Книга: Щегол
Назад: Глава одиннадцатая Фиолетовая корова
Дальше: Благодарности

Глава двенадцатая
Место встречи

1
Перед Рождеством все дни слились в один — из-за болезни и того, что фактически превратилось в одиночное заключение, я потерял счет времени. Я не выходил из номера, табличка «Прошу не беспокоить» не сходила с двери; а телевизор, вместо того чтоб своим бормотанием поддерживать хоть какую-то иллюзию нормальности, только на все лады усиливал сумбур и неразбериху: ни логики, ни последовательности, что покажут — не знаешь, да все что угодно — то «Улицу Сезам» на голландском, то голландцев, которые сидят за столом и что-то обсуждают, то опять голландцев, которые опять что-то обсуждают, можно было, конечно, смотреть и «Скай Ньюс», и «Си-Эн-Эн», и «Би-Би-Си», но местных новостных каналов на английском не было (да там и не было ничего важного, ничего, что имело бы отношение ко мне или происшествию на парковке); однажды, правда, я аж подпрыгнул, когда, щелкая каналами, наткнулся на старый американский сериал про полицейских, и замер от изумления, увидев своего двадцатипятилетнего отца — ролька без слов, у него таких много было, подхалим, который на пресс-конференции торчит за спиной политического кандидата и поддакивает всем его предвыборным обещаниям, всего один нереальный миг он глядит прямо в камеру, через океан, в будущее, на меня. Столько в этом было иронии — многозначной, жуткой, что я так и замер перед экраном, в ужасе, с раскрытым ртом. Только стрижка другая да сам он помощнее (он тогда качался, часто ходил в спортзал), а в остальном — вылитый я. Но больше всего меня поразило, до чего он казался порядочным — это мой-то отец (года этак 1985-го), который к тому времени уже был нечист на руку и скатывался в алкоголизм. Ни его характер, ни его будущее никак не отражались у него на лице. Напротив, он выглядел внимательным, упорным, просто образцом стабильности и перспективности.
После этого телевизор я больше не включал. Все чаще и чаще единственным окном в реальность мне служил гостиничный сервис, которым я пользовался только в самые темные предрассветные часы, когда разносчики были сонными, неповоротливыми. «Нет, принесите, пожалуйста, голландские газеты», — сказал я (по-английски) голландскому мальчишке-посыльному, который вместе с булочками, кофе, яичницей с ветчиной и ассорти голландских сыров принес мне «Интернешнл геральд трибьюн». Но он все равно носил мне только «Трибьюн», поэтому я до рассвета спускался по черной лестнице в холл за местными газетами, которые были услужливо разложены веером на столике прямо рядом с лестницей, и мне не нужно было проходить мимо портье.
Bloedend. Moord. Рассветало, кажется, только часам к девяти утра, да и тогда солнце всходило расплывчатое, мрачное, а свет от него был тусклый, слабенький, чистилищный, как сценический эффект в какой-нибудь немецкой опере. В зубной пасте, которой я почистил лацкан пальто, похоже, была перекись или еще какое-то отбеливающее средство, потому что пятно выцвело в белую, с меловыми краями, метину размером с ладонь — еле заметный призрак мозговой жидкости Фрица. Где-то с половины четвертого свет начинал угасать, к пяти вечера — хоть глаз коли. Тогда-то, если народу на улицах было немного, я поднимал отвороты пальто, подвязывал шарф потуже и, стараясь не поднимать головы, выскакивал в темноту, на крошечный азиатский рынок, метрах в ста от гостиницы, где на оставшиеся евро все себе и покупал: сэндвичи в пластиковых коробках, яблоки, новую зубную щетку, микстуру от кашля, аспирин, пиво. Is alles? — на явно ломаном голландском спрашивает меня старуха. Невыносимо медленно пересчитывает мои монеты. Звяк, звяк, звяк. Кредитки у меня были, но я решил ими не пользоваться — еще одно абсурдное правило в мною же придуманной игре, совершенно лишняя предосторожность, ну кого я этим обману-то? Велика беда — купить пару сэндвичей в круглосуточном магазине по соседству, когда в отеле давно есть все данные моей карточки.
Рассуждать здраво мне мешали страх и болезнь, потому что эта простуда или ангина, которую я подхватил, никак не проходила. Казалось, что с каждым часом я кашляю все громче, а легкие болят все сильнее. Не врали, кстати, про голландцев и их любовь к чистоте, про голландские чистящие средства: на рынке их было столько, что глаза разбегались, и в отель я вернулся с бутылкой, на этикетке которой был нарисован белый лебедь на фоне заснеженной горы, а сзади — череп и скрещенные кости. Отбеливатель смог вывести полоски у меня на рубашке и не смог — пятна с воротника, печеночно-темные кляксы поблекли до зловещих, наползающих друга на друга, как грибы-трутовики, кругов. Со слезящимися глазами я в четвертый или в пятый раз сполоснул рубашку, потом скомкал ее, увязал в пластиковый пакет и засунул подальше в шкаф. Я понимал, что в канал ее бросить нельзя — всплывет, утяжелить ее было нечем, а выйти на улицу и сунуть пакет в мусорный бак я боялся — кто-нибудь меня увидит, меня схватят, вот так вот все и случится, и я знал это глубоко, безотчетно, как, бывает, понимаешь что-то во сне.
Мы ненадолго. А сколько это — ненадолго? Три дня максимум, сказал Борис тогда, на вечеринке Анны де Лармессин. Но он не учел Фрица с Мартином.
Гирлянды и колокольчики, рождественские звезды в витринах, ленточки и золоченые орехи. Ложась спать, я залезал под одеяло в носках, перепачканном пальто и свитере с высоким воротом — хоть я и выкручивал рычажок на батарее против часовой стрелки, как было написано в переплетенном в кожу гостиничном буклете, комната все равно не прогревалась настолько, чтоб унялись мои озноб и ломота. Белый гусиный пух, белые лебеди. В комнате воняло хлоркой, как от дешевого джакузи. Не учуют ли запах горничные в коридоре? За кражу музейного шедевра дадут от силы лет десять, но с Мартином-то я сжег все мосты, ступил на совсем иную территорию — обратного билета нет.
При этом я как-то приучился выносить мысли о смерти Мартина, точнее — обходить эти мысли стороной. Мой поступок и сама его необратимость перенесли меня в настолько иной мир, что, по сути, я и сам умер. Чувство было такое, что я оставил все позади, что гляжу на удаляющийся берег, дрейфуя на льдине в открытое море. Сделанного не воротишь. Меня больше нет.
И хорошо. Так-то, по большому счету, ни я ничего не значил, ни Мартин. Про нас быстро позабудут. В лучшем случае извлекут какой-нибудь нравственный или социальный урок. Но все время, сколько бы его нам ни было отмерено — пока пишется история, пока тают ледники, пока вода течет по улицам Амстердама, — картину будут вспоминать и оплакивать. Кто знает, да кому и охота знать имена турок, которые взорвали крышу Парфенона? Как звали муллу, который повелел разрушить статуи Будды в Бамианской долине? Однако живы они или умерли, а их деяния — вечны. Такое бессмертие — самое ужасное. Намеренно или нет, а я загасил свет в самом сердце мира.
