Книга: Танжер
Назад: Восемнадцать
Дальше: Двадцать

Девятнадцать

Я стоял на Киевском, под башней с часами.
Ее машина, Няня там. Она была – яркая, пахучая, со своим открытым, искренним и располагающим лицом. С этим обнимающим голосом со срывающейся интонацией.
– Анварчик, ты меня ЛЮ?
– Да, Няня!
– И я тебя очень ЛЮ! А я уж думала – всё, кончилась сказка.
– А что за машина?
– Форд-Скорпио. Два и девять, это большой объем. Она раньше Клямкину принадлежала.
– Это который в «Песнюках»? Ничего себе, Нянь.
– У него здесь такая стереосистема навороченная, столько прибамбасов. Давай твою Вьен-вьен-Н…
Неожиданно зазвонил телефон, она вынула антеннку зубами.
– Да! – энергично, как и Герман всегда говорил. – Няня. Мушталерова. О, как! Ню-ню… пускайте молоток. Ты че, больная на всю голову? Бумага так называется, просто скажи Генычу, что Няня сказала: пускайте им на визитки молоток… Ну и что? Не вопрос!
Видел бы меня Серафимыч, он скорчился бы от ужаса, да.
– Вот ты пижда! Ну и что? Не вопрос! Запиши телефон Наташки, ей нужно будет денюжку отдать, и пропуск выпиши.
Я положил ладонь на ее черное, нейлоновое колено и повел руку выше. Она передала мне телефон.
– Не клади туда, у меня один телефон уже так вылетел при резком повороте. Фьюить, на хер.
Снова звонок.
– Да! A-а, Экипаж, узнала, – смеялась она открыто с приятно срывающейся интонацией. – О, как! Ню-ню… ну не шмогла я, не шмогла… Сделаю, не вопрос! Сделаю, а вам откат… а вы где сегодня ужинаете? Ню-ню, знаю, а давайте вместе поужинаем?
Я и вправду чувствовал себя важным, значимым человеком, которого любимая женщина везет в неизвестном направлении. И это стильно так, когда женщина за рулем.
– Няня, ты сейчас закурила, потому что о чем-то подумала? Мне так показалось.
– Здесь, – она выпустила дым и кивнула вбок. – В этом комплексе я фехтованием занималась, когда была худенькой и стройненькой, – она щурилась и следила за дорогой.

 

Так приятно ложится ладонь на ее шею, так красиво начинаются волосы, что непроизвольно улыбаешься.
– Я люблю с этим заниматься, – она кивнула на телевизор с порнушкой с приглушенным звуком.
– Интересно… интересно…
– Да, я себя представляю на их месте.
Удивительно холодные и маленькие груди.
Потом она резко задвигалась подо мной и задышала.
– О, Нянь, сделай еще раз такую мордочку…
Она снова скривила лицо. И я вдруг с удивлением понял, что меня умиляет это, что я очень люблю то, что так недавно меня отвращало и мучило.

 

– Как у ежика, Нянь.
– Да, я люблю ежей. У меня… вон… целая коллекция… мне все ежиков дарят…
– Нянь, ты знаешь, удивительно, она у тебя такая маленькая и аккуратненькая такая, как у девочки, как будто ты не рожала… А где Санька?
– Они на даче с Татуней… с бабушкой. Она не любит… когда… ее… б-бабушкой называют… ой…
– Что?
– Колется… красиво, когда там брито… только колется…
– А Олежа – это кто?
– А он Иркин брат двоюродный, Светка любовница. А жена с родителями в Панаме, они видать слишком много хапанули и теперь смотались, переждать, а он прилетает обстановку проверить. У них такая квартира агромадная на Таганке. Евроремонт.
– А Галка?
– Что, понравилась?
– Глаза красивые…
– У её Кольки жена и двое детей, а её муж на зоне, он чуть-чуть миллион не украл у Алеф-банка, он там работал, а у них же крыша ментовская, знаешь, наверное.
И мне тоже хотелось срочно найти работу, успокоить Татуню и по-мужски наладить их разобщенную жизнь. И с этим нужно что-то решить.

