Под счастливой звездой
Полевой госпиталь должен был сняться только к вечеру. Я боялся, что не догоню свой отряд, и сказал Леле, что мне нужно уезжать сейчас же.
– Останьтесь, – попросила она. – Ну хоть на час. Ведь это такой пустяк. Подождите, я сию минуту вернусь.
Она ушла из барака. Зося спросила:
– Кто эта паненка? Ваша невеста?
– Да, – ответил я. Что я мог ей сказать?! Простодушным людям нужны понятные ответы.
– Молчи, Зося! – испуганно прикрикнул на нее Василь. – Как же можно так говорить пану прапорщику. Побойся ты Бога!
Минут через десять пришел санитар и сказал, что главный врач просит меня к себе.
Знакомый главный врач встретил меня сердито.
– Вы что же это финтите, молодой человек? – спросил он и блеснул на меня выпуклыми стеклами очков.
– То есть как финчу?
– Другого слова, извините, не подберу. По существу, вы так называемый шпак! Ваш отряд принадлежит Союзу городов Гражданской организации. Вам известно, что на фронте вы подчиняетесь военным властям?
– Как будто так, – сказал я.
– Не «как будто»! – вдруг закричал врач, побагровел и закашлялся. – А действительно так! Прошу вас вести себя надлежащим образом. Иначе я вас арестую. «Как будто», «как будто»! – передразнил он меня, отдуваясь.
– Слушаюсь, – ответил я. – Но не понимаю.
– Сейчас поймете. Предлагаю вам оставаться при госпитале впредь до особого распоряжения. Соответственный письменный приказ будет заготовлен. И будет вам вручен, когда в вас минует надобность. В качестве оправдательного документа для вашего начальства. Кто ваш начальник?
– Уполномоченный Гронский.
– Гронский – Гавронский – Пшипердонский! – передразнил врач.
Я промолчал.
– Эх вы, уже обиделись! – Врач укоризненно покачал головой. – Побудьте у нас несколько дней. После этого случая с роженицей я бы взял вас к себе совсем. Но, в общем, юноша, не смущайтесь. Я обо всем наслышан. Сам был молод. Сам страдал. И ненавижу стариков, которые забывают свои молодые годы. Уж что-что, а любовь у нас не в чести.
Врач шумно вздохнул. У меня голова пошла кругом от этого разговора. Я догадался, что здесь была замешана Леля.
– В отряде у нас мало людей, – сказал я. – Вы сами понимаете, что не могу же я дезертировать...
– Да, – снова вздохнул врач. – «Дезертировать»! Конечно! Вы громко выражаетесь, но я вас понимаю. Положение корявое. Ну ладно! Вам в Барановичи, и нам в Барановичи. Мы выступаем не вечером, а через два часа. Мы пустые. Последних раненых сдали вчера на санитарный поезд. Вы поедете с нами до Барановичей – и все! И роженицу вашу захватим. Возьмем под наблюдение.
Я согласился. Старик похлопал меня по плечу.
– Разрешите дать вам стариковский совет. Берегите любовь, как драгоценную вещь. Один раз плохо обойдетесь с любовью, так и последующая будет у вас обязательно с изъяном. Да-с! С изъяном! Ну, ступайте. Рад был познакомиться.
Я вышел из барака и увидел Лелю. Она сидела неподалеку на скамье под покосившимся деревянным грибом – такие грибы делают в лагерях для часовых.
Я подошел к ней, Леля наклонилась и закрыла лицо руками.
– Нет, нет, нет! – быстро сказал она, не отнимая рук, и затрясла головой. – Какая я феноменальная дура! Ненавижу себя! Уйдите, пожалуйста.
– Я остаюсь, – сказал я. – Вместе поедем в Барановичи.
Леля отняла руки от лица и встала. На щеках ее виднелись следы от пальцев.
– Пойдемте! – сказала она, взяла меня за руку, и мы пошли по шоссе.