Force majeure, высшая сила: вот на что списывают такого рода катастрофы в страховых компаниях — катастрофы настолько непредвиденные, настолько непонятные, что ничем другим их и не объяснишь. Одно дело — просчитать все вероятности, но отдельные случаи настолько не укладывались в актуарные таблицы, что даже страховщики вынуждены были списывать их на действия сверхъестественных сил — невезуха, скорбно сказал мне отец как-то вечером, сидя у бассейна, стремительно смеркалось, он курил «Вайсрой», одну сигарету за другой, чтоб комары не лезли, редкий случай, когда он попытался поговорить со мной о маминой смерти, почему с нами вообще случается плохое, почему со мной, почему с ней, да оказались не в том месте и не в то время, такой, дружище, расклад вам выпал, один к миллиону — никакой уклончивости, никаких отговорок, напротив, я понял, что для него то было изъявление веры, единственное объяснение всему — все равно что «На все воля Аллаха» или «Такова воля Божия», только мой отец, веруя, склонял голову перед божеством, которое он считал могущественнее всех — Фортуной.
Окажись он на моем месте. Представил — и чуть не расхохотался. Так и вижу, как он забился в номер, ходит из угла в угол, мечется в ловушке, смакует остросюжетность, Фарли Грейнджер в роли копа, которого сажают по ложному обвинению. Но еще я представлял, как подспудно восхитили бы его мои неурядицы — повороты и выкрутасы судьбы, будто карты, которые неизвестно как лягут, отчетливо представлял, с каким сожалением он покачивает головой. Планеты не так встали. Тут скрытый смысл, это все часть большой игры. Часть сюжета, так понятнее, малый? Он засел бы за какую-нибудь там нумерологию, почитал бы прогноз для Скорпионов, подбросил монетку, проверил бы, как там сошлись звезды. В чем отца никак нельзя было обвинить, так это в отсутствии у него стройной картины мира.
Перед праздниками отель стал заполняться постояльцами. Супружеские пары. В коридорах по-солдатски отрывисто переговариваются американские военные, в голосах слышится властность, категоричность. Я лежу в кровати с дурманной лихорадкой и вижу заснеженные горы — чистые, устрашающие, кинохронику альпийских видов Берхтесгадена, пронзительные ветра, которые перехлестываются со штормовым морем на картине у меня над столом: по черным водам бросает туда-сюда одинокую лодочку.
ОТЕЦ: Положи пульт, когда я с тобой разговариваю.
ОТЕЦ: Ну, не скажу, что все плохо, но ничего путного не выйдет.
ОТЕЦ: Одри, а ему обязательно есть с нами? Обязательно надо сажать его с нами за стол каждый сраный вечер? Что, Аламеда не может его покормить до моего прихода?
«Уно», «Морской бой», «Волшебный экран», «Четыре в ряд». Какие-то зеленые солдатики, жутковатые резиновые насекомые в рождественском носке с подарками.
МИСТЕР БАРБУР: Двухфлажный сигнал.
ВИКТОР: «Прошу помощи».
ЭКО: «Поворачиваю вправо».
Квартира на Седьмой авеню. Дождливая серость. Я часами монотонно наигрываю на губной гармошке: взад-вперед, взад-вперед.
В понедельник, а может, во вторник, когда я наконец набрался духу поднять жалюзи, дело было уже под вечер и на улице почти стемнело, у меня за окном съемочная группа с телевидения подлавливала приехавших в город на Рождество туристов. Английские голоса, голоса американские. Рождественские концерты в церкви Святого Николая, с ярмарочных лотков продают пончики с сахарной пудрой. «Чуть не попал под велосипед, а так — отлично провожу время!» Грудь у меня болела. Я снова опустил жалюзи, залез в душ и стоял под струями кипятка, пока кожа не начала гореть. Весь квартал переливался сказочно-освещенными ресторанами, красивейшими витринами, в которых были выставлены кашемировые пальто, плотные свитера ручной вязки, теплая одежда, которую я позабыл взять с собой. Но я теперь даже кофе в отеле заказать боялся, а все из-за голландских газет, которые я лихорадочно листал с самого рассвета, в одной, на первой полосе — фото парковки, вход перекрыт полицейской лентой.
Я разложил газеты на полу, у изножья кровати, будто карту какого-то ужасного места, где мне совсем не хотелось оказаться. Засыпая и просыпаясь, заводя воображаемые горячечные разговоры с воображаемыми людьми, я то и дело, против своей воли, принимался заново просматривать газеты, ища в голландском тексте хоть какие-то узнаваемые слова, но их там было всего ничего. Amerikaan dood aangetroffen. Heroine, cocaine. Moord: смерть, смертельный, смертоносный. Drugsgerelateerde criminaliteit: Фриц Аалтинк (Амстердам), Маккей Фидлер Мартин (Лос-Анджелес). Bloedig — bloody — кровавый. Schotenwisseling: кто знает, что это, хотя вот schoten, это что shots — выстрелы? Deze moor den kwamen als en schok voor — что?
Борис. Я постоял у окна, отошел. Тогда на мосту все было как в тумане, но я помню, что он велел ему не звонить, запретил строго-настрого, хотя разошлись мы с ним в такой спешке, что я не помнил, объяснил ли он, зачем мне ждать, пока он со мной свяжется, да и вряд ли это теперь было важно. Он еще уверял меня, что рана у него пустяковая, то же самое себе твердил и я, но захлебываясь в воспоминаниях, которые с того вечера меня так и не отпускали, я снова и снова видел дыру с обожженными краями у него в рукаве, липкую черную шерсть в полосках света от натриевых ламп. Как знать, вдруг его остановили на мосту, забрали в полицию за вождение без прав: если так, то говенный расклад выходит, хотя все равно получше других моих версий.
Twee doden bij bloedige И это еще не все. Не конец. И назавтра, и послезавтра вместе с «традиционным голландским завтраком» я поглощал новости об убийствах на Овертоом: колонки становились поменьше, но текста в них было упаковано больше. Twee dodelijke slachtoffers. Nog een of meer betrokkenen. Wapengeweld in Nederland. Фотография Фрица рядом с фото каких-то других мужиков с голландскими именами, длиннющая статья, которую мне ни за что не прочесть. Dodelijke schietpartij nog onopgehelderd
Меня тревожило, что они перестали писать о наркотиках — ложном следе, по которому хотел пустить полицию Борис — и стали обсуждать другие возможности. Я это все начал, и теперь история разлетелась повсюду, по всему городу люди читали о ней, обсуждали ее на не моем языке.
В «Геральд трибьюн» огромная реклама «Тиффани». «Красота, неподвластная времени. „Тиффани & Ко“ поздравляет вас с наступающими праздниками».
Шуточки фортуны, как любил повторять отец. Методы, приблизительный разброс по очкам.
Где же Борис? Лежа в лихорадочном дурмане, я все безуспешно пытался развлечь или хотя бы отвлечь себя воспоминаниями о том, как он вечно появлялся, когда ты его совсем и не ждал. Защелкает костяшками, девчонки так и вздрагивают. Как он тогда заявился через полчаса после начала нашего обязательного теста на профориентацию, как расползался по классу смех, когда его удивленное лицо замаячило сквозь решеточное окошко запертой двери: ааа, наше, значит, большое будущее, презрительно сказал он, когда по дороге домой я попытался объяснить ему, в чем суть тестов на проверку академических способностей.