 

Остро свежий, тревожный запах не затронувшей нас беды. Радостно было стоять у подъезда с Няней и прячущимся за ней Санькой, после этого неожиданного московского урагана, видеть поваленные деревья, разбитые стекла машин, погнутые билборды. Жизнь показывала, что она не всегда может быть простой и понятной, не всегда поддается человеческому зауживанию и нам, может быть, предстоит перенести такие потрясения, перед которыми мы все будем бессильны. Так близко её лицо. Чистая, лакированная детская кожа, туманная родинка из-под нежнейшего румянца щеки, свежо блестящие глаза, полураскрытые губы. Такое лицо бывает только у здоровых, полных женщин. И это было родное для меня лицо, совсем не такое, как у Марусиньки.
Казалось, что ураган отметил начало моей жизни с Няней и Санькой, примирил с новыми заботами и тяготами и успокоил меня в моих чувствах к Серафимычу.

 

Мы сидели с ним на Тверском бульваре, рядом с Есениным. Люди вокруг вели себя так, что казалось, в жизни не может быть трагедии, ведь все так смешно и бессмысленно.
– Я не люблю теперь с тобой пить, ты выпьешь и становишься жестоким, – глаза его блестят, и дергается кадык. – Ты погибаешь, Анвар, ты ничего не напишешь с женщинами.
Я потому и приходил на встречу к нему, что страшился упустить что-то литературное в этой жизни, будто боясь изменить литературе в его лице.
– Ты одержим, Анвар, не спеши, – стукал он пакетом о скамью. – Ты еще встретишь свою настоящую девушку, я знаю это, Анварик, я так не хочу, чтобы ты пожалел о потерянной жизни, как я сам о ней пожалел. Получишь еще свои премии, все будет, но верь мне – без меня ты ничего не напишешь. Все, кто от меня предательски ушел, все…
– Что ты меня кодируешь?! – Я достал сигарету, оторвал фильтр и закурил.
– Я не кодирую, я знаю и больше всего жалею, что я в молодости своей не встретил Человека. Люди вытоптали мою жизнь.
«Пидара какого-нибудь, наверное, не встретил».
У девушки сквозь пластик пакета просвечивается книга «КАК СТАТЬ СЧАСТЛИВОЙ». Что-то холодно вспыхивает в животе, округляется и ударяет в член и простату, как в колокол.
– Как там, в Переделкино, есть комары?
– Не знаю.
– А в Москве есть.
– Проводи меня, Анварик.
– Не провожу.
Он вздрогнул и посмотрел с отчаянием. Я чистил салфеткой лакированные носы туфель.
– Анвар, так жить нельзя, ты сумасшедший, ты говоришь одно, думаешь другое, а делаешь третье.
У девушки так упруго сжимается попа при ходьбе, что кажется, еще чуть-чуть и эти выпуклые шарики лопнут или отстрелятся. Бывают выпуклые, но обычные задницы, вполне приемлемые. А бывают выпуклые, удивительной, невозможно красивой формы. Или просто джинсы удачно так скроены? Как упруго делит лифчик на две половинки. Скоро сердце лопнет, уставшее сжиматься при виде этой выпуклой красоты. Он прав. И ужас неизбежности был в его правоте: или женщина, или литература, а по-другому никак. Но почему, почему существует этот ужасный выбор. Мужчина с пивом и простым лицом, на котором застыла его внутренняя мысль и главная суть.
– Она так и сказала: это пьеса, пьеса, уверяю вас, это пьеса!
– Радушевская?
– Да, я от ее имени отдал «Крик слона» в журнал «Драматургия», позвони им.
– Бесполезно. Отказали десять театров и два журнала… Как там погода в Переделкино?
– Анварик, я уже забываюсь, я заговариваться начал, я ничего не соображаю… Что? Если человек говорит одно, думает другое, делает третье, то твоя личность размывается, Анвар. Глубинных отношений у тебя ни с кем не было. Никому ты не нужен!
Невероятно красивая и такая женская в этой своей юной телесной облочке. В этом черном спортивном костюме, настолько переполнена новой и страшной сексуальной энергией, что даже подпрыгивает, идет на цыпочках. «POWER GIRL» на трикотаже груди. Что же мне делать?
– Никакой свободе я не мешал… Потом натаскал каких-то шлюх к весне, к лету – блядь. Затянул ты меня уже в одно дело и тянешь в другое.
– А кто?! Манту марэ! Ты, ты первый полез ко мне в трусы на квартире полковника!
– Я не лез к тебе в трусы!
– Да же… Значит, это я к вам залез, Алексей Серафимович?!
Я вдруг почувствовал, что это «Алексей Серафимович» отрезвило и отодвинуло нас, стало неловко друг перед другом. Этот странный гипнотический кокон, в котором мы были, начал разрушаться.
– Да, ты, Анвар! Во мне никогда такого не было. Что ты сделал со мной, я и представить себе не мог такого. Я думал, что тебе это нужно.
– Мне? А я думал – тебе. Вот и отымели друг друга.
– Боже, такого бессилия я не испытывал ни перед кем! Все пять лет я только и делал, что думал о тебе, устал думать о тебе, я схожу с ума.
– Это ты предал нашу дружбу с самого начала, когда полез в трусы!
Он закашлял, задергался в этих своих лающих рыданиях.
– Ну вот, блядь, заплачь, заплачь еще здесь!
– Как ты так можешь, Анвар? Я брезгую тобой, ты и с ними, и со мной… ты спишь со слонихой, не хочешь меня… не хочешь меня проводить в наше Переделкино… ты подаешь мне при встрече всего два пальца… ты идешь к слонихе, Анварик!
И я вздохнул. Мне легче стало от этого перелома. Это вино прояснило мои мозги, и я вдруг почувствовал, что меня укоряет и мучает не преданный литературе, умудренный опытом человек, сейчас в нем говорила и страдала обычная, озабоченная женщина.
– Ан… Ан… Анваринька, – заклинал он словно пьяный. – Вспомни, как я спешил к тебе, как таскал тяжелую картошку. Лишь бы не обременить тебя ничем, лишь бы ты писал.
Как же мне хотелось расплатиться с ним за весь тот год, за эту картошку. Достать пачку долларов и прямо тут же расплатиться до копейки. Ах, деньги! Именно с ним, Серафимычем, я с особой силой чувствовал себя нищим и безродным неудачником, и жизнь казалась особенно мрачной, тяжелой, безысходной.
– Варик, ты не сможешь, я…
– Не надо меня обманывать и провоцировать литературой, я знаю всё, я как Степной барон знаю всё, больше тебя и твоей Радушевской вместе взятых!
Он сидел с растерянным видом.
ПРОДАЖА АВТОМОБИЛЕЙ «РОСТЕХ» АВТО ФУРГОНЫ МАСТЕРСКИЕ