Мы прошли до первого верстового столба и вернулись. Дул ветер, рябили лужи. Снова с запада неслись тучи, загромождая сырой горизонт.
Мы шли, держась за руки, и молчали. Леля только сказала, что после Одессы она тут же поехала в Москву и добилась, чтобы ее перевели в полевой госпиталь на Западный фронт.
Зачем она это сделала, она не объяснила. Но все было понятно, и ни ей, ни мне не хотелось говорить. Мы знали, что любые слова, даже самые умные и самые нежные, прозвучат неверно и что еще нет тех слов, какие могут выразить то щемящее чувство близости вчера еще чужого человека, какое родилось сейчас у нас обоих.
В два часа дня госпиталь снялся. Потянулись одна за другой санитарные фуры. За ними тащился на своей фурманке Василь. Косматый пес, привязанный к фурманке, старательно бежал сзади.
Я ехал рядом с санитарной повозкой. В ней сидели Леля и пожилая сестра в золотых очках. Иногда я отставал и подъезжал к фурманке Василя, чтобы узнать, что с Зосей. Она приветливо кивала и говорила, что ей хорошо. Но Василь был угрюм, – должно быть, он соображал, что делать дальше. Удастся ли ему догнать земляков или так и придется одному маяться в Белоруссии среди чужих людей?
Верстах в двадцати не доезжая Барановичей, на шоссе стояло несколько вооруженных солдат и около них офицер на забрызганной грязью лошади.
Офицер поднял руку. Обоз остановился.
Офицер подъехал к главному врачу и, отдавая честь, начал о чем-то докладывать. Главный врач хмуро смотрел на него, покусывая усы.
Что-то тревожное было в этом разговоре врача с офицером. Все насторожились.
Но вскоре выяснилось, что в соседней деревне – ее было видно с шоссе – много больных беженцев и офицер просит, по распоряжению начальника штаба корпуса, отправить в деревню часть медицинского персонала, чтобы оказать им первую помощь.
Врач согласился. От обоза отделилось три повозки.
– Вы с нами, – сказала мне Леля. – Ваше прямое дело помогать беженцам. К вечеру догоним лазарет в Барановичах.
– Поедем.
Мы свернули на боковую дорогу. Госпитальный обоз тронулся дальше. Василь долго стоял на шоссе и смотрел нам вслед. Казалось, он раздумывает, не поехать ли с нами. Но потом он дернул вожжи, крикнул на лошадей, и фурманка тронулась по дороге на Барановичи.
В километре от шоссе мы увидели в кустах солдат с винтовками и пулеметом.
– Неужели немцы так близко? – испуганно спросила пожилая сестра в золотых очках. – Спросите их, пожалуйста.
Я подъехал к солдатам.
– Проезжайте! – ответил мне солдат с ефрейторскими нашивками и даже не взглянул на меня. – Вам разрешается. А вообще, не велено ни с кем разговаривать. И останавливаться никому тут не велено.
Мы проехали. Видна была уже околица. Пошел дождь. Нищая деревня была похожа отсюда на расползшуюся кучу навоза.
– Похоже, что ждут немцев, – сказал я Леле.
Я посмотрел на запад, откуда могли появиться немцы, и увидел на пажити, уходившей вниз, к оврагу, сторожевое охранение. Солдаты сидели и лежали длинной цепью, но довольно далеко друг от друга. Ну, так и есть!
– Да то не от немцев, – сказал санитар-возница. – То щось другое. Вон, глядите сюда!
Он показал на восток. Там тоже виднелись солдаты.
– Все село оцеплено! – сказал встревоженно санитар. – Кругом все село. Щось неладное я чую, сестрицы.
– Что неладное?
– Да я сам нияк не пойму. Только зря мы сюда затесались. Вовсе зря!
Санитар оказался прав. Мы въехали в безлюдную деревню. У околицы стояла пустая двуколка Красного Креста из незнакомого летучего отряда. От возницы этой двуколки мы узнали ошеломляющее известие, что мы – в западне.
