Глава третья
Парк-авеню
1
Соцработники усадили меня на заднее сиденье своей малолитражки и отвезли в забегаловку возле их работы — фальшиво-помпезное заведение с косыми зеркалами и дешевыми китайскими люстрами. В кабинке (я сидел напротив них) они сразу вытащили из портфелей ручки и планшеты и все уговаривали меня позавтракать, пока сами отхлебывали кофе и задавали разные вопросы. За окном было еще темно, город только-только просыпался. Не помню, чтоб я плакал или ел, но столько лет прошло, а у меня в носу стоит запах той яичницы, которую они мне заказали, и от одного воспоминания о дымящейся полной тарелке у меня скручивает желудок.
В дайнере почти никого больше не было. Сонные помощники официантов распаковывали за стойкой коробки с бейглами и маффинами. В соседней кабинке сгрудились кучкой изможденные тусовщики с растекшейся вокруг глаз подводкой. Помню, как пялился на них с отчаянным, цепким вниманием — на потного пацана в китайском пиджаке с воротником-стойкой, на потрепанную девицу с розовыми прядями в волосах и еще на старую даму при полном макияже и в жарковатой для апреля шубе, она сидела у стойки совсем одна и ела яблочный пирог.
Социальные работники, которые разве что не трясли меня и не щелкали пальцами у меня под носом, казалось, понимали, как не хочу я осознавать то, что они пытались до меня донести. Они по очереди наклонялись ко мне через стол и повторяли то, чего я не хотел слышать. Моя мать погибла. После взрыва во все стороны полетели обломки, ее ударило по голове. Смерть наступила мгновенно. Ужасно жаль, что это им приходится сообщать мне такие новости, это самая отвратительная часть их работы, но мне правда, правда нужно понять, что произошло. Моя мать умерла, ее тело находится в Нью-Йоркской больнице. Понимаю ли я это?
— Да, — сказал я после затянувшейся паузы, когда понял, что они ждут от меня какого-то ответа. То, как они настойчиво, в лоб повторяли слова «смерть» и «умерла» никак не вязалось с их участливыми голосами и деловыми костюмами из синтетики, испанской попсой из радиоприемника и бодрыми надписями над стойкой (Смузи из свежих фруктов. Диетический тортик. Попробуйте наш гамбургер с индейкой!).
— ¿Fritas? — к нашему столику подошел официант с огромной тарелкой картошки фри.
Оба соцработника вздрогнули, мужчина (Энрике, давай на ты) сказал что-то по-испански и указал на кабинку, откуда официанту уже махали тусовщики.
Я — с красными глазами, в ступоре — сидел над быстро остывавшей яичницей и даже думать не мог о какой-то практической стороне дела. В свете того, что случилось, их вопросы о моем отце казались настолько бессмысленными, что до меня плохо доходило, зачем они так настойчиво о нем спрашивают.
— Так когда ты его видел в последний раз? — спросила кореянка, которая неоднократно просила звать ее по имени (я все пытаюсь его припомнить и не могу). Зато я до сих пор помню ее пухлые руки, сложенные на столе и жутковатый цвет ее лака для ногтей: серебристого, пепельного оттенка — нечто среднее между сизым и лавандовым.
— Ну хоть примерно? — настаивал Энрике. — Когда видел отца?
— Плюс-минус, — добавила кореянка. — Как по-твоему, когда?
— Ээээ, — сказал я, думалось тяжело, — может, прошлой осенью? Смерть мамы все еще казалась мне какой-то ошибкой, которая обязательно обнаружится, если я возьму себя в руки и буду помогать этим людям.
— В октябре? В сентябре? — мягко уточнила она, когда я надолго замолчал.
Голова у меня болела так, что я готов был разрыдаться от малейшего движения, хотя мне сейчас было не до головной боли.
— Не помню, — ответил я. — Школа уже началась.
— Так, значит, в сентябре? — спросил Энрике, сделав пометку в планшете. Мужик он был крепко сбитый, похожий на обросшего жирком спортивного тренера, и в костюме с галстуком ему было явно не по себе, однако от его тона так и веяло спокойствием офисного мира: конторскими архивами, казенным ковролином — в округе Манхэттен все идет своим чередом. — И с тех пор вы с ним не общались и не получали от него никаких сообщений?
— Есть ли у него приятель, близкий друг, который может знать, где он? — спросила кореянка, по-матерински склонившись ко мне.
Вопрос привел меня в замешательство. Таких людей я не знал. Сама мысль о том, что у отца могут быть приятели (а тем более — «близкие друзья»), содержала в себе настолько глубокое непонимание всей его сущности, что я не понимал, как на такое отвечать.
И только после того, как унесли тарелки, в тот неловкий промежуток, когда все уже всё доели, но продолжают сидеть за столом, до меня наконец дошло, куда ведут все эти их вроде бы не имевшие отношения к делу расспросы о моем отце, бабушке и дедушке Декерах (живших где-то в Мэриленде, названия города я не помнил, какая-то полудеревня сразу за «Хоум Депот») и дядях с тетями, которых у меня не было.
Я несовершеннолетний и я остался без родительской опеки. Меня сейчас же заберут из дома («из среды, где я вырос», как они это называли). До тех пор пока не удастся связаться с родителями моего отца, я буду находиться под присмотром соцслужб.
— Ну а со мной-то что будет? — повторил я, отодвинувшись подальше, заметно дрожащим от паники голосом. Все было так по-простому, неофициально, когда я выключил телевизор и поехал с ними — перекусить, как они сказали. Никто и словом не обмолвился о том, что меня заберут из дома.
Энрике опустил глаза в планшет.
— Ну, Тео, — он произносил «Тео», через «е», не через «э», они оба так говорили — неправильно, — ты несовершеннолетний, и тебе нужна помощь. Мы срочно подыщем тебе какой-нибудь патронат.
— Патронат? — от этого слова у меня стиснуло желудок — от него несло залами суда, наглухо запертыми спальнями, баскетбольными площадками за забором из колючей проволоки.
— Ну, хорошо — приемную семью. Но это только до тех пор, пока твои бабушка с дедушкой…
— Стойте! — сказал я, оглушенный тем, как быстро от меня вообще перестало что-либо зависеть, и тем, как они произносили это «бабушка с дедушкой» — с намеком на теплоту, родственность, которых не было и в помине.
— Мы просто найдем кого-нибудь, кто приютит тебя, пока мы будем их искать, — сказала кореянка, придвинувшись еще ближе. Изо рта у нее пахло мятой, и еще — самую малость — чесноком. — Мы понимаем, что тебе сейчас очень грустно, но ты не переживай. Мы будем о тебе заботиться, пока отыщем тех, кто тебя любит и ждет, это наша работа, понимаешь?
Все было настолько ужасно, что никак не могло быть правдой. Я таращился на двух незнакомцев, сидевших напротив меня с желто-серыми от электрического света лицами. Сама мысль о том, что дедуля Декер и Дороти меня любят и ждут, была абсурдной.
— Но что будет со мной? — спросил я.
— Наша главная задача, — сказал Энрике, — подыскать тебе на это время достойную приемную семью. Людей, которые будут заботиться о тебе наряду с сотрудниками соцслужб.
Их совместные попытки меня утешить — спокойные голоса, участливые, разумные фразы — вызвали у меня приступ паники.
— Не надо! — вскрикнул я, отшатнувшись от кореянки, которая попыталась сочувственно сжать мою руку.
— Тео, послушай. Я тебе кое-что объясню. И речи не идет о том, чтобы отправить тебя в интернат или приют для детей-сирот…
— А что тогда?
— Временная опека. Это значит, что ты будешь жить в хорошем месте, у людей, которых государство назначит твоими опекунами…
— А если я не хочу? — сказал я так громко, что люди на нас стали оглядываться.
— Послушай, — сказал Энрике, откинувшись на спинку стула и посигналив официанту, чтоб тот долил ему кофе, — для подростков, попавших в беду, у нас есть специальные кризисные центры. Это замечательные места. Для нас с тобой это один из возможных сценариев. Потому что в большинстве случаев вроде твоего…
— Я не хочу в приют!
— И правильно, пацан, — громко сказала девчонка с розовыми волосами за соседним столиком. В «Нью-Йорк Пост» недавно только и писали, что о Джонтее и Кешоне Дайвенсах, одиннадцатилетних близнецах, которых насиловал и морил голодом приемный отец, как раз где-то недалеко от Морнингсайд-Хайтс.
Энрике притворился, что ничего не слышал.
— Слушай, мы хотим тебе помочь, — сказал он, сложив руки на столе, — и готовы рассмотреть все варианты при условии, что ты будешь под присмотром и обеспечен всем необходимым для жизни.
— Вы не сказали, что я не смогу вернуться домой!
— Ну, городские кризисные центры сейчас перегружены — sí, gracias, — сказал он официанту, который подлил ему кофе, — поэтому, особенно в твоем случае, мы, вероятно, сможем получить разрешение на то, чтобы временно разместить тебя где-то в другом месте.
— Понимаешь, о чем он? — кореянка постучала ногтем по пластиковой столешнице, чтобы привлечь мое внимание. — Никто тебя не запихнет в приют, если с тобой может какое-то время пожить кто-то из ваших знакомых. Ну или наоборот.
— Какое-то время? — повторил я. Из всего, что она сказала, я только это и понял.
— Ну, есть кто-то, у кого бы ты мог спокойно пожить денек-другой, кому мы можем сейчас позвонить? Кому-нибудь из учителей? Другу семьи?
Отчего-то я дал им номер Энди Барбура — первое, что пришло в голову, может, конечно, потому, что это был первый номер телефона, который я заучил наизусть — после домашнего. Хоть мы с Энди и были лучшими друзьями в начальной школе (ходили вместе в кино, в гости друг к другу с ночевкой, вместе занимались ориентированием в летней школе в Центральном парке), я до сих пор не могу понять, почему первым назвал его, дружить-то мы больше не дружили. После начальной школы мы как-то отдалились друг от друга и теперь не виделись месяцами.
— Барбур, через «у», — записал Энрике. — А что это за люди? Ваши друзья?
Да, отвечал я, я их знаю чуть ли не всю жизнь. Барбуры живут на Парк-авеню. Мы с Энди — лучшие друзья с третьего класса.
— У его отца крутая работа, на Уолл-стрит, — начал было я и быстро заткнулся. Вспомнил вдруг, что отец Энди какое-то очень неопределенное время провел в психбольнице в Коннектикуте, где лечился от «переутомления».
— А его мать?
— Они с моей мамой очень дружат.
(Правда, да не совсем. Они, конечно, прекрасно общались, но для того, чтобы быть подругой такого персонажа светской хроники, как миссис Барбур, маме недоставало ни денег, ни связей.)
— А работает-то она кем?
— Она занимается благотворительностью, — ответил я, растерянно помолчав. — Ну, типа, знаете, выставки антиквариата в «Арсенале»?
— То есть домохозяйка?
Я кивнул, обрадовавшись, что у нее так ловко нашлось нужное слово — технически, это, конечно, было верно, но тем, кто знал миссис Барбур, и в голову не пришло бы так ее назвать.
Энрике размашисто расписался.
— Посмотрим. Обещать пока ничего не могу, — сказал он и, щелкнув ручкой, сунул ее обратно в карман. — Но, если ты хочешь, мы можем отвезти тебя к этим людям прямо сейчас, чтобы ты пока, пару часиков, побыл у них.
Он слез с диванчика и вышел на улицу. Из окна я видел, как он расхаживает взад-вперед по тротуару, говорит по телефону, заткнув другое ухо пальцем. Потом он набрал другой номер — этот звонок был куда короче. Мы заскочили в квартиру — буквально на пару минут, я всего-то успел схватить школьную сумку и какую-то первую попавшуюся под руку и неподходящую одежду, потом — снова к ним в машину («Ты там пристегнулся?»), и, прижавшись щекой к холодному стеклу, я глядел, как по всему пустому рассветному каньону Парк-Авеню вспыхивают зеленым огни светофора.
Энди жил на севере, в Ист-Сайде, в районе Шестидесятых, в шикарном доме, где вестибюль был весь будто из какого-нибудь фильма с Диком Пауэллом, а швейцары — почти поголовно ирландцы — носили белые перчатки. Работали они там все с незапамятных времен, поэтому-то я вспомнил парня, который открыл нам дверь: Кеннет, из ночной смены. Из швейцаров он был самый молодой — бледный как смерть, плохо выбрит, иногда притормаживал из-за того, что работал ночами. Парень он был приятный — бывало, он латал нам с Энди футбольные мячи и давал дельные советы по поводу того, как вести себя со школьными задирами, — но все знали, что он выпивает; я учуял кислый запах пива и сна, когда он посторонился, отворив для нас высоченные двери и положив начало взглядам из серии «Эх, пацан, соболезную», которыми меня завалят в следующие месяцы.
— Вас ждут, — сказал он соцработникам. — Поднимайтесь.
2
Нам открыл мистер Барбур — сначала выглянул в щелочку, потом распахнул дверь.
— Здрасте, здрасте, — сказал он, посторонившись. Выглядел мистер Барбур самую малость чудновато, было в нем что-то такое бледно-серебристое, будто бы в Коннектикуте, как он говорил — на «ку-ку-ферме», его долечили до раскаленной прозрачности; глаза у него были странного зыбко-серого цвета, а волосы — снежно-белые, отчего он казался старше, чем есть — не сразу замечаешь, что лицо у него молодое, румяное, отчасти даже мальчишеское. Красные щеки и вытянутый, несовременный нос в сочетании с ранней сединой делали его похожим на добродушного отца-основателя второго ряда, не самого известного участника Континентального конгресса, который вдруг телепортировался в XXI век. Судя по всему, вернувшись вчера из офиса, он так и не переоделся: на нем была мятая сорочка и брюки от явно недешевого костюма, которые выглядели так, будто бы он схватил их с пола возле кровати.
— Ну, заходите, — бодро сказал он, потирая глаза кулаком. — Привет, малыш, — сказал он мне: я хоть и плохо соображал, но все равно вздрогнул — таким неожиданным было это его «малыш».