Во сне я все никак не мог куда-то добраться. Что-то вечно меня останавливало, сбивало с пути.
Перед тем как мы улетели из Штатов, он сбросил мне эсэмэской свой номер, сам я боялся ему писать (я не знал, где он и что с ним, да и вдруг по этой эсэмэске и на меня выйдут?), но то и дело напоминал себе: случись что — и я знаю, как ему позвонить. Он знает, где я. Однако по ночам я часами лежал без сна и спорил сам с собой: одно и то же, с дурным однообразием — а может, а может, ну что страшного-то? Наконец, плохо понимая, что к чему — горит ночник, я то засыпаю, то просыпаюсь, — я сломался, схватил с тумбочки телефон и, подумать не успев, все-таки написал ему: ТЫ ГДЕ?
Потом часа два или три я лежал, с трудом сдерживая тревогу, закрыв глаза рукой, чтоб свет не бил в глаза, хотя никакого света и не было. К несчастью, когда на рассвете я проснулся, весь в поту, то телефон разрядился намертво, потому что я забыл его выключить, и я еще долго метался в раздумьях — мне не хотелось идти вниз, узнавать у портье, не выдают ли они зарядные устройства, но ближе к вечеру я все-таки сдался.
— Конечно, сэр, — ответил портье, даже не взглянув на меня. — Телефон американский?
Слава богу, думал я, стараясь не нестись со всех ног обратно в номер. Телефон был старый, медленный, я подключил его, постоял рядом, но потом устал ждать, пока на экранчике высветится логотип «Эппл», достал себе выпивки из мини-бара и еще немного подождал, пока наконец не появилось старое школьное фото, которое я ради шутки поставил на заставку — давно я с такой радостью не глядел на снимок десятилетней Китси: она застыла в прыжке, только что отвесив пенальти. Но только я хотел вбить пароль, как на экране возникла эппловская заставка, порябила секунд десять — черные и серые полоски задвигались, распались на точечки, появился грустный смайлик, с тошным щелчком картинка свернулась, и экран почернел.
Шестнадцать пятнадцать. Над колокольнями за каналом небо посинело до ультрамарина. Я сидел на полу, прижавшись спиной к кровати, в руках — проводок от зарядного устройства, я методично — по второму, по третьему разу втыкал его во все розетки, какие были в номере, раз сто включил и выключил телефон, поднес его к лампе, чтоб проверить, вдруг это просто экран погас, а сам телефон работает, пытался перезагрузить его, но телефон умер: ничего не происходит, пустой черный экран, глухо как в могиле. Наверное, что-то перемкнуло: он у меня промок тогда ночью, когда я вытащил его из кармана, на стекле были капли воды, но хотя мне и пришлось понервничать, пока он загружался, с телефоном все было в полном порядке до тех пор, пока я не решил его подзарядить. Все контакты были скопированы на домашний ноутбук, кроме того, который и был мне нужен: номера Бориса, его он сбросил мне по пути в аэропорт.
Подрагивая, отражается на потолке вода. Где-то на улице дребезжит колокольчиком рождественская музыка, поют невпопад святочные гимны. О Tannenbaum, О Tannenbaum, wie treu sind deine Blätter.
Обратного билета у меня не было. Но была кредитка. Я мог заказать такси до аэропорта. Ты можешь заказать такси до аэропорта, сказал я себе. Схипхол. Улететь первым же рейсом. Кеннеди, Ньюарк. Деньги у меня были. Я уговаривал себя, как ребенка. Китси может быть где угодно, а скорее всего — в Хэмптоне, но помощница миссис Барбур, Дженет (которая так и работала у нее, несмотря на то что миссис Барбур уже ни с чем особо и не надо было помогать) могла за несколько часов раздобыть билет из любой точки мира, пусть даже и в сочельник.
Дженет. Глупо, но при мысли о ней на душе стало легче. Дженет, которая одним своим видом умела поднять настроение, толстая, румяная Дженет в шерстяных розовых свитерах и юбках из шотландки — нимфа Буше в нарядах от «Джей Крю», Дженет, которая на все отвечала: Прекрасно! и пила кофе из розовой кружки с надписью «Дженет».
До чего хорошо было наконец-то собраться с мыслями. Чем Борису или кому бы то ни было поможет то, что я сижу тут без дела? Холод, сырость, непонятный язык. Лихорадка, кашель. Кошмарное ощущение того, что сидишь в камере. Я не хотел уезжать без Бориса, не узнав, все ли с ним в порядке, я словно очутился в фильме про войну, посреди сумятицы, когда надо бежать, спасаться, бросив павшего друга, не зная, не занесет ли тебя из огня да в полымя, но я так хотел сбежать из Амстердама, что так и видел, как выхожу из самолета в Ньюарке и падаю ниц посреди зала прилетов, бьюсь лбом об пол.
Телефонный справочник. Бумага, карандаш. Меня видели только трое: индонезиец, Гроздан и азиатик. У Фрица с Мартином в Амстердаме, конечно, могли быть подельники, которые теперь меня разыскивают (тем более надо отсюда убираться), но вряд ли меня ищет полиция. Вряд ли станут отслеживать меня по паспорту.
И тут я дернулся — как от оплеухи. Я почему-то думал, что мой паспорт внизу, мол, я его предъявил, когда вселялся, да так там и оставил. Да по правде сказать, я о нем и не вспоминал с тех самых пор, как Борис забрал его у меня и запер у себя в бардачке.
Очень, очень спокойно я отложил телефонный справочник, постаравшись сделать это так, чтоб со стороны мои движения казались небрежными, непринужденными. В нормальных обстоятельствах я бы знал, что делать. Выяснить адрес консульства, разобраться, куда ехать. Встать в очередь. Ждать, пока вызовут. Говорить вежливо, терпеливо. У меня с собой были кредитки, удостоверение личности с фотографией. Хоби мог бы по факсу выслать мое свидетельство о рождении. Я изо всех сил старался выбросить из головы историю, которую как-то за ужином рассказал Тодди Барбур — как он однажды потерял паспорт (в Италии? Испании?) и вынужден был притащить самого настоящего свидетеля, который поручился, что он — это он.
Гематомное чернильное небо. В Америке еще утро. Хоби как раз собирается перекусить, идет в «Джефферсон маркет», может, заодно и покупает продукты для рождественского обеда. Интересно, Пиппа еще в Калифорнии? Я представил, как она лежит в гостиничной кровати, переворачивается, сонно, не открывая глаз, тянется за телефоном, Тео, это ты, что стряслось?
Лучше отбрехаться, отделаться штрафом, если нас вдруг остановят.
Мне было нехорошо. Заявиться в консульство (или куда там), отвечать на вопросы и заполнять бумажки — у меня и без того проблем хватало. Я не ставил себе никаких сроков, не решил, сколько буду ждать, но любое движение — какое угодно движение, самое бессмысленное движение, движение мухи, которая колотится в банке — лучше, чем еще хотя бы одна минута взаперти, в номере, где мне повсюду мерещатся призраки.
Еще одна огромная реклама «Тиффани» в «Трибьюн», вот, с праздниками поздравляют. На противоположной полосе другая реклама — цифровых камер, вычурные буковки, подпись — Хоан Миро:

 

МОЖНО ГЛЯДЕТЬ НА КАРТИНУ НЕДЕЛЮ
И ПОТОМ НИ РАЗУ О НЕЙ НЕ ВСПОМНИТЬ.
МОЖНО ГЛЯДЕТЬ НА КАРТИНУ ВСЕГО СЕКУНДУ
И ПОМНИТЬ О НЕЙ ВСЮ ЖИЗНЬ.

 

Centraal Station. Тут же Евросоюз, паспорта на границе не проверяют. Можно уехать куда угодно, любым поездом. Я представил, как кружу бессмысленно по всей Европе: Рейнский водопад и Тирольские горы, киношные туннели и вьюги.
Иногда весь смысл в том, чтоб хорошо разыграть дрянную комбинацию, сонно говорил клевавший носом на кушетке отец.
От температуры голова у меня кружилась, я уставился на телефон и сидел, не двигаясь, пытаясь все обдумать. Борис тогда за обедом говорил, что из Амстердама в Антверпен можно доехать на поезде (во Франкфурт тоже, но от Германии надо было держаться подальше), и еще — в Париж. Если отправиться за новым паспортом в парижское консульство, может, тогда меня точно к этой истории с Мартином не привяжут. Впрочем, факт оставался фактом, был свидетель — азиатик. Как знать, может, мои данные уже переданы в правоохранительные органы по всей Европе.
Я пошел в ванную, поплескал водой в лицо. Слишком много зеркал. Я выключил воду, взял полотенце, вытерся. Действуем методично, сначала одно, потом другое. К ночи я всегда становлюсь мрачнее, ночью мне делается страшно. Стакан воды. Аспирин, чтобы сбить температуру. Она тоже начинает к вечеру подниматься. Простые действия. Я сам себя накручивал и прекрасно это понимал. Я не знал, за какие преступления Бориса может разыскивать полиция, но хоть и переживал, что его могли арестовать, все-таки куда больше боялся того, что Сашины люди пустили кого-нибудь по его следу. Но и об этом я старался не думать.
2
На следующий день — в канун Рождества — я заказал в номер плотный завтрак и заставил себя его съесть, хоть есть-то и не хотелось, газету я выбросил даже не читая, боялся, что если еще раз увижу слова Overtoom или Moord, то у меня точно не хватит духу действовать. Наевшись, я неторопливо собрал скопившиеся за неделю у кровати газеты, смял их и выбросил в мусорное ведро, вытащил из шкафа испорченную отбеливателем рубашку и, убедившись, что пакет завязан накрепко, сунул его в другой пакет, с азиатского рынка (его я завязывать не стал, так нести проще, да и вдруг попадется подходящий кирпич). Потом, подняв воротник пальто, повязав сверху шарф, я повесил на дверь табличку для горничной, что можно, мол, убраться, и вышел.
Погода была отвратительная, мне только на руку. Косой дождь со снегом сыпал над каналом. Я шел где-то минут двадцать, чихая, дрожа, чувствуя себя препаршиво, как вдруг наткнулся на мусорный бак, стоявший на очень пустынном углу — ни машин, ни прохожих, ни магазинов, только слепые дома с наглухо закрытыми от ветра ставнями.
Я быстро запихнул туда рубашку и ушел, в приступе радостного возбуждения я проскочил улиц пять, несмотря на то что у меня зуб на зуб не попадал. Ноги промокли, для булыжных мостовых у моих ботинок были слишком тонкие подошвы, и я страшно замерз. Интересно, когда у них тут вывозят мусор? Неважно.
Только вот — я замотал головой, чтоб думалось яснее — азиатский рынок. На целлофановом пакете было название рынка. В паре кварталов от моего отеля. Но нет, ерунда, не стоит об этом думать, уговаривал себя я. Кто меня там видел? Никто.
ЧАРЛИ: Ответ положительный.
ДЕЛЬТА: Маневрирую с трудом.
Хватит. Хватит. Возвращаться нельзя.
Я не знал, где в городе стоянки такси, а потому бесцельно бродил туда-сюда минут двадцать, пока не поймал наконец такси на улице.
— Centraal Station, — сказал я таксисту-турку.
Но когда он высадил меня у входа, провезя по зловещим серым улицам, похожим на кадры старой кинохроники, мне на мгновение показалось, что он привез меня не туда, потому что с фасада здание скорее походило на музей: краснокирпичная фантазия с фронтонами и башенками, щетинистая голландская викторианщина.
Я влился в праздничную толпу, изо всех сил стараясь не выделяться, не глядеть на полицейских, которые как будто были повсюду, куда ни глянь, смущаясь, теряясь от того, что вокруг меня снова шумел и бурлил огромный демократичный мир: дедушки с бабушками, студенты, усталые молодожены, детишки тащат рюкзаки, сумки с покупками, стаканчики из «Старбакса», грохот чемоданных колесиков, подростки собирают подписи для «Гринписа», я снова окунулся в человеческий гул. Днем был поезд до Парижа, но мне нужен был ночной, самый поздний.
Бесконечные очереди тянулись до самого газетного киоска.
— Сегодня вечером? — спросила кассирша, когда я наконец подошел к окошку: крупная блондинка средних лет, грудастая, равнодушно-приветливая, словно сводница с второсортной жанровой картины.
— Да, вечером, — ответил я, надеясь, что выгляжу я получше, чем себя чувствую.
— Сколько билетов? — спросила она, даже не взглянув на меня.
— Один.
— Конечно. Ваш паспорт, пожалуйста.
— Секундочку… — из-за болезни я хриплю, ощупываю карманы — надеялся, что паспорт не спросят, — ох. Простите, у меня его нет с собой, оставил в сейфе у себя в номере, но… — Тут я вытащил удостоверение личности жителя штата Нью-Йорк, кредитки, карту соцстрахования, просунул их в окошко. — Вот, пожалуйста.
— В поездке нужно иметь при себе паспорт.
— Ну да, конечно, — я изо всех сил стараюсь говорить здраво, рассудительно. — Но я ведь только вечером уезжаю. Сами видите, — я показываю на пол, там пусто, у меня с собой нет багажа. — Я подружку провожал и решил, что раз уж я тут, то, пожалуй, куплю и билет заранее, если это возможно.
— Ну, — кассирша взглянула на экран, — времени у вас предостаточно. Не торопитесь, придете вечером и тогда же купите билет.
— Да, — я зажал ноздри, чтоб не чихнуть, — но я хотел бы купить его сейчас.
— Боюсь, что сейчас не получится.
— Ну, пожалуйста, вы мне очень поможете. Я в очереди сорок пять минут простоял, не знаю, что тут вечером будет. — Пиппа объездила всю Европу по железной дороге, и я точно помнил, что она говорила: в поездах паспорта не проверяют. — Я просто хочу купить билет сейчас, чтобы успеть закончить все дела в городе до того, как уеду вечером.
Кассирша внимательно поглядела на меня. Потом взяла удостоверение личности, посмотрела на фото, потом — опять на меня.
— Послушайте, — сказал я, потому что она заколебалась или как будто заколебалась, — вы же видите, что это я. Там написано мое имя, у вас есть моя карта социального страхования… вот, — я вытащил из кармана ручку и бумагу, — я сейчас распишусь, чтоб вы могли сравнить подписи.
Она сдвинула обе подписи, сравнила их. Потом снова взглянула на меня, на карту — и вдруг, разом, приняла решение.
— Я не могу принять у вас эти документы, — она вытолкнула мои карточки обратно.
— Но почему?
За мной выстроилась огромная очередь.
— Почему? — повторил я. — Это ведь все законно. Эти документы я предъявляю вместо паспорта, когда лечу в Штаты. И подписи совпадают, — добавил я, когда она так ничего и не ответила, — вы разве не видите?
— Ничем не могу помочь.
— То есть, — теперь у меня в голосе зазвучало отчаяние, кассирша агрессивно глядела на меня, будто говоря — ну-ка поспорь мне тут, — мне, значит, надо снова прийти сюда вечером и опять отстоять всю эту очередь?
— Простите, сэр. Ничем не могу вам помочь. Следующий! — сказала кассирша, глядя через мое плечо на следующего пассажира.
Когда я шел обратно, протискиваясь, проталкиваясь через толпу, кто-то окликнул меня сзади:
— Эй. Слышь, друг!
Я все прокручивал в голове сцену у билетного окошка и поначалу было подумал, что голос мне просто послышался. Но когда я настороженно обернулся, то увидел похожего на хорька подростка: красные воспаленные глазки, бритая голова, на ногах огромные кеды, покачивается с носка на пятку. Он так шнырял взглядом по сторонам, что я решил — небось, хочет продать мне паспорт, но он наклонился ко мне поближе и сказал:
— Даже не думай.
— Что? — промямлил я, взглянув на женщину-полицейского, которая стояла всего метрах в двух от него.
— Слушай, друг. Я сто раз туда-сюда мотался с паспортом, и ни разу у меня никто документов не спросил. Но знаешь, что было, когда я разок его забыл? Забыл и поехал во Францию? Они меня, короче — сразу под замок, во французскую тюрьму для иммигрантов, я там двенадцать часов просидел, еда — отбросы, и обращаются с тобой как с отбросом, жуть. Жуткая, грязная камера. Так что, слушай, что говорю — лучше все документы при себе иметь. И в твоем случае, чтоб с ними еще все тип-топ было.
