Глава 3
Бильярдная
Иногда перед тем, как уйти домой, Ида оставляла им на ужин что-нибудь вкусненькое: мясное рагу, жареную курицу, а то и целый кекс, например, или фруктовый пирог. Но сегодня она выложила на стол то, что надо было срочно доесть: ломтики давнишней ветчины, которые так долго пролежали в целлофане, что стали бледными и скользкими, и миску холодного картофельного пюре.
Гарриет негодовала. Она открыла кладовку и долго разглядывала идеально ровные ряды жестянок с мукой, сахаром, горохом, кукурузной крупой, макаронами и рисом. Мать Гарриет обычно к ужину еле притрагивалась, а чаще всего и вовсе обходилась мороженым да горстью крекеров. Еще Эллисон иногда делала омлет, но от омлетов Гарриет уже начинало подташнивать.
Апатия опутывала ее, как паутина. Она отломила кусок длинной макаронины, сунула в рот. Мучнистый вкус был на что-то похож – на клейстер, – и в голове у нее вдруг замельтешили ясельные воспоминания… зеленая плитка на полу, деревянные кубики, раскрашенные, как кирпичики, и высокие окна, до которых она не дотягивалась.
Задумчиво перекатывая во рту щепку от макаронины и грозно хмуря лоб, от чего ее сходство с Эди и судьей Кливом только усилилось, Гарриет подтащила к холодильнику стул, осторожно двигая его так, чтобы не обрушить на пол лавину газет. Она вскарабкалась на стул и принялась уныло копаться в шуршащих свертках, которыми был забит морозильник. Но и в морозильнике не было ничего стоящего: под грудой комковатых, обернутых в фольгу свертков отыскалась только коробка противного мороженого с кусочками мятных леденцов, которое обожала ее мать (летом она вообще могла одним им и питаться). За продуктами у них обычно ходила Ида Рью, которая никак не могла взять в толк, зачем нужны полуфабрикаты, и называла их блажью. “Телеужины” она считала вредными (хотя всегда покупала, если на них была скидка), а уж перекусы и вовсе не жаловала, полагая, что это все дурное влияние телевизора. (“Чипсы? Ты только что пообедала, каких тебе еще чипсов?”)
– Нажалуйся на нее, – прошептал Хили, когда расстроенная Гарриет снова вышла к нему на крыльцо. – Она твою маму должна слушаться!
– Да знаю я.
Мать Хили уволила Роберту, когда Хили пожаловался, что она отшлепала его щеткой для волос, а Руби она уволила, потому что та запрещала Хили смотреть “Колдунью”.
– Давай, давай, – Хили легонько пнул ее ногу носком кеда.
– Потом.
Но Гарриет сказала это, только чтобы перед ним не опозориться. Гарриет с Эллисон никогда не жаловались на Иду, более того – даже когда Гарриет злилась и обижалась на Иду, она часто врала матери и брала вину на себя, лишь бы Иде не попало. Дома у Гарриет все было устроено не так, как у Хили. Хили, равно как и Пембертон до него, гордился тем, что их матери приходится каждый год-другой искать новую домработницу, потому что с ним трудно сладить, и домработниц вместе с Пемом они выжили, наверное, с десяток. Какая Хили разница, кто там у них дома смотрит телевизор, когда он приходит домой из школы – Роберта, Рамона, Ширли, Руби или Эсси Ли? Но Ида была незыблемым центром, вокруг которого вертелся мир Гарриет: обожаемая незаменимая ворчунья с мягкими ручищами, громадными влажными глазами навыкате и такой улыбкой, что Гарриет казалось: до Иды в мире никто не улыбался. Гарриет было до боли обидно видеть, как пренебрежительно мать иногда обращается с Идой, как будто в их жизни она случайный человек, а не важнейшая ее часть. Мать Гарриет, случалось, истерила, рыдала, металась по кухне и в запале могла наговорить лишнего (в чем, правда, всякий раз раскаивалась). Сильнее всего Гарриет боялась, что Иду рассчитают (или – куда вероятнее – она сама разозлится и уйдет, потому как Ида вечно бурчала, что мать Гарриет ей мало платит), но об этом она даже думать себе запрещала.
В куче скользких комков фольги Гарриет углядела виноградный фруктовый лед. Кое-как она вытащила его наружу, с завистью вспоминая морозилку у Хили дома, которая была под завязку набита эскимо, замороженными пиццами, пирогами с курицей и всеми видами “телеужинов”, какие только есть на свете.
Держа фруктовый лед за палочку, Гарриет вышла на крыльцо – вернуть стул на место она даже не удосужилась – и завалилась на качели с “Книгой джунглей”. День догорал. Сочная зелень в саду сначала стала лиловой, а затем и вовсе потускнела до сизой черноты, заверещали цикады, и в темных разросшихся кустах возле забора миссис Фонтейн пару раз осторожно мигнули светлячки.
Гарриет рассеянно уронила на пол палочку от фруктового льда. Она с полчаса пролежала не двигаясь. Затылком она упиралась в деревянный подлокотник качелей, чертовски неудобно выгнув шею, однако позы все равно не меняла и только все ближе и ближе подносила книгу к глазам.
Наконец стало совсем темно. В затылке у Гарриет закололо, а на глаза как будто кто-то давил изнутри, но она по-прежнему не двигалась с места, хотя у нее давно затекла и шея, и все тело. Отдельные куски “Книги джунглей” она знала почти наизусть: когда Багира и Балу учат маленького Маугли и когда они вместе с Каа нападают на бандерлогов. Дальше этого, когда Маугли начинал тяготиться жизнью в джунглях и приключений становилось меньше, она, бывало, даже не дочитывала.
Ей не нравились детские книжки, в которых дети взрослели, потому что это самое “взросление” (что в книжках, что в реальной жизни) всегда означало, что герои самым непонятным образом скучнели прямо на глазах; ни с того ни с сего мальчики и девочки ради какой-то глупой любви забрасывали все приключения, женились, обзаводились семьями и начинали себя вести как тупые коровы.
Кто-то жарил стейки на гриле. Пахло вкусно. Шея у Гарриет ныла все сильнее, но хоть она и напрягала изо всех сил глаза, чтобы хоть что-то разобрать в темноте, ей почему-то все равно не хотелось вставать и включать свет. Она то и дело отвлекалась от книги, бездумно скользила взглядом по верхушкам соседних кустов, будто ее мысли кто-то разматывал, как клубок кусачей черной шерсти, а потом дергал за нитки и снова привязывал к книжке.
Где-то в самом сердце джунглей спал вечным сном заброшенный город: руины храмов, заросшие лианами фонтаны и террасы, обветшалые комнаты с горами золота и бриллиантов, до которых никому, в том числе и Маугли, не было дела. В развалинах жили змеи, которых питон Каа несколько презрительно звал Ядовитым Народцем. Она читала, и джунгли из книжки про Маугли украдкой просачивались во влажную, полутропическую тьму двора, наполняя его дикой, сумрачной опасностью: надрываются лягушки, заходятся криком птицы в увитых плющом кронах. Маугли был мальчик, и еще – Маугли был волк. А она, Гарриет, была самой собой – и в то же время кем-то еще.
Над ней скользнули черные крылья. Пустота. Мысли Гарриет приземлились, потихоньку улеглись. Вдруг она поняла, что не помнит, сколько уже пролежала тут, на качелях. Почему она не в кровати? Уже очень поздно? Ее мысли заволокло темнотой… черный ветер… холод.
Она вздрогнула, да так сильно, что накренились качели – что-то прошелестело прямо у нее перед лицом, что-то скользкое, дрожащее, у нее перехватило дух.
Она бешено замахала руками, забарахталась, так что качели заскрипели, а сама она перестала понимать, где пол, где потолок, пока наконец до нее, как будто издалека, не дошло: раздавшийся шлепок – это ее упавшая библиотечная книга.
Гарриет успокоилась, утихла. Тряска унялась, потолочные доски над головой проносились все медленнее, и наконец качели замерли. Гарриет лежала в звонкой тишине и размышляла. Если б она тогда не пришла, птица все равно погибла бы, но это никак не отменяло того, что убила дрозда именно она.
Раскрытая книга валялась на полу. Гарриет перекатилась на живот, подняла ее. Из-за угла вырулила машина, свернула на Джордж-стрит и обдала веранду лучом фар, осветив картинку с Белой Коброй, которая выскочила на Гарриет, будто дорожный знак посреди ночи. Под картинкой было написано:
Много лет назад они пришли, чтоб забрать мое сокровище. Я поговорила с ними во тьме, и с тех пор они не шевелились.
Гарриет перевернулась обратно на спину и долгое время не шевелилась сама, потом, скрипнув качелями, встала, потянулась. Прихрамывая, она вошла в залитую светом столовую, где в полном одиночестве сидела Эллисон и доедала из белой миски холодное картофельное пюре.
Замри, о дитя, ибо я есмь Смерть. Это сказала еще одна кобра из какой-то другой книжки Киплинга. Кобры в его повестях всегда были безжалостны, но как же прекрасно они говорили, словно злые цари из Ветхого Завета.
Гарриет прошла на кухню, к висевшему на стене телефону и набрала номер Хили. Четыре звонка. Пять. Наконец кто-то снял трубку. На заднем плане какой-то гам.