Он повел нас в квартиру, шлепая босыми ногами по мраморному полу передней. За ней начиналась богато обставленная гостиная (кругом набивной ситец и китайские вазы), где, казалось, еще была глубокая полночь: тускло горели лампы под шелковыми абажурами, на стенах — огромные темные полотна с морскими сражениями, солнечный свет не пропускали плотные шторы. Там, возле кабинетного рояля и цветочной композиции размером с чемодан, стояла миссис Барбур в пеньюаре до полу и разливала на серебряном подносе кофе по чашечкам.
Она обернулась к нам с приветствием, и я почувствовал, как внимательно соцработники изучают и обстановку квартиры, и ее саму. Миссис Барбур принадлежала к высшему обществу, еще из старинных голландских семей, и была такой бледной, невозмутимой и однообразной, что, казалось, будто из нее выкачали часть крови. Она была образцом хладнокровия, ее никогда ничего не раздражало и не расстраивало, и хоть красавицей она не была, ее покойность — сила ее неподвижности — притягивала взгляды не хуже красоты: стоило ей войти в комнату, и вокруг нее все будто бы перестраивалось до самых молекул. Стоило ей войти — и к ней, словно к ожившему модному эскизу, устремлялись все взгляды, а она рассеянно скользила мимо, будто бы и не замечая, какая за ней вихрится буря; глаза у нее были широко расставленные, уши — маленькие, высокие, плотно прижатые к голове, а тело — удлиненное, узкое, будто у элегантной куницы. (Энди достались все ее черты, но в несуразных пропорциях — и ничего от ее куньей грациозности.)
В прошлом от ее сдержанности (или холодности, это уж как посмотреть) мне, бывало, делалось неловко, но в то утро я был только благодарен за ее бесстрастность.
— Привет. Мы тебя поселим с Энди, — сказала она безо всяких вступлений. — Боюсь, только в школу ему еще рановато вставать. Если хочешь прилечь, комната Платта целиком к твоим услугам.
Платт был старшим братом Энди и учился в школе-пансионате.
— Помнишь, где его комната, да?
Я ответил, что помню.
— Есть хочешь?
— Нет.
— Ну ладно. Скажи, чем мы еще можем тебе помочь.
Я чувствовал, как они все смотрят на меня. Моя головная боль переросла все в комнате. В круглом зеркальце, висевшем над головой миссис Барбур, гостиная отражалась гротескной миниатюрой: китайские вазы, кофейный поднос, переминающиеся с ноги на ногу соцработники.
Наконец мистер Барбур спас ситуацию.
— Ну, пошли, давай-ка тебя уложим, — сказал он, приобняв меня за плечи и потянув на выход. — Нет, сюда, в эту сторону — на корму, на корму! Ага, сюда.
До этого в комнате Платта я был всего один раз — несколько лет тому назад, и тогда Платт, который был чемпионом по лакроссу и немного психопатом, пригрозил, что все кишки из нас выбьет. Когда Платт жил дома, то днями напролет торчал у себя в комнате, закрывшись на замок (Энди мне рассказал, что он там курил траву). Теперь, когда Платт уехал в Гротон, со стен исчезли все его плакаты, и в комнате было очень чисто и пусто.
В комнате на полу лежали гантели и стопки старых номеров «Нейшнл Джеографик», стоял пустой аквариум. Мистер Барбур, выдвигая и задвигая ящики, бормотал какую-то чепуху:
— Ну-ка, что у нас тут, посмотрим-ка… Простыни! И… еще простыни! Ты уж прости, ладно, я сюда вообще не захожу — ага! Плавки. Ну, сегодня они нам не понадобятся, верно?
Покопавшись в третьем ящике, он наконец отыскал новую пижаму — еще с ярлычками, уродливую до жути, из кислотно-голубой фланели с оленями, неудивительно, что ее так никто и не надел.
— Ну вот, — сказал он, пробежавшись пальцами по волосам и нетерпеливо поглядывая на дверь, — теперь я пойду. Господи, это ж надо такому было приключиться. Тебе, наверное, очень тошно. Поэтому лучше всего тебе сейчас как следует выспаться. Устал? — спросил он, пристально глядя на меня.
Устал ли я? Сна у меня не было ни в одном глазу, и в то же время какая-то часть меня настолько занемела и остекленела, что я был чуть ли не в коме.
— Может, тебе составить компанию? Хочешь, я разожгу камин в соседней комнате? Ты только скажи, чего хочешь.
Он спросил — и меня обдало волной острого отчаяния, потому что мне было так плохо, что он ничем не мог мне помочь, и по его лицу я понял, что он это и сам знает.
— Мы тут, за стеной, если вдруг понадобимся, ну, то есть я-то скоро уйду на работу, но кто-нибудь здесь да будет. — Его бледный взгляд заметался по комнате, потом снова остановился на мне. — Может, оно и неправильно, конечно, но в сложившихся обстоятельствах я лично не вижу ничего дурного в том, чтобы налить тебе, как говорил мой отец, маленький глоточек. Если ты сам, конечно, хочешь. Но, разумеется, не хочешь, — поспешно прибавил он, заметив, что я растерялся. — Неуместное предложение. Ладно, забудем.
Он шагнул ко мне и на пару неловких секунд я испугался, что он прикоснется ко мне или обнимет. Но вместо этого он хлопнул в ладоши, потер руки:
— Ну, в общем… Мы очень рады, что ты поживешь у нас, и надеюсь, что тебе у нас будет хорошо. Если что-то нужно — говори, не стесняйся, ладно?
Едва он вышел, как за дверью послышались перешептывания. Затем в дверь постучали.
— Тут к тебе пришли, — сказал мистер Барбур и скрылся.
В комнату прошлепал Энди: он хлопал глазами, прилаживал на нос очки. Было ясно, что его разбудили и вытащили из постели. Пружины шумно заскрипели, когда он уселся рядом со мной на краешек Платтовой кровати, глядя не на меня, а на противоположную стену.
Он прокашлялся, поправил очки. Последовало долгое молчание. В батареях что-то настойчиво шипело и позвякивало. Его родители смылись так быстро, словно услышали пожарную тревогу.
— М-да, — сказал он наконец невыразительным жутковатым голосом. — Вот это ад.
— Ага, — ответил я.
И мы с ним сидели и молчали, разглядывая темно-зеленые стены Платтовой комнаты и прямоугольные следы от плакатов с обрывками скотча. Ну а что тут еще скажешь?
3
Даже теперь, стоит мне вспомнить то время, и меня захлестывает удушливой безнадежностью. Все было ужасно. Мне наперебой совали попить холодненького, еще один свитер, еду, которая в меня не лезла: бананы, пирожные, сэндвичи, мороженое. Когда ко мне обращались, я отвечал «да» или «нет» и все глядел в пол, чтобы никто не видел, что я плакал.
Хоть по нью-йоркским меркам квартира у Барбуров была огромная, находилась она на нижнем этаже, и свет туда практически не проникал, даже с Парк-авеню. День там, конечно, никогда не наступал — да и ночь тоже, но отсвет ламп от полированного дуба придавал обстановке атмосферу беззаботности и уюта, будто в закрытом клубе. Друзья Платта прозвали его квартиру «склепаторием», а отец, который пару раз забирал меня после ночевок у Энди, называл ее «У Фрэнка Кэмпбелла», по названию похоронного агентства. Но для меня ее увесистая, пышная, довоенная мрачность стала спасением, в ней легко можно было укрыться, чтоб на тебя никто не пялился и не приставал с разговорами.
Меня то и дело кто-то навещал: само собой, соцработники и бесплатный психолог, которого мне назначило государство, и еще мамины коллеги (кое-кого из них, например, Матильду, я так здорово передразнивал, чтобы насмешить маму), и целая толпа университетских друзей и ее знакомых из модельного бизнеса. Приходил слегка знаменитый актер по имени Джед, который иногда отмечал с нами День благодарения («По мне, так твоя мать была царицей Вселенной»), Кика, немного припанкованная тетка в оранжевом пальто, которая рассказала мне, как они с мамой однажды в Ист-Виллидж, оставшись почти без гроша, закатили чумовой обед на двенадцать человек, не истратив и двадцатки (на стол, помимо всего прочего, пошли пакетики со сливками и сахаром, утянутые из кофейни, и зелень, которую они потихоньку надергали из ящика на соседском подоконнике). Аннета, вдова пожарного, старушка за семьдесят, которая была маминой соседкой, когда та жила в Нижнем Ист-Сайде, принесла коробку печенья из итальянской булочной неподалеку от того места, где они с мамой жили — точно такое же рассыпчатое печенье с кедровыми орехами она приносила, когда навещала нас на Саттон-плейс. Еще заходила Чинция, которая, едва увидев меня, разрыдалась и попросила мамино фото, чтобы положить его в бумажник.
Если визиты затягивались, миссис Барбур их прерывала, говоря, что я быстро утомляюсь, но, как я подозревал, еще и потому, что не знала, как вести себя с людьми вроде Чинции или Кики, которые не спешили освобождать ее гостиную. Минут через сорок пять она приходила и тихонько становилась в дверях.
Если они не понимали намека, она благодарила их за то, что навестили меня — очень вежливо, но всем сразу становилось ясно: пора уходить. (Голос у нее, как и у Энди, был невыразительный и бесконечно далекий — даже когда она стояла к тебе вплотную, казалось, что сигнал идет с Альфа Центавра.)
Вокруг меня, мимо меня — дом жил своей жизнью. Каждый день то и дело тренькал дверной звонок: домработницы, няньки, официанты из кейтеринга, репетиторы, преподаватели фортепиано, светские львицы и мужчины в мокасинах с кисточками — сотрудники благотворительных фондов, которыми занималась миссис Барбур. Младшие брат и сестра Энди, Тодди и Китси, носились по мрачным коридорам вместе со своими школьными друзьями. Частенько после обеда на чашечку чая или кофе забегали пахнущие духами дамы с пакетами из магазинов; по вечерам пары в вечерних нарядах с бокалами вина или минералки собирались в гостиной, куда каждую неделю доставляли по новой цветочной композиции от модного флориста с Мэдисон-авеню и где последние номера «Аркитекчурал Дайджест» и «Нью-Йоркера» были выложены на журнальном столике идеальным веером.
Если мистеру и миссис Барбур и доставило массу неудобств то, что на них почти без предупреждения свалился еще один ребенок, у них хватило такта этого не показывать. Мать Энди, со своими нарочито неброскими украшениями и улыбкой, похожей на точку в разговоре, была из тех женщин, которые, если им надо, и до мэра дозвонятся, и, казалось, могла обойти любые препоны нью-йоркской бюрократии. При всем моем горе и смятении, я чувствовал, что она дергала за какие-то ниточки за кулисами, облегчала мне жизнь, защищала меня от неприглядных сторон работы социальных служб — и еще, теперь я в этом почти уверен, от журналистов. Все звонки с настойчиво трезвонившего домашнего телефона сразу перенаправлялись на ее мобильный. Еще были перешептывания, наставления швейцарам. Как-то раз, когда Энрике в очередной раз пытал меня насчет отца — от этих допросов у меня то и дело подкатывали слезы, он будто из меня расположение ракетных баз в Пакистане вытягивал, — она выпроводила меня из комнаты и ровным, сдержанным тоном положила этим допросам конец. («Ясно же, что мальчик понятия не имеет, где отец, да и мать не знала тоже… Понимаю, что вы хотите его найти, но ведь очевидно же, что отец этого не хочет и принял меры, чтобы его нельзя было найти… алименты он не платит, уехал, оставив после себя кучу долгов, он, можно сказать, сбежал, никому и слова не сказав, так что, по правде сказать, я не совсем понимаю, чего вы добьетесь, если отыщете этого образцового родителя и законопослушного гражданина… да, да, конечно, это все прекрасно, но если его кредиторы и ваши службы не могут его найти, то мне не слишком понятно, зачем нужно и дальше мучить ребенка? Давайте условимся, что этого больше не повторится, хорошо?»)
Домочадцам военное положение, на которое перешел дом после моего приезда, доставило определенные неудобства: например, прислуге во время работы запретили слушать новостную радиостанцию «1010 ВИНС» («Нельзя, нельзя», — сказала кухарка Этта, метнув упреждающий взгляд в мою сторону, когда одна из домработниц хотела было включить радио), а по утрам «Таймс» сразу уносили мистеру Барбуру и не давали больше никому почитать. Очевидно было, что раньше так не делали: «Кто-то снова забрал газету!», — принималась выть младшая сестра Энди, Китси, чтобы потом виновато смолкнуть под взглядом матери, и вскоре я понял — газеты исчезали в кабинете мистера Барбура, так как все сочли, что мне лучше не видеть того, о чем там пишут.
Хорошо хоть Энди, который и раньше делил со мной все невзгоды, понимал, что меньше всего на свете я хотел общаться. Тогда, в самые первые дни, ему разрешили остаться со мной и не ходить в школу. Мы с ним сидели за шахматной доской в его душной клетчатой комнате с двухъярусной кроватью, где во время учебы в начальной школе я так часто спал с субботы на воскресенье, и Энди играл за нас обоих, потому что я был как в тумане и с трудом вспоминал, как какая фигура ходит.
— Так, — говорил он, поправляя очки на переносице. — Вот что. Ты точно хочешь туда пойти?
— Куда пойти?
— Я, конечно, понимаю, — отвечал Энди своим пришепетывающим, невыносимым голосом, который так и вынуждал школьных задир годами спихивать его со школьного крыльца, — твоя ладья под ударом, совершенно верно, но я бы посоветовал тебе повнимательнее поглядеть на свою королеву — нет-нет, на свою королеву. D5.
Ему пришлось меня окликнуть, чтобы я очнулся. Я снова и снова переживал тот миг, когда мы с мамой взлетаем по ступеням в музей. Ее полосатый зонтик. Нам в лица сыплет дождем. Я понимал, что случилось непоправимое, и в то же время мне все казалось, что должен быть какой-то способ вернуться назад, под тот дождь и все изменить.
