Книга: Млечный путь (сборник)
Назад: Пролог
Дальше: Арачи

Белый волк

В Подмосковье март — время прилета грачей, начало таяния снегов, набухания почек на деревьях, время березового сока и звонких капелей, кошачьих свадеб и первых теплых ветров.
Там, в Эвенкии, на 64-й параллели все бывает иначе. В марте, как и в январе, трещат морозы, гуляют метели и, уезжая на один день в соседнее стойбище за тридцать— сорок километров, берешь провизии на неделю. Тайга не любит шутить. Помнится, однажды, поехав искать забытый на ночевке мешок с инструментами, я вернулся только через двадцать дней. Друзья не сразу меня узнали — такой я был непохожий на самого себя.
Да, тайга не любит шутить. Наверное, я был упрям и не хотел умирать, к тому же раньше мы были друзьями. Мы долго боролись.
Мне повезло. Один раз я случайно наткнулся на склад запасов бурундука, а в другой — посчастливилось поймать спавшего под снегом тетерева.
Когда-то я смеялся над своим другом Иваном Унаи за то, что он пьет свежую оленью кровь. Унаи не только пил сам, но и пытался приучить к этому меня.
— Горячий кровь — карашо! Сильный будешь! Олень догонять будешь!
Мне незачем было гоняться за оленем. Я варил себе кашу из концентратов и, когда удавалось достать немного сала, добавлял его в свой дневной рацион микроскопическими дозами. А когда заметил кровь на куске хлеба, оставленную деснами, наломал веток кедра и стал пить хвойный отвар.
Унаи не верил, что можно выздороветь, не попив теплой оленьей крови. Я выздоровел. Цинге оставил только два зуба.
Но тогда в тайге мне не на чем было варить хвойный отвар. Поймав тетерева, я прежде всего выпил его кровь до последней капли. Потом лежал в пустой медвежьей берлоге и жевал сырое мясо, слушая вой метели над головой.
Через два дня встал и пошел. Ноги мои больше не дрожали, глаза не застилало туманом.
А может быть, меня спас не тетерев. Просто я отлежался в берлоге, пришел в себя и, успокоившись, легко нашел дорогу домой. Перед тайгой нельзя показывать страх. Тайга не любит трусов. Если ты заблудился, если у тебя нет еды, не говори этого тайге. Не кричи, словно тебя режут, не кидайся из стороны в сторону, как сумасшедший, а сначала сядь и постарайся успокоиться. Сделай вид, будто сам пришел сюда, будто именно это место искал всю последнюю неделю, будто здесь, под землей, под слоем мягкого мха лежит что-то вроде клада, за которым тебя послали. Рассуждая так, приди в себя, осмотрись, поешь. Да-да, поешь! Тайга накормит всякого, кто внимателен к ней и, самое главное, не брезгует ее угощениями.
Если тебе не нравится слово «клад», замени его другим, скажем, «залежи урановой руды». А почему бы и нет? Ведь наша партия — все восемнадцать человек — как раз за этим и посланы сюда.
Я понимаю, это секрет, который лучше не разглашать, но наедине с тайгой можно говорить о любых секретах. Она знает много тайн, но очень неохотно с ними расстается.
Мой друг Иван Унаи хитер. Кроме того, он родился и вырос на Тунгуске, но и он иногда говорит, качая своей круглой, как шар, головой:
— Тайга ушел — в воду нырнул. След терял. Много шел, близко шел, ничего не знал. Никто не знал. Один тайга знал. Однако молчал. Такой тайга…
О приходе весны я почему-то всегда узнаю последним. Первыми о ней возвещают мыши. Они живут между внутренней обшивкой землянки и бревнами, которые примыкают к земляным стенкам. В этом промежутке они устраивают свадьбы, плодятся, выращивают потомство. Крошечные мышата иногда выбегают на середину моего жилища. Их никто не пугает, и они делают что хотят.
В прошлом году вместо меня целый месяц в зимовье жил Федор Борков. В нашей партии он выполнял обязанности подрывника, но был не очень ловок и однажды подорвался на собственном фугасе. Контузию посчитали пустяковой. Самолет вызывать не стали, Боркова, благо, он не возражал, оставили отдыхать в зимовье, а меня взяли на его место. Он — подрывник, я — радист. Я не знал его работы, он — моей. В результате такого решения нашего начальника Моргунова партия осталась без подрывника и связиста. В долгом походе моя искалеченная нога закапризничала, отказалась служить. Я стал обузой для ребят и, если уж говорить честно, лишним ртом.