– Нет, лучше сними, – сказала кому-то мать Хили. – Алло?
– Это Гарриет. Могу ли я поговорить с Хили?
– Гарриет! Ну, конечно, котик…
Трубку шлепнули на стол. Глаза у Гарриет все никак не могли привыкнуть к свету, и она моргала, глядя на стоявший возле холодильника стул. Ласковые прозвища, которыми ее награждала мать Хили, вечно выбивали ее из колеи: обычно никому и в голову не приходило звать Гарриет “котиком”.
Какой-то шум, по полу чиркнули ножки стула, издевательски хохотнул Пембертон. Все эти звуки тотчас же перекрыл обиженный, пронзительный вопль Хили.
Хлопнула дверь.
– Алё! – тон у него был грубоватый, но радостный. – Гарриет? Она прижала трубку плечом, развернулась, уставилась в стену.
– Хили, как думаешь, мы с тобой сумеем поймать ядовитую змею? Ответом ей было восхищенное молчание, и Гарриет с удовольствием поняла, что Хили сразу догадался, что у нее на уме.
– Медноголовку? Или медноголового щитомордника? Кто ядовитее?
Несколько часов спустя они в полной темноте сидели на заднем крыльце у Гарриет. Хили чуть с ума не сошел, дожидаясь, когда разойдутся гости и можно будет сбежать сюда. Мать Хили, заметив, что у младшего сына вдруг самым подозрительным образом пропал аппетит, вбила себе в голову, что у него запор – унизительно долго расспрашивала, как именно он ходит в туалет, и предлагала слабительные. Наконец она поцеловала его, пожелала спокойной ночи и с неохотой отпустила; они с отцом поднялись в спальню, а взбудораженный Хили еще с полчаса пролежал в кровати, не шевелясь, не смыкая глаз – чувство было такое, будто он махом выпил галлон кока-колы, или только что посмотрел новый фильм про Джеймса Бонда, или как будто сегодня сочельник.
Чувство это только усилилось, когда ему пришлось тайком выбираться из дома – прокрасться на цыпочках по коридору, потихоньку, маленькими рывками, открыть скрипучую дверь на задний двор. После жужжащей кондиционированной прохлады ночной воздух навалился на него горячей массой, волосы прилипли к шее, стало тяжело дышать. Гарриет сидела на нижней ступеньке, уткнувшись подбородком в колени, и жевала куриную ножку, которую Хили вынес ей из дома.
– А чем медноголовка отличается от щитомордника? – спросила она. В лунном свете было видно, что рот у нее немного блестит от жира.
– Я вообще сначала думал, что ничем, – ответил Хили. Он был как в дурмане.
– Медноголовки совсем другие. Это медноголовый щитомордник с мокасиновым – одна и та же змея.
– Водяной мокасин может и на человека наброситься, – радостно сказал Хили, слово в слово повторив то, что ему пару часов назад рассказал Пембертон, когда Хили пристал к нему с расспросами. Хили до смерти боялся змей, не мог даже смотреть на их изображения в энциклопедии. – Они прямо злобные.
– А они все время в воде сидят?
– Медноголовка длиной где-то фута два, очень тонкая и прямо очень красная, – Хили не знал, как ответить на ее вопрос и поэтому снова начал пересказывать то, что ему сообщил Пембертон. – Она воду не любит.
– Тогда, может, ее легче будет поймать?
– Ну да, – сказал Хили, хотя ничего он, конечно, не знал.
Стоило Хили увидеть змею, неважно какого цвета или длины, он сразу безошибочно определял – по одной точке или бугорку на голове – ядовитая змея или нет, но на этом его знания заканчивались. Он любую ядовитую змею звал водяным мокасином, а если видел ядовитую змею на суше, то считал, что это тоже водяной мокасин, просто он сейчас не в воде.
Гарриет выбросила куриную косточку во двор, обтерла пальцы о голые ноги, развернула другую салфетку и принялась за кусок праздничного торта, который ей тоже принес Хили. Несколько минут оба молчали. Даже днем над задним двором Гарриет нависало неуютное, душное запустение, и казалось, что здесь как-то и мрачнее, и холоднее, чем в других дворах на Джордж-стрит. А по ночам, когда зеленые дебри, джунгли и заросли во дворе чернели и сливались воедино, весь двор буквально оживал. Штат Миссисипи кишел змеями. Гарриет и Хили с самого детства слышали рассказы о том, как мокасиновые змеи жалят рыбаков – то вокруг весла обовьются, то свалятся в лодку с низко нависших ветвей, как затаившиеся в подвалах змеи кусают сантехников, газовщиков и дезинсекторов, слышали они и о людях, которые катались на водных лыжах, да и въехали прямиком в подводное гнездо мокасинов, а потом всплыли только их разбухшие трупы с остекленевшими глазами, такие раздутые, что они волоклись за моторкой, подпрыгивая на воде, будто резиновые игрушки в ванной. Они оба знали, что летом нельзя гулять по лесу в шортах и без ботинок, нельзя переворачивать большие камни или перешагивать через упавшие деревья, предварительно за них не заглянув, знали, что надо держаться подальше от высокой травы, куч хвороста, заболоченной воды, водопроводных труб, подвалов и подозрительных ям. Хили поежился, вспомнив, что мать не раз напоминала ему, что не надо подходить к разросшимся кустам, давно пересохшему илистому пруду и трухлявым поленницам у Гарриет во дворе. “Гарриет не виновата, – говорила она, – что мать у нее за домом совсем не следит, но смотри мне, увижу, что ты там босиком бегаешь…”
– Под изгородью есть змеиное гнездо – маленькие, красные, как ты и рассказывал. Честер говорит, ядовитые. Прошлой зимой, когда земля замерзла, я там нашла их целый клубок, вот такой. – она очертила в воздухе круг размером с мяч для софтбола. – Они все смерзлись.
– Кто ж испугается дохлых змей?
– Они были не дохлые. Честер сказал, они бы ожили, когда оттают.
– Фу-у.
– Он весь клубок спалил.
Это Гарриет помнила даже слишком живо. У нее перед глазами до сих пор стоял Честер – на нем высокие сапоги, он стоит посреди зимнего двора и поливает змей бензином, держа канистру в вытянутой руке. Когда он швырнул спичку, пламя взметнулось химическим оранжевым шаром, который совсем не опалил и даже не осветил блеклую почерневшую зелень живой изгороди. Даже издали было видно, как извивались змеи от вспыхнувшей в них жизни, одна особенно – ей удалось высвободить голову из общего клубка, и она слепо дергалась из стороны в сторону, будто “дворник” на лобовом стекле. Горели они, отвратительно потрескивая, и звука хуже Гарриет в жизни не слыхала. А потом на этом месте всю зиму, да и почти всю весну лежала кучка маслянистого пепла и почерневших позвонков.
Она рассеянно взяла кусок торта и положила его обратно.
– От этих змей, – сказала она, – невозможно избавиться, мне Честер говорил. Они могут уползти ненадолго, если за них как следует взяться, но если они где-то обосновались и им там было хорошо, они потом все равно вернутся.
Хили вспомнил, сколько раз он, чтобы срезать путь, перелезал через эту изгородь. Босиком. А вслух сказал:
– Ты была когда-нибудь в “Мире рептилий” на старой трассе? Это там, где “Окаменелый лес”. Там заправка еще. Хозяин – жуткий старикан с заячьей губой.
Гарриет уставилась на него во все глаза:
– Ты там был?
– Ага.
– И твоя мать туда поехала?
– Нет, конечно, – слегка смутился Хили. – Только мы с Пемом. Мы с ним с бейсбола возвращались.
Даже Пембертон – даже Пем! – не горел желанием заезжать в “Мир рептилий”. Но у них заканчивался бензин.
– Первый раз вижу человека, который там был.
– Старикан просто страшный. У него все руки в татуировках со змеями. И еще в шрамах, – заметил Хили, пока наполнял бак, – как будто его много раз жалили.
У него не было ни зубов, ни вставных челюстей и он мягко, по-змеиному растягивал губы в жуткой улыбке. И самое ужасное – на шее у него висел удав: “Что, сынок, хочешь погладить?” – спросил он, наклонившись к окну машины, впившись в Хили своими невыразительными выцветшими глазками.
– И как там? В “Мире рептилий”?
– Воняет. Как будто рыбой. Я трогал удава, – прибавил он. Он побоялся отказаться, испугался, что, если не погладит, старикан швырнет удава в него. – Он был холодный. Как зимой сиденья в машине.
– Сколько у него там змей?
– До фига. У него там вся стена заставлена аквариумами со змеями. И еще больше змей просто ползают на воле. Там есть такой отгороженный участок, Гремучее Ранчо называется. И чуть вдалеке стоит еще одно здание, у него все стены разрисованы и исписаны какой-то чушью.
– А почему они не выползают наружу?
– Не знаю. Они вообще не очень-то и ползали. Они как будто больные.
– Больная змея мне не нужна.
Тут Хили вдруг пришла в голову очень странная мысль. А если бы брат Гарриет не умер, когда она была маленькой? Если бы он остался жив, то сейчас был бы, наверное, как Пембертон: дразнил бы ее, рылся в ее вещах. Она, может быть, его особо и не любила бы.
Он стянул свои желтые волосы в хвост, принялся обмахивать вспотевшую шею.