— Тут недавно, — сказал Энди, — кто-то, по-моему даже этот Малкольм как его там или какой-то типа уважаемый писатель вроде него, да неважно, так вот, недавно он в «Сайенс Таймс» написал огромную статью про то, что потенциальных шахматных партий больше, чем песчинок во всем мире. Просто позор, когда научный журналист, который пишет для крупной газеты, начинает распространяться на такую очевидную тему.
— Точно, — сказал я, с усилием оторвавшись от своих размышлений.
— Можно подумать, кто-то прямо не знает, что число песчинок на планете хоть и огромно, но все же не бесконечно. До чего глупо, что кто-то вообще решился открыть рот по такому поводу, типа — Сенсация! Выступили, как будто это какое-то тайное знание.
В начальной школе мы с Энди подружились при довольно-таки трагических обстоятельствах: из-за высоких оценок нас с ним перевели в класс постарше. Теперь-то все признают, что делать этого не стоило — хоть и имеют в виду совсем другое.
Тогда мы год путались под ногами у мальчишек, которые были старше и крупнее нас, ставили нам подножки, толкали нас и защемляли нам пальцы дверями шкафчиков, рвали наши тетрадки с домашней работой и плевали нам в молоко, которые звали нас зубрилой и педрилой (а мое имя еще и, к сожалению, легче легкого превращалось из Теодора в Теодрота), целый год (год нашего вавилонского пленения, как сказал Энди своим унылым голоском) мы с ним барахтались бок о бок, будто пара муравьев-слабаков под увеличительным стеклом, получая по ногам и ниже пояса, превращаясь в изгоев, на обед забиваясь в самый темный угол, чтобы не прилетело в лицо пакетиками кетчупа и куриными наггетсами.
Почти два года он был моим лучшим другом — и наоборот. Теперь, как вспомню те времена, делается стыдно и тоскливо: наши войнушки с автоботами и космическими кораблями из «Лего», как мы с ним притворялись персонажами из самого первого «Стар Трека» (я был Кирком, Энди — Споком), прячась за ними, пытаясь превратить наши мучения в игру. Капитан, похоже, место, где эти пришельцы нас держат, — симулякр одной из ваших школ для человеческих детей на Земле.
До того как я — с клеймом «одаренного ребенка» — очутился в плотной, агрессивной толпе больших мальчишек, меня в школе никогда особо не дразнили и не унижали. А вот к бедняге Энди все без конца цеплялись еще до того, как он перескочил в класс постарше: тощий, дерганый, бледнокожий до прозрачности, он не переносил лактозу и любил вплетать в самый обычный разговор слова вроде «тлетворный» и «хтонический». Он был умненький, но неуклюжий, а из-за невыразительного голоса и привычки дышать ртом, потому что нос у него был вечно заложен, он казался далеко не гением, а наоборот — дурачком. Среди своих резвых, ловких и зубастых братьев и сестер, деливших время между друзьями, спортивными тренировками и школьными факультативами, он выделялся, как задрот, который по ошибке забрел на поле для лакросса.
И если я еще как-то сумел оправиться от ужасов пятого класса, то Энди этого не удалось. Вечером в пятницу и субботу он сидел дома, его никогда не звали на вечеринки или потусоваться в парке. Насколько я знал, кроме меня друзей у него и не было. И хотя благодаря матери он одевался не хуже школьных звезд (было время, когда он даже контактные линзы носил), этим ему провести никого не удалось, злобные шутники, которые еще помнили его с той злополучной начальной школы, по-прежнему отвешивали ему пинков и обзывали «Трипио» из-за того, что давным-давно он имел неосторожность появиться в школе в футболке со «Звездными войнами».
Разговорчивым Энди никогда не был, даже в детстве, разве что изредка его прорывало (наша дружба по большей части представляла собой молчаливый обмен комиксами). Годы школьной травли сделали его еще более зажатым и необщительным — он стал употреблять меньше слов из лексикона Лавкрафта и все больше зарываться в глубины физмата. Меня математика никогда особенно не интересовала — я был, что называется, гуманитарием, возложенных на меня академических ожиданий я не оправдал по всем пунктам и вкалывать ради оценок не собирался, а вот Энди был в классе первым учеником и по всем предметам взял интенсив. (Энди, как и Платту, светил Гротон, и от этой перспективы его трясло с третьего класса, однако родители побоялись — вполне оправданно — отсылать в школу-пансионат сына, которого так травили одноклассники, что однажды чуть не задушили на переменке, накинув ему на голову целлофановый пакет. И это было не единственной причиной — я и узнал-то про «ку-ку-ферму» мистера Барбура, потому что Энди со свойственной ему бесстрастностью рассказал мне, что родители опасались, как бы он не унаследовал от отца его, как он выразился, чувствительность.)
Энди извинялся, что ему приходится заниматься, пока он сидит со мной и не ходит в школу. «К сожалению, это необходимо», — сказал он, шмыгнув носом и вытерев его рукавом. Учеба требовала от него серьезной отдачи («Это интенсивный спуск в ад»), он не мог и дня пропустить. И пока он корпел над какими-то бесконечными домашними заданиями (по химии, матанализу, истории Америки, английскому, астрономии, японскому), я сидел на полу, прислонившись к его гардеробу и считал про себя: в это время три дня назад мама еще была жива, в это время четыре дня назад, неделю назад. Мысленно я перебрал все, что мы с ней ели незадолго до ее смерти: наш последний поход в тот греческий ресторанчик, последний раз в «Шан-Ли Палас», последний ужин, который она мне приготовила (спагетти карбонара), и предпоследний («цыпленок по-индийски» — блюдо, которое ее научила готовить мать, когда они еще жили в Канзасе).
Иногда, чтобы казалось, будто я чем-то занят, я листал старые выпуски «Стального алхимика» или комиксы по произведениям Герберта Уэллса, которые лежали у Энди в комнате, но не понимал даже, что нарисовано на картинках. В основном я таращился на шлепавших по карнизу голубей, а Энди заполнял бесконечные ячейки в своей прописи по хирагане, дергая под столом коленкой.
Комната Энди — изначально просторная спальня, которую Барбуры разгородили надвое — выходила окнами на Парк-авеню. В час пик на пешеходных переходах ревели клаксоны, а в окнах напротив золотом пылал свет, угасая тогда же, когда редело движение на улицах.
По ночам (с фосфоресцентными фонарями и лиловыми городскими ночами, которые так и не темнели до конца) я ворочался с боку на бок, низкий потолок так нависал над верхней койкой, что, бывало, я просыпался с чувством, будто лежу не на кровати, а под ней.
Неужели вообще было возможно скучать по кому-то так, как я скучал по маме? Мне до того ее недоставало, что хотелось умереть, мне ее остро, физически не хватало — как воздуха под водой. Я лежал без сна и пытался вспомнить про нее все самое лучшее, запечатлеть ее в мозгу, чтобы никогда не забыть, но вместо дней рождения и прочего веселья в голове всё всплывали воспоминания вроде того, как за несколько дней до гибели она остановила меня в дверях и сняла ниточку со школьного пиджака. Отчего-то так я помнил ее яснее всего: сдвинутые брови, как именно она протянула ко мне руку, всё-всё. Пару раз бывало, когда я метался ото сна к бодрствованию, я вдруг подскакивал в кровати от ее голоса у меня в голове, от фраз, которые она когда-то говорила, но я уже не помнил, как-то: Брось-ка мне яблоко, или Интересно, а пуговицы должны быть сзади или спереди? или Как потрепала жизнь этот диван!
Свет с улицы разлетался по полу черными лентами. Я уныло размышлял о том, что всего в паре кварталов отсюда находится моя пустая спальня, моя собственная узкая постель под старым красным покрывалом. Мерцают звезды ночника-планетария, на стене открытка с кадром из «Франкенштейна» Джеймса Уэйла. Птицы снова вернулись в парк, зацвели нарциссы, обычно в это время года, если стояла хорошая погода, мы иногда по утрам просыпались пораньше и не садились на автобус до Вест-Сайда, а шли пешком через парк. Если бы я только мог вернуться назад и все изменить, каким-то образом не дать этому произойти. Ну почему я не настоял на том, чтобы вместо музея мы пошли завтракать? Почему мистер Биман не попросил нас прийти во вторник или в четверг?
На второй или третий вечер после маминой смерти — когда-то после того, как миссис Барбур отвела меня к врачу по поводу моей головной боли — у Барбуров в квартире была запланирована важная вечеринка, отменять которую было уже поздно. Были какие-то перешептывания, беготня и хлопоты, которые я едва замечал.
— Мне кажется, — сказала миссис Барбур, войдя в комнату Энди, — вам с Тео куда приятнее будет тут посидеть.
Несмотря на ее непринужденный тон, было ясно — это не предложение, а приказ.
— Будет такая скукота, не думаю, что вам понравится. Я попрошу Этту, чтоб принесла вам с кухни пару тарелок.
И мы с Энди сидели рядышком на нижнем ярусе кровати, ели с бумажных тарелок канапе с креветками и артишоками — точнее, он ел, а я сидел с нетронутой тарелкой еды на коленях. Он поставил DVD, какой-то экшен со взрывающимися роботами и градом огня и металла. Из гостиной: звон бокалов, запах свечного воска и духов, то и дело голос звякнет хрустально смехом. Пианист блестяще играл джазовую аранжировку It's All Over Now, Baby Blue — казалось, будто она плывет к нам из параллельного мира.
Все потерялось, я исчез с карты: меня вымотали блуждания по чужому дому и чужой семье, и я был вялый, заторможенный, плаксивый даже, будто заключенный, которому не давали спать несколько дней. Снова и снова я думал: «Меня уже ждут дома», а затем — в миллионный раз: «Не ждут».
4
Дня через четыре, может, через пять, Энди нагрузил книгами свой растянутый рюкзак и вернулся в школу. Весь тот день и следующий я просидел у него в комнате, перед включенным каналом «ТСМ — Классика кинематографа», потому что мама всегда его смотрела после работы. Показывали подборку экранизаций Грэма Грина: «Министерство страха», «Человеческий фактор», «Поверженный идол», «Наемный убийца». На второй вечер — я как раз ждал, когда начнется «Третий человек» — в комнату заглянула миссис Барбур (с ног до головы в Валентино, по пути на какое-то мероприятие в музее Фрика) и объявила, что завтра я иду в школу.
— Так кто угодно расклеится, — сказала она. — Сидишь тут один. Тебе это не на пользу.
Я не знал, что сказать. С тех пор как умерла мама, пожалуй, самое нормальное, что я делал, так это смотрел по телику кино в одиночестве.
— Тебе сейчас хорошо бы снова втянуться в какой-то режим. Так что завтра. Знаю, Тео, тебе так не кажется, — сказала она, когда я ничего не ответил, — но полегче станет только когда ты чем-нибудь себя займешь.
Я упорно уставился в телевизор. В последний раз я был в школе накануне маминой гибели, и вернуться в школу — вроде как официально признать, что мама умерла. Вернусь — и это станет общепризнанным фактом. Хуже того, сама мысль о возвращении к любому привычному распорядку казалась предательской, неправильной.
Стоило вспомнить — и я всякий раз вздрагивал, как от очередной пощечины: она умерла. Каждое новое событие, да каждый мой поступок на всю оставшуюся жизнь будет все больше и больше разделять нас с ней: дни, в которых ее больше не будет — вечно растущее между нами расстояние. С каждым моим новым днем она будет от меня все дальше и дальше.
— Тео…
Я вздрогнул, посмотрел на нее.
— Шажок за шажком. По-другому никак.
На следующий день обещали киномарафон, посвященный шпионским фильмам про Вторую мировую («Каир», «Скрытый враг», «Кодовое имя: Изумруд»), так что мне очень хотелось остаться дома и его посмотреть. Вместо этого я вылез из постели, когда мистер Барбур просунул голову в дверь, чтобы нас разбудить («Рота, подъем!»), и вместе с Энди поплелся к автобусной остановке.
Шел дождь, и было довольно холодно, так что миссис Барбур заставила меня надеть сверху позорное старое пальто Платта. Младшая сестра Энди, Китси, порхала впереди в розовом плаще, шлепая по лужам и притворяясь, будто она не с нами.
Я знал, что все будет ужасно, и все было ужасно, с самой секунды, когда я вошел в ярко освещенный коридор и уловил знакомый запах старой школы: лимонный дезинфектант и, похоже, несвежие носки. В коридоре висели написанные от руки объявления: дополнительные тренировки по теннису и набор в кулинарный кружок (записываться здесь), пробы в спектакль «Странная пара», поход на остров Эллис, еще можно приобрести билеты на концерт «Весна-на-на-на» — с трудом верилось, что мир рухнул, а кого-то еще волнуют эти дурацкие занятия.
Как странно: когда я был тут в последний раз, она еще была жива. Я все думал об этом — и всякий раз по-новому: в последний раз, когда я открывал шкафчик, в последний раз, когда я брал в руки этот гребаный дебильный учебник по «Основам биологии», в последний раз, когда я видел, как Линди Мейзель мажется этим своим блеском для губ с пластиковой палочкой. Не верилось, что я никак не могу потянуться вслед за этими движениями в мир, где она еще жива.
— Соболезную.
Это я слышал и от знакомых, и от тех, кто мне в жизни и слова не сказал. Люди, которые болтали и смеялись в коридорах, умолкали, когда я проходил мимо, и смотрели на меня с сочувствием или недоумением. Были и те, кто меня полностью игнорировал, как здоровые собаки, бывает, перестают замечать больного или раненого пса в стае, и, резвясь, проносились мимо по коридорам, как будто меня и вовсе не существовало.
В частности, меня старательно избегал Том Кейбл, будто я был девчонкой, которую он бросил. В обед его нигде не было видно. На испанский он завалился уже после начала урока, пропустив неловкую сцену, когда все столпились возле моей парты, чтобы выразить соболезнования, и сел не рядом со мной, как обычно, а впереди, ссутулившись и вытянув ноги в проход. Дождь барабанил по подоконникам, пока мы сражались с переводом каких-то дичайших фраз, фраз, которыми гордился бы Сальвадор Дали: про лобстеров и пляжные зонтики и про Марисоль с длинными ресницами, которая едет в школу на зеленом, как лягушка, такси.