 

– Проводи меня, Анварик-фонарик.
– Не провожу.
– Почему?
– К женщине еду! Смазка нужна! Мне даже стыдно говорить с тобой на такие темы.
– К женщине? К этой слонихе?!
– Да будь она худее – она балериной могла бы стать!
– Хорошо, что ты еще юморить способен. Даже твоя Марусинька была лучше этой слонихи!
– Ты же потаскушкой ее называл.
– Я не мог ее так оскорбить, не выдумывай, ты нарочно злишь меня.
Мы замолчали.
– Что такое манту марэ? – спокойно спросил он.
– Убейте меня, по-цыгански.
И вдруг он заспешил, засобирался.
– Все будет по-другому. Мы до чего-то договоримся. Поедем на речку, за водой, на нашем бревнышке посидим.
От его липкого насилия и раздражения я начал задыхаться, я почувствовал эту запирающую меня грань.
– Если… я… с тобой… пойду… то возле метро бля… как погебу… побегу бля… от тебя… ка-ак побегу…
– Анварик, Анварик, мне надо собраться. У меня же деньги. У меня пять миллионов офисных денег на командировку.
Я посмотрел на него и вокруг. Он резво пошел вперед: «Проводи меня, я в улицах путаюсь. Возьми меня с собой в Переделкино». Дошли до Тверской, зашли в арку, двор какого-то театра, там за зарешеченными окнами бесшумно ссорились, махали руками, вспыхивали лицами парень с девушкой. Вышли на Малую Бронную. Из кафе яркие огни на тротуар, музыка, красивые машины, захохотала девушка…
«Что это со мной?! Боже мой, до чего я дошел, до чего опустился я. Что же мне делать»?
– А вот хуй я тебе пойду! – сказал я. – Не пойду. Смеялся над Канаевой, а вот теперь они над тобой посмеются.
– Я знал, знал, что ТЫ это скажешь.
– Вот граница, – я провел носком по асфальту. – Я ее не перейду.
И сам усмехнулся этой отчаянной детскости.
– Анваринька! – шептал он на разные лады, как безумный в толпе.
– Уходи, под машину бросайся или я брошусь… Бросайся!
Он замер, и впервые за весь вечер я вдруг увидел его осмысленный взгляд. И понял, что никогда он не исполнит ни одну из своих угроз покончить с собой.
– Все, не поеду.
– Анвар! – по-детски завопил он. – Ты же обещал, я думал, мы так хорошо посидим, как тогда на твоем дне рождения.
– Все, к Няне поеду, отстань от меня.
На переходе к метро меня задержал какой-то парень.
– А верите ли вы в бога? – нагло спросил он.
Книги в руках, круглый значок на груди.
– Нет бога на земле, кроме Аллаха и Мух-ха-мм-ед – пророк его!
– Ах, вот как, хорошо, а что бог не…
– Пошел ты на хуй! – крикнул я ему в лицо.
Он что-то восклицал.
– Пошел ты на хуй, я сказал!
Серафимыч тащил меня за рукав вниз.
– Пошли, у тебя, наверное, сегодня по гороскопу очень опасный день…
Парень еще немного пробежал за мной и отстал, хорошо, в этом своем бешенстве я мог бы задушить его и пожалеть потом об этом.
«ЭНЕРДЖАЙЗЕР» «ЭНЕРДЖАЙЗЕР»

 

– Скидки только сегодня, купите батарейки «Энерджайзер».
В метро поражало обилие людей с открытыми ртами – на рекламах. Я пошел напропалую через турникеты. И старушка контролерша остановила меня неожиданно твердым и грубым толчком. Я хотел ударить ее… и я со всей силы швырнул высоко вверх через турникеты свой портфель. У меня заболело сердце. Я вдруг понял слова Канаевой.