– А по мне, лучше уж медленная змея, чем такая, которая мигом тебе в задницу вцепится, – весело заметил он. – Я однажды по телику смотрел передачу про черную мамбу. Они в длину футов по десять. И знаешь, что они делают? Они вытягиваются, значит, вверх, футов на восемь, и гонятся за тобой, разинув пасть, на скорости двадцать миль в час, а когда поймают, – он заговорил громче, чтобы не дать Гарриет вставить слово, – а когда поймают, то со всего размаху впиваются тебе прямо в лицо.
– У него есть такая?
– У него там все змеи в мире есть. Да, и еще вот что забыл сказать: они такие ядовитые, что умираешь через десять секунд. Какое там противоядие, забудь вообще. Тебе сразу конец.
Молчание Гарриет его угнетало. Она сейчас была похожа на маленького пирата-китайца: черные волосы, руки сложены на коленях.
– Знаешь, что нам нужно? – наконец сказала она. – Машина.
– Ага! – бодро отозвался Хили, запнувшись буквально на секунду. Он проклинал себя за то, что хвастался, будто умеет водить.
Он искоса глянул на нее, затем уперся ладонями в доски крыльца, задрал голову и стал смотреть на звезды. “Нет” и “не могу” Гарриет лучше не говорить. Он видел, как она прыгала с крыш, дралась с детьми в два раза крупнее нее, кусала и пинала медсестер, когда им в детском саду делали прививку “пять-в-одном”.
Не зная, что сказать, он потер глаза. На него вдруг навалилась неприятная сонливость – стало жарко, по телу побежали мурашки, похоже, ночью будут сниться кошмары. Он вспомнил освежеванную змею, которая свисала с забора в “Мире рептилий”: красные мышцы, перевитые голубыми венами.
– Гарриет, – спросил он, – а не проще ли позвонить копам?
– Конечно, проще, – тотчас же откликнулась она, и в Хили с новой силой всколыхнулась любовь к ней. Гарриет, дорогая его подруженция: можно этак вот щелкнуть пальцами, сменить тему, и она тут же ее поддержит.
– Тогда так и сделаем. Позвоним из автомата, который возле муниципалитета, и скажем, что знаем, кто убил твоего брата. Я умею разговаривать старушечьим голосом.
Гарриет глянула на него так, будто он рехнулся.
– И что, позволить, чтоб его кто-то другой наказал? – спросила она. Хили увидел, какое у нее стало лицо, и ему сделалось не по себе.
Он отвернулся. Увидел лежащую на ступеньках салфетку с жирными пятнами, недоеденный кусок торта. Дела обстояли так: он сделает все, что она ни попросит, все что угодно, и оба они это понимали.
Медноголовка была коротенькой, чуть больше фута, и пока что это была самая маленькая медноголовка из пяти, которых Хили с Гарриет успели увидеть утром всего за час. Она обмякшей буквой S тихонько лежала себе в жиденьких сорняках, которые пробивались сквозь кучу строительного песка в тупике на Дубовой Лужайке – квартале с новыми домами, который начинался сразу за “Загородным клубом”.
Тут не было ни одного дома старше семи лет: псевдотюдоровские особняки, приземистые ранчо, современные дома и даже парочка довоенных поместий из новехонького кричаще-красного кирпича с пришпиленными к фасаду декоративными колоннами. Дома были большие и недешевые, но из-за новизны казались какими-то неприветливыми, недоделанными. На задах участка, где Гарриет с Хили бросили велосипеды, было еще много недостроенных домов – разгороженные пустые делянки были завалены лесом, рубероидом, трубами и гипсокартоном, расчерчены каркасами из свежей желтой сосны, сквозь которые струилось истошно-голубое небо.
В отличие от старинной тенистой Джордж-стрит, которую построили еще в прошлом веке, тут деревьев почти не было, да и тротуаров тоже. Бульдозеры и электропилы не пощадили ни единого листочка, все дубы – черные, звездчатые – вырубили, а ведь дубы эти, по словам университетского лесоведа, который безуспешно пытался их спасти, стояли еще в 1682 году, когда Ла Саль сплавлялся по Миссисипи. Верхний слой грунта, который дубы удерживали корнями, тотчас смыло в реку и унесло течением. Чтобы выровнять участок, промоины зацементировали, но на тощей, отдающей кисловатым душком земле теперь почти ничего не росло. Трава если и пробивалась, то редкими худосочными стебельками, а саженцы магнолии и кизилового дерева, которые сюда завозили грузовиками, быстро зачахли, и вскоре от них остались одни палочки, которые так и торчали из бодрых кучек перегноя, обложенных декоративным щебнем. Поля спекшейся глины – по-марсиански красной, пересыпанной песком и опилками – резко сшибались с полосой асфальта, который был таким черным и свежим, что, казалось, в нем все еще можно увязнуть. Чуть дальше, на юге, раскинулась полноводная топь, которая каждую весну разливалась и затапливала весь квартал.
Дома на Дубовой Лужайке скупали в основном нувориши: застройщики, политики, риелторы, честолюбивые молодожены, которые изо всех сил старались забыть, что еще недавно фермерствовали среди глинистых холмов и сосновых чащ. Они так методично асфальтировали каждый клочок земли, с таким усердием выкорчевывали каждое деревце, что казалось, будто ими движет ненависть к их собственным деревенским корням.
Но Дубовая Лужайка нашла чем отплатить за то, что ее так жестоко расплющили. Почва тут была болотистая, и воздух гудел от комарья. Стоило выкопать яму, и она тотчас наполнялась солоноватой водой. Стоило пойти дождю – забивалась канализация, и прославленная черная миссисипская грязь бурлила в новехоньких унитазах, сочилась из кранов и новомодных душевых леек с разбрызгивателями. Поскольку весь верхний слой грунта сошел начисто, сюда пришлось грузовиками завозить песок, чтоб дома не смыло по весне; кроме того, речным змеям и черепахам теперь здесь было раздолье – они могли ползти, куда им вздумается.
И участки просто кишели змеями – змеи были большие и маленькие, ядовитые и неядовитые, змеи тут зарывались в грязь, плавали в воде, грелись под солнышком на сухих камнях. В жару змеиная вонь подымалась от самой земли, словно мутная водица, которая моментально вскипала в следах, оставленных в утрамбованной почве. Ида Рью сравнивала змеиный дух с запахом рыбьих кишок – как у рыбы-буйвола или сомиков, кошачьих или канальных, в общем, рыб-мусорщиков, которые питались всякими отходами. Эди рассказывала, что, когда копала яму под азалии или розовые кусты – особенно возле автострады, где она вместе с “Садовым клубом” занималась городским благоустройством, – сразу понимала, что подобралась близко к змеиному гнезду, если из ямы начинало как будто гнилой картошкой попахивать. Гарриет и сама прекрасно знала, как пахнут змеи (особенно хорошо она это запомнила после того, как побывала в мемфисском зоопарке и зашла там в “Дом рептилий”, ну и, когда им на уроках естествознания показывали перепуганных змей в стеклянных банках, оттуда тоже сильно пахло). Она легко узнавала резкую смрадную вонь, которая стелилась по туманным речным бережкам и доносилась с мелководья, из канализации, с дымящихся топких озерец в августе, а то и, бывало – в самый зной, после дождя – с ее собственного двора.
У Гарриет и джинсы, и футболка с длинными рукавами уже насквозь промокли от пота. Ни на участке, ни на болотах не было ни одного деревца, поэтому, чтобы уберечься от солнечного удара, Гарриет надела соломенную шляпу, но солнце все равно слепило ее – пламенное, безжалостное, как гнев Господень. От жары и дурных предчувствий Гарриет слегка пошатывало. Все утро она стоически сносила болтовню Хили (тот считал, что носить шляпу – ниже его достоинства, а потому уже начал краснеть от солнечного ожога), который скакал вокруг нее и без умолку твердил про какой-то там фильм о Джеймсе Бонде, где были наркоторговцы, гадалки и ядовитые тропические змеи. А пока они сюда ехали, он чуть до смерти не уморил ее рассказами о каскадере Ивеле Нивеле и мультике про “Тачку и Мотоцикликов”, который показывали с утра по субботам.
– Это надо было видеть, – приговаривал он, то и дело всей пятерней взволнованно откидывая назад челку, которая лезла ему в глаза, – короче, Джеймс Бонд просто спалил эту змею. У него, в общем, в руках был баллончик дезодоранта, что-то типа того. И он, такой, видит змею в зеркале, вот так вот рррра-азворачивается, подносит к баллончику сигару и бабах! – пламя как шарахнет, прямо через всю комнату – вжжжжжж!..
Звонко присвистнув, он попятился назад, а Гарриет тем временем глядела на спящую медноголовку и раздумывала, что им делать дальше. Они вышли на охоту, вооружившись воздушкой Хили, двумя оструганными рогатинами, справочником “Рептилии и земноводные Юго-востока США”, садовыми рукавицами Честера, жгутом, перочинным ножом, мелочью, чтоб было на что позвонить из автомата, если кого-то из них укусят, и старой жестяной коробкой с надписью “Королева школы”, в которой Гарриет отверткой кое-как проковыряла несколько дырок для воздуха (коробка была разрисована чирлидершами с косичками и бойкими королевами красоты в диадемах, Эллисон раньше носила в ней ланч). План был такой: они подкрадываются к змее – лучше после броска, когда она еще не успела собраться для нового – и рогатиной прижимают ее голову к земле. Затем они ее хватают (хватают очень близко к голове, чтоб она не сумела вывернуться и их ужалить), бросают в коробку и захлопывают крышку.