После урока я нарочно подошел к нему поздороваться, пока он собирал учебники.
— А, здорово, ты как, — сказал он прохладно, откинувшись назад и выпендрежно выгнув бровь. — Да, уж рассказали, чо.
— Ага. — У нас так было заведено: никаких соплей, шутки только для своих.
— Невезуха. Вот уж прилетело.
— Спасибо.
— Блин, ты б прикинулся больным. Говорил же тебе! Моя мать тогда тоже на говно изошла. Аж потолок забрызгало! Ну вот да, — сказал он, дернув плечом, когда за его словами последовала неловкая пауза, и заоглядывавшись — вверх, вниз, по сторонам — с таким видом «Кто, я?», будто кинул снежок с камнем внутри.
— Ваще. Короче, — сказал он таким — «ладно, проехали» тоном, — а костюм зачем нацепил?
— Что?
— Ну-у, — он шагнул назад, иронически оглядел мое клетчатое пальто, — определенно, это заявка на победу в конкурсе двойников Платта Барбура.
И помимо собственной воли — вдруг, после стольких дней ужаса и оцепенения, будто не сдержав туреттовского спазма — я рассмеялся.
— Шутка засчитана, Кейбл, — отозвался я противным тягучим голосом Платта. Мы с ним оба здорово умели передразнивать людей и, бывало, подолгу разговаривали чужими голосами, изображая тупых телеведущих, плаксивых девчонок, сюсюкающих тупорылых преподов. — Завтра я оденусь тобой.
Но Том ничего на это не ответил, не подхватил шутку. Не проявил интереса.
— Эээ, кто знает, — сказал он, слегка дернув плечом, ухмыльнувшись. — Потом, может.
— Ладно, потом.
Я разозлился: да что за херня с ним творится? С другой стороны, взаимные насмешки и оскорбления входили в программу нашего с ним долгоиграющего саркастического стэндапа, забавного только для нас самих; я не сомневался, что он разыщет меня после английского или нагонит по пути домой — подбежит сзади и огреет по голове учебником алгебры.
Но этого не случилось. На следующее утро перед началом уроков он даже не взглянул в мою сторону, когда я поздоровался, и протиснулся мимо меня с таким каменным лицом, что я остолбенел. Стоявшие возле своих шкафчиков Линди Мейзель и Мэнди Квейф повернулись и уставились друг на друга, захихикав от изумления — Ого! Сэм Вайнгартен, с которым мы вместе сидели на лабораторках, покачал головой:
— Ну и мудак, — сказал он так громко, что все в коридоре обернулись. — Какой же ты мудак, Кейбл.
Но мне было наплевать, то есть я хотя бы не обиделся и не раскис. Наоборот, я был в ярости. Наша с Томом дружба всегда носила какой-то дикий, безумный характер, было в ней что-то безбашенное, шальное, опасное даже, и вот теперь прежний накал никуда не делся, но ток рванул к минусу, напряжение загудело в обратную сторону, и мне хотелось не ржать с ним в коридоре, а засунуть его башку в унитаз, повыдергать ему руки, до крови приложить его рожей об асфальт, заставить его жрать с земли мусор и собачье дерьмо.
Чем больше я об этом думал, тем больше злился, иногда доводил себя до такого состояния, что начинал расхаживать взад-вперед в ванной, бормоча себе под нос. Если бы Кейбл не наябедничал на меня мистеру Биману («Я знаю, Тео, сигареты были не твои…»), если бы из-за Кейбла меня не отстранили от занятий… если бы маме тогда не пришлось отпрашиваться с работы… если бы мы не очутились в музее в тот роковой момент… даже мистер Биман за это извинялся — ну, типа. Потому что, да, конечно, с оценками у меня были проблемы (и еще со многим другим, о чем мистер Биман даже не догадывался), но с чего все началось-то, почему меня исключили, вся эта история с сигаретами — кто это все устроил? Кейбл. Не то чтоб я ждал от него извинений. На самом деле я б ему никогда про это и слова не сказал. Только — я теперь что, изгой? Персона нон грата? Он со мной даже не разговаривает? Я был поменьше Кейбла, но ненамного, и всякий раз, когда он начинал паясничать в классе — конечно, как же без этого — или проносился мимо меня по коридору со своими новыми дружками Билли Вагнером и Тадом Рэндольфом (так, как мы с ним носились когда-то, вечно на повышенной скорости — чтобы словить чувство опасности, исступления) — я только и думал о том, как хорошо было бы измордовать его до крови, так чтоб девчонки смеялись, когда он будет в слезах от меня отползать: «Ой, Тоооом! Ой-ей-ей, ты что, расплакался?» (Изо всех сил стараясь нарваться на драку, я однажды намеренно заехал ему с размаха по лицу дверью туалета и еще толкнул его в кулер, так что он аж выронил на пол свои мерзотные сырные чипсы, но он, вместо того чтоб наброситься на меня, чего я и добивался, только ухмылялся и уходил, не говоря ни слова.)
Конечно, не все меня избегали. В моем шкафчике лежала куча записок и подарков (в том числе от Изабеллы Кушинг и Мартины Лихтблау, самых популярных девчонок в нашем потоке), а Вин Темпл, мой заклятый враг с пятого класса, донельзя меня удивил, когда подошел и обнял так, что кости затрещали. Но в основном все обращались со мной с настороженной, почти пугливой вежливостью. На людях я не рыдал, не ходил с мрачным видом, но стоило мне присесть к кому-то во время обеда, и все умолкали на полуслове.
А вот взрослые, напротив, уделяли мне столько времени, что делалось аж не по себе. Мне советовали вести дневник, общаться с друзьями, склеить «памятный коллаж» (дебильный совет, вот правда — от меня все шарахались, даже когда я вел себя нормально, поэтому мне меньше всего на свете хотелось еще привлекать к себе внимание, распространяясь о своих чувствах или мастеря терапевтические поделки в кабинете искусств). Я какое-то непомерное количество времени провел в пустых классах (уставившись в пол, механически кивая головой) один на один с учителями, которые просили меня задержаться после урока или отводили в сторонку — поговорить. Учитель английского, мистер Нойшпайль, примостившись на краешке стола и поведав мне трагическую историю об ужасной смерти его матери от рук некомпетентного хирурга, похлопал меня по спине и подарил мне блокнот для записей; школьный психолог миссис Свонсон показала мне парочку дыхательных упражнений и сказала, что, возможно, горе меня отпустит, если я выйду на улицу и покидаюсь в деревья кубиками льда; и даже мистер Воровски (который преподавал математику и был не таким светлым человечком, как большинство учителей) подозвал меня в коридоре и тихонько, приблизив ко мне лицо чуть ли не вплотную, рассказал, каким виноватым себя чувствовал, когда его брат погиб в автокатастрофе. (Тема вины постоянно всплывала в этих разговорах. Неужели, как и я, мои учителя думали, что я виноват в смерти матери? Похоже на то.) Мистер Воровски так винил себя за то, что разрешил пьяному брату сесть за руль после вечеринки, что какое-то время даже подумывал о самоубийстве. Быть может, я тоже думал о самоубийстве? Нет, это не выход.
Я вежливо принимал все эти их советы — с примерзшей к лицу улыбкой и острым чувством нереальности происходящего. Многие взрослые принимали эту мою оцепенелость за добрый знак, особенно помню, как мистер Биман (донельзя чопорный британец в дурацком твидовом кепи, которого я, несмотря на всю его участливость, помимо своей воли возненавидел как человека, из-за которого умерла мама) отметил мое мужество и сообщил, что я, кажется, «чертовски хорошо держусь».
А может быть, я действительно хорошо держался, не знаю. Я уж точно не ревел белугой, не пробивал кулаками стекол, не делал, в общем, ничего такого, что, как мне казалось, можно сделать, когда чувствуешь то же, что чувствовал я. Но иногда неожиданно горе накатывало волнами, так что я начинал задыхаться, а когда откатывало назад, я обнаруживал, что гляжу на просоленные обломки крушения, залитые таким ярким, таким рвущим душу и пустым светом, что с трудом верилось, будто мир когда-то не был мертв.
5
Вот честно, меньше всего на свете я тогда думал о деде и бабке Декерах, да и с чего бы, ведь соцслужбы так и не смогли их сразу отыскать с той скудной информацией, которую я им дал. А потом вдруг к нам с Энди в дверь постучалась миссис Барбур и сказала:
— Тео, выйди-ка на минутку, нужно поговорить.
Что-то в ее голосе подсказывало мне, что новости у нее плохие, хотя сложно представить в моем-то положении, что еще могло быть хуже. Когда мы с ней уселись в гостиной — под трехметровой композицией из вербовых ветвей и яблоневого цвета, которую только что доставили от флориста, — она положила ногу на ногу и сказала:
— Звонили из соцслужбы. Им удалось связаться с твоими дедушкой и бабушкой. К несчастью, кажется, твоя бабушка нездорова.
Пару секунд я ничего не понимал:
— Дороти?
— Да, если ты ее так называешь.
— A-а. Она мне не родная бабка.
— Понимаю, — ответила миссис Барбур так, будто на самом деле она ничего не понимала да и не желала понимать. — В любом случае. Похоже, она нездорова — что-то со спиной, как я поняла, — и твой дедушка за ней сейчас ухаживает. И, в общем, дело в том, то есть я уверена, что им ужасно жаль, но они сказали, что тебе сейчас нет смысла к ним туда ехать. Ну и жить у них, конечно, — прибавила она, когда я ничего не ответил. — Они предложили на какое-то время оплатить тебе номер в «Холидей Инн», рядом с их домом, но это как-то не слишком практично, верно?
В ушах у меня неприятно жужжало. Под ее ровным серо-ледяным взглядом мне отчего-то стало ужасно стыдно. Одно дело — бояться, что тебя отправят к дедуле Декеру и Дороти и поэтому почти вытеснить их из памяти, другое — узнать, что ты им не очень-то и нужен.
На ее лице промелькнуло сочувствие.
— Ты только не расстраивайся, — сказала она. — И в любом случае не волнуйся. Мы уже договорились, что еще несколько недель ты поживешь у нас — хотя бы учебный год закончишь. Все согласны, что так будет лучше всего. Кстати, — сказала она, придвинувшись поближе, — какое прелестное кольцо. Семейная реликвия?
— Ммм, да, — ответил я. Не знаю почему, но я стал везде с собой носить кольцо того старика. В основном я вертел его в кармане куртки, где оно всегда лежало, но иногда, бывало, и носил на среднем пальце, хотя оно мне было великовато и прокручивалось.
— Как интересно. Со стороны матери или отца?
— С маминой, — сказал я после небольшой паузы — мне не понравилось, куда повернул разговор.
— Можно посмотреть?
Я снял кольцо и положил ей его на ладонь. Она поднесла его к лампе.
— Какое красивое, — сказала она. — Сердолик. И какая инталия. Греко-римская? Или это фамильный герб?
— Ммм, по-моему, герб.
Она разглядывала когтистого сказочного зверя.
— Похож на грифона. А может, крылатый лев.
Она перевернула его внутренней стороной к свету и присмотрелась.
— А гравировка?
Увидев мое замешательство, она нахмурилась.
— Только не говори, что никогда не замечал. Погоди-ка.
Она встала, подошла к письменному столу с кучей хитроумных ящичков и полочек и достала лупу.
— Получше моих очков для чтения, — сказала она, вглядываясь в кольцо через лупу. — Но все равно, надпись старая, с трудом читается.
Она приблизила лупу, потом отвела руку подальше.
— Блэквелл. Это тебе о чем-то говорит?
— Эээ… — на самом деле говорило, конечно, и даже не то чтоб словами, так, мысль, которая вспорхнула и исчезла, не успев оформиться.
— Тут еще какие-то греческие буквы. Очень интересно. — Она вернула мне кольцо. — Оно старое, — добавила она. — Это видно по патине на камне и тому, как оно сношено — вот здесь, видишь? Во времена Генри Джеймса американцы покупали классические инталии такого типа в Европе и вставляли их в кольца. На память о Гран-туре.
— Но если я им не нужен, то где же я буду жить?
На секунду миссис Барбур растерялась. Но почти мгновенно оправилась и сказала:
— Ну, ты пока не думай об этом. Тебе и правда лучше всего будет пожить тут у нас подольше и закончить учебный год, согласись. И вот что, — прибавила она, — ты поаккуратнее с этим кольцом, смотри не потеряй. Я же вижу, что оно тебе велико. Может, лучше, не носить его, а положить в какое-нибудь безопасное место.
6
Но я продолжал носить кольцо. Точнее — я пропустил мимо ушей ее совет про безопасное место и продолжал таскать кольцо в кармане. В руке оно было тяжелым, когда я сжимал его в кулаке, золото нагревалось от тепла моей ладони, но камень оставался прохладным. Его старинная увесистость и сочетание строгости с яркостью меня отчего-то успокаивали, стоило мне сфокусировать на нем внимание, и кольцо странной силой, будто якорем, удерживало меня на месте, отгораживало меня от всего мира — но я все равно никак не желал вспоминать о том, откуда оно у меня взялось.
О будущем тоже думать не хотелось — хоть я и не рвался к новой жизни в мэрилендской деревне и ледяному гостеприимству бабки и деда Декеров, но теперь я всерьез забеспокоился насчет того, что же со мной будет. Всех до глубины души ужаснула идея с «Холидей Инн», как если бы бабка с дедом предложили мне пожить у них в сарае на заднем дворе, но, по мне, так это был и не худший вариант. Мне всегда хотелось пожить в отеле, и хоть «Холидей Инн» был совсем не тем отелем, о котором мне мечталось, уж я бы как-нибудь справился: заказывал бы в номер гамбургеры, смотрел бы платные каналы по телику, торчал бы летом в бассейне — что, разве плохо?