– Это ты убил своего Толика! – крикнул я на все метро. – Все, кого ты любишь, – умирают. Даже твой отец, твой Сережа Якушкин, Толик и Ролла!
Он закрыл лицо своими разными ладонями.
Невыносимое и всегда мучительно новое, юное и все более высокое и стройное обнажение женщины летом. Это был выпускной вечер и всюду, всюду женское. Эти юные девочки замерли на самой грани расцвета всего женского в них – и, казалось, что груди их преувеличенно велики, что уже не может быть у женщин таких вызывающих грудей, таких заметных сквозь школьную форму – холмик на холмике – сосков; что их ягодицы настолько преувеличенно выпуклы, как не может быть и у взрослой женщины, и в то же время слишком идеальны, идеальны безжалостно. И эти в мурашках, озябшие под коротким ноги, эти тоненькие вены со свежайшей голубой жидкостью. И эти детские еще личики. Выпущенные теперь во взрослую жизнь они в полную мощь чувствовали, возбуждали в себе и, по-детски смеясь, несли сквозь толпу свой новый женский имидж. Казалось, что там, под тугими швами их джинсов, под короткими юбками и форменными платьями, уже сочится, уже выступает, как капельки на кожице готового взорваться от перезрелости персика. Казалось, что они как улитки оставляют мокрый след. И наверное, если бы в каждую из них сейчас залетело хотя бы по снежинке спермы, все они в один миг зазвенели б детьми, как автомат монетами в 777.
Нечаянно задел плечом одну из них, казалось, что у неё даже кости гибкие, извинился как-то усердно и успокоился. Физически чувствовалась эта патока, бродящая под тонко натянутой кожицей. Серафимыч сидел среди них, как проклятье, как преступная ошибка природы, как обвинительный акт.
Очень много народу было на Киевском. И эти пробки из-за ремонта, скрежещущие звуки. Эти бритые головы, слюнявое мясо ртов, дешевое пластиковое пиво, сигареты и плевки в тамбуре.
– A-а… ты что… А-а-а! – я услышал за спиной сдавленный крик Серафимыча.
Я оглянулся, влекомый чьими-то плечами, и вдруг увидел его вверх ногами, его били головой об перрон и просовывали в этот проем под электричку.
– Нажмите стоп-кран! – заорал я, ломясь через вагон.
Выскочил в тамбур и уперся в этот самый стоп-кран, про который всегда думал: что будет? и сорвал его. Выскочил. Тетка заорала на меня. Никого не было, я увидел это широкое место и пролез под вагон.
– Ну что, баран, руки чешутся, что ли?! Отпусти стоп-кран…
Гремел наверху динамик. Кричала женщина. Серафимыч сидел в пространстве под перроном и протягивал мне руки.
– Вот блядь такая, все руки в чьем-то дерьме испачкал.
Потом над нами замелькали каблуки.
– Здесь, здесь.
– Выходите.
– Нет, не выходите.
– Сидите там, её сейчас назад подадут…
– Этот лысый кА-Азел к тебе в сумку полез, я его задушить хотел!
– Да там же нет ничего, кроме грязных носков.