Мы вернулись почти через месяц. К тому времени я совсем перестал вставать на больную ногу, и ребята несколько дней носили меня на руках. Борков же наоборот: поправился настолько, что Моргунов, отделавшись, наконец, от меня, с радостью взял его с собой. В наследство Борков оставил мне целый угол пустых водочных бутылок и дюжину полудрессированных мышат. Когда рано утром вся эта компания на полном серьезе забралась ко мне на кровать и стала требовать пищи, мне показалось, что я схожу с ума. Но потом недоразумение выяснилось. Мы подружились.
Следом за мышами приход весны начинает чувствовать Ци. Ци я очень дорожу. Это подарок Арачи — единственного живого существа, приносящего мне настоящее большое счастье. К сожалению, Арачи появляется редко. Все остальное время между двумя ее приходами я заполняю тем, что мечтаю о ней и пишу ей стихи, которые она все равно никогда не поймет и не оценит.
Зимой Ци ведет себя относительно спокойно. За печкой у трубы под самым потолком ей сделана дуплянка. Белка проводит там несколько ночных часов. Остальное время она носится по землянке, шалит, грызет все, что попадет на зуб.
С приходом весны ее поведение меняется. Теперь она почти не отходит от двери и даже спать устраивается поблизости. Стоит только зазеваться — и Ци исчезнет. Поэтому, прежде чем отворить дверь, я сначала отгоняю белку прочь.
Разумеется, мне жаль ее. Ведь из всех живых существ, населяющих эту землянку, только она находится в неволе. Я не раз просил у Арачи разрешения выпустить белку на свободу, но она всякий раз отрицательно качала головой:
— Нельзя. Это подарок. Другого у меня нет. Надо, чтобы ты не забыл меня.
Я божился, что не забуду, она недоверчиво поджимала губы. Когда же я начинал говорить о том, что мне жалко Ци, она начинала громко смеяться. Такие вещи оставались за пределами ее понимания.
— Не смеши! Одна белка — игрушка. Много белок — новая парка, одеяло, рукавички, шапка. Вот что такое белка!
В то же время животных она все-таки любит. Олень, на котором она обычно приезжает, получает от нее ласки едва ли не больше, чем я. Что ж, он в самом деле красив, а главное, послушен. У него большие, почти человеческие глаза, мягкие бархатные губы и великолепные рога.
Оленя зовут Дой. Арачи целует его и шепчет на ухо ласковые слова и только потом входит в мою землянку. Это похоже на какое-то заклинание. Однажды я сказал ей об этом. Она серьезно взглянула на меня и ответила:
— Разве ты не разговариваешь вот с этим черным ящиком?
— Как тебе не стыдно, Арачи? — воскликнул я. — Ведь ты же отлично знаешь, что это такое!
Да, она знает. Устройство рации я ей объяснял. Кроме того, в стойбище, где она живет, в соседнем с ними чуме есть небольшой приемник. И все-таки, несмотря ни на какие объяснения, в ее мозгу рация постоянно отождествляется с вполне одушевленным существом. Иногда в затруднительных случаях она подходит к аппарату и, точно копируя мой голос, спрашивает:
— Скажи, ну скажи, хорошо это или плохо? Отвечай! Прием! Прием!
Наши позывные она произносит, как заклинание.
Вопросы, задаваемые рации, были слишком наивными, чтобы принимать их всерьез, и я вначале был уверен, что это обыкновенная игра или очень милое кокетство. Но потом они стали несколько иными. Было ясно, что этот взрослый ребенок мучается, ищет выхода, подсознательно чувствуя неудовлетворенность своей настоящей жизнью, и не находит ответа.
Я дал ей любовь. Может быть, пробудил в ней настоящее чувство, но не сумел дать того, что мог и, пожалуй, обязан был дать. Виною не только наши редкие встречи.
Арачи все время пытается задать мне один вопрос и никак не может решиться. Я догадываюсь, чего она хочет, но не тороплюсь подсказывать. Это слишком серьезный вопрос даже для меня, привыкшего довольно легко смотреть на жизнь.
Сегодня у меня праздник. Сегодня ко мне должна приехать Арачи. Мой друг Унаи сказал мне об этом. Мы оба доверяем Унаи. И не потому, что он честный малый. Просто у него с Василием, мужем Арачи, давняя и очень жестокая вражда. Для Унаи Василий — лючи. Когда Унаи произносит это слово, лицо его становится свирепым, а рука сама тянется к ножу.