В деревне была черная оспа. Вокруг шла армия и валили по дорогам, застревая на время около попутных сел, тысячи беженцев. Оспа могла переброситься в армию. Поэтому было приказано направить в деревню летучий санитарный отряд, деревню оцепить и никого из нее не выпускать. По каждому, кто попытается уйти из деревни, было приказано открывать огонь.
Офицер, остановивший нас на шоссе, ничего не сказал о черной оспе.
Первое чувство, которое мы испытали, было возмущение. Не тем, что нас поймали в ловушку, а тем, что заманили в деревню обманом, тогда как никто, конечно, не отказался бы добровольно работать на оспе.
– Непроходимая глупость, – сказала раздраженно Леля. – Если бы нас не обманывали, мы бы захватили все, что нужно для оспы. А сейчас у нас ничего нет. Даже вакцины!
– Да еще неизвестно, дурость тут или нет, – заметил возница.
– Ты что это городишь? – рассердилась сестра в золотых очках, Вера Севастьяновна.
– А бис их знает, – пробормотал возница. – У начальства на все есть своя думка. Начальство всегда дуже хитрое.
В хатах останавливаться было нельзя – всюду лежали больные. Только один пустой стодол стоял на выгоне. Там разместилась чужая летучка. Мы перенесли в стодол свои медикаменты и вещи.
В чужой летучке работали врач, сестра и два санитара.
Мы застали в стодоле только сестру – безбровое существо с надутым лицом. Трудно было добиться от нее хотя бы нескольких слов.
– Ну и летучка, матери ее черт! – говорили наши санитары. – Прямо погребальное братство!
Мы распаковали в стодоле медикаменты. Пришел врач из летучки. Это был еще не старый, но обрюзгший, заросший черной щетиной человек с заплывшими глазами.
– Здравствуйте пожалуйста! – сказал он, увидев нас. Казалось, он был неприятно поражен этой встречей. – Вы имеете понятие, куда вы попали?
– На черную оспу, – ответил я.
– Вот именно! А вы знаете, что такое черная оспа, молодой человек? Вы ее видели своими глазами?
– Нет, не видел.
– Честь имею вас поздравить со днем ваших именин! У вас есть вакцина? Нет! Здравствуйте пожалуйста! Что же вы собираетесь здесь делать? Заводить граммофон? Слушать Вяльцеву?
Мы удрученно молчали.
– Что касается меня, – сказал врач, – то хватит! Я не намерен больше валять дурака.
– Как вы можете так говорить! – возмутилась Леля.
– Мадемуазель! – Врач сощурил глаза от злости. – Не горячитесь! Это вам очень идет. Вы становитесь в гневе совершенно прелестной – но и только. Повторяю – и только! Это пуф! Бессмысленные милые звуки. Мы с вами в капкане. Как это у Пушкина сказано: «Ах, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети»? Кажется, так?
– Вы паясничаете, доктор, – сказала брезгливо Леля. – Это просто противно.
– Смейся, паяц! – пропел доктор и рассмеялся. – А что же мне остается делать? Может быть, вы подскажете мне выход из этого дерьмового положения?
– Он пьян! – сказала Вера Севастьяновна.
– Здравствуйте пожалуйста, пьян! – спокойно ответил врач, ничуть не обижаясь. – Морфий у вас есть?
– Очень мало. Но камфары много.
– Если бы был морфий, я бы усыпил всех. И баста!
– Довольно этой дурацкой болтовни! – сказал я грубо. – Давайте нам все, что у вас есть. Мы сами будем работать.
– Пожалуйста! Сделайте одолжение! Милости просим! – театрально воскликнул врач. – Я отдам вам всю вакцину. Прививайте уже заболевшим. Потому что они все здесь больные. Это будет замечательный медицинский эксперимент.
– Знаете что, – сказал я и подошел к нему. – Замолчите, или я вас выкину отсюда, несмотря на то что вы капитан. Здесь-то уж нет никаких законов.