Легко сказать. Сначала они наткнулись на трех ржаво-красных, переливчатых молодых медноголовок, которые грелись на солнышке, свернувшись на бетонной плите, но побоялись к ним подойти. Хили швырнул в них камнем. Две тотчас же шмыгнули в разные стороны, а третья, разъярившись, начала быстро, не поднимая головы, бросаться во все стороны – на плиту, в воздух, всюду, где чуяла опасность.
Дети страшно перепугались. Они осторожно, вытянув перед собой рогатины, обошли плиту, затем метнулись поближе и так же быстро отпрыгнули, когда змея развернулась и стала кидаться в разные стороны, пытаясь их ужалить. Гарриет думала, что упадет в обморок – так ей было страшно. Хили ткнул в змею палкой и промахнулся, змея отскочила и всем телом, словно кнутом, выстрелила в сторону Хили, и тут Гарриет, взвизгнув, прижала ее за голову своей рогатиной. Змея тотчас же принялась так яростно бить двухфутовым хвостом и вырываться, будто в нее вселился дьявол. Содрогаясь от отвращения, Гарриет отшатнулась, чтобы ей по ногам не попало хвостом; извернувшись, змея высвободилась, шмыгнула в сторону Хили, который стал отпрыгивать от нее, визжа так, будто его на кол сажают, и исчезла в выжженной траве.
Что показательно: если б ребенок – да или кто угодно – вот так долго визжал и надрывался на Джордж-стрит, то уже через секунду на улицу высыпали бы и миссис Фонтейн, и миссис Годфри, и Ида Рью, и еще с полдесятка домработниц (“Дети! А ну отойдите от змеи! Ну-ка брысь!”). И настроены они были бы самым решительным образом, и никаких отговорок не потерпели бы, а потом еще стояли бы в кухнях возле окон, чтоб убедиться – все ли, мол, в порядке. Но на Дубовой Лужайке все было по-другому. От одного вида домов тут делалось не по себе – казалось, что они стоят опечатанные, будто какие-то бункеры или мавзолеи. Здесь никто никого не знал. Тут можно было орать до посинения, какой-нибудь уголовник мог прямо на улице душить тебя колючей проволокой, и все равно никто не выйдет посмотреть, что происходит. По напряженной, дрожащей от зноя тишине разносились пугающие взрывы безумного хохота: в соседнем доме – наглухо зашторенной гасиенде, которая воинственно раскорячилась за сосновыми каркасами посреди пустого участка – кто-то смотрел телевикторину. В окнах темно. Под гаражным навесом, на песчаной дорожке припаркован блестящий новенький “бьюик”.
– Энн Кендалл! Спускайтесь-ка к нам!
Бурные зрительские аплодисменты.
Кто там живет, в этом доме, словно в полусне размышляла Гарриет, прикрывая ладонью глаза от солнца. Чей-то муж, который напился и не пошел на работу? Какая-нибудь нерасторопная мамаша из “Женской лиги”, вроде тех юных матерей-неумех, с чьими детьми Эллисон тут иногда сидела – лежит себе в полутемной комнате с работающим телевизором и грудой нестираного белья?
– “Цену удачи” я терпеть не могу, – пропыхтел Хили – он сделал шаг назад, запнулся и, дернувшись, поглядел на землю. – А вот в “Парочке вопросов” у них там и деньги, и машины.
– Мне нравится “Своя игра”.
Хили ее не слушал. Он энергично ворошил траву рогатиной.
– Из России с любо-о-вью, – промурлыкал он, не смог вспомнить слова и поэтому повторил: – Из России с любо-о-вью…
Четвертую змею им долго искать не пришлось – ей оказался грязновато-желтый, будто восковой, мокасин, длиной примерно с виденных ими медноголовок, зато толще, чем рука у Хили. Хили, хоть и трясся от страха, но настоял на том, чтобы идти первым, и поэтому на змею чуть не наступил. Змея вскинулась разжавшейся пружиной и едва не ужалила его в икру – Хили, которого до сих пор потряхивало от предыдущей схватки со змеями, среагировал моментально и одним ударом пригвоздил змею к земле.
– Ха! – крикнул он.
Гарриет расхохоталась и трясущимися пальцами задергала защелку на крышке “королевской” коробки для ланча. Эта змея оказалась не такой шустрой. Она настороженно поводила туда-сюда мощным омерзительно-желтушным хвостом. Но она же крупнее медноголовки, поместится ли в коробку? Хили, который от ужаса тоже зашелся пронзительным истеричным смехом, вытянул руку и нагнулся, чтобы схватить змею.
– Голова! – вскрикнула Гарриет, с грохотом выронив коробку. Хили отпрыгнул. Рогатина выпала у него из рук. Змея замерла.
Плавно вскинула голову и уставилась на них глазами-щелочками – долгий, леденящий душу миг, – а потом распахнула омерзительно белесую изнутри пасть и кинулась в их сторону.
Гарриет с Хили развернулись, врезались друг в друга и бросились бежать, они боялись споткнуться и свалиться в яму, но и глянуть вниз боялись тоже – ветки трещали у них под ногами, и едкий запах примятой полыни вихрился в раскаленном воздухе, будто запах самого страха.
Путь к полосе асфальта им преградила канава с мутной водой, в которой кишели головастики. Канава была широкая, просто так и не перепрыгнешь, а ее скользкие бетонные бортики заросли мхом. Они съехали прямо в канаву (всколыхнув со дна такую вонь нечистот и гниющей рыбы, что обоих тотчас же скрутило в приступе кашля), шлепнулись на руки, вскарабкались наверх. Слезы градом катились у них по щекам, они обернулись, но позади осталась только дорожка, которую они протоптали в зарослях жухлой полыни, да еще чуть дальше уныло поблескивала коробка для ланча.
Гарриет с Хили тяжело дышали, их, будто пьяных, шатало из стороны в сторону, лица у них побагровели. Они оба чувствовали, что вот-вот могут свалиться в обморок, но кругом было грязно, небезопасно, да и присесть было особо некуда. Из канавы выполз крупный, уже отрастивший себе лапки головастик, который теперь не мог сдвинуться с места – он, подергиваясь, лежал на дороге, и от влажных шлепков его склизкого тельца по асфальту Гарриет снова замутило.
Начисто позабыв весь школьный кодекс приличий, который запрещал мальчику приближаться к девочке ближе, чем на два фута, если только он не хотел ее пнуть или толкнуть, Гарриет с Хили жались друг к другу, пытаясь устоять на ногах: Гарриет и думать забыла о том, что надо казаться храброй, а Хили и думать не думал о том, как бы ее поцеловать или напугать. Джинсы у них были облеплены репьями и утыканы колючками, штанины – насквозь мокрые и тяжелые – воняли жижей из канавы. Хили согнулся и издавал такие звуки, будто его сейчас вырвет.
– Ты нормально? – спросила Гарриет, но тут она заметила желто-зеленую слизь у него на рукаве – кишки головастика, – и ее саму чуть не вырвало.
Хили, откашливаясь, будто кошка, которая пытается срыгнуть комок шерсти, пожал плечами и собрался было идти обратно, за рогатиной и коробкой.
Гарриет ухватила его мокрую от пота майку.
– Подожди, – кое-как выговорила она.
Чтобы передохнуть, они взгромоздились на велосипеды – у Хили был “стинг-рэй” с “рогатым” рулем и удлиненным сиденьем, у Гарриет бывший Робинов “вестерн флайер” – и так и сидели, молча переводя дух. Когда сердца у них перестали бешено колотиться, они угрюмо похлебали теплой, отдающей пластмассой воды из фляжки Хили и снова отправились на пустошь, на этот раз вооружившись воздушкой.
Хили, потерявший поначалу дар речи, теперь разошелся вовсю. Бурно жестикулируя, он громко хвастался, как поймает водяного мокасина, а когда поймает, то выстрелит ему прямо в морду, схватит за хвост и раскрутит над головой, переломает его как палку, разрубит его пополам, а куски потом переедет на велосипеде. Лицо у него было пунцовое, дышал он тяжело, шумно; он то и дело разряжал ружье в траву, останавливался и с остервенением дергал за насос – вшшш, вшшш, вшшш, – чтобы снова нагнать воздух в камеру.
Канаву они решили обойти стороной и пошли теперь в сторону недостроенных домов – в случае опасности оттуда было проще выбежать на дорогу. У Гарриет разболелась голова, а ладони стали липкими от холодного пота. Вскинув воздушку на плечо, Хили метался из стороны в сторону, возбужденно тараторя, размахивая кулаками и совершенно не замечая того, что в реденькой траве на неприметном участке земли всего-то футах в трех от его ноги разлеглась (ненавязчиво вытянувшись почти что в струнку) “юная особь” – как выразился бы справочник “Рептилии и земноводные Юго-востока США” – медноголовки.
– Ну и вот, короче, открываешь этот чемодан, а оттуда выстреливает слезоточивым газом. И там у него еще пули, и нож сбоку выскакивает…
У Гарриет все плыло перед глазами. Вот было бы здорово, если бы ей давали по доллару всякий раз, когда она слышала от Хили про этот чемодан, который в фильме “Из России с любовью” стрелял пулями и слезоточивым газом.