— Да, точно, — ответил я.
Я не решался расстегнуть пальто и весь взмок. Не решался развязать шарф.
Жарко. Голова болит. Я отвернулся от подростка, пошел дальше, чувствуя, как глазки камер наблюдения яростно буравят мне спину; я пробирался сквозь толпу, изо всех сил стараясь двигаться как можно спокойнее, из-за температуры меня пошатывало, вело во все стороны, а в кармане я мял бумажку с номером американского консульства.
Телефон-автомат я отыскал не сразу — будки стояли как раз на другом конце вокзала, а рядом с ними сидели кружком, будто собравшись на совет племени, невнятного вида подростки — и еще дольше пытался разобраться, как с него, собственно, позвонить.
Энергичное бульканье на голландском. Потом меня поприветствовал приятный американский голос: добро пожаловать в консульство Соединенных Штатов Америки в Королевстве Нидерланды, не желаю ли я переключиться на английский? Опять какие-то меню, опять надо что-то выбрать. Нажмите 1 для того-то, нажмите 2 для сего-то, ждите ответа оператора. Я терпеливо выполнил все инструкции, ждал ответа, разглядывая толпу, потом вдруг до меня дошло, что кто-нибудь может запомнить мое лицо, и отвернулся к стене.
Телефон звонил так долго, что я уж стал проваливаться в какой-то рваный туман, как вдруг в трубке щелкнуло и раздался бодрый американский голос, обладательница которого, похоже, еще недавно нежилась на пляже в Санта-Крузе:
— Доброе утро, вы позвонили в американское консульство в Нидерландах. Чем могу помочь?
— Здрасте, — с облегчением сказал я. — Я… — Я думал, не назваться ли фальшивым именем, просто чтобы выведать у них всю нужную информацию, но до того ослабел и вымотался, что сил уже не было что-то городить. — У меня неприятности. Меня зовут Теодор Декер, мой паспорт украли.
— Ох, сочувствую! — в трубке было слышно, как она что-то печатает. На заднем фоне играла рождественская музыка. — И в самый неудачный момент — в это время года все куда-нибудь едут. Заявление уже написали?
— Что?
— Насчет украденного паспорта. Вам нужно сразу же написать заявление. Сразу же обратиться в полицию.
— Я… — Черт, ну зачем я сказал, что паспорт украли. — Нет, еще нет, это все случилось только что. На Центральном вокзале, — я огляделся, — я звоню вам из телефона-автомата. Знаете, честно говоря, его, может, и не крал никто, похоже, он у меня просто из кармана выпал.
— Ну, — опять стук клавиш, — выпал или украли, а вам все равно нужно написать заявление в полицию.
— Да, но, понимаете, я тут собирался сесть на поезд, но мне билет не продали. А вечером мне нужно быть в Париже.
— Повисите-ка. — На вокзале было слишком много народу, в жаркой духоте невыносимо расползались запахи сырой шерсти, удушливая вонь толпы. Через минуту щелчок, она снова взяла трубку. — Так, продиктуйте мне, пожалуйста, следующую информацию…
Имя. Дата рождения. Дата и место выдачи паспорта. Под пальто я весь обливаюсь потом. Вокруг — влажные дышащие людские тела.
— Есть ли у вас при себе документы, подтверждающие ваше гражданство? — спросила она.
— То есть?..
— Старый паспорт? Свидетельство о рождении, документ о принятии в гражданство?
— У меня с собой карточка социального страхования. Удостоверение личности, выданное штатом Нью-Йорк. Из Штатов мне по факсу могут переслать свидетельство о рождении.
— Отлично. Этого должно хватить.
Правда? Я аж замер. Всего-то?
— У вас есть доступ к компьютеру?
— Ээээ… — В отеле же есть компьютер? — Да, конечно.
— Так, — она продиктовала мне адрес интернет-страницы, — вам нужно будет загрузить, распечатать и заполнить аффидавит по поводу вашего потерянного или украденного паспорта, а потом принести его нам сюда. Мы находимся рядом с Рейксмюзеумом. Знаете, где это?
На меня навалилось такое облегчение, что я так и застыл на месте, пока меня психоделичным туманом окутывал шум и гам толпы.
— Значит, так, вот что мне от вас понадобится, — сказала мисс Калифорния, ее бойкий голос выдернул меня из разноцветных горячечных грез. — Аффидавит. Факс свидетельства о рождении. Две фотографии пять на пять сантиметров на белом фоне. Да, и еще — копия заявления в полицию.
— Что? — вздрогнул я.
— Я же вам сказала. Если вы потеряли паспорт или если у вас его украли, нам необходимо, чтобы вы обратились в полицию.
— Я… — Я уставился на жутковатую процессию арабских женщин с закрытыми чадрой лицами, они, с ног до головы в черном, медленно скользили мимо меня. — У меня на это нет времени.
— То есть?
— Ну, в Америку я прямо сегодня не улетаю. Просто, — я не сразу пришел в себя, меня скрутило таким приступом кашля, что слезы на глазах выступили, — мой поезд в Париж отходит через два часа. Ну и — понимаете, я не знаю, что делать. Боюсь, что не успею собрать все бумажки и еще заскочить в полицию.
— Что ж, — с сожалением, — знаете, и мы вообще-то закрываемся через сорок пять минут.
— Что?
— Да, сегодня у нас короткий день. Сочельник ведь. Завтра мы будем закрыты и все выходные тоже. Мы снова откроемся в восемь тридцать утра в понедельник после Рождества.
— В понедельник?!
— Слушайте, мне очень жаль, — вздохнула она. — Такие дела быстро не делаются.
— Но мне нужно уехать, случай экстренный! — из-за болезни я совсем охрип.
— Экстренный? Что у вас за обстоятельства — семейные, медицинские?
— Я…
— Потому что в чрезвычайных ситуациях мы можем оказать вам экстренную помощь и в нерабочие часы. — Вся ее приветливость исчезла, она затараторила, читала по бумажке, я слышал, как где-то вдалеке у нее звонит телефон, будто в прямом эфире на радио. — К несчастью, такую помощь мы оказываем только в самых крайних случаях, когда речь идет о жизни и смерти, более того, перед тем как выдать вам временный паспорт, наши сотрудники должны удостовериться в том, что ситуация действительно чрезвычайная. Поэтому если причина вашей сегодняшней поездки в Париж — чья-то смерть или тяжелая болезнь и если вы можете предоставить информацию, подтверждающую это, например аффидавит от лечащего врача, священника или распорядителя похорон, то…
— Я… — В понедельник? Черт! Про заявление в полицию даже думать не хотелось. — Простите, послушайте… — Она хотела уже вешать трубку.
— Все верно. Приносите все документы в понедельник, двадцать восьмого. Ну и, как подадите заявление, мы уж постараемся все вам побыстрее оформить, — простите, секундочку, — щелчок. Снова ее голос, только тише. — Доброе утро, вы позвонили в консульство Соединенных Штатов Америки в Нидерландах, пожалуйста, не вешайте трубку. — И тотчас же телефон зазвонил снова. — Доброе утро, вы позвонили в консульство Соединенных Штатов Америки в Нидерландах, пожалуйста, не вешайте трубку.
— И как быстро вы сможете выдать мне новый паспорт? — спросил я, когда она снова подняла трубку.
— Как только подадите заявление, оформим все за десять рабочих дней максимум. Учтите — рабочих дней. Понимаете, в обычное время я бы постаралась и сделала вам все за неделю, но праздники ведь, сами понимаете, у нас тут все вверх дном, и до самого Нового года у нас вообще непонятно, что с расписанием. Поэтому, вы уж простите, — прибавила она, потому что я потерял дар речи, — придется вам подождать. Новости нерадостные, сама понимаю.
— Но что же мне делать?
— Вам необходимо материальное вспомоществование?
— В смысле? — С меня градом лился пот.
Теплый зловонный воздух густо пропитан духом толпы, дышать практически невозможно.
— Вам нужны деньги? Временное жилье?
— Как же я попаду домой?
— Вы живете в Париже?
— Нет, в США.
— Знаете, насчет временного паспорта — у временного паспорта нет специального чипа, с которым вы можете въехать в США, поэтому, честно, вам проще дождаться нового паспорта, быстрее вы туда въехать никак не сможете. — Дзынь, дзынь, дзынь. — Минуточку, сэр, не вешайте, пожалуйста, трубку.
— В общем, меня зовут Холли. Хотите, я вам оставлю свой добавочный, на всякий случай — вдруг, пока вы здесь, у вас возникнут какие-то проблемы или понадобится помощь?
3