— Позволь, Иван, — сказал как-то я, — ведь в переводе на наш «лючи» — это «русский»? Я — русский. Значит, я тоже «лючи».
— Ты не лючи, — упрямо говорит он. — Васька — лючи, плохой человек!
Я не настаиваю. Много слов, связанных с тяжелым прошлым эвенков отживают, заменяются новыми. Этот маленький и гордый народ не хочет вспоминать о прошлом. «Русский» произносится здесь с улыбкой, «лючи» — с гневом во взоре. Давным-давно. Когда еще Нурек, дед Унаи, был жив, русские приносили эвенкам только горе. Сейчас все, что имеют эвенки, — подарок русских. И пусть еще не все живут в подаренных русскими деревянных домах, а продолжают ютиться в старых чумах, пусть не всегда доверяют русскому доктору — иногда предпочитают увозить больных вниз по Тунгуске к Ириткинским порогам, где доживает свой век полоумный шаман, пусть еще не все умеют читать и писать, все равно эвенки благодарны русским. Да-да, русским, но не лючам! Это нельзя смешивать!
Унаи никак не назовешь злым человеком. Когда он после сытного ужина сидит на кумалане, дремлет и лениво смотрит на огонь, лицо его не кажется ни хитрым, ни злым. Оно скорее простовато и добродушно. Он вовсе не жаден, как некоторые. Если попросить, отдаст и унты, и парку, и даже свою любимую трубку с наборным мундштуком. Не отдаст только ружье и нож с костяной рукояткой, в которую вделан небольшой золотой самородок-талисман.
Вообще эвенки — добрый, доверчивый народ. Но не вздумай обмануть кого-нибудь из них. Не забудут, не простят.
Василий Тишко появился в Учами лет шесть назад. До этого ходил с золотоискателями, кое-чему от них научился. Однажды сбежал от партии, прихватив несколько найденных самородков. Его не преследовали, так как самородки были найдены им самим. Но зато после этого доступ к золотоискателям для него был закрыт. Некоторое время он еще пытался пристать к той или иной группе геологов-золотоискателей, ради чего несколько раз менял фамилию. Благо, документы чаще всего спрашивают только на прииске, но потом, убедившись, что его поступок не прошел незамеченным, махнул на все рукой и поселился в стойбище Чарду, выше поселка Амо на Тунгуске. Поговаривали, что он в одиночку моет золото и на Иритке, и на Кананде, но никто не знал в каком месте.
Унаи, тогда еще молодой парень, вызвался помогать ему. Эвенки вообще не занимаются старательством, предпочитая охотиться, ловить рыбу и аргишить. Но цену золота они знают. Василию на первых порах нужны были деньги на покупку старательского оборудования, ружья и припасов к нему, продуктов, одежды. Унаи перед этим удачно белковал несколько лет подряд. Кроме того, имел в запасе несколько сотен шкурок соболей, горностаев, песцов и лисиц. Василий пообещал за все это расплатиться золотом, но обещания не выполнил. Более того, когда Унаи стал настаивать, он, воспользовавшись тем, что сделка совершалась без свидетелей, наотрез отказался признать свой долг. Кроме того, вне прииска никто не имел права платить или получать за товары золотом.
Глубоко затаил свою обиду Унаи. Не кричит, не ругается, не лезет к Ваське драться, умеет сдержать себя парень, но я знаю: Тишко недолго осталось ходить на этом свете.
— Подай в суд, — говорю я Унаи.
Он презрительно косит на меня черным глазом и спокойно отвечает:
— Свидетель нет — суд нет. Унаи будет суд делать, — и снова трогает рукоятку ножа.
— Но ведь тебя посадят в тюрьму, — говорю я.
Он отвечает так же, не меняя позы, не повышая голоса:
— Свидетель нет, закон — нет. Тайга закон будет.