Она закрыла глаза и сказала:
– Слушай, ты тогда змею схватил низковато. Она бы тебя укусила.
– Да заткнись ты! – на миг Хили сердито умолк, потом закричал: – Это все из-за тебя! Я ее поймал! Если бы ты не.
– Осторожно. Сзади!
– Мокасин? – он пригнулся, вскинул ружье. – Где? Где этот сукин сын?
– Вон там, – сказала Гарриет и, шагнув вперед, снова с досадой ткнула пальцем, – да вон же.
Из травы слепо вскинулась заостренная головка – мелькнула бледная кожица под мускулистой нижней челюстью, – и змея, слегка вильнув телом, снова улеглась.
– Ууу, ну это маленькая, – разочарованно сказал Хили, нагнувшись, чтоб получше ее разглядеть.
– Неважно, какого она… Хили! – вскрикнула она, неуклюже отпрыгнув в сторону – медноголовка красным сполохом метнулась к ее лодыжке.
Ее осыпало градом вареного арахиса, затем просвистел и шлепнулся на землю целлофановый пакетик с орехами. Гарриет потеряла равновесие, покачнулась, запрыгала на одной ноге, и тут медноголовка, которую она буквально на секунду потеряла из виду, снова набросилась на нее.
Пискнула воздушка – Гарриет небольно щелкнуло по кеду, обожгло икру, – она взвизгнула и отпрыгнула от пуль, затрещавших в пыли у нее под ногами. Но змея уже рассвирепела и даже под пулями не ослабляла напора: она все метила в ногу Гарриет, ни на секунду не отклоняясь от цели.
Гарриет попятилась обратно, к асфальту – ее мутило, перед глазами все плыло. Она вскинула руку, заслонила лицо (после слепящего солнца перед глазами у нее бодро мельтешили прозрачные сгустки-кляксы, которые, будто амебы в капле озерной воды под микроскопом, то и дело сталкивались и слипались), а когда в глазах все прояснилось, Гарриет увидела, что маленькая медноголовка лежит неподалеку и, вскинув голову, спокойно и без особого интереса наблюдает за ней.
Хили так исступленно палил из воздушки, что ее заклинило. Он что-то бессвязно выкрикнул, отшвырнул ружье и помчался за рогатиной.
– Подожди!
Ей пришлось напрячь все силы, чтобы отвести взгляд от холодных, ясных, как колокольный звон, глаз змеи. Да что со мной такое, вяло подумала она, пятясь поближе к центру плавящейся от жары дороги, – тепловой удар?
– Эй-эй! – откуда-то донесся голос Хили, но она не понимала, где он. – Гарриет!
– Подожди.
Плохо соображая, что происходит, Гарриет сделала еще шаг назад (ноги у нее вдруг зашатались, одеревенели, будто у марионетки, которой она совсем не знала, как управлять) и с размаху шлепнулась прямо на раскаленный асфальт.
– Эй, подруга, ты в порядке?
– Отстань, – услышала Гарриет собственный голос.
Сквозь зажмуренные веки жарило красное солнце. Перед глазами у нее злобной вывороткой искрил выжженный светом змеиный взгляд: черные радужки, кислотно-желтые полоски зрачков. Она дышала ртом, вонь от вымокших в канаве штанов на жаре так обострилась, что Гарриет ощущала ее на языке; вдруг до нее дошло, что лежать на дороге – опасно, она попыталась было встать, но земля ушла у нее из-под ног…
– Гарриет! – голос Хили раздавался где-то вдалеке. – Что с тобой? Не пугай меня!
Она моргнула, белый свет жег глаза, будто в них прыснули лимонным соком – и до чего же пугала ее эта жара, и эта ее незрячесть, и эти непослушные руки и ноги.
Теперь она лежала на спине. Небо пылало немилосердной безоблачной синевой. Время словно на минутку притормозило, будто бы она задремала и тут же, резко дернувшись, проснулась. Внезапно над ней сгустилась чернота. В панике Гарриет закрыла лицо обеими руками, но черная тень только сдвинулась, переметнулась на другую сторону, стала еще темнее.
– Гарриет, ну хватит. Это просто вода.
Где-то в глубине сознания она расслышала эти слова, расслышала, но не услышала. И тут внезапно что-то холодное коснулось уголка ее рта, и Гарриет принялась отбиваться, вопя что было сил.
– Ну вы и придурки, – сказал Пембертон. – Такая жара, а вы поперлись в эту дырищу на великах. Да температура вон под сотню.
Гарриет лежала на заднем сиденье “кадиллака” и глядела, как над головой у нее в прохладном кружеве ветвей мелькает небо. Деревья – это значит, что они наконец-то выехали с лысой Дубовой Лужайки на старую добрую городскую дорогу.
Она закрыла глаза. В динамиках ревела рок-музыка; под сомкнутыми веками свет казался красным и по нему, дрожа, проносились тени-пятнышки – редкие, неровные.
– На кортах ни души, – проорал Пем, перекрикивая ветер и музыку. – Даже в бассейне никого. Все сидят в зале, смотрят “Одну жизнь, чтобы жить”.
Десятицентовик для звонка им все-таки пригодился. Героический Хили, который перегрелся и перепугался не меньше Гарриет, вскочил на велосипед и, несмотря на жару и на то, что ноги у него сводило судорогой, жал на педали почти полмили, пока не добрался до парковки возле магазинчика “Джиффи КвикМарт”, где стояла телефонная будка. Однако Гарриет, которая сорок адских минут прождала его, поджариваясь на асфальте в кишевшем змеями тупике, было так жарко и тошно, что особой благодарности она не испытывала.
Она слегка привстала, и теперь ей были видны волосы Пембертона, которые рваным желтым знаменем развевались на ветру – из-за хлорки в бассейне концы волос были посекшиеся, скрученные. Даже с заднего сиденья можно было учуять его острый, отчетливо взрослый запах: под слоем кокосового лосьона для загара едкий мужской пот мешался с сигаретным душком и чем-то похожим на ладан.
– Зачем вы вообще потащились в такую даль? У вас там друзья живут?
– Не, – Хили всегда разговаривал с братом вялым безучастным тоном.
– Ну и чего вы там тогда делали?
– Ловили змею, чтобы… Отстань! – вскрикнул Хили, вскинув руку к голове, потому что Гарриет дернула его за волосы.
– Ну, если задумали змею поймать, там самое для этого место, – лениво протянул Пембертон. – Уэйн, который у нас в клубе механиком, мне рассказывал, что как-то они одной тамошней бабульке бассейн рыли, так ребята там змей убили – штук пятьдесят. В одном дворе.
– Ядовитых?
– Да какая разница. Я бы в этой чертовой дыре и за миллион долларов жить бы не стал, – Пембертон снисходительно, высокомерно покачал головой. – Тот же Уэйн рассказывал, что под одним таким вонючим домом дезинсектор нашел триста штук змей. Под одним домом. Случись вдруг наводнение, с которым не справятся инженерные войска и эти их мешочки с песком, да там каждую мамашку-домохозяйку закусают до смерти.
– Я поймал мокасина, – важно сказал Хили.
– Ну да, ага. И что ты с ним сделал?
– Подержал и отпустил.
– Ну это конечно, – Пембертон глянул на него искоса. – Он погнался за тобой?
– Не, – Хили чуточку сполз вниз.
– Знаешь, мне наплевать, что там говорят – будто эта змея, мол, тебя боится больше, чем ты ее. Водяные мокасины – злобные твари. Будут гнаться, пока не укусят. Однажды мы с Тинком Питтманом были на озере Октобеа, и там на нас набросился здоровенный мокасин, а мы ведь и близко к нему не подходили, нет, он нас увидел и как рванет к нам через все озеро, – Пем резко, дергано завилял рукой. – Из воды только белая пасть и торчала. А потом он так – бам! бам! – стал долбить башкой в алюминиевый бок нашего каноэ. Народ сбежался на пирс – поглазеть.
– И что вы сделали? – Гарриет уселась, придвинулась поближе к передним сиденьям.
– Ну привет, Тигра. А я думал, придется тебя к врачу везти. Гарриет вздрогнула, увидев лицо Пема в зеркале заднего вида: губы у него были белые как мел, нос измазан кремом от загара, а лицо такое красное, будто его обморозило в полярной экспедиции доктора Скотта.
– Значит, любишь змей ловить? – спросил он у отражения Гарриет.
– Нет, – ответила Гарриет, насмешливый тон Пема ее и смутил, и обидел. Она снова отодвинулась подальше.
– Тут нечего стесняться.
– А кто сказал, что я стесняюсь?
Пем расхохотался.
– Ты крутышка, Гарриет, – сказал он. – Ты классная. Но вот что я вам скажу, ребята, вы чокнутые, что стали рогатиной ее ловить.
Надо всего-то достать кусок алюминиевой трубы и протянуть через нее бельевую веревку с петлей на конце. Тогда вам только и останется, что накинуть петлю змее на голову и хорошенько затянуть. Все, поймали. И тогда уж кладите ее в банку и тащите на Научную ярмарку, чтоб перед всеми покрасоваться. – Он вскинул руку, щелкнул Хили по уху. – Дело я говорю?