 

Одуванчики плыли по реке. Как и год назад, мы сидели с ним в траве на этом нашем склоне, который когда-то давно был берегом.
– Столько уже зла собралось в мире от Москвы до самых до окраин, что меня давно должно было раздавить, но тут тебя выводят на сцену в 97-м, помогает Баранова, которая никогда не помогала, и появляется мистический и единственный такой на земле Ассаев.
Какое бы он отвращение у меня ни вызывал, жалко и смешно было смотреть, как он, забыв про этот синяк под глазом, аккуратно расстилает наш газетный стол, вынимает продукты.
– И вдруг мне сейчас показалось, Анварик, что ничего не случилось, все по-прежнему, и мы с тобой по-прежнему вместе. А что я говорю? Ведь мы вместе, мне только показалось, ведь правда, Анварик? О, я идиот, это мне все привиделось.
Я хорошо понимал это его чувство, так у меня было с Асель. Мне и самому вдруг показалось, что все по-прежнему, мы живы друг для друга и нет грязного пятна между нами, и на моей душе не саднит. Хотелось засмеяться и сдернуть занавеску этого мира, завернуть край травы.
– Ассаев уже спал, и в этой ночи я слушал удивительную передачу. Оказывается, Анвар, существуют такие странные бабочки, которые совершают огромные перелеты и при этом ориентируются по звездам. И на каком-то участке пути их поджидают светлячки, эти бабочки путаются и летят на них, как на звезды, а попадаются на колючки и паутину, гибнут там… чей-то каблук валяется, – он нашел в траве каблук, повертел его и выбросил. – Всегда у меня так, сначала про одно, потом про другое. Я вспомнил, Вовка, вот так же выбросил чей-то каблук, а потом оказалось, что это его собственный.
– Смешно.
– Поезжай в Ялту, подумай, отдохни, Саня Михайловна тебя ждет.
– Поеду.
– О, браво, браво!
На его редакционном диктофоне я поставил «Вьен», а потом «В машине смерти».
– Когда будешь умирать, эту песню поставишь, – сказал он. – А потом скажешь потомкам: несите! И засмеешься.
– Хорошо.
Мы просидели с ним до самого вечера, а когда встали, то оказалось, что он, так же, как Вовка, выбросил именно свой каблук. До темноты искали в траве, и нашли, но приделать назад его уже было невозможно. Он шел рядом со мною по улице Павленко, хромал, и всё ныл и ныл. Вдали светящиеся соты домов. Звук самолетов в небе, то теплые, то холодные полосы воздуха. Гудящий фонарь возле дачи Пастернака, бабочка под ним и ее большая тень на асфальте. Я остановился:
– Найди себе кого-нибудь.
– А! А! – склонился он, тихо вскрикивая и тужась стошнить, чтоб я видел, как я его оскорбил.
Вышел. Какая-то женщина сказала про девушку в коричневом костюмчике. Я сразу понял, что это она. Она шла по дороге с другой стороны, бледная, похудевшая и особенно красивая. Она искала меня на другой даче. Все те дни со мной она была в таком состоянии, что даже не смогла уверенно запомнить наш дом. Она не потянулась ко мне.
– Привет, Марусь.
Приобнял, стукнулся лбом в плечо. Отстраняется со страхом в глазах. Пошли по дорожке.
– Что случилось, Анвар?!
– Я тебе изменил.
– С мужчиной? – спросила она, и в голосе была надежда и заранее готовое прощение.
