, как в домах из мыльных опер компании «Телемундо», которые швейцары вечно смотрели в багажной комнате.
Мы вылезли из машины и уже шли к выходу из гаража, как вдруг я услышал жуткий, отвратительный шум — крик или вой, который доносился из дома.
— Господи, что это? — от испуга я выронил сумки.
Ксандра, спотыкаясь на своих платформах, изогнувшись, рылась в сумочке в поисках ключей.
— Заткнись, заткнись, заткнисьтвоюмать, — бормотала она сквозь зубы.
Не успела она и дверь открыть, как из дома пулей выскочил истеричный косматый клубок и принялся, визжа, прыгать, пританцовывать и скакать вокруг нас.
— Сидеть! — вопила Ксандра.
Из полуоткрытой двери неслись какие-то звуки сафари (трубят слоны, верещат мартышки), да так громко, что слышно было аж в гараже.
— Ух ты, — сказал я, заглянув в дом. Воздух там был горячим, спертым: застарелый табачный дым, новый ковролин и — вне всяких сомнений — собачьи какашки.
— Сотрудники зоопарка, работающие с большими кошками, каждый день сталкиваются с новыми трудностями, — грохотал голос ведущего, — и поэтому мы отправляемся вместе с Андреа и ее коллегами на утренний обход…
— Эй, — сказал я, застыв с чемоданом в дверях, — вы телевизор забыли выключить.
— Ну да, — сказала Ксандра, протискиваясь мимо меня, — это «Энимал плэнет», я ее специально оставила. Для Поппера. Сядь, я сказала! — рявкнула она на пса, который цеплялся когтями за ее коленки, пока она ковыляла к телевизору, чтоб его выключить.
— Он тут один оставался? — спросил я, перекрикивая собачий визг. Это была такая лохматая, девчоночья собачка, которая была бы белой и пушистой, если б ее кто помыл.
— Ой, я ему купила в «Петко» питьевой фонтанчик, — ответила Ксандра, утирая пот со лба и перешагивая через собаку. — И еще такую огромную кормушку.
— А что это за порода?
— Мальтийская болонка. Он чистопородный. Я его в лотерею выиграла. Ну да, знаю, его бы искупать надо и со стрижкой столько возни! Да-да, посмотри-ка, что ты с моими штанами наделал, — сказала она псу, — с белыми джинсами!
Мы стояли в большущей просторной комнате с высокими потолком и лестницей, которая наверху с одной стороны переходила во что-то типа балюстрады, — в такой огромной комнате, что размером она была чуть ли не со всю квартиру, где я вырос. Но едва мои глаза отошли от яркого солнечного света, я поразился, до чего же тут было голо.
Белые, как кость, стены. Каменный очаг с претензией на камин в охотничьей сторожке. Диван, который выглядел так, будто раньше стоял в приемном покое. Напротив стеклянных дверей, которые вели в патио, стеной тянулись полки, по большей части пустые. Притопал отец, швырнул чемоданы на ковер.
— Фу, Ксан, как же тут говном несет.
Ксандра, которая нагнулась, чтоб поставить сумку, поморщилась, когда собака снова принялась скакать вокруг и хватать ее когтями за колени.
— Вообще Дженет должна была заходить и его выпускать, — прокричала она сквозь его повизгивания. — У нее ключи были, все такое. Господи, Поппер, — сказала она, сморщив нос и отвернувшись, — ну от тебя и воняет!
Пустота дома меня поражала. До этой минуты я ни разу не усомнился в том, что весь мамин антиквариат, коврики и книги непременно нужно было продать, а все остальное — отдать на благотворительность или выбросить. Я вырос в четырехкомнатной квартире, где шкафы были забиты под завязку, где под каждой кроватью были распиханы коробки, а с потолка свисали сковородки и кастрюли, потому что в буфете места уже не было. Но сюда без проблем можно было бы привезти кое-какие ее вещи — например, ту серебряную шкатулку, которая принадлежала ее матери, или картину с гнедой лошадью, так похожей на Уголька, или даже ее любимую детскую книжку про «Черного красавца»! Уж ему бы тут точно не помешала пара хороших картин или мебель, которая ей досталась от родителей. Он выбросил все мамины вещи, потому что ненавидел ее.
— Господи Иисусе, — говорил отец, злобно повышая голос, чтобы перекричать пронзительный лай. — Эта псина весь дом разнесла! Вот правда.
— Ну, не скажи… конечно, тут полный бардак, но Дженет сказала…
— Говорил тебе, надо было его посадить на цепь. Или там в приют сдать. Меня бесит, что он живет в доме. Его место на улице. Говорил тебе, с ним проблем не оберешься? У этой Дженет голова как жопа…
— Ой, ну насрал он пару раз на ковер, что с того? И — а ты чего пялишься? — раздраженно бросила Ксандра, перешагнув через визжащего пса, и, вздрогнув, я понял, что это она мне.
6
В моей новой комнате было так пусто и одиноко, что, распаковав сумки, я оставил раздвижные двери гардероба открытыми, чтоб хоть видеть висящую внутри одежду. На первом этаже отец все разорялся по поводу ковра. К сожалению, Ксандра тоже начала орать, а так с отцом вести себя было как раз нельзя (если б она спросила, я б ей мог и подсказать) — он завелся еще сильнее. Дома мама умела заглушать отцов гнев молчанием — ровным, немигающим огнем презрения, который высасывал из комнаты весь кислород и превращал каждое его слово, каждое движение в полную чушь. В конце концов он со свистом вылетал из квартиры, оглушительно хлопая дверью, а когда несколько часов спустя возвращался, тихонько щелкнув замком, заходил домой так, будто ничего и не случилось: возьмет пива в холодильнике, совершенно спокойным тоном спросит, где его почта.
Из трех пустовавших наверху комнат я выбрал самую большую, у которой, будто в гостиничном номере, была собственная крошечная ванная. На полу — ковролин с плотным иссиня-стальным ворсом. На кровати — голый матрас, в ногах валяется запаянное в пластик постельное белье. «Перкаль-люкс». «Скидка 20 %». От стен исходит мягкий механический гул, будто жужжит фильтр в аквариуме. По телику в таких комнатах обычно убивали стюардесс или проституток.
Прислушиваясь к отцу и Ксандре, я уселся на матрас и положил обернутую в газету картину себе на колени. Даже закрывшись на замок, я все равно никак не решался развернуть картину — вдруг они поднимутся наверх, — но не смог справиться с желанием взглянуть на нее. Очень-очень аккуратно я подцепил ногтями липкую ленту за краешки и оторвал ее.
Полотно выскользнуло куда легче, чем я думал, и я еле сдержал возглас восхищения. В первый раз я видел картину в ярком дневном свете. В нагой комнате — сплошь белизна да гипсокартон — приглушенные цвета распахнулись, ожили, и несмотря на то, что поверхность полотна была слегка затуманена пылью, от нее пахнуло воздушностью, какая исходит от омытой светом стены против раскрытого окна. Поэтому, что ли, люди вроде миссис Свонсон так любили распространяться про особый свет в пустыне? Она обожала заливать про свою так называемую «вылазку» в Нью-Мексико — про широкие горизонты, пустые небеса, духовное просветление. И вправду, будто благодаря какой-то игре света, картина вдруг преобразилась — так, бывало, вид из окна маминой комнаты на мрачный зигзаг крыш с водными резервуарами вдруг на пару мгновений зазолотится, заискрит от вечернего предгрозового воздуха, какой бывает перед летним ливнем.
— Тео! — забарабанил в дверь отец. — Есть хочешь?
Я вскочил, очень надеясь на то, что он не станет дергать ручку и не узнает, что я тут заперся. В моей новой комнате было пусто, как в тюремной камере, но вот в гардеробе верхние полки были очень высоко, куда выше отцовского уровня глаз, и очень глубокие.
— Я поехал за китайской жратвой. Принести тебе чего?
Догадается ли отец, что перед ним за картина, если увидит? Сначала я так не считал, но потом, взглянув на нее при свете, на исходившее от нее свечение, понял, что тут любой дурак догадается.
— Эээ, я сейчас, — отозвался я натужным, хриплым голосом, сунул картину в наволочку, спрятал ее под кровать и выбежал из комнаты.