Отчего-то температура у меня всегда подскакивала к вечеру. Но я так долго проторчал на холоде, что теперь она поднималась рваными, дергаными скачками, как тяжелый предмет, который рывками затаскивают на веревке вверх, на высокое здание, поэтому когда я шел обратно, то не очень понимал, как я вообще двигаюсь и почему еще не свалился, и как это мне удается сделать хоть шаг, какое-то зыбкое, скользящее забытье несло меня над дождливыми переулками между каналов, поднимало к сквознякам и безликим крышам, откуда я глядел сверху сам на себя; зря я не поймал такси на вокзале, я без конца видел перед собой то пакет в мусорном баке, то блестящее, розовое лицо кассирши, то Бориса — у него в глазах слезы, на руках кровь, он держится за обожженное пятно на рукаве; ревел ветер, голова у меня пылала, то и дело я дергался, замечая краем глаза какие-то темные эпилептические подрагивания: всплески черного, померещилось, нет там никого, да и, кстати, на улицах вообще никого не было — разве что промелькнет под моросящим дождиком сгорбленный велосипедист.
Голова тяжелая, горло болит. Когда я наконец поймал такси, оказалось, что до отеля идти оставалось всего-то пару минут. Одна хорошая новость: когда я, дрожа, промерзнув до костей, зашел к себе в номер, то увидел, что там прибрались, а мини-бар, который я опустошил — даже «Куантро» и тот выпил, — снова набили под завязку.
Я вытащил из бара сразу две бутылочки джина, смешал их с горячей водой из-под крана и уселся возле окна в обтянутое штофом кресло — свесив вниз руку с бокалом, глядя, как утекают часы: глаза закрываются, сижу в полусне, строгий зимний свет качается параллелограммами от стены к стене, они соскальзывают на ковер, истончаются и бесследно исчезают, и вот уже пора ужинать, желудок у меня свело, а горло саднит от желчи, а я так и сижу там, в потемках.
Думал я все о том же, ничего нового, ничего такого, чего бы я уже давно не передумал куда в менее сложных обстоятельствах; мысли пронизывали меня неожиданно, с размаху, ядовитым шепотком, который на самом деле так никогда и не умолкал, просто иногда затухал, так что его было почти и не слышно, а иногда — разрастался до неудержимого рева, пылающего провидческого исступления, а с чего — я и сам не знал, спровоцировать его могло что угодно — даже дурацкий фильм или унылая вечеринка, краткий приступ скуки, затянувшийся приступ, боли, период паники и непроходящее отчаяние — вдруг как навалится все сразу, вспыхнет таким безотрадным серым светом, и тогда я вдруг понимал, по-настоящему понимал, с трезвым и отчетливым отчаянием оглядываясь на прожитые годы, что мир и все, что в нем есть — в вечной, в полнейшей жопе, и не было тут никогда ничего хорошего, ничего нормального, одна невыносимая душевная клаустрофобия, комната без окон, выхода нет, волны стыда и ужаса, уйдите все, мама лежит на мраморном полу, мертвая, прекрати, ну-ка, прекрати, бормочу я себе под нос в лифтах, в такси, уйдите все, я хочу умереть, холодный, разумный, самоубийственный гнев не раз загонял меня к себе в комнату, затуманивал мне голову, заставлял без разбору глотать коктейли из выпивки и таблеток, какие только попадались под руку: спасала меня только живучесть да неопытность, и я просыпался — разочарованный, но радуясь, правда, что Хоби не придется обнаружить мое тело.
Черные птицы. Гибельные свинцовые небеса с полотен Эгберта ван дер Пула.
Я встал, включил настольную лампу, покачиваясь в тусклом, желтоватом, как моча, свете. Я ждал. Я убегал. Но это все были не выходы, а скорее попытки выжить: так мышь мечется по аквариуму со змеями, ищет где спрятаться, на деле это все только продлило мою тревогу и беспокойство. Был, кстати, еще и третий выход, что-то мне подсказывало, что сотрудник консульства моментально перезвонит мне в нерабочее время, если я оставлю на их автоответчике сообщение, сообщив, что я американский гражданин и хочу признаться в убийстве.
Акт протеста. Жизнь — пустая, тщетная, невыносимая. Зачем бы мне хранить ей верность? Совершенно незачем. Отчего бы не обставить судьбу? Швырнуть книгу в огонь да и покончить бы со всем разом? Нынешним ужасам не было видно конца и края, и эти внешние, осязаемые ужасы прибавятся к моим собственным, терзающим меня изнутри, а тут, если хватит дури (я заглянул в конвертик: осталось меньше половины), я могу радостно подвести всему жирную черту и отчалить — в темноту шириной с душу, к фейерверку звезд.
Но хватит ли мне этой дозы, чтобы точно себя прикончить? Не хотелось бы спустить все разом, чтоб провести пару часов в отключке, а потом опять очнуться в этой клетке (или того хуже: без паспорта в голландской больнице). С другой стороны, я уже давно не принимал наркотиков, отвык, так что я был вполне уверен — дозы хватит, если еще сначала как следует напиться и заполировать все припрятанной на крайний случай оксиконтинкой.
В мини-баре — бутылка ледяного белого вина. Почему бы и нет? Я допил джин и решительно, радостно откупорил бутылку — хотелось есть, в мини-баре пополнили запас крекеров и легких закусок под выпивку, но на пустой желудок все сработает куда лучше.
Огромнейшее облегчение. Уход по-английски. Счастье, какое же счастье — стать от всего свободным. Я отыскал радиостанцию с классической музыкой — рождественские песнопения, строгие, церковные, не мелодия даже, а спектральный комментарий к ней — и подумал, не залезть ли в ванну.
Но нет, ванна подождет. Вместо этого я выдвинул ящик стола, нашел папку с гостиничными канцелярскими принадлежностями. Серый соборный камень, минорные гексахорды. Rex virginum amator. С одной стороны — лихорадка, с другой — плеск воды в каналах, и вокруг меня пространство сжалось до какой-то призрачной двойственности, пограничной зоны, которая была и номером в отеле, и каютой мягко покачивающегося на волнах корабля. Смерть на водах. Когда мы были маленькими, Энди как-то сообщил мне своим жутковатым марсианским голоском: по образовательному каналу, мол, рассказывали, что дева Мария покровительствует морякам, что молитва Розария защищает в том числе и от смерти через утопление. Maria Stella Maris. Мария, Звезда Морская.
Я представил себе Хоби на полночной мессе, как он, в своем черном костюме, преклоняет колена между скамьями. Позолота сходит сама собой. На двери шкафа, на крышке бюро частенько встречаются крошечные вмятинки.
Предметы ищут своих законных владельцев. У них характеры — как у людей. Они лукавые или честные, и подозрительные, и ладные.
Настоящие шедевры не появляются вот так, из ниоткуда.
Гостиничная ручка была так себе, жаль, что ничего получше нет под рукой, зато бумага — плотная, глянцевитая. Четыре письма. Письма к Хоби и миссис Барбур будут самыми длинными, потому что они больше всех заслуживали объяснений и потому что, когда я умру, только их это и расстроит. Еще я напишу Китси, чтоб заверить ее — она ни в чем не виновата. Письмо к Пиппе будет самым коротким. Я просто хотел, чтобы она знала, как сильно я ее люблю, и хотел сказать ей, что нисколечко ее не виню в том, что моя любовь не взаимна.
Но нет, этого я не скажу. Я хотел осыпать ее розовыми лепестками, а не отравленными стрелами. В общем, я очень кратко напишу, что она сделала меня счастливым, а все, что просится на язык, так и оставлю при себе.
Когда я закрыл глаза, то поразился, как из-за высокой температуры на меня вдруг посыпались острые, как скальпели, воспоминания, буквально из ниоткуда, как сигнальные ракеты, которые взмывают над джунглями, огненные вспышки — во всех деталях, со сложнейшими эмоциями. Струны света проникают сквозь решетки на окнах в нашей старой квартире на Седьмой авеню, шершавый сизалевый ковер и красные рубчики, которые отпечатываются у меня на ладошках и коленках, когда я играю на полу.
Мамино ярко-оранжевое вечернее платье с какими-то блестяшками на подоле, которые мне вечно хотелось потрогать. Наша старая домработница Аламеда разминает в пюре бананы в стеклянной миске. Энди отдает мне честь и, спотыкаясь, исчезает в мрачном коридоре родительской квартиры: слушаюсь, капитан!
Средневековые голоса, строгие, нездешние. Вся сила неукрашенной песни.
Я даже и не расстраивался, вот оно как было. Скорее, чувствовал себя так же, когда зубной склонялся над моим самым последним, самым запущенным корневым каналом и говорил: ну, почти всё.
24 декабря
Дорогая Китси!
Мне ужасно жаль, что все так вышло, но я хочу, чтоб ты знала, к тебе это никакого отношения не имеет — ни к тебе, ни к твоей семье. Я напишу и твоей маме, и в ее письме информации будет побольше, а пока что просто хочу тебя заверить — на мои действия никак не повлияло то, что было между нами, тем более — недавние события…