От его спокойствия мне делается не по себе. В конце концов нет ничего отвратительнее, когда человека лишают жизни из-за денег. Это дикость. Есть множество способов уладить отношения. Ну, на худой конец прижать должника где-нибудь покрепче, но убивать…
Он молча слушает, посасывая трубку. Можно говорить сколько угодно, Унаи останется непоколебим. Только раз, прочищая палочкой мундштук, заметил:
— Унаи оставил Учами, колхоз, поехал за Васькой в Чарду… Зачем, думаешь? Скажи, Иргичи, сколько ты сам добыл улюки, чипкана, джеляки, чарта, хуляки? Может, ты вот с такой пальмой ходил один на амака? Может, этот кумалан, — он потрогал коврик, на котором сидел, — из шкуры дикого оленя, которого ты убил? Молчи, не защищай лючу! Унаи хотел деньги. Он мало ел, мало спал, много охотился. Унаи хотел иметь жену и детей. Кто теперь из девушек переступит порог деревянного чума Унаи? Над ним все смеются! Если Унаи не убьет лючу, ему нечего делать в Чарду! В Туру поедет. Охота — нет. Родного чума нет. В большом чуме жить станет. В чужом чуме. Работать будет. Нет! Надо убить лючу!
Бронзовое лицо его покрылось потом, на лбу вздулись жилы, глаза блестели. В то же время на его одежду нельзя было смотреть без смеха. От жары он разделся, сбросив парку, унты и ошкур прямо у порога. Несколько ближе к печке валялись его бостоновые брюки и байковая клетчатая рубашка, одинаково лоснившиеся от жира. Сидел он передо мной в меховых штанах, поверх которых были одеты полотняные кальсоны, и в тонкой рубашке необычайно яркой расцветки. На руке у него были часы, на шее — крошечный кожаный мешочек с какой-то травкой — амулет, предохраняющий от оспы.
«Учеле» (прежде) и «тыкан» (теперь) уживалось в нем так же тесно, как чучело белого медвежонка с финиковой пальмой в кабинете зоологии средней школы в Учами, как дикие скалы с автострадой, как рев лося с шумом вертолета над тайгой, как зоотехнические курсы, которые окончил Иван, с жестокостью первобытного охотника; как Млечный Путь с огнями новой электростанции на Большом Пороге.
— А если, предположим, Василий уедет из Чарду? — спросил я.
Мгновение — и он уже стоял посреди землянки, сжимая в руке нож. Видимо, такая простая мысль не приходила ему в голову.
— Куда? Ты знаешь? В Туру? В Нидым?
— Может быть, дальше…
— В Учами? В Туруханск?
— Может, еще дальше.
— Куда дальше? Нет дальше!
— Почему ж? Дальше Туруханска есть много городов…
— Москва? Москва Ваське нельзя! Сам говорил!
— А вдруг… его кто-нибудь предупредит?
Он смотрит на меня непонимающе.
— Унаи говорил — Белый Иргичи слушал. Больше никто. Не уйдет Васька!
Белый Волк — это моя кличка. Мое прошлое, с которым я порвал навсегда. И хотя Унаи произносит его на своем языке, мне от этого не легче. Я ненавижу свою кличку, как ненавижу всю прошлую жизнь. Унаи не понимает, как можно ненавидеть имя. Для него Иргичи — тоже имя.
Подумав, он повторяет упрямо:
— Иргичи не скажет. Унаи верит Иргичи.
Он просто непоколебим. И тогда я бросаю на бочку последний козырь:
— Тебе не жалко Арачи? Ведь у них ребенок — Колька!
Долго-долго молчал Унаи. Потная обнаженная грудь его то вздымалась, то опускалась. Успокоившись, он сказал:
— Все говорят: Иргичи любит Арачи. Она поедет с тобой. Колька — тоже. Большой вырастет — будет тебе помогать рыбу ловить. Пока маленький — черканы таскать, плашки ставить. Плашка высоко нада. Кедр большой. Ты тоже большой, ветки ломать будешь. Колька маленький. Высоко полезет.
Поняв, наконец, о чем он говорит, я засмеялся:
— Ты полагаешь, что я в Москве буду ловить рыбу и ставить плашки?
— А что, так сидеть будешь? Работать не будешь?
— Работать, конечно, буду, но ловить рыбу… Да у нас ее просто и нет!
Его узкие глаза смотрели недоверчиво:
— Зачем обманываешь? Раньше не обманывал…
— Ну почему же я тебя обманываю? В наших реках в самом деле нет рыбы. Или почти нет. Волга, Москва-река… Да и в других тоже. Подожди, лет через тридцать построят на Тунгуске заводы и побольше электростанций — ив ней рыбы не будет!
Слушая меня, он одевался и только качал головой. Потом взял ружье, нахлобучил шапку и, не сказав ни слова, вышел.