– Хуже, – усмехнулся я. – С женщиной.
– Я же звонила везде, в СТД сказали, что ДАВНО приехали.
Потом сидели на лавке. Хотелось смеяться. Она несколько раз сдерживала слезы. В голове была пустота и мысли, какой я мудак.
– Я не понимаю, ну что могло произойти за такое время, что могло случиться?
– Я встретил другую, так будет лучше.
– Кому лучше? – она смешно сморщила лицо.
– Извини, Марусь, я не могу сдержать смех.
– Ну неужели, неужели она. Нет, я не то хотела сказать, но ведь у нас все было хорошо, я же…
– Извини, я смеюсь, такое бывает, что в такой момент вдруг рассмеешься.
В окне Дома творчества работало радио. «Зачем же я тебе позвонил в тот майский вечер: а пойдем танцевать, Марусинька»?!
– Вон, этот твой, Алексей Серафимович идет, – как-то отстранено, другим голосом сказала она, и глаза ее мгновенно подсохли. Она отвернулась.
Я искал глазами, но никого не увидел. «Что ему тут нужно?!»
– Анвар, ты, наверное, устал, этот смех, я же знаю, я же психолог…
Лицо ее снова стало еврейским и умоляющим, задрожали губы, и вспухли капли по низу век.
– Анвар, Кен по тебе соскучился, что я ему скажу?
– Кен. Извини, Марусь, что за смех? Для тебя самой так будет лучше, Маруся, я себя знаю.
Пустота в голове. Вставало лицо Няни.
– Твоя куртка осталась.
– Пусть, она сэконд-хэндовская.
Она смотрела на меня, склонив голову набок, как только она одна делала. Странно, что когда ты уже расстался с девушкой, отстранился от нее, только тогда она становится близкой тебе, ты вдруг замечаешь её как очень родного человека, с таким узнаваемым поведением, манерами, интонацией, что у тебя вздрагивает душа.
Она уходила быстро и, конечно, плакала и один только раз обернулась, это ее бледное, с большими карими глазами лицо над подстриженной плоскостью кустарника. Она замерла. Она не верила – у ней было мучение в глазах, какое-то выражение виноватое, как у больных тифом на старинных фиолетово-коричневых фотографиях – так посмотрела, что я закрыл от этого ужаса лицо ладонями.

 

Няня. Мы столкнулись в дверях. Она прошла, отстраняя от меня лицо. Я снова дурашливо перегородил ей дорогу.
– Подташнивает меня.
– Что?
– …………………, – говорила и показывала глазами.
– Может быть, просто задержка? Такое часто бывает, бывает, что…
Она так посмотрела на меня, что я осекся.
– Может, оставишь его? – спросил я, со страхом ожидая ее слов.
– Нет, я уже решила. Это ты тогда, когда ты…
Мимо нас ходил Санька и говорил себе под нос: «Осторожно, я – человек-убийца! Осторожно, я – человек-убийца!»
– Пока маленький срок еще, неделя-две.
– А сколько это стоит-то?
– Шестьсот… сто долларов, короче.
Я звонил Нелли, но у них сменился телефон. Неудобно было просить денег у Германа, но я позвонил ему. Трубку взяла Соня, Германа не было, и я, вздыхая, поговорил с ней ни о чем.
– Что ты делаешь, Анвар? – резко вступила Няня на кухню.
– Что?
– Ты унижаешь меня! У меня самой, что ли, денег нет?
Странно, что Татуня невероятным чутьем все поняла.
– А куда мы идем, куда? – радовался Санька.
– Возьми скейтборд.
– Ула, ула!
Она взяла простынь и полотенце.