 

Откуда он взялся, этот неловкий тон, этот до странного неловкий почерк, в котором совсем не отражалось того шквала видений и воспоминаний, что обрушился на меня — я не знал. Мокрая снежная крупа налипала на подоконники с какой-то глубинной исторической тяжестью — голода, марширующих армий, бесконечно моросящей печали.

 

… Ты прекрасно знаешь, да и сама мне об этом говорила, что у меня много проблем, которые начались задолго до нашего знакомства, и ни в одной из этих моих проблем ты не виновата. Если мать станет спрашивать, нет ли в этом твоей вины, умоляю, дай ей тогда поговорить с Тессой Марголис, а еще лучше — с Эм, она будет только рада рассказать кому-нибудь все, что она обо мне думает. И кстати — к делу это совсем не относится, но прошу тебя, не пускай к вам домой Хэвистока Ирвинга, никогда, ни под каким видом.

 

Китси в детстве. Лезут в глаза светлые волосы. Заткнитесь, вы, придурки. Хватит, не то я маме скажу.

 

…и, самое важное…

 

(ручка застыла в воздухе)

 

… самое важное — я хочу сказать, что на вечеринке ты была просто красавицей, и я очень тронут, что ты надела мамины серьги. Она обожала Энди, она и тебя бы полюбила, ей бы очень хотелось, чтоб мы с тобой были вместе. Прости, что у нас с тобой так ничего и не сложилось. И надеюсь, что у тебя все еще сложится как надо. Честно.
От всего сердца,
Тео.

 

Запечатал, подписал адрес, отложил. На стойке регистрации марки точно есть.

 

Дорогой Хоби,
Мне очень тяжело писать это письмо, прости, что пишу его тебе.

 

То в жар, то в холод. Перед глазами — зеленые пятна. Температура у меня подскочила так, что казалось — стены сжимаются.

 

Это не из-за тех подделок, что я продал. А из-за чего — ты, я думаю, скоро и сам узнаешь.

 

Азотная кислота. Ламповая сажа. Мебель — как живое существо, с течением времени на ней тоже появляются шрамы и метины.
Незаметные и заметные следы времени.

 

…и не знаю, как сказать даже, но, знаешь, я все думаю про больного щенка, которого мы с мамой однажды нашли на улице в Чайнатауне. Собака лежала между мусорными баками. Щенок питбуля. Вонючая, грязная. Кожа да кости. Ослабела, встать не могла. А люди просто шли мимо. Я расстроился, и мама пообещала, что если ее так никто и не подберет, когда мы доужинаем, то ее заберем мы. И вот мы выходим из ресторана, а она там так и лежит. Мы поймали такси, я нес ее на руках, мы приехали домой, и мама соорудила ей лежанку в коробке на кухне, и собака была такая счастливая, облизала нам все лица, выпила ведра воды, съела всю собачью еду, которую мы ей купили, и тотчас же выблевала все обратно. Короче, чтоб не тянуть, скажу — она умерла. Нашей вины в том не было. Но нам казалось, что мы виноваты. Мы отвезли ее к ветеринару, купили ей специальной еды, но ей делалось все хуже и хуже. К тому времени мы оба к ней уже здорово привязались. И мама снова повезла ее к врачу, на этот раз — к специалисту, в Медицинский центр для животных. И врач сказал, что собака больна, я позабыл название болезни, и когда мы ее нашли, она уже была больна, и да, знаю, не это вы хотели услышать, но куда милосерднее будет, если вы прямо сейчас ее и усыпите…

 