Все (соцработники, психолог Дейв, миссис Барбур) твердили мне, что я никак не выживу один в «Холидей Инн» в мэрилендском пригороде и, как бы там ни было, а до этого точно никогда не дойдет — и, похоже, не понимали, что от этих их попыток меня подбодрить я только сильнее и сильнее нервничал.
— Главное — помни, — говорил прикрепленный ко мне психолог Дейв, — что бы ни случилось, пропасть тебе не дадут.
Дейву был тридцатник или около, он одевался во все черное, носил стильные очки и вечно выглядел так, будто пришел прямиком с поэтических чтений в каком-нибудь церковном подвале.
— Потому что в мире очень много людей, которых волнует твоя судьба и которые желают тебе только самого лучшего.
Я стал относиться с подозрением к людям, которые заводят разговоры о том, что для меня лучше, потому что как раз это говорили соцработники перед тем, как всплыла тема интерната.
— Но, по-моему, бабушка с дедушкой не так уж и плохо придумали, — сказал я.
— Придумали — что?
— Ну, про «Холидей Инн». Может, мне там будет нормально.
— То есть дома с твоими бабушкой и дедушкой тебе будет не нормально? — спросил Дейв, даже не поперхнувшись.
— Да нет! — вот я терпеть не мог, когда он начинал за меня додумывать.
— Ну ладно, давай тогда перефразируем, — он скрестил руки, задумался. — Почему тебе больше хочется жить в отеле, чем с ними?
— Я этого не говорил.
Он склонил голову набок.
— Нет, но судя по тому, как ты вечно заговариваешь о «Холидей Инн», будто о каком-то завидном варианте, мне кажется, ты говоришь о том, чего тебе хочется.
— Ну, это в сто раз лучше, чем интернат.
— Верно, — он склонился ко мне, — но, пожалуйста, послушай, что я тебе скажу. Тебе всего тринадцать. Ты только что потерял родителя. Жить одному именно сейчас — для тебя не выход. Конечно, жаль, что у твоих бабушки с дедушкой сейчас приключились эти проблемы со здоровьем, но я уверен, как только твоя бабушка поправится, мы придумаем что-то гораздо лучше.
Я промолчал. Понятно, он же ни разу не встречался с дедулей Декером и Дороти. Я и сам-то не был у них частым гостем, но все, что помню, так это полнейшее отсутствие в нас голоса крови и то, как тупо они глядели на меня, будто на какого-то постороннего пацана, который забрел к ним из торгового центра. Жизнь с ними невозможно было и представить — в буквальном смысле, и я изо всех сил пытался вспомнить свой последний к ним приезд, без особого успеха, так как мне тогда было лет семь или восемь. На стенах в рамочках висели вышитые изречения, на пластиковой столешнице в кухне стояла какая-то штуковина, в которой Дороти сушила продукты. В какой-то момент, после того как дедуля Декер проорал, чтоб я не лез своими липкими лапами к его поездам, отец вышел на улицу покурить (дело было зимой) и не вернулся.
— Господи Иисусе, — сказала мама, когда мы уселись обратно в машину (это она хотела, чтобы я познакомился с семьей отца), и больше мы к ним не ездили.
Спустя пару дней после плана с «Холидей Инн», Барбурам пришла открытка на мое имя. (В скобках — а что, правда глупо было думать, что Боб и Дороти, как они подписались, могли бы поднять трубку и позвонить мне? Или сесть в машину и приехать меня проведать? Но они ничего такого не сделали — не то чтобы я ждал, что они кинутся ко мне с сочувственными воплями, но все-таки классно было бы, если бы они неожиданно выказали хоть какой-нибудь маленький, пусть и нехарактерный для них, знак заботы.)
Открытка вообще-то была от Дороти («Боб», ее же почерком, был явно втиснут в последний момент). Примечательно, что конверт выглядел так, будто его кто-то отпарил и вскрыл — миссис Барбур? Кто-то из соцслужб? Хотя сама открытка была точно от Дороти, написана ее угловатым зубчатым почерком, который мы видели раз в год на рождественской открытке, почерком, который — как однажды выразился отец — хорошо смотрелся бы на меню-штендере «Ла Гулю» со списком рыбных блюд дня. На открытке был изображен поникший тюльпан, а под ним шла надпись: «У жизни нет конца».
Дороти, как я смутно помнил, слов попусту не тратила, и открытка была тому подтверждением. После довольно теплого вступления — сожалеем о трагической потере, мысленно с тобой в этот трудный час — она предложила выслать мне деньги на автобусный билет до Вудбрайара, штат Мэриленд, тут же намекнув, что по некоторым медицинским показаниям они с дедушкой Декером не смогут в полной мере «удовлетворить всем запросам» по моему содержанию.
— Запросам? — переспросил Энди. — Такое ощущение, будто ты у нее просишь десять миллионов немечеными купюрами.
Я молчал. Странно, но меня отчего-то растревожила картинка на открытке. Такие видишь обычно на вертушках в аптеках, в них нет ничего плохого, но все-таки снимок с увядшим цветком — и неважно, что это постановочное фото — как-то не слишком уместно посылать человеку, у которого только что умерла мать.
— А я думал, что она больна. Почему тогда она пишет?
— Спроси что полегче.
Я и сам удивлялся — странно, что родной дед не написал мне ни строчки и даже не потрудился подписать открытку.
— Может быть, — угрюмо предположил Энди, — у твоего деда Альцгеймер, и она его держит дома в заложниках. Чтобы заполучить его деньги. Знаешь, жены такое часто проделывают со стариками-мужьями.
— Не думаю, что у него столько денег.
— Ну да, наверное, — Энди нарочито громко прокашлялся, — но жажду власти тоже не стоит сбрасывать со счетов. «Природы когти и клыки». Может, не хочет с тобой делиться наследством.
— Дружок, — отец Энди внезапно высунулся из-за «Файненшл Таймс». — Что-то мне кажется, ваш разговор перестал быть продуктивным.
— Слушай, если честно, я не понимаю, почему бы Тео и не остаться у нас, — сказал Энди, озвучив мои собственные мысли. — Мне с ним весело, да и в комнате у меня полно места.
— Ну, разумеется, нам всем очень хочется, чтобы Тео остался у нас, — сказал мистер Барбур совсем не так тепло и убедительно, как мне того хотелось. — Но что скажут его родные? Насколько я помню, похищать людей — незаконно.
— Ну, пап, здесь-то не тот случай, — сказал Энди своим невыносимым, нездешним голосом.
Мистер Барбур, не выпуская из рук стакана с содовой, резко встал с кресла. Из-за лекарств, которые он принимал, пить ему было нельзя.
— Тео, все забываю. Ты умеешь ходить под парусом?
Я не сразу понял, о чем это он спрашивает.
— Нет.
— Плохо, очень плохо. Энди прошлым летом провел просто незабываемое время в яхтенном лагере в Мэне, правда?
Энди промолчал. Я от него много раз слышал про эти две самые ужасные недели в его жизни.
— А читать сигнальные флаги умеешь? — спросил мистер Барбур.
— Флаги? — переспросил я.
— У меня в кабинете висит превосходная таблица флагов, я ее тебе обязательно покажу. И не надо кривиться, Энди. Очень полезный навык для мальчишек.
— Еще бы, вдруг ему нужно будет посигналить буксиру.
— Эти твои подколки начинают меня утомлять, — сказал мистер Барбур, хотя по его виду не скажешь, что он разозлился — скорее растерялся.
— Кроме того, — добавил он, повернувшись ко мне, — ты удивишься, узнав, как часто сигнальные флаги появляются на парадах, и в кино, и — ну, не знаю — на подмостках, например.
Энди скорчил рожу.
— На подмостках, — саркастически повторил он.
Мистер Барбур обернулся к нему:
— Да, именно на подмостках. Это выражение кажется тебе смешным?
— Скорее высокопарным.
— Ну, боюсь, что я в нем ничего высокопарного не нахожу. Думаю, что твоя прабабушка выразилась бы именно так. (Деда мистера Барбура вычеркнули из «Светского календаря» после того, как он женился на малоизвестной актрисе Ольге Осгуд.)
— Вот и я о чем.
— Ну а как ты хочешь, чтоб я говорил?
— Вообще-то, пап, мне больше охота узнать, когда ты в последний раз видел сигнальные флаги хоть в какой-нибудь театральной постановке.
— В «Юге Тихого океана», — молниеносно отозвался мистер Барбур.
— Кроме «Юга Тихого океана».
— Я умываю руки.
— Ни за что не поверю, что вы с мамой хоть раз ходили на «Юг Тихого океана».
— Господи, Энди, да уймись ты.
— А если и ходили, то одного примера недостаточно для подтверждения.
— Я отказываюсь продолжать этот абсурдный разговор. Пойдем, Тео.
7
После этого я постарался стать идеальным гостем: заправлял по утрам кровать, всегда говорил «спасибо» и «пожалуйста», делал все, что, по моему мнению, одобрила бы мама. К сожалению, Барбуры были не той семьей, которую можно отблагодарить за гостеприимство, посидев с малышней или помыв посуду. Помимо женщины, которая ухаживала за цветами — тоскливая работенка, ведь из-за того, что в квартире было мало света, растения редко выживали — и помощницы миссис Барбур, вся работа которой, похоже, заключалась в том, чтобы наводить порядок в шкафах и переставлять с места на место коллекцию фарфора, на Барбуров работало еще человек восемь. (Когда я как-то раз спросил миссис Барбур, где у них стиральная машинка, она посмотрела на меня так, будто я попросил у нее щелоку и жира, чтоб сварить мыла.)
Но хоть от меня ничего и не требовалось, все попытки вписаться в их сложное глянцевое семейство давались мне нелегко. Я изо всех сил пытался слиться с обстановкой — скользить себе потихоньку мимо китайских орнаментов, будто рыба — мимо кораллового рифа, и как назло то и дело привлекал к себе нежелательное внимание по сто раз на дню: тем, что спрашивал про каждую мелочь — от тряпки до пластыря и точилки, тем, что трезвонил в домофон, потому что ключа у меня не было, и даже тем, что из лучших побуждений заправлял по утрам кровать (пусть это все-таки делают Иренка или Эсперанца, как было заведено, объяснила мне миссис Барбур, да и покрывало они получше натягивают). Как-то раз, сильно распахнув дверь, я отбил завитушку от антикварной вешалки, дважды из-за меня срабатывала сигнализация, а один раз я так вообще искал туалет, а по ошибке забрел в спальню к мистеру и миссис Барбур.
К счастью, родители Энди так мало бывали дома, что мое присутствие, кажется, не доставляло им особых неудобств. Когда миссис Барбур не принимала гостей, то уже часов в одиннадцать утра уходила из дому, забегала вечером буквально на пару часов — выпить порцию джина с лаймом и, как она говорила, «ополоснуться», а затем уходила снова и возвращалась, когда мы уже спали. Мистера Барбура я видел и того реже — по выходным и когда он усаживался после работы со своим обернутым в салфетку стаканчиком содовой, дожидаясь, пока миссис Барбур переоденется для их вечернего выхода в свет.
Пока что самой моей большой проблемой были брат и сестра Энди. Платт, слава богу, издевался над малышней в Гротоне, зато Китси и самый младший Барбур, семилетний Тодди, откровенно ненавидели меня за то, что я отбирал у них и без того эпизодическое внимание родителей. Китси топала ногами и дула губы, закатывала глаза и злобно надо мной посмеивалась, а еще, что было (мне) особенно неприятно и как-то так и повисло в воздухе, — жаловалась прислуге, своим друзьям и всем встречным-поперечным, что я якобы заходил к ней в комнату и трогал ее коллекцию копилок, которые стояли у нее на полочке над столом.
Что до Тодди, так чем дольше я у них жил, тем сильнее он расстраивался — за завтраком он безо всякого стеснения пялился на меня и частенько задавал вопросы, из-за которых матери приходилось щипать его под столом. А где я живу? А сколько еще я пробуду у них? А папа у меня есть? А где он?
— Хороший вопрос, — ответил я, вызвав покоробленный хохоток у Китси, школьной звезды, которая уже в девять лет была настолько же светлорусо хороша, насколько неказист был Энди.
8
Должны были приехать перевозчики — упаковать мамины вещи и увезти их на хранение. Перед их приездом мне нужно было зайти домой и забрать все, что я хотел. Мысли о картине меня тревожили, но слабо, так, будто это был не шедевр мировой живописи, а какой-то школьный проект, который я не доделал. Я все собирался отнести ее обратно в музей, хотя пока так и не решил, как обставить все без большой шумихи.
Один шанс вернуть полотно я уже упустил — когда миссис Барбур выпроводила вон каких-то сыщиков, которые искали меня. То есть я так понял со слов валлийки Келлин, которая приглядывала за младшими Барбурами, что это были сыщики, даже настоящие полицейские.
Она как раз привела Тодди с продленки, когда в дверь позвонили какие-то незнакомцы и спросили, дома ли я.
— Знаешь, такие, при галстуках? — уточнила она, многозначительно приподняв бровь. Келлин была грузной тараторкой с вечно горящими щеками, будто только что отошла от печи. — Такой у них был видок.
Я побоялся уточнять, какой такой «видок» она имела в виду, а когда осторожненько хотел разузнать про все это у миссис Барбур, она как раз была занята.
— Прости, — сказала она, почти не взглянув в мою сторону, — но давай потом поговорим, хорошо?
Через полчаса должны были начать собираться гости, ждали известного архитектора и знаменитую танцовщицу из Нью-Йоркского балета, она переживала из-за разладившейся застежки на ожерелье и волновалась, что кондиционер плохо работает.
— Меня в чем-то обвиняют?
У меня это вырвалось прежде, чем я сам понял, что сказал. Миссис Барбур оторвалась от своих дел:
— Тео, не глупи, — сказала она. — Они были очень вежливы, очень любезны, просто именно сейчас я никак не могла тратить на них время. Прийти вот так, без звонка. В общем, я им сказала, что сейчас не лучшее время для визита, да они и сами это поняли.
Она указала на мечущихся туда-сюда официантов и техника, который стоял на стремянке и светил фонариком в вентиляционную шахту.