 

«НАСТЮШЕНЬКА ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!
ЛЮБИМАЯ СПАСИБО ЗА СЫНА! Я ВАС ЛЮБЛЮ!
ТАНЕЧКА СПАСИБО ЗА МАСЕЧКУ! ЦЕЛУЮ!
СПАСИБО ЗА ДОЧУРКУ!»

 

Мы шли по этим крупным буквам под окнами, она их не видела. На ветвях дряблые разноцветные шарики. Высохшие цветы. В коридоре сидели и ходили беременные женщины, казалось, что они несут тяжелый арбуз под халатом. Слесарь ругался с медсестрой. Шел ремонт, пахло известкой и деревом. На втором этаже пусто. Большой вялой рукой она стукнулась в стеклянную дверь. Я чувствовал себя пошлым, худым и кривоногим. Открыла розоволицая пожилая медсестра в чистом белом халате. Няня хотела казаться деловой, но была обмякшей, устало отстранившейся от своего крупного стройного тела. Пока дверь закрывалась, я увидел, как у нее забрали простынь и как она прилегла на кожаную кушетку.
«Продадим б/у коляску-трансформер Пьер Карден. Недорого». «Продам молокоотсос». «Бандаж». «Продам коляску. Польша. Сумка».

 

Во дворе был удобный склон, и мы с Санькой пытались кататься на скейтборде. Оказывается, это очень трудно. И асфальт такой, что колеса тарахтели. Санька спрашивал про маму с таким видом, будто он все знает, но специально для меня делает вид, что маленький и ничего не понимает. Я думал о том ребенке, каким бы он мог быть. И мне казалось, что он лежит в ней, как мой член, и я возбуждался.
Кто-то звонил по мобильнику, поздравлял с рождением сына и просил выглянуть в окно. Как в рекламе. Не думая о том, они подражали рекламе.
Потом я держал Саньку и катил его на скейтборде.
– Такой большой мальчик, а с папой катаешься, – заметила скучающая тетка.
Санька замер.
– Он не мой папа! – сказал он.
– Ты встань одной ножкой, а другой отталкивайся, а папа тебя…
– Он не мой папа!
Тетка растерянно посмотрел на меня.
– Я не его папа, – сказал я. – Я друг его мамы.
– А-а, друг его мамы, – значительно кивает головой.
Прошли два, очень молоденькие, паренька: один – с цветами, а другой – с большой куклой. Как в Советском Союзе. Они волновались и шутили друг над другом. Прикалывались.
Она вышла на солнечное крыльцо. Растрепанные волосы и помятое заспанное лицо. Я незаметно быстро одернул ее юбку.
– ……………… – сказал я.
– Что? А-а…
Мне казалось, что в ней чего-то должно недоставать, но все как прежде, да, точно. И все-таки, кажется, что чего-то не хватает.
– Мама, телефон! – радостно завопил Санька.
И я тоже с удивлением услышал настойчивые звонки телефона в ее сумке. Она подержала его в руке и положила назад. Он снова зазвонил.
– Мама, телефон!
– Кто? Да, конечно… А, это ты… Перезвоните позже, я сейчас занята.
Снова шли по этим крупным белым буквам. Паренек поправил куклу, и она заплакала по-детски. Няня остановилась и недоуменно смотрела на неё.
Потом шли вдоль проспекта, шумели машины.
– Хочешь мороженое?
– Я хочу, Анвал!
– Будешь? – снова спросил я у нее.
Она кивнула головой.
Продавщица приветливо и радостно посмотрела на нас. Я купил мороженое Няне и Саньке. Она недоуменно посмотрела на мороженое в моей руке и отрицательно покачала головой.
Назад: Восемнадцать
Дальше: Двадцать