7
Пока не началась школа, я неделями болтался на первом этаже с наушниками от айпода в ушах, но только с выключенным звуком, и узнал много чего интересного. Для начала: на прежней работе отцу вовсе не нужно было так часто мотаться в командировки в Чикаго или Феникс, как он нам рассказывал. Тайком от нас с мамой он несколько месяцев то и дело летал в Вегас, и в Вегасе же, в азиатском баре при «Белладжио», они с Ксандрой познакомились. Они начали встречаться еще до того, как отец сбежал, — и встречались уже, как я понял, чуть больше года, а «годовщину», похоже, отпраздновали незадолго до маминой смерти — обедом в стейкхаусе «Дельмонико» и походом на концерт Джона Бон Джови в «Эм-Джи-Эм Гранд». (Бон Джови! Столько всего мне хотелось рассказать маме — тысячи новостей, если не целый миллион, — но особенно жаль было, что вот этот прикол она никогда не узнает.)
Еще пара дней в Пустынном тупике, и я выяснил, что на самом деле имели в виду Ксандра с отцом, когда говорили, что он «бросил пить» — он перешел со своего любимого скотча на «Корону лайт» с викодином. А я все недоумевал, чего отец вечно в самые неподходящие моменты показывает Ксандре пальцами «птичку» — знак победы, — и еще долго бы недоумевал, если б отец однажды просто не попросил у Ксандры викодин, думая, что я не слышу.
Про викодин я знал только то, что из-за него одна безбашенная киноактриса, которая мне нравилась, вечно засвечивалась в желтой прессе: она, такая, вываливается из «мерседеса», и полицейские мигалки на заднем фоне. Однажды я наткнулся на пластиковый пакетик, в котором лежало на глаз таблеток триста, — он стоял себе на кухонной стойке, рядом с бутылочкой отцовской «Пропеции» и стопкой неоплаченных счетов: пакет Ксандра выхватила и закинула к себе в сумку.
— А что это? — спросил я.
— A-а, витаминки.
— А чего они вот так, в пакете?
— А мне их дает один бодибилдер с работы.
Самое странное — и это мне тоже очень хотелось обсудить с мамой — с этим новым обдолбанным папой сосуществовать было куда приятнее и проще, чем с прежним отцом. Когда отец напивался, то весь превращался в комок нервов — сплошь неуместные шутки и вспышки агрессии, и так пока не отключится, но когда он переставал пить, делался еще хуже. На улице он несся шагов на десять впереди мамы, разговаривал сам с собой и все ощупывал карманы, будто в поисках оружия. Покупал дорогие и ненужные нам вещи, вроде «блаников» из крокодиловой кожи (мама терпеть не могла каблуки), которые еще и были неправильного размера. Притаскивал с работы стопки бумаг и засиживался заполночь, хлебая кофе со льдом и лупя по клавишам калькулятора, при этом с него градом лил пот, будто он только что минут сорок отзанимался на степпере. Или мог устроить целый спектакль ради вечеринки, на которую надо тащиться куда-то аж в Бруклин («То есть как это — „А может, тебе не ходить?“ Я тут что, как сраный отшельник, жить должен?!»), а потом, затащив маму на эту самую вечеринку, уже через десять минут с кем-нибудь поругается или над кем-нибудь злобно подшутит и пулей оттуда вылетает.
С таблетками в нем просыпалась другая, куда более мирная энергия: смесь заторможенности и оживления, дурманная, клоунская плавность. Он развязнее шагал. Частенько придремывал, на все кивал дружелюбно, забывал, о чем говорил, шатался по дому босой, в распахнутом до пупка халате. Он так добродушно чертыхался, так редко брился и так ненапряжно болтал, свесив сигарету из уголка рта, что, казалось, будто он кого-то играет: какого-то крутого парня из нуара пятидесятых или, может, из «Одиннадцати друзей Оушена» — сытого, разленившегося гангстера, которому нечего терять. Но даже за всей этой непринужденностью в нем по-прежнему просвечивало какое-то двинутое геройство школьного хулигана, которое все чаще и чаще пробивалось наружу с приближением осени: подзатертое, наплевательское.
Дома, в Пустынном тупике, где был подключен дорогущий пакет кабельного телевидения, на который мама бы ни за что не согласилась, он спускал жалюзи и усаживался с сигаретой перед телевизором, остекленелый, будто курильщик опия, и смотрел спортивный канал с выключенным звуком — не следя ни за какими соревнованиями, просто глядел все подряд: крикет, джай-алай, бадминтон, крокет. Воздух был переохлажденный, со спертым мерзлым запахом, отец часами сидел, не двигаясь, струйка дыма с его «Вайсроя» уплывала под потолок, будто дымок от благовоний; он с таким же успехом мог размышлять как о том, кто ведет в гольфе или в чем там еще, так и о Будде, дхарме или сангхе.
А вот есть ли у отца работа, было совсем непонятно, и если он работал — то кем? Телефон звонил днем и ночью. Отец выходил в коридор с переносной трубкой, поворачивался ко мне спиной и, разговаривая, опирался рукой о стену и глядел в пол — в этой позе он чем-то напоминал тренера перед концом жесткого матча. Обычно говорил он вполголоса, но даже когда не сдерживался, все равно было непонятно, что он говорит: процент вига, одиночная ставка, вероятный фаворит, фору учитываем — не учитываем. Он то и дело куда-то пропадал — и не объяснял свои отлучки, и часто они с Ксандрой вообще не ночевали дома.
— Нас в «ЭмДжиЭм Гранд» частенько селят комплиментом, — объяснял он, потирая глаза, с утомленным выдохом проваливаясь в подушки на диване, и снова я чуял в нем его героя — капризный плейбой, пережиток восьмидесятых, умирает со скуки. — Ты, я надеюсь, не против? Просто, когда она работает в ночную смену, нам в сто раз проще приткнуться где-нибудь на Стрипе.
8
— Откуда все эти бумажки? — однажды спросил я Ксандру, которая мешала себе на кухне диетический коктейль. Меня сбивали с толку эти распечатанные таблички, на которые я натыкался по всему дому — в колонках карандашом были вписаны однообразные ряды цифр. Какой-то неуютный был у них научный видок — будто это последовательности ДНК или шпионские сообщения в двоичном коде.
Она выключила блендер, отбросила прядку со лба.
— Ты про что?
— Ну, про распечатки эти или что это такое?
— Бакка-рра! — сказала Ксандра с раскатистым р-р-р-р, ловко прищелкнув пальцами.
— А-а, — отозвался я, помолчав, хотя никогда этого слова не слышал. Она сунула в питье палец, облизала его.
— Мы часто играем в баккара в «ЭмДжиЭм Гранд», — сказала она, — отец твой отслеживает записи всех сыгранных партий.
— А мне с вами можно?
— Нет. А хотя да, можно, наверное, — сказала она так, будто я у нее спрашивал, не съездить ли мне на каникулы в горячую точку. — Только вот детишек в казино не то чтобы прямо привечают. Тебе, скорее всего, не разрешат даже понаблюдать за игрой.
И что, подумал я. Стоять там и смотреть, как отец с Ксандрой просаживают деньги — по мне так не ахти какое развлечение. Вслух я произнес:
— Но я думал, что у них там тигры, и пиратские корабли, и всякое такое.
— А, ну да. Наверное, — она потянулась за стаканом на верхней полке, сверкнув чернильными татуированными угольничками китайских иероглифов в просвете между краем футболки и висящими на бедрах джинсами. — Пару лет назад они начали было продавать программы типа «для всей семьи», но эта идея не отбилась.
9
При других обстоятельствах Ксандра мне, может быть, и понравилась бы — впрочем, это как сказать, что мне бы понравился отлупивший меня пацан, если б только он меня не отлупил. Глядя на нее, я впервые начал понимать, что женщины за сорок — и даже не слишком привлекательные женщины при этом — могут быть сексуальными. Она была не красотка (глубоко посаженные глазки-пульки, приплюснутый нос, мелкие зубы), зато в форме — ходила в спортзал, а руки и ноги у нее были до того загорелыми и блестящими, что казалось, будто она облилась автозагаром и умастила себя литрами кремов и масел. Двигалась она стремительно, покачиваясь на высоченных каблуках, вечно одергивая слишком короткую юбку — полусогнутой, до странного завлекательной походкой. В чем-то меня от нее воротило — от ее голоска с запинками, от жирного, масляного блеска для губ в тюбике с надписью «Зеркальные губки», от многочисленных дырок в ушах и щербинки между зубами, которую она то и дело трогала кончиком языка, но было в ней также и что-то бесстыжее, волнующее, мощное — животная сила, урчащая крадучесть, когда она скидывала каблуки и ходила босая.