Подбитые шкурами лыжи бесшумно скользнули с пригорка. Посыпался кураж с ветки кедра, задетой стволом ружья, а когда белая завеса прояснилась, Унаи уже не было видно.
* * *
За дальней падью сухо треснул выстрел. Накинув телогрейку, я выскочил из землянки. Начинало смеркаться. В такое время она обычно и приезжает, оповестив свое появление выстрелом из дробовика.
А может, это треснула от мороза лиственница? Я внимательно вслушиваюсь в морозную тишину, втягиваю ноздрями колкий воздух. Нет, сегодня не такой мороз, чтобы трещать деревьям. Градусов сорок, не больше. Похоже, что в самом деле кто-то стрелял. Я стою, не шевелясь, еще с полминуты. Выстрелов не слышно. Мороз моментально пробирается к самому телу. Я снова ныряю в душное тепло землянки и растягиваюсь на узком топчане, покрытом оленьей шкурой.
Арачи снова овладела моими мыслями.
Среди множества поверий у эвенков есть одно, которое мне кажется заслуживающим внимания. По их убеждению, сила любого талисмана зависит от того, как часто человек прибегает к его помощи. Чем реже это происходит, тем сильнее его действие.
Мой талисман — это память о встрече с Арачи. Я нашел его, продираясь сквозь немыслимые нагромождения прошлого и настоящего, настоящего и будущего, в котором бродил, спотыкаясь и падая. В прошлое возвращаться не хотелось, но оно тянуло старыми связями, узами дружбы, манило призрачной «легкой жизнью», к которой я давно привык. Оно было понятно, знакомо, не в пример будущему, которого я не знал и боялся.
Настоящее было странным и неестественным, как сон. До «звонка» оставалось еще два года неразменяных, а передо мной неожиданно открылись лагерные ворота, и не стало высоких стен с колючей проволокой, охраны и страшных «законов» воровской жизни. Был светлый просторный кабинет, большой стол посередине, покрытый стареньким застиранным кумачом с обрывком лозунга «…помни: только честный, добросовестный труд вернет тебя семье и обществу!». И было несколько человек в военной форме с красными околышами фуражек и непривычно доброжелательными взглядами.
И еще был грузный, краснолицый, неповоротливый в своем негнущемся брезентовом плаще человек с голубыми, как у младенца, глазами и колючей густой бородой. Сидевшие за столом офицеры говорили ему «ты», но величали уважительно, по имени и отечеству — Димитрий Иванович.
Фамилия его была Моргунов.
Это и было мое настоящее. В таком виде оно казалось мне особенно непонятным, и поэтому ему я долго сопротивлялся.
А потом была дорога сквозь тайгу. И были тропы, гораздо более трудные, чем те, по которым я шел раньше, и тяжелый груз за плечами. Где-то рядом, может быть, за ближайшими сопками пролегала она, моя прежняя дорожка. Не раз глядя в покачивающуюся впереди сутуловатую спину Моргунова, у меня возникало желание бросить все, нырнуть в кусты — и поминай как звали! И пускай после этого пишут, что «С. Карцев не оправдал доверия. С. Карцев не поддается перевоспитанию». Когда я буду далеко, мне все это будет до лампочки. Я бредил даже товарным вагоном. Красным товарным «пульманом», набитым ящиками с продуктами, который отвезет меня на Большую Землю…
Чем дальше уходил я от лагеря и от привычной жизни, чем труднее мне приходилось в этом моем первом, как назло, самом длинном переходе, тем сильнее одолевали мысли о побеге.
И может быть, все именно так и случилось, если бы не Арачи.
Мы встретили ее на одном из привалов. Измученный непривычной работой, я лежал на еловом лапнике, безразлично глядя в чужое холодное небо, и не мог найти в себе силы поднять руку и вытереть лицо, залепленное гнусом. Над стойбищем тучей стояли комары, глаза слезились от дыма костров, а из чумов несло запахом жареной оленины. Сквозь дремоту я вдруг увидел скуластое девичье лицо с черными, как агат, глазами и обнаженные в улыбке снежно-белые зубы.
Звякнув монистами, девушка присела на корточки и протянула мне большой кусок оленины:
— Ешь! Много ешь!
— Спасибо.
— Не надо «спасибо». Моргунов велел.