– Совершенно верно, – согласился врач. – Законов нет. Как в чумном городе. Берите вакцину! Действуйте! А я хочу спать. Я не спал двое суток. Это тоже надо иногда принимать во внимание, господа идеалисты.
Он пошел в угол стодола, повалился на солому и, уже засыпая, натянул на себя шинель.
– Пусть спит, бог с ним, – примирительно сказала Вера Севастьяновна. – Сестра, дайте нам вашу вакцину.
– Напишите расписку, – ответила сестра. Она, казалось, не обратила внимания на наш разговор с врачом.
Я написал расписку, и сестра выдала нам вакцину.
– Ну как? – шепотом спросила меня Леля.
– Что «как»? – ответил я. – Дело неважное. Вы побудьте здесь, а я сначала обойду с санитаром хаты. Посмотрю, что там.
– Нет! Я вас одного не пушу. И не потому, что я без вас не могу. – Она слегка покраснела. – Нет! Просто вместе нам всем не будет так страшно.
Мы вышли вчетвером – Вера Севастьяновна, Леля, я и санитар.
Серый дождь застилал поля. Как черные переломанные кости, валялась на огородах картофельная ботва. Была уже осень. Ноги расползались в раскисшей глине, смешанной с навозом и прелой соломой.
Ни одного дымка не подымалось над халупами. Но все же сильно пахло чадом, как от паленых перьев.
На задах деревни у околицы тлела куча перегоревшего тряпья. Чад шел от этой кучи.
– То жгут всякие шмутки с больных, – заметил санитар. – Называется дезинфекция! – насмешливо добавил он, помолчав.
В деревне не было ни собак, ни кур. Только в одном из стодолов мычала недоеная корова. Мычала тягуче, захлебываясь слюной.
– Да, – сказала вдруг Вера Севастьяновна. – Вроде как Дантов ад.
Мы вошли в первую же хату. В сенях Леля повязала нам всем на рот марлевые повязки.
Я открыл дверь из сеней в хату. В лицо хлынула теплая вонь.
Окна в избе были завешены. В первую минуту ничего нельзя было разобрать. Был слышен только монотонный детский голос, говоривший без перерыва одни и те же слова: «Ой, диду, развяжить мне руки», «Ой, диду, развяжить мне руки».
– Ни к чему не прикасайтесь! – приказала Вера Севастьяновна. – Посветите, пожалуйста!
Я зажег электрический фонарь. Сначала мы ничего не увидели, кроме поломанной деревянной кровати, заваленной кучей заношенных вещей. С печи свисали чьи-то ноги в постолах. Но самого человека не было видно.
– Кто тут есть живой? – спросил санитар.
– А я и сам не знаю, – ответил с печки старческий голос, – чи я живой, чи мертвый.
Я посветил на печку. Там сидел старик в коричневой свитке, с клочковатой, будто выщипанной бородой.
– Хоть люди в халупу зашли – и то спасибо, – сказал он. – Поможить мне, солдатики, я то я его сам не вытягну.
– Кого?
– Да вот он лежит коло меня, дочкин муж. Со вчерашнего вечера. То был жаркий, як печка, а сейчас доторкался до него, и то неприятно – захолодал вельми.
– Боже мой! – тихо сказала Леля. – Что же это такое?!
Куча тряпья на кровати зашевелилась, и детский голос опять заныл:
– Ой, диду, я уж не можу больше. Развяжить мне руки.
– Там на печке все кончено, – сказала Вера Севастьяновна. – Светите сюда.
Я осветил кровать, и мы увидели глаза. Огромные, блестящие от жара, черные глаза и пунцовый румянец на щеках.
Под тряпьем лежала девочка лет десяти.
Я осторожно сбросил с нее тряпье. Девочка затрепыхалась, изогнулась и вытянула перед собой руки, связанные рваным полотенцем.
Рубашка на груди у нее спустилась, и я впервые увидел черную оспу – багровые пылающие пятна с черными точками, похожими на присохший деготь. Пятна казались наклеенными на зеленоватую кожу девочки.