– Заткнись! – завопил Хили, сердито потирая ухо.
Уж Пем ни за что не даст ему забыть эту историю с куколкой бабочки, которую Хили принес в школу на Научную ярмарку. Он полтора месяца выхаживал эту куколку, читал книжки, делал записи, следил за температурой, в общем, делал все, что полагалось, но когда он принес кокон с так и не проклюнувшейся из него бабочкой в школу на Научную ярмарку – принес в шкатулке для драгоценностей, на хлопковой подушечке, – то оказалось, что это никакая не куколка, а окаменевшая кошачья какашка.
– Может, тебе показалось, что ты поймал водяного мокасина, – хохотал Пем, перекрикивая запальчивые оскорбления, которыми его осыпал Хили. – Может, это и не змея была никакая. Если так посмотреть, то огромная свеженькая собачья какашка, когда лежит так горкой в траве, здорово похожа…
– …на тебя! – кричал Хили и молотил кулаками по плечу брата.
– Я же сказал, закроем тему, ясно? – Хили ей это уже раз десять сказал.
Они с Гарриет держались за бортики, покачиваясь на воде у глубокого края бассейна. Близился вечер, сгущались тени. Штук пять или шесть малышей вопили и плескались в лягушатнике, не обращая никакого внимания на взволнованную толстуху-мамашу, которая металась рядом и умоляла их вылезти. Поближе к бару на шезлонгах растянулась стайка старшеклассниц – они кутались в полотенца, болтали, хихикали. Пембертон сегодня не работал. Хили почти никогда не плавал, если Пем дежурил на спасательной вышке, потому что Пем вечно к нему цеплялся, выкрикивая сверху обидные словечки и приказы (типа “Не бегать возле бассейна!”, хотя Хили вовсе и не бегал, просто быстро шел), и поэтому Хили, перед тем как пойти в бассейн, всегда старательно сверялся с висевшим на холодильнике расписанием смен Пема. А это было вообще не круто, потому что летом ему каждый день хотелось плавать.
– Дурак, – бормотал он, вспоминая Пема. Он до сих пор злился, что Пем вспомнил эту историю с кошачьей какашкой на Научной ярмарке.
Гарриет глядела на него пустым, тусклым взглядом. Волосы у нее намокли и прилипли к голове, по лицу крест-накрест бежали волнистые дорожки света, от чего глаза у нее казались маленькими, а сама она – страхолюдиной. Хили она весь день бесила, он и сам не заметил, как его стыд и смущение переросли в обиду, а теперь он и вовсе пришел в ярость. Гарриет смеялась над какашкой вместе со всеми учителями, судьями и посетителями Научной ярмарки, и стоило ему это вспомнить, он так и вскипал от злости. Она все глядела на него. В ответ он выпучил глаза.
– Чего смотришь? – спросил он.
Гарриет оттолкнулась ногами от бортика и – довольно выпендрежно – сделала кувырок назад. Тоже мне номер, подумал Хили. Опомниться не успеешь, как она опять решит проверить, кто из них дольше может не дышать под водой, а эту игру Хили терпеть не мог, потому что Гарриет всегда выигрывала, а он – еще ни разу.
Когда она вынырнула, Хили притворился, будто и не замечает, что она сердится. Как будто бы ненароком он брызнул в нее водой – метко пущенная струя угодила ей прямо в глаз.
– Ровер, Ровер, Ровер, милый пес, – пропел он сладеньким голоском, который Гарриет терпеть не могла,
Жаль, не увернулся ты из-под колес,
Твоя левая нога
Была мне дорога…
– Ну и не ходи со мной завтра. Мне одной даже лучше будет.
– … но ее уже кто-то унес, – громко пел Хили, перекрикивая Гарриет, глядя в небо с невиннейшим выражением лица.
– Мне все равно, пойдешь ты со мной или нет.
– Я хоть в обморок не хлопнулся и не ревел, как малышня какая-нибудь, – он захлопал ресницами. – “Ой, Хили! Спаси меня, спаси меня!” – прокричал он фальцетом, так что на противоположной стороне бассейна захихикали старшеклассницы.
В лицо ему ударил фонтан воды.
Он умело пустил кулаком струю в ее сторону и увернулся от встречных брызг.
– Гарриет, эй, Гарриет, – позвал он ее детским голоском. Ему стало необъяснимо приятно от того, что удалось ее задеть. – Давай поиграем в лошадку? Я буду передней частью, а ты веди себя как обычно!
Он торжествующе оттолкнулся от бортика и, спасаясь от возмездия, поплыл на середину бассейна – шумно молотя по воде руками. Он здорово обгорел на солнце, а хлорка жгла ему лицо не хуже кислоты, но после обеда он уже успел выпить пять кока-кол (три, когда он усталый и с пересохшим горлом ввалился домой, и еще две купил в киоске возле бассейна – в бокалах с колотым льдом и полосатыми соломинками), и теперь в ушах у него стоял звон, а пульс так и заходился от прилива сахара. Внутри у него все пело. Раньше ему часто делалось за себя стыдно, когда он видел, какая Гарриет храбрая. Охота на змей, конечно, его чуть заикой не оставила, и от страха он едва не чокнулся, но отчего-то он очень радовался ее обмороку.
Он вынырнул, радостно отплевываясь и разбрызгивая вокруг воду. Однако, сморгнув с ресниц жгучие капли, он вдруг заметил, что Гарриет в бассейне уже нет. Потом он увидел ее вдалеке – она быстрыми шагами, опустив голову, шла к женской раздевалке, оставляя за собой на бетонном полу зигзаг мокрых следов.
– Гарриет! – крикнул он не подумав, за что и поплатился, тотчас же набрав полный рот воды – он и забыл, что так и не вынырнул полностью.
Небо было сизо-серое, вечерний воздух – тяжелый, мягкий. Гарриет уже вышла на улицу, но даже отсюда еще было слышно, как вопят дети в лягушатнике. Подул легкий ветерок – руки и ноги у Гарриет покрылись гусиной кожей. Она поплотнее завернулась в полотенце и очень быстро зашагала домой.
Взвизгнув тормозами, из-за угла вырулила машина, набитая старшеклассницами. Все – одноклассницы Эллисон. Они заправляли всеми школьными клубами и выигрывали все школьные конкурсы: крошка Лиза Ливитт, брюнетка с забранными в хвост волосами Пэм Маккормик, победительница конкурса красоты Джинджер Херберт и Сисси Арнольд, которая хоть красоткой и не была, но тоже считалась крутой.
Их, словно голливудских старлеток, боготворили все младшеклассницы поголовно, их улыбающиеся лица глядели с каждой страницы школьных альбомов. Вот они с гордым видом стоят под прожекторами на пожелтевшем от яркого света футбольном поле, вот они в чирлидерских костюмчиках, в расшитой блестками военной форме, в перчатках и вечерних платьях на балу в честь встречи выпускников, вот они надрываются от хохота в парке аттракционов (“Лучшие ученицы!”), а вот – весело кувыркаются в копне сена на сентябрьском празднике урожая (“Лучшие подружки!”), но несмотря на то, что одежда у них всякий раз была разная – спортивная, повседневная, нарядная, – сами они были похожи на кукол с вечно одинаковыми улыбками и прическами.
На Гарриет никто из них даже не взглянул. Они пролетели мимо, за ними хвостом ракеты просвистела поп-музыка, но Гарриет упорно глядела себе под ноги, и щеки у нее пылали от необъяснимого, гневного стыда. Если бы с ней шел Хили, они бы точно притормозили и что-нибудь им крикнули, потому что и Пэм, и Лиза сохли по Пембертону. Но они, наверное, даже не знали, кто такая Гарриет, хотя все они вместе с Эллисон еще в детский сад ходили. У Эллисон над кроватью висел коллаж из веселых детсадовских снимков: вот Эллисон играет в “ручеек” вместе с Пэм Маккормик и Лизой Ливитт, вот Эллисон и Джинджер Херберт держатся за руки, стоя зимой посреди чьего-то двора – носы у них красные, обе весело хохочут, лучшие подружки да и только. Валентинки, которыми они обменивались в первом классе – старательно разрисованные, с выведенными карандашом печатными буквами: “Ты люби и будь любима в День святого Валентина! С любовью от Джинджер!” Этакие нежности теперь никак не вязались с нынешней Эллисон, да и с нынешней Джинджер (шифоновое платье, перчатки, накрашенные губы – стоит под аркой из искусственных цветов). Лицом Эллисон вышла не хуже, чем они (и она была уж точно симпатичнее Сисси Арнольд, у которой было тощенькое кунье тельце и огромные зубы, торчащие вперед, как у ведьмы), но каким-то образом Эллисон из подруги детства этих принцессок превратилась в невидимку, которой подружки звонили только узнать, что задано на дом. С их матерью была та же история. В колледже у нее была куча подруг, она состояла в сестринстве и считалась самой модной студенткой, но теперь большинство ее друзей просто перестали к ней заходить. Торнтоны и Бомонты, например, раньше каждую неделю играли в карты с родителями Гарриет – они все вместе снимали дом, когда ехали отдыхать на побережье, – а теперь не заходили в гости, даже когда приезжал отец Гарриет. Теперь, если они вдруг сталкивались с матерью Гарриет в церкви, то держались с натужным дружелюбием – мужья вон из кожи лезли, чтобы проявить радушие, в голосах жен прорезалась визгливая жизнерадостность, и при этом никто из них не глядел ее матери в глаза. Точно так же в школьном автобусе вели себя с Эллисон Джинджер и прочие девчонки: весело болтали, но глаза отводили, как будто боялись подхватить от Эллисон какую-то заразу.