— А теперь давай-ка беги. Где Энди?
— Придет через час. Учитель астрономии повел их на экскурсию в планетарий.
— Ну ладно, еда на кухне. Тарталеток я вам много не дам, а вот мини-сэндвичей ешьте, сколько влезет. И торт когда разрежем, вам тоже по куску достанется.
Говорила она так беззаботно, что я и думать забыл про тех незнакомцев, пока три дня спустя они не заявились в школу — один помоложе, другой постарше, оба в штатском, вежливо постучали в дверь во время урока геометрии.
— Нам Теодора Декера, — сказал мистеру Воровски тот, что помоложе, похожий на итальянца. Второй с приветливым видом разглядывал класс.
— Мы просто с тобой побеседуем, хорошо? — сказал тот, что постарше, пока мы шли к злополучному конференц-залу, где в день маминой гибели у нас была назначена встреча с мистером Биманом.
— Не бойся.
Он был афроамериканцем, очень темнокожим, с седой эспаньолкой и казался жестким, но в то же время неплохим мужиком, вроде крутого сериального копа.
— Мы сейчас просто стараемся побольше всего узнать про тот день и надеемся, что ты сможешь нам помочь.
Сначала я испугался, но когда он сказал, чтоб я не боялся, я ему поверил — до тех пор пока он не открыл дверь конференц-зала. Там уже сидели: как обычно разряженный, в жилете с цепочкой для часов мистер Биман, моя Немезида в твидовом кепи, мой соцработник Энрике, школьная психологиня миссис Свонсон (та, которая советовала мне кидаться кубиками льда в деревья, чтоб полегчало), психолог Дейв в традиционных черных левайсах и водолазке и — вот уж кого я не ждал — миссис Барбур в туфлях на каблуках и жемчужно-сером костюме, который стоил больше месячной зарплаты всех присутствующих.
Думаю, у меня по лицу было видно, до чего я перепугался. Может быть, я б не так трясся, если б понимал тогда то, что мне ясно сейчас: я был несовершеннолетним, и на допросе обязан был присутствовать мой родитель или опекун, потому-то сюда и созвали всех, кто хоть как-то годился на эту роль. Но я, когда увидел все эти лица и стоявший на столе магнитофон, то решил, что все официальные стороны собрались, чтобы решить мою судьбу и отправить меня уж куда они сочтут нужным.
Зажавшись, я уселся на стул и терпел их вопросы для разогрева (Есть ли у меня хобби? А какой любимый вид спорта?) до тех пор, пока не стало ясно — вводной светской беседой меня не расслабишь.
Прозвенел звонок на перемену. Захлопали дверцы шкафчиков, коридор наполнился голосами.
— Ты покойник, Тальхейм, — радостно проорал какой-то мальчишка.
Итальянец, который сказал, что его зовут Рэй, придвинул свой стул ко мне, колено в колено. Он был молодой, но грузный, похож на добродушного водителя лимузина, уголки его глаз были опущены книзу и глядел он влажно, тягуче, сонно — будто алкоголик.
— Мы всего-то хотим узнать, что ты помнишь, — сказал он. — Покопаться в твоей памяти, вытянуть оттуда что-то типа картинки того утра. Потому что вдруг, если ты вспомнишь какие-то мелочи, то и вещи поважнее припомнить сумеешь?
Он сидел так близко ко мне, что я чувствовал запах его дезодоранта.
— Например?
— Например, что ты тогда ел на завтрак? Сойдет для начала, да?
— Уммм, — я уставился на золотой опознавательный браслет у него на запястье.
Не ожидал, что они это спросят. Вот в чем дело: мы в то утро вообще не завтракали, потому что у меня в школе были неприятности и мама на меня разозлилась, но мне было слишком стыдно в этом признаться.
— Не помнишь?
— Блинчики, — выпалил я с отчаяния.
— Правда? — Рэй пристально глянул на меня. — Мама испекла?
— Да.
— А с чем? С голубикой там, с шоколадной крошкой?
Я кивнул.
— И с тем, и с другим?
Я чувствовал, что на меня все смотрят. Наконец мистер Биман надменно, будто мы сидели на его уроке по общественной этике, сказал:
— Не обязательно придумывать ответ, если не помнишь. Темнокожий мужик, который сидел с блокнотом в углу, бросил на мистера Бимана резкий взгляд-предупреждение.
— Вообще у него наблюдаются провалы в памяти, — негромко сказала миссис Свонсон, вертя в руках очки, свисавшие у нее с шеи на цепочке. Уже бабушка, она все равно ходила в просторных белых рубахах, а седые волосы заплетала в длинную косу. Ученики, которые ходили к ней на консультации, звали ее «Свами». Во время психологических сеансов со мной, кроме советов бросаться кубиками льда, она еще научила меня трехступенчатой дыхательной технике, которая должна была помочь мне высвободить эмоции, и заставила нарисовать мандалу, олицетворявшую мое раненое сердце.
— Он ведь головой ударился. Верно, Тео?
— Правда? — спросил Рэй, глядя прямо на меня.
— Да.
— А врач тебя посмотрел?
— Не сразу, — сказала миссис Свонсон.
Миссис Барбур скрестила ноги.
— Я его отвела в травмпункт при Нью-Йоркской Пресвитерианской, — холодно сказала она. — Когда мальчика привезли ко мне, он пожаловался на головную боль. Мы отвезли его к врачу, когда уже день прошел или около того. Похоже, никому в голову не пришло спросить, как он себя чувствует.
Услышав это, соцработник Энрике принялся было возражать, но темнокожий коп постарше (вот, только сейчас вспомнил, как его звали — Моррис) глянул на него так, что он умолк.
— Слушай, Тео, — сказал Рэй, похлопав меня по колену. — Я знаю, что ты хочешь нам помочь. Ты же хочешь нам помочь?
Я кивнул.
— Здорово! Но если мы тебя о чем-то спросим, а ты ответа не знаешь, то нормально говорить: я не знаю.
— Мы просто хотим забросать тебя самыми разными вопросами и понять, помнишь ли ты что-то или нет, — сказал Моррис. — Согласен?
— Хочешь чего-нибудь? — спросил Рэй, пристально на меня глядя. — Попить водички, может? Газировку?
Я помотал головой — на территории школы газированные напитки были запрещены, и мистер Биман тут же сказал:
— На территории школы газированные напитки запрещены.
Рэй скорчил рожу — ой, ну хватит, не уверен, правда, что мистер Биман увидел.
— Прости, пацан, я старался, — сказал он, повернувшись обратно ко мне. — Если хочешь, я попозже сбегаю тебе за газировкой. Итак, — он хлопнул в ладоши. — Как по-твоему, сколько вы с мамой пробыли в здании до того, как раздался первый взрыв?
— Ну, кажется, около часа.
— Кажется или ты точно помнишь?
— Кажется.
— А все-таки — больше часа, меньше часа, как думаешь?
— Не думаю, что больше часа, — ответил я после долгой паузы.
— Опиши, что помнишь о взрыве.
— Я не видел, как это случилось, — сказал я. — Все было нормально, а потом громкая вспышка и хлопок…
— Громкая вспышка?
— Я не то хотел сказать. Я хотел сказать, что хлопок был громкий.
— Говоришь, хлопок, — вмешался Моррис. — А ты сможешь поподробнее описать, что это был за звук?
— Не знаю. Просто… громкий, — дополнил я, а они все смотрели на меня так, будто я им еще сейчас что-то скажу.
В наступившей тишине слышались ритмичные щелчки: миссис Барбур, нагнув голову, потихоньку проверяла почту на своем «блэкберри».
Моррис прокашлялся.
— А запах?
— То есть?
— Ты никакого странного запаха не почувствовал перед взрывом?
— Нет, вроде нет.
— Совсем никакого? Уверен?
Пока шел допрос — одно и то же, по кругу, иногда они слегка меняли вопросы, чтобы сбить меня с толку, иногда — подбрасывали новые, я все крепился и стоически ждал, когда же они доберутся до картины. Придется просто признать все как есть и смириться с наказанием, уж неважно каким (но наверняка внушительным, раз уж я вот-вот перейду под опеку государства).
Пару раз я так напугался, что чуть все не выболтал. Но чем больше вопросов они задавали (где я был, когда получил удар по голове? Видел ли я кого-то, говорил ли с кем-то, пока спускался вниз?), тем яснее становилось — они вообще не знают, что со мной было: ни в каком я был зале, когда взорвалась бомба, ни как я выбрался из здания.
У них был план здания, но комнаты на нем были пронумерованы, а не подписаны — Галерея 19А и Галерея 19В — лабиринты из букв и цифр до числа 27.
— Ты здесь был, когда раздался первый взрыв? — спросил Рэй, тыча в план. — Или здесь?
— Не знаю.
— Подумай, не спеши.
— Я не знаю, — повторил я немного истерично.
Схема выглядела как-то путано, компьютерно — будто рисунок из видеоигры или реконструкция гитлеровского бункера, которую я как-то видел на канале «История», я в ней, если честно, ничего не понимал, да и помнил музей совсем по-другому.
Он ткнул в другое место.
— Вот этот квадрат, — сказал он, — Вот здесь были картины. Понимаю, все комнаты похожи друг на друга, но, может, ты помнишь, как далеко ты был от этого места?
Я с отчаянием глядел на схему и ничего не отвечал. (Отчасти план казался мне таким незнакомым потому, что на нем была изображена та часть здания, где нашли тело мамы — очень далеко от того места, где я был, когда взорвалась бомба, — хоть это я понял гораздо позже.)
— И ты никого не видел, когда выходил? — ободряюще повторил Моррис то, что я им уже и так сказал.
Я покачал головой.
— И ничего не помнишь?
— Ну, помню — накрытые трупы. Оборудование везде валялось.
— И с места взрыва никто не уходил? Не входил?
— Я никого не видел, — упрямо повторил я. Это мы уже проходили.
— И ты не видел ни спасателей, ни пожарных?
— Нет.
— Тогда, похоже, мы установили, что как раз, когда ты очнулся, им велели покинуть здание. Выходит, с момента взрыва прошло где-то от сорока минут до полутора часов. Как думаешь, похоже на правду?
Я вяло пожал плечами.
— Это да или нет?
Глядя в пол:
— Не знаю.
— Что — не знаешь?
— Не знаю, — снова сказал я, и наступила такая затяжная и неуютная тишина, что я даже боялся — вот-вот разревусь.
— А второй взрыв ты слышал?
— Простите, что перебиваю, — сказал мистер Биман, — но это действительно так необходимо?
Задававший мне вопросы Рэй обернулся к нему:
— Что, простите?
— Мне не слишком ясно, зачем заставлять его снова все это переживать.
Моррис сказал — старательно нейтральным тоном:
— Мы расследуем преступление. Наша работа — выяснить, что там произошло.
— Да, но есть же у вас какие-то другие способы для таких проверок. Я-то думал, что там все везде утыкано камерами.
— Само собой, — ответил Рэй довольно нелюбезно. — Только вот через пыль и дым камеры смотреть не умеют. Или если их взрывом к потолку развернуло. Так, ладно, — сказал он, со вздохом откидываясь обратно. — Ты говорил про дым. Пахло дымом или ты его видел?
Я кивнул.
— Пахло или видел?
— И то, и другое.
— А как думаешь, с какой стороны шел дым?
Я хотел было снова сказать, что не знаю, но мистер Биман еще не все сказал, что хотел:
— Прошу прощения, но в таком случае я никак не пойму, в чем смысл камер наблюдения, если они не срабатывают в экстренных ситуациях, — произнес он, обращаясь в целом ко всем присутствовавшим. — В наш-то век технологий, в месте, где столько шедевров…
Рэй резко вскинул голову, будто хотел огрызнуться, но стоявший в углу Моррис поднял руку и ответил:
— Мальчик — важный свидетель. Система наблюдения не рассчитана на подобные происшествия. А теперь простите, сэр, но если вы и дальше будете своими комментариями прерывать беседу, нам придется попросить вас выйти.
— Я здесь, чтобы защищать права этого ребенка. Задавать вопросы — мое право.
— Только если вам кажется, что ему причиняют вред.
— Надо же, это мне и показалось.
Услышав это, Рэй крутнулся на стуле.
— Сэр! Если вы и дальше будете препятствовать нашей работе, — сказал он, — вам придется покинуть комнату.
— У меня нет намерений вам препятствовать, — сказал мистер Биман после напряженной паузы. — Уверяю вас, у меня и в мыслях такого не было. Давайте, продолжайте, пожалуйста, — он раздраженно махнул рукой. — Разве смогу я вас остановить?
И снова потянулись вопросы. Откуда шел дым? Какого цвета была вспышка? Кто входил и выходил из галереи непосредственно перед взрывом? Не заметил ли я чего необычного до или после взрыва, ну хоть что-то? Они показывали мне фотографии — невинные отпускные лица, я никого не узнал. Паспортные снимки азиатских туристов и пожилых людей, матери и прыщавые подростки улыбаются себе на голубом студийном фоне — обычные, незапоминающиеся лица, от которых в то же время так и тянуло горем. Потом мы опять вернулись к плану. Может, я попробую, ну еще разочек, показать на схеме, где я был? Здесь или здесь? А может, здесь?
— Не помню, — повторял и повторял я, отчасти потому, что и впрямь мало что помнил, отчасти потому, что был напуган и только и ждал, когда же этот разговор закончится, и еще потому, что в комнате стояла ощутимая атмосфера беспокойства, нетерпения — похоже, остальные взрослые уже решили про себя, что ничего я не знаю и потому надо бы от меня отстать.
И вдруг, не успел я и опомниться, все — конец.
— Тео, — сказал Рэй, встав и опустив свою мясистую лапу мне на плечо. — Спасибо тебе, дружище, за то, что согласился нам помочь.
— Да ладно, — сказал я, растерявшись от того, как резко все закончилось.
— Я правда понимаю, как тебе было тяжело. Про такое никому вспоминать неохота. Но, понимаешь, — он растопырил пальцы рамочкой, — мы сейчас собираем воедино куски головоломки, пытаемся понять, что же там произошло, и может статься, как раз у тебя есть такие части этой головоломки, которых ни у кого больше нет. Ты правда нам очень помог, разрешив с тобой пообщаться.