Девочка замотала головой. Темные ее волосы рассыпались. Из них торчала красная мятая ленточка.
Санитар принес из сеней холодной воды. Он все сокрушался, что больным связывают руки, чтобы они не расчесывали язвы.
– Ой, яка ж это мука, – говорил он вполголоса. – И за что такое палачество людям!
Леля дала девочке напиться. Я поддерживал девочке голову. Даже сквозь кожаные перчатки чувствовал сухой жар ее худенького затылка.
– Дайте камфару! – сказала Вера Севастьяновна. В хате запахло эфиром.
После камфары девочке впрыснули морфий. Леля вытерла ей лицо душистым уксусом.
– Ну что ж, – сказал мне санитар, – давайте снесем того мертвого.
Леля взяла меня за руку, но тотчас отпустила. Глаза ее умоляли, чтобы я не прикасался к мертвому, но она сказала:
– Только помните... Ну хорошо, хорошо!
Мертвый лежал на рядне. Мы стащили его, взявшись за концы рядна, стараясь не прикасаться к трупу. Все-таки мы уронили его, но уже на пороге.
– Киньте его в стодол, – посоветовал нам старик. – Там уже двое лежат.
Дверь стодола была подперта вилами. Внутри на земляном полу лежала лицом вниз старуха и рядом с ней девочка лет пяти.
– Ой, война, война! – сказал санитар. – Взять бы цих генералов да политиков да в этот гной – носом! Катюги проклятые.
Мы вернулись в хату. Надо было ее проветрить, но на дворе было уже холодно, как перед первым снегом.
– Печку бы истопить, – предложил санитар, – так и то кругом все пожгли. Немае ни одного полена.
Он ушел во двор, и было слышно, как он отдирает, чертыхаясь, доски от крыльца.
Мы открыли двери, затопили печь.
– Дед, – сказала Вера Севастьяновна. – Слезай. Сделаем тебе прививку.
– А на что, – ответил равнодушно дед. – Да я ж не выживу. Все одно с голодухи помру. Зря только медикаменты на меня стратите.
Но все-таки мы сделали ему прививку, проветрили хату и ушли, пообещав деду прислать хлеба.
Дальше пошло все хуже и хуже. Мы работали, стиснув зубы и не глядя друг на друга. Санитар вполголоса матерился, но никто не обращал на это внимания.
Казалось, что всё вокруг – это черная оспа, принявшая самые разные формы.
– Все это бесполезно, – сказала наконец Вера Севастьяновна. – Никого спасти мы не можем. Здесь никогда не было прививок. И этот балаганщик, врач из летучки, конечно, был прав.
– Но как же так? – спросила Леля. – Что же делать?
– Самим не заразиться. И только.
– Ну, а с больными?
– Морфий, – коротко ответила Вера Севастьяновна. – Чтобы поменьше мучились.
Санитар сплюнул и длинно выругался.
Мы вернулись в стодол, и Вера Севастьяновна сделала всему персоналу прививки.
Потянулось темное, томительное время.
Мы ходили по хатам, впрыскивали морфий, поили умирающих водой и с безмолвным отчаянием следили, как заболевали те немногие, которым болезнь дала отсрочку.
Трупы мы стаскивали в стодолы. Врач из летучки приказал сжигать эти стодолы. Каждый раз он распоряжался этим делом сам и очень при этом оживлялся.
Санитары обкладывали стодолы соломой и поджигали. Загорались они медленно, но горели жарко, распространяя тяжелый дым.
Стодол пропах карболкой. Наши руки были сожжены карболкой до того, что их нельзя было помыть. От воды они невыносимо болели.
По ночам было легче. Мы лежали вповалку на соломе, укрывшись шинелями и кошмами. К половине ночи мы согревались, но спали плохо.
Врач притих и вполголоса рассказывал о своей семье в Бердянске, о жене – бережливой хозяйке – и сыне – самом сообразительном мальчике на свете.