Моя рука в беспамятстве, дергаными рывками, летала над бумагой. Но, дойдя до конца страницы и потянувшись за следующей, я с ужасом остановился. Мое прощание, казавшееся мне невесомостью, каким-то последним, стремительным взлетом, на бумаге оказалось вдруг совсем не таким проникновенным и красноречивым. Почерк был косой, буквы разъезжались во все стороны, письмо было глупым, бессвязным и более того — неразборчивым. Должен же быть какой-то другой способ поблагодарить Хоби, сказать ему все, что я хотел — покороче, попроще: а именно, что не надо ему расстраиваться, что он всегда был ко мне добр и помогал мне, как только мог, точно так же, как мы с мамой изо всех сил старались помочь этой питбульке, которая — дельная, кстати, подробность, только мне не хотелось слишком уж растягивать эту историю — была, конечно, славным щенком, но при этом страшным вредителем, пока не умерла — успела разнести нам всю квартиру и разодрала в клочья весь диван.
Избалованный, пошлый нытик. Горло болело так, будто его изнутри выскребли лезвием.
Снимаем обивку. Смотри-ка: древоточцы. Надо обработать «Купринолом».
Той ночью, когда я у Хоби наглотался таблеток в ванной наверху — думал, не очнусь, и все-таки очнулся, лежа на полу, прижимаясь щекой к старенькой шестиугольной косоватой плитке, — то, помню, поразился, как же она вся светится, эта довоенная ванная комната с незатейливой белой начинкой, если глядеть на нее из загробного мира.
Начало конца? Или конец конца?
Fabelhaft. Давно мы так не веселились.
Сначала одно, потом — другое. Аспирин. Холодная вода из мини-бара. Таблетки зашипели, застряли внутри, я словно щебня наглотался, заколотил по груди, стараясь их протолкнуть, от выпивки я как будто еще сильнее разболелся, хотелось пить, голова кругом, рыболовные крючки в горле, вода глупо стекает у меня по щекам, я отфыркиваюсь, чихаю, я открыл бутылку вина вроде как чтоб себя побаловать, а оно прошло в горло скипидаром, обожгло, изрезало мне весь желудок, может, залезть в ванну, может, позвонить, попросить, чтоб принесли что-нибудь горячее, что-нибудь несложное, бульону или чаю?
Нет, надо просто допить вино или, может, сразу переключиться на водку; я читал где-то в интернете, что самоубийцам удавалось умереть от передоза только в двух процентах случаев, цифра до абсурдного ничтожная, но, к несчастью, весь мой предыдущий опыт только подтверждал — так оно и есть. «И никакого те дождика». Такую кто-то там оставил предсмертную записку. «Сплошной фарс». Муж Джин Харлоу, который покончил с собой прямо в их брачную ночь. А самая лучшая — у Джорджа Сандерса, просто классика старого Голливуда, отец ее наизусть помнил и постоянно цитировал. «Дорогой мир, мне скучно, и я ухожу». И еще вот Харт Крейн. Взмыть и упасть, он падает — полощется рубашка. До свиданья, люди! — крикнул он на прощанье и спрыгнул с корабля.
Тело своим я больше не считал. Оно перестало быть моим. Мои руки двигались отдельно от меня, взлетали сами по себе, я был весь как марионетка, развертывался, подымался дергано на веревочках.
Хоби мне рассказывал, что в молодости он пил виски «Катти Сарк», потому что его пил Харт Крейн. «Катти Сарк» значит «короткая юбка».
В музыкальной комнате — бледно-зеленые стены, пальмы и фисташковое мороженое.
Заиндевевшие окна. Выстуженные комнаты детства Хоби.
Старые мастера, они, знаешь, никогда не ошибались.
Что я думал, что чувствовал?
Дышать было больно. Пакет с героином лежал на тумбочке с другой стороны кровати. Отец, конечно бы, с его-то неистощимой любовью к самому трэшу шоу-бизнеса, одобрил мизансцену — наркота, полная окурков пепельница, бухло и тому подобное, — но я как-то не мог до конца примириться с мыслью, что, когда меня найдут, я буду тут валяться в гостиничном халате, словно какой-нибудь вышедший в тираж ресторанный певец. Надо было прибраться, принять душ, побриться и надеть костюм, чтоб, когда найдут — я не выглядел слишком уж убого, потом, когда закончится ночная смена у горничных, снять с двери табличку «Не беспокоить!»: лучше если меня найдут сразу, утром, а не потом, по запаху.
Кажется, будто целая жизнь прошла с того нашего вечера с Пиппой, и я еще думал, какой же я счастливый, когда кинулся ей навстречу в остроугольной зимней темноте, как встрепенулся, заметив ее под фонарем у входа в «Фильм-форум», как я застыл на углу, чтобы посмаковать эту радость — радость смотреть, как она высматривает меня. Видеть ее выжидающий, всматривающийся в прохожих взгляд. Это меня она высматривает, меня! И как вздрагивает сердце, если даже секунду веришь, что, может быть, тебе достанется то, чего не могло достаться никогда.
Вытащил из шкафа костюм. Рубашки все грязные. И чего я хотя бы одну не отослал в прачечную? Ботинки все сырые, испорчены безнадежно, еще один жалкий штришок к общей картине, так, стоп (замешкавшись, я замер посередине комнаты), я что, разлягусь тут, значит, одетый с ног до головы, будто труп, в прозекторской? Меня пробил холодный пот, опять дрожь, опять озноб, все по новой. Надо присесть. Может, стоило переиграть все выступление? Порвать все письма. Выставить все так, будто это несчастный случай. Куда лучше, если подумают, будто бы я собирался на какой-нибудь там званый ужин, решил закинуться на дорожку — присел на кровать, чуть переборщил с дозой, черные искры, пшик-хлоп, и я радостно откинулся. Опаньки.
На белых крыльях смятения. Разбежаться и прыгнуть в бесконечность.
Вдруг — трубный рев — я вздрогнул. Церковные песнопения сменились неуместным грохотаньем праздничного оркестра. Медным, напевным. Во мне закипело раздражение. Сюита из «Щелкунчика». Все не так. Все не так. Никто не кончает с собой под звуки полнокровной праздничной феерии, под лихую оркестровую партию, под марш чего-то там, и тотчас же мой желудок кувыркнулся, прыгнув прямо к горлу, чувство такое, будто я проглотил разом литр лимонного сока, и не успел я метнуться к мусорной корзине, как у меня изо рта хлынул поток прозрачной кислоты — волна, еще одна, еще одна желтая волна.
Когда рвота прекратилась, я уселся на пол, прижавшись лбом к острому металлическому краю мусорной корзины, а на заднем фоне все так же посверкивает раздражающе музычка из детского балета: господи, я даже не напился, проблевался только. Слышно было, как в коридоре гогочут американцы, смеются, громко прощаются, расходясь по номерам: старые друзья-однокашники, теперь трудятся в финансах, опыт работы в сфере корпоративного права — не менее пяти лет, Фиона осенью пойдет в первый класс, в Окландии все спокойно, ну все, спокойной вам ночи, блин, ребята, как же мы вас любим, — и у меня могла бы быть такая жизнь, да только я ее не хотел. Это было последнее, что я запомнил, перед тем как, шатаясь, встал на ноги, вырубил дурацкую музыку и — желудок так и скручивало — рухнул на кровать лицом вниз, словно с моста прыгнул, в номере горели все лампы, а я улетал от света, и над головой у меня смыкалась темнота.
Назад: Глава одиннадцатая Фиолетовая корова
Дальше: Благодарности