— Если ты вдруг вспомнишь что-то еще, — сказал Моррис, протягивая мне свою карточку (которую на лету перехватила миссис Барбур и сунула к себе в сумочку), — позвони нам, ладно? Вы ведь ему скажете позвонить нам, мисс, — обратился он к миссис Барбур, — если он вдруг что-то еще нам захочет сказать? Там рабочий номер, но, — он вытащил ручку из кармана, — можно мне карту на секундочку?
Миссис Барбур молча открыла сумочку, вытащила карточку и отдала ему.
— Так, так, — он щелкнул ручкой и нацарапал на обратной стороне номер телефона. — Это мой мобильный. Для меня можно оставить сообщение в конторе, но если не дозвонишься вдруг, звони на мобильный, договорились?
Пока все толклись у выхода, ко мне подплыла миссис Свонсон и так по-свойски приобняла за плечи.
— Привет, — доверительно сказала она, будто я был ее лучшим в мире другом, — ну как жизнь?
Я отвел глаза, скорчил гримаску — ничего, вроде.
Она погладила меня по руке, как любимого котика.
— Ну и славно. Знаю, тебе нелегко пришлось. Не хочешь зайти ко мне в кабинет на пару минут?
Я беспокойно оглянулся на психолога Дейва, который мельтешил на заднем плане, за ним торчал Энрике, уперев руки в боки, с выжидающей полуулыбкой на лице.
— Пожалуйста, — сказал я, похоже, с заметным отчаянием в голосе, — мне нужно вернуться на урок.
Она сжала мою руку и — это я заметил — бросила взгляд на Дейва с Энрике.
— Конечно, — сказала она. — Какой у тебя сейчас предмет? Я тебя отведу.
9
Уже шел английский — последний урок. Мы проходили поэзию Уолта Уитмена.
Ты не спеши, и вновь вознесется Юпитер, ночью другой погляди, выйдут на небо Плеяды,
Звезды все эти — серебряные, золотые — вновь засияют на небе, бессмертны они.
Пустые лица. В классе — душно и сонно, день клонится к вечеру, окна нараспашку, с Вест-Энд-авеню плывет шум дорожного движения. Ученики опираются на локти, рисуют картинки на полях тетрадок на пружинках.
Я глядел в окно на закопченный водяной резервуар на противоположной крыше. Допрос (как я его мысленно называл) серьезно меня растревожил, всколыхнув во мне целую волну разрозненных ощущений, которые теперь то и дело обрушивались на меня: удушливая гарь от проводов и химикатов, белесо-ледяные мигалки скорых — и чуть ли не сбивали с ног.
Всякий раз это начиналось внезапно — в школе или на улице, едва нахлынет — и я застывал на ходу, вновь встречаясь глазами с той девочкой ровно за один странный, искривленный миг до того, как рухнет весь мир. Случалось, я приходил в себя, не понимая, что мне говорят, и натыкался на недоуменный взгляд партнера по лабораторкам на биологии, или мужик, которому я заслонил дверцу холодильника с газировкой в корейском магазинчике, говорил мне: слышь, пацан, сдвинься, мне некогда тут торчать.
Плачешь ли ты, дорогое дитя, об одном лишь Юпитере?
Думаешь ли об одном погребении звезд?
Ни фотографий девочки, ни старика среди фото, которые они мне показали, я не видел. Я осторожно сунул левую руку в карман куртки и нащупал кольцо.
За пару дней до этого мы выучили слово «кровнородственный» — одной крови. Лицо старика было так изранено, изодрано, что я и описать не мог, как он выглядел, однако же отчетливо помнил, какими теплыми и скользкими сделались мои ладони от его крови, еще и потому, что в какой-то степени кровь с них так никуда и не делась, я еще ощущал ее вкус и запах и наконец понял, что зовут кровным братством, как связывает кровь.
Осенью на английском мы читали «Макбета», но только теперь до меня начало доходить, отчего леди Макбет никак не могла отскрести кровь с рук, отчего она смывала ее — и не могла смыть.
10
Поскольку пару раз я явно будил Энди тем, что вопил и метался во сне, миссис Барбур начала давать мне маленькую зеленую таблетку, элавил, от которой, как она выразилась, я должен был перестать пугаться по ночам. Было, конечно, стыдно, потому что мне в общем-то не снились полноценные кошмары, а так, тревожные интерлюдии, в которых мама задерживалась допоздна на работе и потом не могла никуда уехать, застряв, например, где-то на севере, в каких-то выжженных дотла трущобах, где на улицах ржавели машины, а во дворах надрывались собаки на цепях. Я с тревогой искал ее в служебных лифтах и заброшенных зданиях, ждал ее в темноте на странных автобусных остановках, замечал похожих на нее женщин в окнах проносящихся мимо поездов и всего-то чуть-чуть не успел схватить телефонную трубку, когда она звонила мне на номер Барбуров — меня оглушало промахами и разочарованиями, и я, с всхлипом втягивая воздух, просыпался и лежал в утреннем свете взмокший, с тошнотой у горла. Но хуже всего было не искать ее во сне, а проснуться и вспомнить, что она умерла.
С зелеными таблетками даже эти сны угасли до безвоздушного мрака. (Я только сейчас стал задумываться о том, что миссис Барбур практически нарушала закон, угощая меня таблетками, которых мне никто не выписывал, в придачу к желтым капсулкам и крошечным оранжевым шарикам от Психо-Дейва.) Сон наступал, как уханье в яму, и мне частенько было трудно просыпаться по утрам.
— Черный чай, вот решение, — как-то утром сказал мне мистер Барбур, когда я клевал носом за завтраком, наливая мне чашку своего как следует заварившегося чая. — Чистый ассам. И такой вот крепкий, чтоб крепче некуда. Сразу все лекарства выведет из организма. Как Джуди Гарленд делала. Перед спектаклем, знаешь? Ну, вот мне бабка рассказывала, что Сид Лафт всегда звонил в китайский ресторан, чтоб несли им большой чайник чаю — вымыть из нее все барбитураты, по-моему, дело было в Лондоне, в «Палладиуме», и крепкий чай только и помогал, потому что иногда ее нельзя было и поднять — ну там, из кровати вытащить, одеть…
— Ему такое нельзя, это же серная кислота, — вмешалась миссис Барбур и перед тем, как отдать мне чашку, бросила туда два кусочка сахара и долила толстый слой сливок. — Тео, прости, что вечно пристаю к тебе с этим, но ты должен поесть.
— Хорошо, — сонно ответил я, но так и не откусил от своего черничного маффина.
Вся еда на вкус была как картон. Мне уже несколько недель вообще не хотелось есть.
— Может, хочешь тост с корицей? Или кашу?
— Просто смехотворно, что ты запрещаешь нам пить кофе, — сказал Энди, который без ведома родителей обычно покупал себе по огромному стакану кофе в «Старбаксе» — по дороге в школу и домой. — Очень отстало с твоей стороны.
— Возможно, — холодно отозвалась миссис Барбур.
— Даже полчашки — и то хорошо. Довольно неразумно с твоей стороны отправлять меня на углубленное изучение химии в восемь сорок пять утра без капли кофеина.
— Хнык-хнык, — вставил мистер Барбур, не отрывая взгляда от газеты.
— Это очень нецелесообразный подход. Всем остальным его пить разрешают.
— А вот это неправда, — сказала миссис Барбур. — Бетси Ингерсолл мне говорила…
— Ну, может миссис Ингерсолл и не разрешает Сабине пить кофе, но нужно гораздо больше, чем чашка кофе, чтоб Сабина Ингерсолл смогла хоть что-то изучать углубленно.
— Это неуместное замечание, Энди, — и недоброе.
— Я всего-то сказал правду, — холодно сказал Энди, — Сабина тупа как пробка. Ей, наверное, стоит следить за здоровьем — на другое-то надежды мало.
— Мозги — это еще не все, милый. Хочешь яйцо — может, Этна тебе яйцо-пашот сделает? — спросила миссис Барбур, повернувшись ко мне. — Или яичницу? Или омлет? Или как ты хочешь?
— Я люблю омлет! — сказал Тодди. — Смогу даже из четырех яиц съесть!
— Не сможешь, дружок, — сказал мистер Барбур.
— Смогу! Из шести! Из целой коробки яиц!
— Я же не декседрин у тебя прошу, — сказал Энди. — Вообще-то если б я хотел, его я бы и в школе мог достать.
— Тео, — сказала миссис Барбур. Я заметил, что в дверях возникла кухарка Этта. — Так что насчет яичницы?
— А нас никто никогда не спрашивает, что мы хотим на завтрак! — сказала Китси, но хоть она и произнесла это очень громко, все притворились, будто ничего не слышали.
11
Как-то воскресным утром я выкарабкался на свет из чугунного, запутанного сна, от которого у меня остался только звон в ушах и боль по чему-то, ускользнувшему от меня, рухнувшему в пропасть — подальше от моего взгляда. Но каким-то образом посреди всех этих провалов, оборванных нитей, утерянных и невозвратных фрагментов вдруг проступила одна фраза, побежала по темноте, как бегущая строка — по низу телеэкрана: Хобарт и Блэквелл. Позвони в зеленый звонок.
Я лежал, уставившись в потолок, боясь даже пошевельнуться. Слова были четкими, хрусткими, будто кто-то вручил мне их пропечатанными на листке бумаги. И тут же самым удивительным образом вместе с ними всплыло и развернулось огромное поле позабытых воспоминаний, словно бумажные шарики из Чайнатауна — бросишь их в бокал с водой, а они там разбухают, раскрываются цветами.
Накаленный важностью миг вдруг перекрыло сомнением: настоящее ли это воспоминание, он правда мне это сказал или мне все приснилось? Незадолго до маминой гибели я проснулся в полном убеждении, что (несуществующая) учительница по имени миссис Мальт посыпала мне в еду толченого стекла, потому что я плохо себя вел — в мире сна к этому привела совершенно логичная цепочка событий, — и я еще минуты две-три лежал, охваченный вязкой тревогой, пока не проснулся окончательно.
— Энди? — позвал я, потом свесился вниз и посмотрел на нижний ярус — там никого не было.
Пару минут я еще потаращился в потолок, потом спустился вниз, вытащил кольцо из кармана школьного пиджака и поднес его к свету, чтобы прочесть надпись.
Потом быстро спрятал кольцо, оделся. Энди — как и прочие Барбуры — уже давно встал и завтракал, воскресный завтрак для них — целая история, я слышал их в столовой: мистер Барбур что-то вещает неразборчиво, он иногда любил поразглагольствовать. Помешкав в холле, я быстро пошел в другую сторону, в большую гостиную, и вытащил из шкафчика под телефоном «Белые страницы» в ажурной обложке.
Хобарт и Блэквелл. Вот они — явно какая-то контора, хотя в списке не был указан род занятий. Голова у меня слегка закружилась. Увидев эти имена напечатанными черным по белому, я ощутил странный трепет, будто сошелся невидимый пасьянс.
Они находились в Виллидж, на Десятой Западной улице. Поколебавшись и страшно волнуясь, я набрал их номер.
Пока телефон звонил, я водил пальцем по латунным каретным часам, которые стояли на столе, разглядывал висевшие над телефонным столиком эстампы в рамочках с изображениями водоплавающих птиц: обыкновенная глупая крачка, таунсендов буревестник, ястреб-рыболов, черный водяной пастушок. Я не очень понимал, как я буду объяснять, кто я такой, или как узнаю, что мне нужно.
— Тео?
Я виновато вздрогнул. Миссис Барбур, в паутинно-сером кашемире вошла в комнату с чашкой кофе в руках.
— Ты что делаешь?
На другом конце провода телефон все звенел.
— Ничего, — сказал я.
— Ну тогда поторопись. Завтрак сейчас остынет. Этта приготовила французские тосты.
— Спасибо, — сказал я. — Я сейчас.
И тут прорезался механический голос телефонной компании и посоветовал мне перезвонить позже.
В задумчивости — я надеялся, что там хоть автоответчик сработает — я вернулся к Барбурам и с удивлением увидел, что на моем обычном месте сидит не кто иной, как Платт Барбур (у которого с нашей последней встречи рожа стала еще краснее, а плечи — шире).
— А! — воскликнул мистер Барбур, оборвав сам себя на полуслове — вскочил, промакивая губы салфеткой. — Вот и мы, вот и мы. Доброе утро. Платта ты помнишь, верно? Платт, это Теодор Декер — друг Энди, помнишь?
Болтая, он отбежал за еще одним стулом для меня и неловко притиснул его к углу стола.
Когда я уселся на задворках стола — сантиметров на десять ниже всех остальных, на шатком бамбуковом стуле, который не сочетался с остальными, — Платт глянул на меня безо всякого интереса и отвернулся. Он приехал домой из школы на какую-то вечеринку и был, похоже, с похмелья.
Мистер Барбур уселся обратно и вернулся к своей любимой теме: хождение под парусом.
— Как я и говорил, все сводится к простой неуверенности в себе. Ты просто неуверенно держишься на килевой яхте, Энди, — сказал он, — а тому, черт подери, нет никаких причин, разве что тебе не хватает опыта управлять яхтой в одиночку.
— Нет, — ответил Энди своим далеким голосом, — по сути своей проблема заключается в том, что я ненавижу яхты.
— Чушь собачья, — сказал мистер Барбур, подмигивая мне так, будто я словил его шутку (ничего подобного). — Нет, меня не проведешь кислой миной! Только взгляни вон на то фото на стене! Два года назад на Санибеле море, солнце и звезды вовсе не казались одному мальчику скучными, нет, сэр!
Энди разглядывал заснеженный пейзаж на бутылке с кленовым сиропом, пока его отец — в своей мутноватой, беспорядочной манере — соловьем разливался про то, что, мол, хождение под парусом укрепляет у мальчишек силу воли, развивает реакцию и силу духа, как у мореходов в давние времена. Энди мне рассказывал, что еще пару лет назад он переносил все лучше, потому что можно было сидеть в каюте, читать и играть в карты с младшими братом и сестрой.