От этих мыслей Гарриет – которая так и шла, мрачно глядя себе под ноги, – отвлекло какое-то бульканье. Слабоумный бедняга Кертис Рэтлифф, который каждое лето без устали слонялся по Александрии, поливая кошек и машины из водяного пистолета, шлепал по дороге прямо ей навстречу. Увидев, что она его заметила, Кертис разулыбался всем своим плоским лицом.
– Гарт! – он замахал ей обеими руками, от усилий виляя всем телом, а потом принялся усердно прыгать, плотно сжав ноги, как будто пытался затоптать костер. – Как деа? Как деа?
– Привет, аллигатор! – сказала Гарриет, чтобы сделать ему приятное. Довольно долгое время для Кертиса вокруг все и вся было аллигатором: учителя, ботинки, школьный автобус.
– Как деа? Как деа, Гарт? – пока ему не ответишь, так и будет спрашивать.
– Спасибо, Кертис. Дела мои идут хорошо.
Глухим Кертис не был, но со слухом у него были проблемы, поэтому говорить нужно было погромче.
Кертис заулыбался еще шире. Своей толстенькой фигуркой и милой, глуповатой, детской манерой общаться он напоминал мистера Крота из “Ветра в ивах”.
– Люблю пирог, – сказал он.
– Кертис, ты бы не стоял посреди дороги.
Кертис застыл на месте, зажав рот рукой.
– Уй, ой! – вскрикнул он, и потом повторил: – Уй, ой!
Он зайчиком пропрыгал через дорогу и, снова сжав ноги, будто прыгая через канаву, перемахнул бордюр и приземлился прямо перед ней.
– Уй, ой! – снова сказал он и заколыхался от смеха, закрыв лицо руками.
– Извини, но ты мешаешь мне пройти, – сказала Гарриет.
Кертис растопырил пальцы, глянул сквозь них на Гарриет. Он улыбался так широко, что его крохотные темные глазки превратились в щелочки.
– Змеи жалят, – вдруг сказал он.
Гарриет растерялась. Из-за проблем со слухом Кертис и говорил нечетко. Конечно же, она его плохо расслышала, конечно же, он сказал что-то другое: мне жаль? Я сбежал? Мне дай?
Но она не успела его ни о чем спросить: Кертис шумно, деловито вздохнул и засунул водяной пистолет за ремень своих новеньких, еще не разношенных джинсов. Ухватил Гарриет за руку, поболтал ее ладонь в своей огромной, рыхлой и потной ручище.
– Жалят! – бодро сказал он.
Он ткнул пальцем в себя, потом – в дом напротив, развернулся и вприпрыжку помчался дальше, а Гарриет, моргая и кутаясь в полотенце, с тревогой глядела ему вслед.
Гарриет, конечно, было невдомек, но всего в каких-нибудь тридцати футах от нее, в съемной квартире на втором этаже деревянного дома, который, как и несколько других таких же домов под съем, принадлежал Рою Дайалу, разговор тоже шел о ядовитых змеях.
Ничего особенного дом из себя не представлял: белый, в два этажа, сбоку пристроена реечная лестница, чтобы на второй этаж тоже можно было попасть с улицы. Лестницу построил мистер Дайал, он же перегородил лестницу внутри дома, разделив его на две отдельные съемные квартиры. До того как мистер Дайал купил дом и раскроил его на квартиры, здесь жила старушка-баптистка по имени Энни Мэри Элфорд, которая до выхода на пенсию работала бухгалтером на лесопилке. Как-то раз, дождливым воскресным днем, она упала на парковке перед церковью и сломала бедро, и тогда любезнейший мистер Дайал расстарался на славу (он, будучи бизнесменом во Христе, проявлял большой интерес к пожилым и немощным людям, особенно если у них водились деньги и отсутствовали заботливые родственники): мистер Дайал каждый день навещал мисс Энни Мэри, приносил ей баночки с супом, духоподъемную литературу и свежие фрукты, вывозил на загородные прогулки и предлагал – как абсолютно незаинтересованное лицо – стать ее душеприказчиком и поверенным во всех делах.
Всю добычу мистер Дайал прилежно размещал на переполненных счетах Первой баптистской церкви и поэтому методы свои считал вполне оправданными. В конце концов, разве не привносил он в их пресные жизни толику христианского сострадания, облегчения? И случалось, что “дамочек”, как звал их мистер Дайал, дружеское его участие до того облегчало, что они сразу отписывали ему все имущество. Но вот мисс Энни Мэри, которая все-таки сорок пять лет проработала бухгалтером, была недоверчива и по характеру, и по долгу службы, и поэтому, когда она умерла, мистер Дайал с ужасом узнал, что мисс Энни Мэри поступила, с его точки зрения, весьма вероломно: у него за спиной вызвонила юриста из Мемфиса и составила завещание, которое полностью отменяло подписанный ими неформальный контрактик – подписать контрактик ее надоумил мистер Дайал, пока мисс Энни Мэри лежала в больнице, а он сидел подле ее кровати и похлопывал ее по руке.
Может быть, мистер Дайал и не стал бы покупать этот дом после смерти мисс Энни Мэри (его, кстати, и продавали недешево), да только пока она умирала, он уже привык считать его своим. Он сделал из дома две квартиры, вырубил во дворе все розовые кусты и пекановые деревья (чтоб не тратить деньги на уход и подрезку) и почти сразу сдал первый этаж двум миссионерам-мормонам. С тех пор уже лет десять прошло, а мормоны так и жили там, несмотря на то что их миссия с треском провалилась и ни один житель Александрии так и не поверил в их ютского Иисуса-многоженца.
Они верили в то, что все не-мормоны попадут к чертям в ад (“То-то вам там наверху будет одиноко!” – хихикал мистер Дайал, когда первого числа каждого месяца приходил за арендной платой, любил он вот так над ними подшучивать). Но мормоны были ребята приличные, вежливые, и если их не раззадоривать, то они и слово “черт” сказать стеснялись. Еще они не употребляли алкоголя, не курили и не жевали табака, вовремя платили по счетам. А вот с квартирой на втором этаже дела обстояли не так хорошо. Мистер Дайал пожадничал и вторую кухню устанавливать не стал, поэтому сбыть эту квартиру с рук было невозможно – ну, не сдавать же ее неграм. За десять лет верхний этаж был и фотостудией, и штаб-квартирой герлскаутов, и детским садом, и лавкой, торговавшей наградной атрибутикой, и пристанищем для огромного восточноевропейского семейства – мистер Дайал и оглянуться не успел, как они перевезли туда всех родственников и друзей и своей электроплиткой чуть дом не спалили.
В этой-то квартире и стоял теперь Юджин Рэтлифф – после случая с электроплиткой обои и линолеум в гостиной были в жутких подпалинах. Он то и дело нервно проводил рукой по волосам (их он густо мазал бриолином и зачесывал назад, в духе давно ушедшей гангстерской моды его юности) и наблюдал за своим слабоумным младшим братцем – тот только что отсюда вышел и теперь под окнами приставал к какой-то темноволосой девчонке. Позади него стояли штук десять ящиков из-под динамита, набитых ядовитыми змеями: там были и всевозможные гремучие змеи – полосатые, ковровые, тростниковые, и щитомордники с медноголовками, и даже – в отдельном ящике – королевская кобра, прямиком из Индии.
На стене, закрывая выжженный кусок обоев, висела намалеванная от руки табличка, которую сам Юджин и написал – раньше она висела во дворе, но мистер Дайал потребовал ее оттуда убрать:
С Божьей помощью насадим и укрепим Протестантское Вероисповедание и постоим за наши гражданские права. Господа Бутлегер, Наркодилер, Игрок, Коммунист и Прелюбодей и все прочие мистеры Преступники: Иисус следит за вами, тысячей глаз Он следит за вами. Отрекитесь от своих занятий, пока не предстали пред великим Его судом. (Кримлянам, 7:4). Сей Пастырь ратует за праведное житье и неприкосновенность наших домов.
Под этой надписью была наклеена картинка с американским флагом, и ниже было приписано:
Евреи и их присные, которые суть Антихрист, украли всю нашу нефть и все наше имущество. (Откровения, 18:3. Откровения, 18:11–15.) Иисус наведет порядок. (Откровения, 19:17).
К окну подошел и гость Юджина – жилистый лопоухий молодчик лет двадцати трех – двадцати четырех, с выпученными глазами и вертлявой провинциальной походкой. Он старательно набриолинил свои короткие непослушные вихры, но они все равно торчали во все стороны.
– Ради таких невинных душ Христос и проливал кровь, – сказал он.
Он скалился в блаженной улыбке фанатика, излучая не то надежду, не то придурь – смотря как поглядеть, конечно.
– Слава Господу, – механически отозвался Юджин.