Ванильная кола, ванильный бальзам для губ, ванильный диетический коктейль, «Столичная ванильная». Дома она одевалась в стиле вечно торчащих на теннисных кортах богатеньких рэперских чик: короткие белые юбки и тонна золотых украшений. Даже кроссовки у нее были новенькие и ослепительно белые. У бассейна она загорала в белом вязаном бикини, спина у нее была широкая и тощая, все ребра видны, будто у мужика без рубашки.
— О-оу, технические неполадки, — сказала она как-то, когда вскочила с шезлонга, забыв застегнуть бюстгальтер, и я увидел, что груди у нее такие же загорелые, как и все тело.
Она любила реалити-шоу «Последний герой» и «Америка ищет таланты». Любила покупать одежду в «Интермиксе» и «Джуси Кутюр». Любила звонить своей подружке Кортни — «поныть» и, к сожалению, «ныла» большей частью про меня.
— Нет, ну ты представляешь? — Однажды отца не было дома, и я услышал, как она говорит по телефону. — Я на такое не подписывалась. Ребенок? Сто-оп!
— Да уж, подкинул проблемку, — продолжала она, лениво попыхивая «Мальборо лайте», остановившись у стеклянных дверей, которые вели к бассейну, и разглядывая свежий арбузно-зеленый педикюр. — Нет, — ответила она после короткой паузы, — как долго — не знаю. Нет, ну а что я, по его мнению, должна думать? Я что, блин, наседка?
Но жаловалась она, похоже, больше по привычке, не горячась и не принимая все близко к сердцу. И все равно непонятно было, как же мне ей понравиться. Раньше я исходил из убеждения, что женщины, которые мне в матери годятся, любят, когда ты торчишь рядом и пытаешься с ними общаться, но в случае с Ксандрой я быстро понял, что шуток тут лучше не откалывать и про то, как прошел ее день, не расспрашивать, если она пришла домой в плохом настроении. Иногда, когда мы были дома только вдвоем, она переключала телик со спортивного канала, и мы с ней вполне мирно жевали фруктовый салат и смотрели кино по каналу «Лайфтайм». Но стоило ей на меня разозлиться, и она принималась холодно отвечать: «Ну еще бы», почти на каждую мой фразу, отчего я чувствовал себя идиотом.
— Эммм, нигде не могу найти открывашку.
— Ну еще бы.
— Сегодня ночью будет лунное затмение.
— Ну еще бы.
— Смотри, из розетки искры посыпались.
— Ну еще бы.
Ксандра работала в ночную смену. Обычно она выскакивала из дома где-то в пятнадцать тридцать, в обтягивающей форменной одежде: черном пиджаке, плотно сидящих черных брюках из какого-то тянущегося материала и блузке, расстегнутой до усыпанной веснушками грудины. На пришпиленном к пиджаку бейджике было крупно написано КСАНДРА, а под ним — Флорида. Когда мы тогда в Нью-Йорке ходили в ресторан, она мне рассказывала, что пытается пробиться в недвижимость, но я быстро выяснил, что на самом деле она — менеджер в баре «Пятак» при одном казино на Стрипе. Иногда она приносила домой обернутые пищевой пленкой пластиковые тарелки с какими-нибудь фрикадельками или кусочками курицы терияки, которые они с отцом съедали перед телевизором с выключенным звуком.
Жить с ними было все равно, что жить с соседями, с которыми не особенно ладишь. Когда они были дома, я сидел, запершись у себя в комнате. А когда их не было — то есть почти все время, — я шатался по дому, пытаясь привыкнуть к его простору. Во многих комнатах не было никакой мебели, и от этого открытого пространства, этой незашторенной яркости — сплошь голый ковролин да параллельные прямые — у меня немного срывало башню.
И все-таки какое это было облегчение — не чувствовать себя вечно под наблюдением или будто на сцене, как это было со мной у Барбуров. Небо было густого, бездумного, бесконечного синего цвета, словно сулило какое-то глупое блаженство, которого на самом деле и не было. Никого не волновало, что я ходил в одной и той же одежде и не посещал психолога. Я мог лентяйничать себе на здоровье — проваляться в постели все утро или разом посмотреть пять фильмов с Робертом Митчумом, если мне этого хотелось.
Свою спальню отец с Ксандрой запирали, и это было очень плохо, потому что там Ксандра держала ноутбук, которым я мог пользоваться, только если она выносила его мне в гостиную. Шныряя по дому в их отсутствие, я отыскал рекламные брошюрки по недвижимости, новые винные бокалы, так и стоявшие в коробке, пачку старых «TB-гидов», картонку потрепанных книжек в мягких обложках: «Ваш лунный гороскоп», «Диета Южного пляжа», «Язык жестов в покере» Майка Каро, «Игроки и любовники» Джеки Коллинз.
Дома рядом с нашим стояли пустые — соседей у нас не было. У одного дома — через пять или шесть вниз по улице — был припаркован старый «понтиак». Он принадлежал усталого вида тетке с огромными сиськами и жидкими волосами, которую я иногда видел возле ее дома по вечерам — она стояла босая, зажав в руке пачку сигарет, и разговаривала по сотовому. Я мысленно звал ее «Сбоишей», потому что, когда в первый раз ее увидел, на ней была майка с надписью «СБОИШЬ НЕ ТЫ, СБОИТ СИСТЕМА». И кроме этой Сбоиши я у нас на улице видел только одного человека — пузатого дядьку в черной спортивной рубашке, далеко-далеко, аж возле самого тупика, — он выталкивал к обочине мусорный бак (хотя я мог ему сообщить: с нашей улицы мусор не вывозили. Когда наступала пора выносить мусор, Ксандра заставляла меня втихаря выбрасывать мешки на свалку возле заброшенного недостроенного здания в паре домов от нашего). По ночам на всей улице — кроме нашего дома и Сбоишиного — царила кромешная темнота. Мы были отрезаны от всего мира, как в книжке, которую я читал в третьем классе, про детей первых поселенцев в прериях Небраски, за вычетом мамы-папы, братьев-сестер и приветливой скотины.
Хуже всего для меня, конечно, было оказаться в такой глухомани — ни кинотеатра, ни библиотеки, ни даже продуктового.
— А тут ходит какой-нибудь автобус? — как-то вечером спросил я Ксандру, когда она на кухне снимала пленку с тарелки острых крылышек и соуса с голубым сыром.
— Автобус? — переспросила Ксандра, слизывая с пальцев соус барбекю.
— Ну, есть тут общественный транспорт?
— Не-а.
— А на чем тогда люди ездят?
Ксандра склонила голову набок.
— На машинах? — ответила она так, будто я дебил, который в жизни машины не видел.
Но зато здесь был бассейн. В первый день я за час обгорел так, что кожа стала кирпично-красной, и потом промучился всю ночь на шершавых новых простынях. После этого я выходил загорать, только когда солнце уже садилось. Сумерки тут были цветастые, театральные — гигантские всполохи оранжевого, пунцового, киношно-киноварного — «Лоуренс Аравийский», да и только, — и за ними разом, будто дверь захлопывали, обрушивалась ночь. Пес Ксандры, Поппер, который чаще всего сидел в коричневом пластмассовом домике в тени забора — носился туда-сюда по краю бассейна и тявкал, пока я качался на воде, пытаясь в путанице белых звездных брызг вычленить известные мне созвездия: Лиру, королеву Кассиопею, росчерк Скорпиона с раздвоенным жалом в хвосте — все знакомые очертания из детства, под сияние которых из светившегося в темноте ночника-проектора я засыпал дома в Нью-Йорке. Теперь они преобразились, стали холодными, совершенными, будто сбросившие маски боги, которые через крышу взошли прямиком на небо, чтобы расположиться в своих законных, горних пристанищах.