Кусок мяса застрял у меня в горле. Опять Моргунов! Положительно, без этого имени здесь нельзя ступить ни шагу! На краю земли, почти в восьмистах километрах от железной дороги, не было для людей лучше, надежнее и умнее человека, чем он. Если в стойбище заболевал эвенк или долго не могла разродиться женщина, шли, ехали, мчались к Моргунову. У него рация. Он разговаривает с летчиками, и летчики его слушают: в стойбище прилетает самолет и привозит доктора. В Моргунова верили, на него молились, как раньше молились деревянным эвенкийским божкам. Моргунова призывали, как раньше призывали доброго духа.
После я узнал, что наша остановка в стойбище Энмачи была неслучайной. Как бы там ни было, спустя полгода дорога к прошлому закрылась для меня навсегда.
В нашу первую встречу я вряд ли произвел на Арачи впечатление. В нашей партии были лучше, сильнее и красивее меня. Да и я, признаться, больше был занят куском оленины, чем разглядыванием ее длинных кос с привешенными к ним побрякушками. Однако кое-что я все-таки успел заметить…
Когда, дня через три, на другой стоянке Моргунов передал мне изящно сделанный из кусочков разноцветной кожи кисет, мне было приятно.
Моргунов, явно играя простачка, говорил:
— А я, понимаешь, сначала не понял, чего она мне в руку сует. Потом разглядел. «Спасибо», — говорю. А она рукой машет и в твою спину пальцем тычет. Так что получай. Извини, что сразу не отдал. Забыл. Не те годы…
Отдохнувшие и немного осоловевшие от обильной еды, ехали мы вверх по Туре, которая в нижнем течении называется почему-то совсем по-другому — Кочечум. Ехали к своей призрачной мечте. Там, возле отметки 240, которую Моргунов поставил еще два года назад, и должна была начаться моя новая жизнь. Посылать или не посылать меня в экспедицию — было решено положительно перевесом только в один голос. И это был голос Моргунова. Он поручился за меня там, в комнате с красным столом, обещая сделать из меня человека. В это слово Димитрий Иванович вкладывал свое понятие.
Помнится, я сильно нагрубил ему. Совсем недавно это слово имело для меня другое значение. Кроме того, я думал, что Моргунов хлопочет потому, что не знает меня. Другое дело те, с красными околышами… Они-то знали, с кем имеют дело! Лихая слава Белого Волка докатилась и сюда, за шесть тысяч километров от Москвы. Ей не помешало даже убийство, совершенное мной восемь лет назад. Убийство, жертвой которого стал старый и авторитетный вор — гроза всех московских домушников, майданщиков, щипачей, краснушников и прочей мелюзги. Казалось бы, я совершил двойное преступление, ведь «законы» преступного мира запрещают вору поднимать руку на своего собрата! Однако кары не последовало. Пресловутые «законы», которыми нас запугивали авторитетные воры, оказались мифом. Вместо этого мне пришлось оправдываться перед другим законом — обыкновенным правосудием. И бывшие товарищи бежали от меня, как от огня, вовсе не из-за того, что я совершил. Они боялись стать моими подельниками. Они лгали следователю, рассказывая обо мне небылицы. И я возненавидел их так же, как их пресловутые «законы». В обществе, где вместо анархии все подчинено единым правилам и порядку, где даже за большие деньги нельзя купить полной независимости от общества, где нет частных капиталов и почти нет частной собственности и где каждый месяц жизни даже обыкновенного человека отражается в различных документах, мир профессиональных воров обречен на вымирание. Уже сейчас в этом мире остаются лишь законченные подонки, дегенераты, садисты и пропойцы. Остальные уходят.
Когда я впервые взял в руки деньги, заработанные честным трудом, когда купил себе одежду не надоевшего черного цвета, а ту, что понравилась, — красивую, теплую и удобную, а потом отметил это событие с рабочими, которые разрешили мне называть их друзьями, мне показалось, что я впервые по-настоящему счастлив. Это чувство еще долго не покидало меня. С ним я шел на работу, стоял в очереди за получкой, устраивался на ночлег в общежитии, играл в домино, смотрел кинофильмы в Туре. Это было счастье обновления. Одно время мне казалось, что ему не будет конца. Но потом пришло еще одно, оказавшееся сильнее прежнего. Ее звали Любовью. И тогда все, что было до этого, отошло на задний план.
Может быть, именно тогда я впервые взглянул на Моргунова с благодарностью…
Назад: Пролог
Дальше: Арачи