Ядовитые, неядовитые – Юджину все змеи не нравились, но отчего-то он был уверен, что у этих, в ящиках у него за спиной, или яд выдоен, или они еще как-то обезврежены, иначе как тогда все эти проповедники с Аппалачей – такие вот, как его гость – целуют гремучих змей прямо в морды, засовывают их себе под рубашки, швыряют их туда-сюда в этих жестяных сарайках, которые служат им церквями – а ведь, говорят, именно это они и делают. Сам Юджин ни разу не видел церковной службы со змеями (даже для гористого шахтерского Кентукки, откуда прибыл его гость, это было в диковинку). Однако он частенько видел, как люди в церкви начинали нести что-то невообразимое, хлопались навзничь, заходились в конвульсиях. Он видел, как бесов изгоняли одним шлепком по лбу одержимого и нечистый дух исходил сгустками кровавой слюны. Он был свидетелем тому, как после наложения рук слепой прозрел и паралитик встал на ноги; как-то раз на службе у пятидесятников близ Пикенса, штат Миссисипи, он видел, как чернокожий проповедник по имени Сесил Дейл Макаллистер заставил толстуху в зеленом спортивном костюме восстать из мертвых.
Такие явления Юджин считал совершенно законными, впрочем, они с братьями считали законными и показную роскошь, и дрязги Мировой федерации реслинга, и даже если кое-какие матчи были договорными, их это мало заботило. Ну да, много мошенников проворачивало чудеса во славу Его; легионы обманщиков и проныр вечно выискивали новые способы одурачить ближнего своего, и против них восставал и сам Иисус, но если даже хотя бы пять процентов чудес, явленных Юджину, были подлинными, разве этих пяти процентов недостаточно? Юджин был предан Создателю истово, неколебимо, потому что до ужаса Его боялся. Он не сомневался в том, что Христу под силу облегчить бремя и тех, кто находится в заточении, и притесненных, и их притеснителей, и пьяниц, и сирых, и убогих. Но взамен Он требовал полного повиновения, потому как возмездие Он вершил стремительнее милосердия.
Юджин проповедовал слово Божие, но ни к одной из церквей себя не причислял. Он проповедовал всякому имеющему уши, так же, как это делали пророки и Иоанн Креститель. Сильна была вера Юджина, но Господь отчего-то не сподобился наделить его обаянием или даром красноречия, и иногда он даже в лоне собственной семьи сталкивался с такими трудностями, что они казались ему непреодолимыми. Проповедовать слово Божие на заброшенных складах или стоя у обочины означало трудиться в поте лица среди нечестивцев.
Про этого проповедника с гор не Юджин придумал. Это его братья, Фариш с Дэнни, организовали его приезд (“чтоб помочь твоему служению”) – и они так перешептывались, и перемигивались, и что-то вполголоса обсуждали на кухне, что Юджин заподозрил неладное. Их гостя он раньше и в глаза не видел. Его звали Лойал Риз, он был младшим братом Дольфуса Риза, гаденького связиста из Кентукки, с которым Юджину довелось работать в прачечной парчманской тюрьмы, где Юджин с Фаришем в конце шестидесятых мотали срок по двум статьям за многочисленные автоугоны. Дольфусу освобождение не светило. У него был пожизненный срок плюс девяносто девять лет за разбойное вымогательство и два убийства при отягчающих, правда, Дольфус уверял, что он невиновен и его подставили.
Дольфус с Фаришем – два сапога пара – в тюрьме сдружились и с тех пор друг друга из виду не теряли, Юджин подозревал, что Фариш с воли помогал Дольфусу проворачивать в тюрьме кое-какие делишки. В Дольфусе было шесть футов шесть дюймов, за рулем он был что твой Джуниор Джонсон и (по его словам) знал с полдесятка способов убить человека голыми руками. Однако в отличие от угрюмого и неразговорчивого Фариша Дольфус любил поговорить.
Он вырос в семье протестантов-проповедников, приверженцев движения Святости, у них в семье все были проповедники в третьем колене, один он – заблудшая овца. Юджин любил, когда Дольфус под гул гигантских стиральных машин в тюремной прачечной травил байки о своем детстве в Кентукки: как он в рождественскую метель пел гимны на улицах горных шахтерских поселков, как их отец разъезжал с проповедями на раздолбанном школьном автобусе, в котором им иногда приходилось жить месяцами – есть мясные консервы прямо из жестянок и засыпать на куче кукурузных листьев под шелест гремучих змей в клетках у них в ногах; как они переезжали из города в город, стараясь укрыться от властей, про службы под лозами и полуночные собрания при свете бензиновых горелок, когда все шестеро детей хлопали в ладоши и танцевали под перезвон бубнов и дешевой сильвертоновской гитары, на которой играла мать, пока отец глотал из банки заваренную чилибуху и накручивал гремучих змей себе на шею, на руки, обвивал ими талию, словно живым ремнем, их чешуйчатые тела тянулись вверх, извивались под музыку, будто карабкаясь по воздуху, а отец бился в экстазе, притопывал, трясся всем телом и безостановочно голосил о могуществе Живого Бога, о Его чудесах и знамениях и о том, какой ужас и какую радость дарит Его грозная, грозная любовь.
Их гость, Лойал Риз, в семье был самым младшеньким, и Юджин наслушался в прачечной рассказов о том, как его новорожденным младенцем уложили спать среди змей. Проповедовать со змеями он начал с двенадцати лет, а так на вид – невинный теленок: огромные лопоухие уши, прилизанные волосы, из остекленелых карих глаз так и льется благость. Насколько знал сам Юджин, у Дольфусовой родни особых проблем с законом не было (один Дольфус – исключение из правил), кроме этих их своеобразных религиозных практик. Но Юджин был убежден, что его пересмеивающиеся злобные братцы (они еще и наркотиками торговали, оба) привезли сюда младшего Дольфусова родственничка, имея на то свои скрытые умыслы – то есть не только затем, чтобы доставить неудобства и неприятности Юджину. Братья его были лентяями, и как бы им ни хотелось позлить Юджина, они не стали бы тратить столько сил и тащить сюда юного Риза со всеми его рептилиями ради простого розыгрыша. Сам юный Риз, лопоухий и прыщавый, похоже, ни о чем не догадывался: он аж светился надеждой и призванием, и сдержанный прием, который ему оказал Юджин, его лишь слегка озадачил.
Юджин глядел, как его младший брат Кертис вприпрыжку мчится по улице. Гостей он не ждал и теперь не знал, что ему тут делать с этими шипящими гадами в ящиках. Он думал, их запрут где-нибудь в кузове грузовика или в амбаре, а не разместят у него же под носом. Он дар речи потерял, когда увидел, как к нему по лестнице аккуратно затаскивают один покрытый брезентом ящик за другим.
– Ты почему мне не сказал, что у этих гадов яд не выкачан? – резко спросил он.
Младший братишка Дольфуса, похоже, опешил.
– Но это ка-ардинально противоречит Писанию, – сказал он. Как и у Дольфуса, у него был резкий, гнусавый выговор горца, только без Дольфусовой ухмылки в голосе, без его смешливого дружелюбия. – Мы свидетельствуем знамения, и змей берем такими, какими их сотворил Господь.
– Меня могли ужалить, – сухо сказал Юджин.
– Ни за что, брат мой, если ты помазан Господом!
Он отвернулся от окна, глянул Юджину прямо в лицо, и тот даже слегка вздрогнул, до того яро горели у Лойала глаза.
– Прочти Деяния апостолов, брат мой! Прочти Евангелие от Марка! Грядет победа над Диаволом, здесь во дни апокалипсиса, как оно и было предсказано в библейские времена… “Уверовавших же будут сопровождать сии знамения: будут брать змей и если что смертоносное выпьют.”
– Эти твари опасны.
– И змей, и агнец – всё Его творения, брат.
Юджин промолчал. Он позвал сюда легковерного Кертиса, чтоб тот с ним вместе дождался приезда младшего Риза. Кертис был зверек отважный, если ему казалось, что кто-то из родных в опасности, он сразу – взволнованно, неуклюже – кидался их защищать, и Юджин хотел его попугать, притворившись, будто его ужалила змея.
Но в результате в дураках оказался сам Юджин. Теперь ему было стыдно, что он хотел разыграть Кертиса, особенно после того, как Кертис кинулся его жалеть, когда Юджин завопил от ужаса: гремучая змея свилась кольцами, бросилась на сетку, забрызгала ему ядом всю ладонь, а Кертис гладил Юджина по руке и участливо спрашивал: “Жалят? Жалят?”
– У тебя метина на лице, брат.
– И что с того?
Юджин и сам знал, что у него на лице уродливый красный шрам от ожога, ему лишние напоминания были не нужны.
– Не свидетельство ли это знамения?
– Несчастный случай, – отрезал Юджин.
Обожгли его смесью щелока и “Криско”, на тюремном жаргоне – мазь “Холодок”. Мерзкий маленький ловчила по имени Вимс – из Касциллы, штат Миссисипи, нападение при отягчающих – прыснул ему этой смесью в лицо, когда они с ним не поделили пачку сигарет. И как раз когда он оправлялся от ожога, ему во тьме ночной явился Господь, который сообщил Юджину, какое ему в мире уготовано предназначение; из лазарета Юджин вышел прозревшим, намереваясь простить обидчика, но Вимса уже не было в живых. Еще один недовольный заключенный перерезал Вимсу глотку лезвием, впаянным в зубную щетку, и этот случай только укрепил веру новообращенного Юджина в грозные жернова Провидения.