10
Занятия в школе начались на второй неделе августа. Обнесенные забором низкие длинные здания песочного цвета соединялись между собой крытыми переходами и издалека напоминали тюрьму нестрогого режима. Но стоило мне переступить порог — и от разноцветных плакатов с гулкими коридорами я будто снова провалился в привычный школьный сон: толкучка на лестницах, гудящие лампы, кабинет биологии и игуана в аквариуме размером с пианино, ряды шкафчиков по стенам — все знакомо, как мизансцена какого-нибудь засмотренного сериала, — и хотя сходство с моей прежней школой было весьма условным, в то же время на каком-то неясном уровне оно было ощутимым, утешительным.
Другая половина английского интенсива читала «Большие надежды», моя — «Уолдена», и я укрылся в прохладе и безмолвии книги — в убежище от жестяного жара пустыни. На большой перемене (когда нас согнали на улицу, на огороженный сетчатым забором двор к торговым автоматам), я со своим дешевым изданием в мягкой обложке устроился в самом тенистом уголке и красным карандашом то и дело отчеркивал особенно бодрящие фразы: «Большинство людей всю жизнь пребывают в глухом отчаянии», «Типическое, хоть и неосознанное отчаяние сокрыто даже в том, что человечество зовет играми и развлечениями». Что сказал бы Торо о Лас-Вегасе, о его шуме и огнях, о мечтах и мусоре, о прожектерстве и пустых фасадах?
В самой школе не по себе делалось от ощущения беспризорности. Тут было до фига детей военных, куча иностранцев — многие были детьми топов, которые приехали в Лас-Вегас на важные управленческие или строительные посты. Некоторые уже успели пожить в девяти-десяти штатах — в среднем за столько же лет, а многие — еще и за границей: в Сиднее, Каракасе, Пекине, Дубае, Тайбэе.
Было тут и очень много застенчивых, практически незаметных мальчиков и девочек, родители которых променяли тяготы провинциальной жизни на труд горничных и младших официантов. Популярность в этой новой экосистеме совершенно не зависела от денег или внешности — крутым, как я вскоре понял, считался тот, кто дольше всего живет в Лас-Вегасе, поэтому-то сногсшибательные мексиканские красотки и кочующие туда-сюда наследники строительных гигантов сидели за обедом в полном одиночестве, а заурядные, невзрачные отпрыски местных риелторов и продавцов автомобилей становились чирлидерами и президентами класса — безусловной школьной элитой.
Дни были ясные, красивые, и с наступлением сентября невыносимый жар сменился какой-то пыльной, золотой яркостью. Иногда в столовой я садился за испанский стол, чтобы попрактиковаться в испанском, иногда — за немецкий, хоть на немецком там и не разговаривал, потому что несколько ребят из второго немецкого — дети директоров «Дойче банка» и «Люфтганзы» — выросли в Нью-Йорке. Английский был единственным уроком, на который мне хотелось идти, хотя меня поражало, сколько же одноклассников терпеть не могли Торо и даже выступали против него (против человека, который утверждал, что в жизни не узнал от стариков ничего полезного) так, будто он был им враг, а не друг. Его презрительное отношение к коммерции, которое мне казалось таким целительным, большинство моих разговорчивых одноклассников задевало за живое.
— Да-a, коне-ечно, — проорал мерзотный пацан, волосы у которого были зачесаны назад и стояли от геля торчком, будто у анимэшного персонажа из «Жемчуга дракона», — нормальный такой мир получится, если все просто бросят работать и начнут в лесу сопли жевать…
— Я, я, я, — проныл кто-то сзади.
— Это антиобщественно, — рьяно влезла одна трещотка, перекрикивая последовавшие за этим взрывы смеха. Она заерзала на стуле, повернулась к учительнице (вялой, вытянутой женщине по имени миссис Спир, которая вечно носила одежду грязноватых тонов с коричневыми сандалиями и выглядела так, будто страдала от затяжной депрессии). — Торо расселся там себе и рассказывает нам, как ему хорошо…
— … Потому что, — повысил торжествующий голос анимэшный пацан, — что будет, если все, как он говорит, возьмут и бросят работать? И что у нас будет за общество, если все, как он, будут? Ни больниц не будет, ничего. Даже дорог не будет.
— Мудозвон, — наконец-то пробормотали сзади — достаточно громко, чтоб все кругом услышали.
Я обернулся посмотреть на того, кто это сказал — в соседнем ряду за партой ссутулился изнуренного вида пацан, который барабанил по столу пальцами. Когда он заметил, что я смотрю на него, то вскинул неожиданно выразительную бровь, будто говоря: прикинь, вот дебилы!
— На заднем ряду кто-то что-то хочет сказать? — спросила миссис Спир.
— Как будто Торо дороги эти волновали, — сказал усталый пацан. Его акцент меня удивил: явно иностранный, но откуда — непонятно.
— Торо был первым энвайроменталистом, — сказала миссис Спир.
— И первым вегетарианцем, — сказала девчонка с заднего ряда.
— Еще бы! — вставил кто-то. — Дядя Цветочки-Ягодки!
— Да вы меня совсем не слушаете, — взволнованно продолжал анимэшник, — кто-то должен строить дороги, не только сидеть целыми днями в лесу и разглядывать муравьев и комаров. Это называется — цивилизация.
У моего соседа вырвался резкий, похожий на лай, презрительный смешок. Он был бледным и тощим, не слишком опрятным, с падавшими на глаза темными прямыми волосами и какой-то нездоровой бледностью беспризорника — загрубевшие руки, изжеванные под корень ногти с траурной каймой, совсем не то, что детишки из моей школы в Верхнем Вест-Сайде, с лыжным загаром и блестящими волосами, бунтари, у которых папаши — председатели правления или врачи с Парк-авеню, нет, вполне можно представить, как этот парень сидит где-нибудь на тротуаре с бродячим псом на веревке.
— Ну, чтобы ответить на некоторые из этих вопросов, давайте-ка вернемся к странице пятнадцать, — сказала миссис Спир, — где Торо рассказывает о том, как поставил эксперимент над жизнью…
— Какой эксперимент? — спросил анимэшник. — Чем это жизнь в лесу отличается от жизни пещерного человека?
Темноволосый мальчишка осклабился и еще сильнее сгорбился за партой. Он напомнил мне бездомных пацанов на Сент-Маркс-плейс, которые обменивались сигаретами, мерились шрамами и стреляли мелочь — такие же рваные шмотки и тощие белые руки, на запястьях болтаются такие же кожаные черные браслеты. Их сложная многослойность была знаком, прочесть который я не мог, хотя общий смысл был вполне понятен: и не вздумай, нам не по пути, я куда круче тебя, даже не пытайся со мной заговорить. Таким было мое ошибочное первое впечатление о единственном друге, который у меня будет в Вегасе, и, как выяснилось, об одном из лучших друзей, которые у меня будут в жизни.
Его звали Борисом. Каким-то образом после уроков мы с ним очутились рядом в толпе, ждавшей школьный автобус.
— А, Гарри Поттер, — сказал он, оглядев меня.
— Пошел в жопу, — вяло отозвался я. В Вегасе я уже не раз слышал эти сравнения с Гарри Поттером. Мой нью-йоркский стиль — одежда цвета хаки, белые рубашки-оксфорды, очки в черепаховой оправе — сделал из меня фрика в школе, где все ходили во вьетнамках и майках-алкоголичках.
— А метла где?
— В Хогвартсе оставил, — ответил я. — А ты? Где твоя доска?
— Ась? — спросил он, склоняясь ко мне и приставив к уху скругленную ладонь стариковским, как у глухих, жестом. Он был на полголовы выше меня — помимо высоких ботинок на шнуровке и чудных камуфляжных штанов с пузырями на коленях на нем была надета заскорузлая черная футболка с логотипом марки досок для сноуборда: NEVER SUMMER, нарисованным белым готическим шрифтом.
— Футболка твоя, — сказал я, дернув головой в ее сторону, — в пустыне особо на доске не постоишь.
— Не-а, — ответил Борис, откинув с глаз черные лохмы, — я не катаюсь на сноуборде. Просто солнце ненавижу.
Так вышло, что и в автобусе мы сели рядом — на ближайшие к двери сиденья, места явно не крутые, если судить по тому, как все остальные проталкивались назад, но я раньше никогда не ездил в школу на автобусе, и он, судя по всему, тоже, поскольку явно без задней мысли плюхнулся на первое попавшееся свободное сиденье. Поначалу мы больше молчали, но ехать было долго, и мы в конце концов разговорились. Оказалось, что он тоже живет в Каньоне теней, только еще дальше, на самой окраине, к которой подползала пустыня и где стояла куча недостроенных домов, а на улицах лежал песок.