Но сейчас он уже подрос настолько, чтобы помогать команде, а это значило, что он должен был целыми днями — долгими, напряженными, слепящими — батрачить на палубе в компании гнобившего его Платта: и вот он, совсем потерявшись, подныривает под рангоутом, старается не запутаться ногами в витках каната и не свалиться за борт, а отец громким голосом отдает команды и наслаждается солеными брызгами.
— Черт, да ты помнишь, какой там был свет, на Санибеле? — отец Энди откинулся на спинку стула, закатил глаза к потолку. — Восхитительный, ну скажи? Закаты какие — красные, оранжевые! Как пламя, как угли, прямо космос какой-то. Чистейший огонь просто рвется, льется с неба. А помнишь, какая была жирная, смачная луна сразу за Гаттерасом — и еще с голубой дымкой вокруг, прямо Максфилд Пэрриш или нет, Саманта?
— Ты о чем?
— Ну, Максфилд Пэрриш его зовут? Художника, который мне нравится? Такие он рисует широченные небеса, — он раскидывает руки, — и облака там громоздятся! Прости, Тео, не хотел дать тебе по носу.
— Облака у Констебля.
— Нет, нет, это не тот, я про другого художника, куда сильнее. В общем, право слово, какое ж было небо над водой в тот вечер. Колдовское. Будто над Аркадией.
— Это ты про какой вечер?
— Только не говори, что не помнишь! Это ж была кульминация всей поездки!
Платт, развалившись на стуле, злобно сказал:
— Для Энди кульминацией всей поездки было, когда мы тогда в закусочной пообедали.
Энди тоненько сказал:
— Мама тоже не слишком любит ходить под парусом.
— Не вдохновляет, нет, — сказала миссис Барбур, потянувшись за клубникой. — Тео, право же, мне очень хочется, чтобы ты хоть чуточку поел. Нельзя так морить себя голодом. Ты уже осунулся.
Хоть мистер Барбур и объяснил мне тогда по-быстрому у себя в кабинете таблицу флагов, меня разговоры о хождении под парусом тоже не слишком занимали.
— А ведь какой самый большой в жизни подарок мне сделал отец? — очень серьезно спрашивал мистер Барбур. — Море. Любовь к морю — само чувство моря. Папа подарил мне океан. И какая будет трагедия, Энди… Энди, смотри на меня, я с тобой разговариваю — как ужасно много ты потеряешь, если решишь отринуть то, что дало мне мою свободу, мое…
— Я пытался все это полюбить. У меня к этому врожденная неприязнь.
— Неприязнь? — потрясение, ступор. — Неприязнь к чему? К ветру и звездам? К небу и солнцу? К воле?
— Когда все это привязано к парусному спорту, то да.
— Ну-у, — он обвел всех умоляющим взглядом — меня тоже, — вот сейчас он уже упрямится. Море, — повернулся он к Энди, — хочешь отрицай, хочешь нет — принадлежит тебе с рождения, оно у тебя в крови, это идет еще от финикийцев, от древних греков…
Но едва мистер Барбур завел про Магеллана, навигацию по небесным светилам и «Билли Бадда» («Видал я, как Таффи Валлиец утоп, / Румяный такой, а мне сделают гроб…»), мои мысли тут же унеслись к «Хобарту и Блэквеллу»: я раздумывал, кто же такой Хобарт и кто такой Блэквелл, и чем же они все-таки занимаются. Судить по фамилиям — так двое замшелых стариков-законников, а то и фокусники — такие вот партнеры по бизнесу, шаркают себе по сцене при свете свечей.
А вот то, что телефон у них работал, обнадеживало. У нас дома, например, линию отсоединили. Как только я сумел, не нарушив приличий, улизнуть из столовой и от нетронутой тарелки с завтраком, тут же вернулся в большую гостиную, где Иренка порхала с пылесосом и протирала всякие безделушки, а Китси сидела за компьютером в другом углу и старательно меня не замечала.
— Кому звонишь? — спросил Энди, который — совершенно в духе своей семейки — подошел ко мне сзади так тихо, что я не слышал.
Можно было, конечно, и не рассказывать, но я знал, что Энди точно будет держать рот на замке. Энди никогда ни с кем не разговаривал, и уж тем более с родителями.
— Тут одни люди… — прошептал я, отойдя немного в сторону, так чтобы из коридора меня не было видно. — Короче, бред полный. Но помнишь то мое кольцо?
Я рассказал про старика и думал, как бы получше объяснить про девчонку тоже, про связь, которую ощутил с ней, и про то, как сильно мне хотелось ее снова увидеть. Но Энди, чего и стоило ожидать, уже просчитал все наперед: перескочил через личные причины и сразу перешел к сути.
Он глянул на раскрытые «Белые страницы» на телефонном столике.
— Они тут живут?
— На Западной Десятой.
Энди чихнул, высморкался — весенняя аллергия его не щадила.
— Не можешь дозвониться, — сказал он, складывая платок и засовывая его в карман, — так чего б тебе туда не поехать?
— Думаешь? — спросил я. Как-то тупо было заявиться вот так, без звонка. — Правда?
— Ну, я бы так сделал.
— Ну, даже не знаю, — сказал я. — Может, они меня не помнят вообще.
— Увидят — так точно скорее вспомнят, — логично предположил Энди. — А так, позвонить-то и притвориться кем угодно любой псих может. Не бойся, — добавил он, оглянувшись, — если сам не попросишь, я никому не скажу.
— Псих? — переспросил я. — Кем притвориться?
— Ну, короче, сюда вот, например, куча чудиков звонит, тебя спрашивают, — ровно пояснил Энди.
Я замолчал, не очень понятно было — как это все переварить.
— И потом, а что тебе еще делать, если они там трубку не берут? И если сейчас не съездишь, то ждать до следующих выходных. Ну и потом, ты вряд ли захочешь спросить… — он выглянул в коридор, где Тодди вовсю прыгал в каких-то специальных кроссовках на пружинках, а миссис Барбур допрашивала Платта, что там за вечеринка была у Молли Уолтербек.
Он был прав.
— Точно, — сказал я.
Энди поправил очки.
— Хочешь, я с тобой съезжу?
— Не, не надо, нормально все, — ответил я.
Я знал, что у Энди на сегодня запланировано «Погружение в мир Японии»: за дополнительную оценку нужно было сначала сходить на семинар в чайный дом «Торая», а потом — в Линкольн-центр, на нового Миядзаки. Не то чтоб Энди нужны были дополнительные оценки, но, кроме этих экскурсий, другой социальной жизни у него не было.
— Ну ладно тогда, — сказал он и вытащил из кармана свой мобильник. — Возьми вот. На всякий случай. Та-ак, — он потыкал пальцем в экран, — вот, я снял блокировку паролем. Можешь пользоваться.
— Да мне не надо, — сказал я, глядя на тоненький телефончик с заставкой из аниме «Аки-виртуалка» (с голой Аки, в порнушных сапогах-чулках).
— Вдруг пригодится. Кто его знает. Давай, — настаивал он. — Бери уже.
12
Вот так и вышло, что где-то в полдвенадцатого я уже ехал на автобусе от Пятой авеню до Виллидж, а в кармане у меня лежал адрес «Хобарта и Блэквелла», записанный на страничке с монограммой, выдранной из блокнота, который миссис Барбур держала возле телефона.
Я сошел на Вашингтон-сквер и еще минут сорок пять искал нужный дом. В Виллидже, с его хаотичной застройкой, заблудиться было легче легкого, и мне пришлось три раза останавливаться и спрашивать дорогу: сначала в газетном киоске с кучей кальянов и порножурналов для геев, потом — в переполненной булочной, где грохотала оперная музыка, и еще потом — у девушки в белой майке и комбинезоне, которая стояла на улице с ведром и резиновым валиком и мыла окна книжного.
Наконец я отыскал совершенно пустынную Западную Десятую и пошел по ней, считая номера домов. Дошел до жилого квартала — довольно обшарпанного. Передо мной по мокрому тротуару вышагивала стайка голубей — трое в ряд, будто крохотные надутые пешеходики. Не все номера были четко видны, но только я начал волноваться, что прошел мимо и, наверное, надо бы вернуться, как увидел вывеску «Хобарт и Блэквелл» — аккуратные старомодные буквы выписаны дугой над оконной витриной.
Сквозь пыльное стекло виднелись стаффордширские керамические собачки и майоликовые кошечки, пыльный хрусталь, антикварные стулья и обитые пожухлой старой парчой кушетки, вычурная фаянсовая птичья клетка, миниатюрные мраморные обелиски на круглом столике с мраморной столешницей и парочка алебастровых какаду. Вот такой магазин — забитый доверху, слегка неряшливый, со стопками книг на полу — очень бы понравился маме. Но ставни на двери были опущены: закрыто.
Магазины тут по большей части открывались часов в двенадцать — или даже в час. Чтобы убить время, я прошелся до Гринич-стрит, до ресторана «Слон и замок», где мы с мамой иногда обедали, когда бывали тут. Правда, едва я туда зашел, как понял, что делать этого не стоило. Разномастные фарфоровые слоники, ко мне с улыбкой идет официантка в черной футболке, со стянутыми в хвост волосами — нет, это было слишком: я увидел столик в углу, где сидели мы с мамой, когда были тут в последний раз, промямлил какие-то извинения и выскочил на улицу.
Я стоял на тротуаре, и сердце у меня колотилось. По закопченному небу низко летели голуби. На Гринич-авеню почти никого не было: парочка заспанных мужчин, которые, похоже, всю ночь выясняли отношения, взъерошенная женщина в парусящей водолазке прошла в направлении Шестой авеню с таксой на поводке. Чудно было, что я в Виллидже, да еще сам по себе, по выходным утром детей тут особо не видно — место казалось взрослым, рафинированным, перегарным. Все выглядели так, как будто они или с похмелья, или только что выползли из постели.
Почти все кругом было закрыто, я растерялся, не знал, что и делать, и потому побрел обратно в сторону «Хобарта и Блэквелла». Мне, жителю Северного Манхэттена, здесь все казалось таким дряхлым, крошечным: по стенам домов всползают плющ и вьюнок, в кадках на улицах растут зелень и помидоры. Даже вывески баров намалеваны вручную, как на сельских пивнушках: лошади и коты, петухи, гуси, свиньи. Но от их малости, интимности я чувствовал себя здесь изгоем и с опущенной головой шагал мимо манящих крохотных дверок, остро ощущая, как за ними, втайне от меня, набирает обороты развеселая воскресная жизнь.
Ставни у «Хобарта и Блэквелла» были по-прежнему опущены. Ощущение было такое, что магазин закрыт уже не первый день — слишком там было промозгло, слишком темно, и по сравнению с другими заведениями на улице обстановка в магазине казалась неживой.
Я глядел в окно и думал, что же делать дальше, как вдруг внезапно заметил движение — объемная тень скользнула в дальнем углу магазина. Я вздрогнул, закаменел. Тень двигалась легонько, так, верно, ходят призраки, не глядя по сторонам, быстро метнувшись в темноту возле двери.
Тень исчезла. Я прижал ко лбу ладонь козырьком и принялся вглядываться в мутные, набитые битком глубины магазина, потом постучал по стеклу.
Хобарт и Блэквелл. Позвони в зеленый звонок.
Звонок? Не было тут никакого звонка, только железная калитка перед входом. Я прошелся до следующей двери — до скромного жилого дома за номером 12, затем в другую сторону — дом из бурого песчаника, номер 8.
Здесь ко входу спускались вниз ступеньки, и тут я кое-что наконец заметил: между 8-м и 10-м домом втиснута узенькая дверца, которой и не углядишь сразу за рядами старомодных мусорных баков. Четыре или пять ступенек вниз — и оказываешься перед безликой дверью, где-то на метр ниже тротуара. Никакой вывески, никаких табличек, но в глаза мне сразу бросилось пятно теплого зеленого цвета: под кнопкой в стене прилеплен хвостик зеленой изоленты.
Я спустился вниз, позвонил в звонок, позвонил снова, морщась от его истерических взвизгов (так и подмывало сбежать) и хватая ртом воздух для храбрости. И вдруг — так внезапно, что я отшатнулся — дверь открылась, и передо мной возник огромный человек самой неожиданной наружности.
Росту в нем было как минимум метр девяносто, а то и все два: осанистый, с осунувшимся лицом и рельефной челюстью — было в нем что-то от старых снимков ирландских поэтов и боксеров-тяжеловесов, которые висели в любимом пабе моего отца.
Он был почти весь седой, да и подстричься бы ему не помешало, кожа — нездорово-белая, а под глазами — такие яркие багровые синяки, что казалось, будто у него нос сломан. Поверх одежды он был внушительно задрапирован в роскошный халат с узором из «индийских огурцов» и атласными отворотами, который доходил ему почти до самых пяток: поношенная, но впечатляющая вещь, точь-в-точь будто из гардероба какой-нибудь кинозвезды тридцатых годов.
Я так удивился, что и слова не мог вымолвить. В его манерах не чувствовалось никакого нетерпения, совсем напротив. Он бесстрастно глядел на меня из-под своих багровых век и ждал, пока я заговорю.
— Простите, — я сглотнул, в горле пересохло. — Не хотел вас беспокоить…
Наступила тишина, он моргнул, кротко так, словно, конечно же, прекрасно все понимал и ничего такого даже и не подумал.
Я порылся в кармане, протянул ему кольцо на раскрытой ладони. Его крупное, бледное лицо опало. Он глянул на кольцо, потом на меня.
— Откуда оно у тебя? — спросил он.
— Он мне его дал, — ответил я. — Сказал принести сюда.
Он в упор глядел на меня. На секунду мне показалось даже, будто он вот-вот скажет, что и понятия не имеет, про что это я вообще. Но он, не говоря ни слова, отступил назад и распахнул дверь.
— Я Хоби, — сказал он, когда я замешкался на пороге. — Заходи.