— Ты давно здесь? — спросил я его. Этот вопрос в моей новой школе все друг другу задавали, будто сроком отсидки интересовались.
— Не знаю. Месяца два, может? — хотя по-английски он говорил достаточно бегло, с сильным австралийским акцентом, в его речи слышались темные, вязкие всплески чего-то еще — душок графа Дракулы или, может, агента КГБ. — А ты откуда?
— Из Нью-Йорка, — ответил я, и наградой мне было то, как он молчаливо окинул меня новым взглядом, как сдвинул брови: круто. — А ты?
Он скорчил рожицу:
— Так, давай считать, — сказал он, откидываясь на сиденье и отсчитывая страны на пальцах, — я жил в России, в Шотландии — круто, наверное, хотя я ничего не помню, в Австралии, Польше, Новой Зеландии, два месяца в Техасе, на Аляске, в Новой Гвинее, Канаде, Саудовской Аравии, Швеции, на Украине…
— Ничего себе.
Он пожал плечами:
— В основном — в Австралии, России и на Украине. В этих трех странах.
— А по-русски говоришь?
Он жестом показал — более-менее.
— По-украински тоже. И по-польски. Хотя много чего забыл уже. Недавно пытался вспомнить, как будет «стрекоза», и не смог.
— Скажи что-нибудь!
Он сказал — горловые, бурлящие звуки.
— И что это значит?
Он фыркнул:
— Пошел ты в жопу.
— Правда? По-русски?
Он рассмеялся, обнажив сероватые и очень неамериканские зубы:
— По-украински.
— Я думал, на Украине говорят по-русски.
— Ну да. Зависит, какая часть Украины. Впрочем, не так уж они отличаются, эти два языка. То есть, — он прищелкивает языком, закатывает глаза, — не слишком сильно. Время по-разному говорят, месяцы, слова кое-какие. На украинском мое имя произносится по-другому, но в Северной Америке его лучше произносить по-русски и быть Борисом, а не Бо-ры-сом. На Западе все знают Бориса Ельцина, — он склонил голову на плечо, — Бориса Беккера…
— Бориса Баденова.
— Кого? — резко переспросил он, повернувшись ко мне так, будто я его оскорбил.
— Ну, Рокки и Бульвинкль? Борис и Наташа?
— Ах, да. Князь Борис! «Война и мир». У меня такое же имя. Хотя у князя Бориса фамилия Друбецкой, не та, которую ты назвал…
— А родной язык у тебя какой? Украинский?
Он пожал плечами:
— Может, польский, — ответил он, откидываясь на сиденье, взмахом головы отбрасывая темные волосы набок. Глаза у него были жесткие, насмешливые, очень черные. — Мать была полькой, из Жешува, это рядом с украинской границей. Русский, украинский — Украина, как ты знаешь, входила в СССР, поэтому я говорю и на том, и на другом. Ну, может, не так много на русском — на нем лучше всего ругаться и материться. Со славянскими языками со всеми так — русский, украинский, польский, чешский даже — знаешь один и типа как во всех ориентируешься. Но сейчас мне проще всего говорить на английском. Раньше было наоборот.
— И как тебе Америка?
— Все так улыбаются — широко! Ну, почти все. Ты не так. По мне, выглядит глупо.
Как и я, он был единственным ребенком. Его отец (украинский гражданин, родился в сибирском Новоаганске) занимался геологоразведочными работами. «Большая важная должность, он ездит по всему миру». Мать Бориса — вторая жена его отца — умерла.
— Моя тоже, — сказал я.
Он пожал плечами:
— Она сто лет как померла, — сказал он. — Была алкашкой. Как-то вечером нажралась, выпала из окна и умерла.
— Ого, — сказал я, слегка опешив от того, как легко он от всего этого отмахнулся.
— Да, херово, — беззаботно подтвердил он, глядя в окно.
— И кто ты тогда по национальности? — спросил я, помолчав немного.
— А?
— Ну, если твоя мать — полька, отец — украинец, а родился ты в Австралии, тогда ты, значит…
— Индонезиец, — закончил он с мрачной улыбкой.
У него были темные, демонические, очень выразительные брови, которыми он постоянно двигал, когда говорил.
— Это почему?
— Ну, в паспорте у меня написано «украинец». И есть еще польское гражданство. Но вернуться я хочу в Индонезию, — сказал Борис, откидывая волосы с глаз. — Точнее — в ПНГ.
— Куда?
— В Папуа — Новую Гвинею. Из всех мест, где я жил, это — самое любимое.
— Новая Гвинея? А я думал, они там скальпы снимают.
— Больше не снимают. Или не везде. Этот браслет оттуда, — сказал он, указывая на одну из черных кожаных полосок у него на запястье. — Его мне сделал мой друг Бами. Он у нас работал поваром.
— И как там живется?
— Неплохо, — сказал он, искоса взглядывая на меня со свойственной ему раздумчивой веселостью. — У меня был попугай. И ручной гусь. И серфить я учился. Но потом, полгода назад, отец утащил меня в эту дыру на Аляске. Полуостров Сьюард, прямо за Полярным кругом. А потом — в середине мая — мы сначала на винтовом самолете перелетели в Фэрбенкс, а потом приехали сюда.
— Ого! — сказал я.
— Там до смерти скучно, — сказал Борис. — Тонны мертвой рыбы и плохой интернет. Надо было сбежать, зря не сбежал, — горько прибавил он.
— И что бы ты делал?
— Остался бы в Новой Гвинее. Жил бы на пляже. Слава богу, мы не были там всю зиму. Пару лет назад мы жили на севере Канады, в Альберте, в городке с одной улицей на реке Пус-Куп. Целыми днями темно, с октября по март, и кроме как читать и слушать радио Си-Би-Эс делать вообще нехер. Белье стирать за пятьдесят километров возили. Но все равно, — рассмеялся он, — в сто раз лучше, чем на Украине. Прям Майами-Бич.
— Так чем там занимается твой отец?
— Пьет в основном, — кисло ответил Борис.
— Тогда ему надо с моим познакомиться.
И снова — внезапный взрывной хохот, будто он сейчас оплюет тебя с ног до головы.
— Да. Гениально. Шлюхи тоже?
— Не удивлюсь, — ответил я после недолгой неприятной паузы. Но хоть отец и не переставал меня поражать, все-таки сложно было представить, как он зависает в придорожных «Сочных девочках» и «Джентльменских клубах», мимо которых мы проезжали. Автобус пустел, до моего дома оставалась всего пара улиц.
— Эй, я тут выхожу, — сказал я.
— Хочешь, поедем ко мне и посмотрим телик? — спросил Борис.
— Ну-у…
— Ой, поехали. Дома нет никого. А у меня «S.O.S. Айсберг» на DVD.
11
Школьный автобус, кстати, не доезжал до самого конца Каньона теней, где жил Борис. От последней остановки до его дома еще нужно было идти пешком минут двадцать — по раскаленным от жары и засыпанным песком улицам. Хоть и на нашей улице хватало табличек с надписями «Изъято банком за неуплату» и «Продается» (по ночам звуки радио из машины было за километр слышно) — я даже не представлял себе, до чего же на окраине Каньона теней жутко: жмется на краю пустыни игрушечный городок под угрожающе нависшим небом. Большинство домов выглядели так, будто в них никогда и не жили. У остальных, недостроенных, окна были без стекол, с облупившимися рамами, а сами дома стояли в лесах, с серыми от летящего песка стенами, у дверей свалены бетонные блоки и кучи желтеющих стройматериалов. Из-за заколоченных окон вид у домов был слепой, обшарпанный, неровный, как будто то были побитые и перебинтованные лица. Мы шли, и ощущение запустения все сильнее давило на нервы, словно мы брели по планете, где все население вымерло из-за болезни или радиации.
— Понастроили домов в такой-то жопе, — сказал Борис. — Вот пустыня всё и отбирает назад. И банки, — он рассмеялся. — Вот кому срать на Торо, правда?
— Да на него срать хотел весь этот город.
— А знаешь, кто реально обосрался? Владельцы этих домов. К большинству из них даже воду нельзя подвести. Все дома поотбирали, потому что люди не могут за них платить — поэтому-то отец снял наш дом по такой дешевке.
— Ага, — сказал я после еле заметной неуютной паузы. До этого я и не задумался ни разу, а откуда у моего отца-то взялись средства на такой огромный дом.
— Мой отец роет шахты, — неожиданно сказал Борис.
— Что?
Он пятерней убрал со лба взмокшие темные волосы.
— Куда бы мы ни приехали, нас везде ненавидят. Потому что обещают, что шахта не навредит окружающей среде, а потом шахта вредит окружающей среде. Но тут, — он пожал плечами — фаталистический русский жест, — господи, да тут просто сраная куча песка, кого она волнует?
— О, — сказал я, поразившись тому, как далеко разносятся наши голоса по пустынной улице, — да здесь правда вообще ни души.
— Да. Как на кладбище. Тут только одна семья живет еще, вон там. Видишь, возле дома большой грузовик стоит? Похоже, нелегальные иммигранты.
— Но вы с отцом здесь легально, да? — В школе с этим были проблемы, несколько учеников оказались нелегалами, и по коридорам были развешаны предупреждающие плакаты.
Он фыркнул — пффф, что за чушь.
— Конечно. Шахта за этим следит. Ну или кто-то там. А вот там — человек двадцать, а то и тридцать, все живут в одном доме. Может, наркотиками торгуют.
— Правда?
— Что-то там очень странное творится, — мрачно сказал Борис. — Это все, что мне известно.
Дом Бориса стоял между двумя заброшенными и заваленными строительным мусором постройками и был очень похож на дом отца и Ксандры: везде сплошной ковролин, новехонькая бытовая техника, та же планировка, так же мало мебели. Но в доме было невыносимо жарко, в бассейне не было воды, а на дне лежал слой песка — и никакого намека на двор, даже кактусов не росло. Везде — на бытовой технике, столешницах, кухонном полу — лежала тонкая песчаная пленка.
— Выпить хочешь? — спросил Борис, открывая холодильник, где поблескивали ряды бутылок с немецким пивом.
— Ух ты, круто, спасибо!
— В Новой Гвинее, — сказал Борис, утирая лоб тыльной стороной ладони, — когда я там жил, короче, случилось сильное наводнение. Змеи… очень опасные, очень страшные… во дворе плавали неразорвавшиеся мины времен Второй мировой… почти все гуси передохли. Ну и, в общем, — продолжил он, открывая бутылку с пивом, — вода вся испортилась. Тиф. Осталось только пиво — «Пепси» закончилась, «Люкозад» закончился, йодные таблетки закончились, и три недели и мы с отцом, и даже все мусульмане пили одно пиво! На завтрак, на обед — одно пиво.
— Звучит не так уж плохо.
Он поморщился.
— У меня всю дорогу голова от него раскалывалась. Местное пиво, из Новой Гвинеи — на вкус ужасное. А вот это — отличное! Есть еще водка в морозилке.
Я хотел было сказать — давай, чтоб произвести на него впечатление, но потом подумал про жару и обратную дорогу и сказал:
— Нет, спасибо.
Он звякнул своей бутылкой о мою.
— Верно. Слишком жарко сегодня для выпивки. А мой отец пьет столько, что у него нервы в ногах поотмирали.
— Серьезно?
— Это называется, — он скривил лицо, пытаясь все выговорить, — периферийная невропатия (у него это прозвучало как «пэрыфэрийная нэвропатия»). — В больнице, в Канаде, его заново ходить учили. Он встает — и валится на пол — носом, кровь идет — ржака!
— Звучит забавно, — сказал я, вспоминая, сколько раз я видел, как отец на карачках ползет к холодильнику за льдом.
— Очень. А твой что пьет? Твой отец.
— Скотч. Когда пьет. Но он типа завязал.
— Ха! — сказал Борис так, будто это он уже слышал. — И моему надо на него перейти — хороший скотч тут дешевый. Слушай, хочешь взглянуть на мою комнату?
Я ожидал чего-то в духе моей комнаты, но, к моему удивлению, он привел меня в какую-то насквозь провонявшую «Мальборо» зашторенную конуру, где повсюду лежали стопки книг, а на полу были свалены пустые пивные бутылки, пепельницы, охапки несвежих полотенец и грязной одежды. На стенах трепыхались куски цветастой ткани — желтой, зеленой, бордовой, пронзительно-синей, а над кроватью с батиковым покрывалом висел красный флаг с серпом и молотом. Казалось, будто русский космонавт потерпел крушение где-то в джунглях и соорудил себе пристанище из государственного флага и всех местных саронгов и тканей, которые попались ему под руку.
— Твоя работа? — спросил я.
— Сложил и сунул в чемодан, — ответил Борис, плюхаясь на безумного цвета матрас. — Чтобы потом все снова развесить, нужно минут десять. Будем смотреть «S.O.S. Айсберг»?
— Конечно.
— Классный фильм. Я его шесть раз видел. Помнишь, как она в самолет садится, чтобы их со льдины спасти?
Но «S.O.S. Айсберг» мы тем вечером так и не посмотрели, может, потому, что никак не могли перестать болтать, чтоб спуститься вниз и включить телевизор. Жизнь у Бориса оказалась в сто раз интереснее, чем у кого-либо из моих сверстников. Учился он, похоже, только периодически и в самых захудалых школах — в глуши, где работал его отец, зачастую вообще не было никаких школ.
— Ну, есть пленки, — сказал он, потягивая пиво и косясь на меня одним глазом. — И можно сдавать экзамены. Только для этого надо иметь выход в интернет, а иногда где-нибудь на канадской окраине или на Украине его не бывает.
— И что ты делал?
Он пожал плечами:
— Типа читал много.
Один учитель в Техасе, сказал он, скачал ему из интернета программу.
— Но в Элис-Спрингс школа-то должна была быть?
Борис расхохотался:
— Еще бы! — ответил он, сдув с лица потную прядку волос. — Но после смерти мамы мы какое-то время жили на Северной территории, в Арнхемленде — в городе Кармейволлаг. Город, одно название. На километры кругом — глухомань, трейлеры, в которых живут шахтеры, и заправка с баром — пиво, виски и сэндвичи. Ну и, в общем, бар держала жена Мика, Джуди ее звали. И я целыми днями, — он шумно отхлебнул пива, — целыми днями смотрел с Джуди мыло по телику, а по вечерам стоял с ней за прилавком, пока отец и его ребята нажирались. А как муссон, так и телик не посмотришь. Джуди кассеты держала в морозилке, чтоб не испортились.
— Испортились — как?
— От сырости плесень росла. На туфлях плесень, на книгах. — Он пожал плечами. — Я тогда не так много разговаривал, как сейчас, потому что не слишком хорошо говорил по-английски. Стеснялся очень, сидел там один, вечно сам по себе. Но Джуди — Джуди все равно со мной разговаривала и была ко мне добра, хотя я ни черта не понимал, что она там говорит. Каждое утро я к ней приходил, она мне готовила одно и то же неплохое жаркое. И дождь, дождь, дождь. Я подметал пол, мыл посуду, помогал ей в баре убираться. Ходил за ней, как гусенок. This is cup, this is broom, this is bar stool, this pencil. Вот и вся моя школа. Телевизор, кассеты «Дюран Дюран» и Боя Джорджа — и все на английском. Самый любимый ее сериал был — «Дочери Маклеода». Мы его всегда вместе смотрели, а если я чего не знал — она объясняла. И мы потом обсуждали этих сестер и плакали с ней вместе, когда Клэр погибла в автокатастрофе, и она говорила, что если б у нее была такая ферма, как Дроверс-Ран, она б забрала меня туда с собой и мы с ней жили бы там счастливо, а куча женщин бы на нас работала, как это было у Маклеодов. Она была совсем молодая, симпатичная. Блондинка, кудрявая, глаза красила синим. Муж обзывал ее шлюшкой и свиным рылом, но мне она казалась похожей на Джоди из сериала. Целыми днями она со мной разговаривала и пела — я с ней выучил слова всех песен в музыкальном автомате. «В городе ночь, тьма нас зовет…» И скоро я стал профессионалом. Спик инглиш, Борис! В польской школе нас немного учили английскому: хэллоу, экскьюз ми, сенк ю вери мач, а тут два месяца с ней — и я как начал болтать, болтать, болтать! С тех пор и не затыкался. Ко мне она всегда относилась хорошо, по-доброму. И это при том, что она каждый день заходила на кухню и рыдала там, потому что до смерти ненавидела Кармейволлаг.
Было уже поздно, но за окном было еще жарко, светло.
— Слушай, умираю — есть хочу, — сказал Борис, вставая и потягиваясь так, что в просвете между его камуфляжными штанами и потрепанной футболкой показалась полоска живота — впалого, мертвенно-белого, будто у постящегося святого.
— А есть еда?
— Хлеб с сахаром.
— Прикалываешься?
Борис зевнул, потер воспаленные глаза.
— Ты что, никогда не ел хлеб, посыпанный сахаром?
— А больше ничего нет?
Он устало дернул плечами.
— Есть скидочные купоны на пиццу. Проку как от козла молока. В такую даль они не доставляют.
— Я думал, у вас всегда повара были.
— Ну да, были. В Индонезии. И в Саудовской Аравии тоже. — Он курил, я от сигареты отказался, он был как будто под кайфом, покачивался и подергивался, будто под музыку, хотя музыки никакой не играло. — Очень клевый парень, его звали Абдул Фаттах. Это значит «Прислужник того, кто открывает врата страждущим».
— Ладно, слушай. Давай тогда ко мне пойдем.
Он шлепнулся на кровать, зажав ладони между коленей.
— Только не говори, что эта ваша телка готовить умеет.
— Нет, она работает в баре, где подают закуски. Иногда она приносит домой всякую еду.
— Гениально, — сказал Борис, вставая и слегка пошатываясь.
Он уже выпил три бутылки пива и сейчас пил четвертую. Возле двери он протянул мне зонтик.
— Эээ, это зачем?
Он открыл дверь и вышел на улицу.
— Так идти прохладнее, — сказал он. Лицо под зонтом у него было синеватым. — И не обгоришь.
12
До того как появился Борис, я достаточно стойко сносил одиночество, и не подозревая даже, насколько я одинок. Наверное, если б даже у одного из нас семья была хоть вполовину нормальной — с часами отбоя, домашними обязанностями и родительским присмотром, мы с ним вряд ли стали бы так неразлучны — и так быстро, но с того самого дня мы практически все время проводили вместе, делились деньгами и рыскали в поисках еды.
В Нью-Йорке я рос среди ребят, которые уже много чего повидали в жизни — они жили за границей и знали по три-четыре языка, уезжали на лето учиться в Гейдельберг, а на каникулы ездили в места типа Рио, Инсбрука или мыса Антиб. Но Борис, будто бывалый морской волк, заткнул их всех за пояс. Он ездил на верблюде и ел личинок, он играл в крикет и болел малярией, ночевал на улице на Украине («но всего две недели»), самолично подорвал динамитную шашку и плавал в кишащей крокодилами австралийской реке. Он читал Чехова на русском и писателей, о которых я даже не слышал, — на украинском и польском.
Он вынес и январскую темень в России, когда температура опускалась до минус сорока: бесконечные вьюги, снег да гололед, единственное яркое пятно — зеленая неоновая пальма, которая двадцать четыре часа в сутки мигала возле захолустного бара, где любил выпивать его отец. Всего на год меня старше — Борису было пятнадцать, — а уже по-настоящему занимался сексом с девчонкой на Аляске, он стрельнул у нее сигарету на парковке возле супермаркета. Она спросила, не хочет ли он посидеть с ней в машине, ну вот так все и случилось.
(— Но знаешь, что? — спросил он, выпуская дым из уголка рта. — Ей, похоже, не очень понравилось.
— А тебе?
— Блин, да! Хотя вот что, я понимал, что делаю все не так. В машине тесно было.)
Каждый день мы вместе возвращались домой на автобусе. На окраине «Десатойи», возле недостроенного общественного центра с наглухо запертыми дверьми и умершими, побуревшими пальмами в кадках, была заброшенная детская площадка, где мы потихоньку опустошали автоматы с газировкой и подтаявшими шоколадками и подолгу сидели на качелях, куря и болтая. У Бориса частые приступы хандры и дурного настроения перемежались с периодами нездоровой веселости; он был то мрачным, то шальным, мог рассмешить меня так, что у меня бока болели от хохота, и всегда нам столько всего надо было рассказать друг другу, что частенько мы совсем забывали о времени и забалтывались на улице до самой темноты. На Украине он видел, как застрелили депутата, который шел к своей машине, — стрелка он не видел, просто оказался свидетелем того, как широкоплечий мужчина в чересчур узком для него пальто рухнул на колени — в снег и темноту. Он рассказывал про крохотную школу с жестяной крышей неподалеку от резервации чиппева в Альберте, куда он ходил, пел мне детские песенки на польском («В Польше нам на дом обычно задавали выучить или песню, или стихотворение, молитву — что-то в этом роде») и учил меня русским ругательствам («Это реальный mat — как на зоне»). Рассказывал еще, как в Индонезии его друг, повар Вами, обратил его в ислам: он перестал есть свинину, постился в Рамадан и пять раз в день молился, повернувшись в сторону Мекки.
— Но больше я не мусульманин, — объяснил он, чиркая по пыли большим пальцем ноги. Мы распластались на карусели, укатавшись до тошноты. — Бросил недавно.
— Почему?
— Потому что я выпиваю.
(Самая скромная фраза года — Борис хлебал пиво, как наши сверстники — пепси, и начинал пить, едва зайдет домой.)
— Ну и что? — спросил я. — Зачем кому-то об этом знать?
Он раздраженно фыркнул:
— Потому что плохо называть себя верующим, если не соблюдаешь принципов веры. Это неуважение к исламу.
— Все равно. «Борис Аравийский». Звучит.
— Пошел в жопу.
— Нет, серьезно, — со смехом сказал я, приподнявшись на локтях, — ты что, правда во все это верил?
— Во все — что?
— Ну, это. В Аллаха и Магомета. «Нет божества кроме Аллаха…»
— Нет, — ответил он, слегка заведясь, — для меня ислам был делом политики.
— Что, типа как у «обувного террориста»?
Он фыркнул от смеха:
— Да нет, блин! Кроме того, ислам не проповедует насилие.
— А что тогда?
Он соскочил с карусели, напрягся:
— Что значит — что тогда? Ты на что намекаешь?
— Полегче! Я просто задал вопрос.
— И какой же?
— Если ты перешел в ислам и все такое, то во что ты тогда веришь? — Он плюхнулся обратно и захихикал, будто я дал ему уйти от ответа:
— Во что верю? Ха! Я ни во что не верю!
— Как это? То есть сейчас не веришь?
— Ни сейчас, ни вообще. Ну — в Деву Марию немного. Но в Бога и Аллаха?.. Не особо.
— Так какого хрена ты тогда решил стать мусульманином?
— Потому что, — он развел руками, как часто делал, когда не знал, что сказать, — люди там были такие добрые, так со мной хорошо обращались.
— Ну, уже что-то.
— Нет, ну правда. Они дали мне арабское имя — Бадр-аль-Дин. Бадр значит «луна», что-то там про луну и верность, но они мне сказали: «Борис, ты Бадр, потому что ты теперь мусульманин и несешь свет повсюду, и куда бы ты ни пошел, ты будешь освещать мир своей религией». И мне нравилось быть Бадром. И еще, какая мечеть была прекрасная. Разваливалась уже, через крышу звезды светили, под потолком жили птицы. Старый яванец учил нас Корану. И еще они меня кормили, и были добры ко мне, и следили за тем, чтоб я ходил в чистой одежде и сам был чистый. Я, бывало, засыпал прямо на молитвенном коврике. И на утреннем намазе, перед рассветом, птицы просыпались, и слышен был шум крыльев.
Его австрало-украинский акцент звучал, конечно, странно, но на английском он говорил практически не хуже меня, и если учесть то, как недолго он жил в Америке, во многом он вел себя уже как настоящий amerïkanets. Он вечно листал истрепанный карманный словарь (на форзаце было написано его имя — сначала наспех кириллицей, а под ним аккуратными печатными буквами по-английски: BORYS VOLODYMYROVYCH PAVLIKOVSKY), и я то и дело натыкался на старые салфетки из «7-Элевен» и обрывки бумаги, на которых он записывал слова и выражения:

 

BRIDLE AND DOMESTICATE
CELERITY
TRATTORIA
WISE GUY = КРУТОЙ ПАЦАН PROPINQUITY
DERELICTION OF DUTY.

 

Если словарь не помогал, он обращался ко мне.
— Что такое Sophomore? — спрашивал он меня, изучая школьную доску объявлений. — Home Ec? Poly Sci? (последнее он произносил как «полицай»).
Он в жизни не слышал названий большинства блюд, которые нам подавали на обед в столовой: фахитас, фалафель, тетразини с индейкой. Он много всего знал о фильмах и музыке — десяти-, а то и двадцатилетней давности, не имел ни малейшего представления о спорте или телепередачах и — за исключением крупных европейских марок, вроде «БМВ» или «мерседеса» — вообще не разбирался в машинах. Он путался в американских деньгах, а иногда — и в американской географии: в какой области расположена Калифорния? А где находится столица Новой Англии?
Зато он был очень самостоятельным. Он бодро собирался в школу по утрам, добирался до нее своим ходом, сам подписывал табели и сам же воровал в магазинах себе еду и школьные принадлежности. Где-то раз в неделю мы с ним делали огромный круг в несколько километров — по удушливой жаре, прячась под зонтиками, будто какие-нибудь индонезийские туземцы, чтобы сесть на раздолбанный местный автобус, на котором, судя по всему, ездили только алкаши, дети и те, кому машина была не по карману. Ходил автобус редко, если мы опаздывали — приходилось долго ждать следующего, зато он останавливался возле торгового центра, где был прохладный, сверкающий супермаркет с недобором персонала, и Борис воровал там для нас стейки, масло, упаковки чая, огурцы (его любимое лакомство), нарезки бекона — однажды, когда я простудился, стащил даже сироп от кашля — просовывая это все через прорези в подкладке своего уродливого серого плаща (мужского плаща с обвисшими плечами, который ему был явно велик и от которого веяло угрюмостью Восточного блока: едой по карточкам и советскими заводами, промышленными комплексами где-нибудь в Одессе или Львове). Пока он шнырял по магазину, я стоял на стреме в конце ряда и трясся так, что думал — от страха грохнусь в обморок, но вскоре уже и я стал набивать карманы яблоками и шоколадками (тоже любимой едой Бориса), а потом с наглым видом идти на кассу, чтобы заплатить за хлеб, молоко и еще какие-нибудь объемные продукты, которые украсть было сложно.
В Нью-Йорке, когда мне было лет одиннадцать, мама на каникулах записала меня в кружок «Юный повар», где меня научили готовить кое-какие простые блюда: гамбургеры, тосты с сыром (я иногда готовил их маме, когда она работала допоздна), и то, что Борис звал «яичница с хлебом». Я готовил, а Борис, который в это время сидел на кухонной стойке, пинал выдвижные ящички и болтал со мной, потом мыл посуду. Он рассказывал, что на Украине, бывало, лазил по карманам, чтоб добыть денег на еду.
— Пару раз засекли, погнались, — сказал он. — Но ни разу не поймали.
— Может, как-нибудь на Стрип съездим? — спросил я. Мы стояли возле кухонной стойки у нас дома и ели стейки прямо со сковородки. — Если хотим рискнуть, то лучше места не найти. Я в жизни не видел столько пьяных, и они все не местные.
Борис перестал жевать, глянул на меня с изумлением.
— А зачем? И тут воровать легко, магазины огромные.
— Ну я просто предложил.
Денег швейцаров, которые мы — по паре долларов за раз — тратили в автоматах с едой и в «7-Элевен» возле школы — v magazine, как говорил Борис, хватит еще на какое-то время, но не навсегда же.
— Ха! И что ты будешь делать, если тебя арестуют, Поттер? — спросил он, бросив жирный кусок стейка собаке, которую он выучил танцевать на задних лапках. — Кто еду будет готовить? А за Кусакой кто присмотрит?
Пса Ксандры, Поппера, он звал и Амилом, и Нитратом, и Попчиком, и Кусакой — как угодно, только не его настоящей кличкой. Несмотря на запрет, я стал пускать собаку в дом, потому что не мог больше смотреть, как он чуть ли не вешается на поводке, пытаясь заглянуть к нам сквозь стеклянные двери и захлебываясь лаем. В доме, однако, он вел себя на удивление тихо — изголодавшись по вниманию, он вечно лип к нам, взволнованно семенил следом, с первого этажа на второй, и засыпал, свернувшись на коврике, пока мы с Борисом читали, ссорились и слушали музыку у меня в комнате.
— Ну правда, Борис, — сказал я, откидывая челку с глаз (мне давно нужно было подстричься, но не хотелось деньги тратить), — не вижу особой разницы между тем, чтоб воровать кошельки и воровать стейки.
— Разница большая, Поттер, — он развел руки в стороны, чтобы показать мне, насколько она большая. — Воровать у рабочего? Или воровать у богатенькой компании, которая людей грабит?
— «Костко» никого не грабит. Это супермаркет эконом-класса.
— Ну тогда так. Украсть жизненно необходимую вещь у рядового гражданина. Отличный у тебя план. Тихо! — сказал он псу, который резко загавкал, выпрашивая еще мяса.
— Я не хочу воровать у каких-нибудь нищих работяг, — сказал я и сам кинул Попперу кусочек стейка. — Но по Вегасу ходят тыщи скользких типов с пачками денег.
— Скользких?
— Жуликов. Мошенников.
— А-а… — взметнулась вверх косая темная бровь. — Справедливо, да. Но если ты украдешь деньги у скользкого типа, у гангстера, например, то они тебя могут и покалечить, nie?
— Ты же на Украине не боялся, что тебя покалечат?
Он пожал плечами:
— Ну, не боялся, что побьют, наверное. Но не подстрелят.
— Подстрелят?
— Да, подстрелят. И не надо на меня так удивленно смотреть. Тут страна ковбоев, а вдруг что? У всех есть оружие.
— Я ж не говорю про полицейских. Я имею в виду пьяных туристов. По субботам они тут толпами ходят.
— Ха! — он поставил сковородку на пол, чтобы пес мог доесть остатки. — Ты, Поттер, точно попадешь за решетку. Слабые моральные устои, рабское преклонение перед экономикой. Очень плохой ты гражданин.
13
К тому времени — к октябрю, по-моему — мы с ним ужинали вместе чуть ли не каждый день. За едой Борис, который уже успевал до того выпить три-четыре бутылки пива, переключался на горячий чай. Потом, после стопки водки на закуску — эту привычку я вскоре перенял у него («Еда так лучше переваривается», — объяснял Борис), — мы лениво слонялись по дому, читали, делали уроки, иногда спорили, а чаще всего напивались и засыпали перед телевизором.
— Не уходи! — как-то вечером попросил Борис, когда я уже ближе к концу «Великолепной семерки» — последняя перестрелка, Юл Бриннер собирает своих ребят — собрался идти домой. — Ты же все самое интересное пропустишь.
— Да, но уже почти одиннадцать.
Лежавший на полу Борис приподнялся на локте. Узкогрудый и длинноволосый, тощий и долговязый — во многом он был полной противоположностью Юлу Бриннеру, и в то же время проглядывала в нем какая-то родственная схожесть: та же лукавая наблюдательность, озорная и немного безжалостная — что-то монгольское или татарское в разлете глаз.
— Позвони Ксандре, попроси, чтоб заехала за тобой, — сказал он, зевая. — Когда она приходит с работы?
— Ксандре? Разбежался.
Борис снова зевнул, глаза у него слипались от водки.
— Ну тогда ночуй тут. — Он перекатился на спину и поскреб лицо рукой. — Они тебя хватятся? А домой-то они приедут? Иногда ведь не приезжали.
— Сомневаюсь, — ответил я.
— Тихо, — сказал Борис, привстав, потянувшись за сигаретами. — Так, смотри. Вот они, плохие парни.
— Ты раньше этот фильм видел?
— Не поверишь, с русской озвучкой. Слабенькой русской озвучкой. Девчачьей. Верное слово, как думаешь? Они как учителя выражались, не как мужики с оружием, я вот о чем.
Назад: Часть II
Дальше: Глава шестая Ветер, песок и звезды