Но никто его не слушал. Каждый думал о своем.
Я лежал между Лелей и молчаливым веснушчатым санитаром – поляком по фамилии Сырокомля. Он часто плакал по ночам. Мы знали, что на фронте плачут только о навсегда потерянных любимых людях. Но все молчали, и никто даже ни разу не попытался утешить его. Это были бесполезные слезы. Они не облегчали горя, а, наоборот, утяжеляли его.
И Леля иногда тоже беззвучно плакала по ночам, крепко держа меня за руку. О том, что она плачет, я догадывался по легкому содроганию ее тела.
Тогда я осторожно гладил ее волосы и мокрые щеки. Она в ответ прижималась горячим лицом к моей ладони и начинала плакать еще сильнее. Вера Севастьяновна говорила:
– Леля, не надо. Не ослабляйте себя.
Эти слова действовали. Леля успокаивалась. Леля все время натягивала на меня сползавшую шинель. Ни разу мы не говорили с ней ночью. Мы лежали молча и слушали шорох соломы под стрехой.
Изредка до стодола доходил отдаленный орудийный гул. Тогда все подымали головы и прислушивались. Хоть бы скорее подошел фронт!
Не помню, на какую ночь Леля тихо сказал мне:
– Если я умру, не сжигайте меня в стодоле.
Она вздрогнула всем телом.
– Глупости! – ответил я, взял ее руку и почувствовал, что у меня дернулось сердце. Рука у Лели была как ледышка. Я потрогал лоб – он весь горел.
– Да, – горестно сказала Леля. – Да... Я заметила еще вчера. Только не оставляйте меня одну, милый вы мой человек.
Я разбудил Веру Севастьяновну и врача. Проснулись и все санитары.
Зажгли фонари. Леля отвернулась от света.
Все долго молчали. Наконец Вера Севастьяновна сказала:
– Надо вымыть, продезинфицировать и протопить соседнюю хату. Она пустая.
Санитары, переговариваясь и вздыхая, вышли из стодола. Врач отвел меня в сторону и прошептал:
– Я сделаю все, что в моих силах. Понимаете? Все!
Я молча пожал ему руку. Леля позвала меня.
– Прощайте! – сказала она, глядя на меня со странной тихой улыбкой. – Хоть и недолго, но мне было очень хорошо... Очень. Только сказать об этом было нельзя...
– Я буду с вами, – ответил я. – Я не уйду от вас, Леля.
Она закрыла глаза и, как там, в лагере на скамейке, затрясла головой.
Сколько бы я ни напрягал память, я не могу сейчас связно вспомнить, что было потом. Я помню только урывками.
Помню холодную избу. Леля сидела на койке, Вера Севастьяновна раздевала ее. Я помогал ей.
Леля сидела с закрытыми глазами и тяжело дышала. Я впервые увидел ее обнаженное девичье тело, и оно показалось мне драгоценным и нежным. Дико было подумать, что эти высокие стройные ноги, тонкие руки и трогательные маленькие груди уже тронула смерть.
Все было дорого в этом лихорадочно беспомощном теле – от волоска на затылке до родинки на смуглом бедре.
Мы уложили Лелю. Она открыла глаза и внятно сказала:
– Платье оставьте здесь. Не уносите!
Я и Вера Севастьяновна все время были около нее. К ночи Леля как будто забылась.
Она почти не металась и лежала так тихо, что временами я пугался и наклонялся к ней, чтобы услышать ее дыхание.
Ночь тянулась медленно. Не было вокруг никаких признаков, по которым можно было бы понять, скоро ли утро, – ни петушиных криков, ни стука ходиков, ни звезд на непроглядном небе.
К рассвету Вера Севастьяновна ушла в стодол, чтобы прилечь на часок.
Когда за окнами начало смутно синеть, Леля открыла глаза и позвала меня. Я наклонился над ней. Она слабо оттолкнула меня и долго смотрела мне в лицо с такой нежностью, с такой печалью и заботой, что я не выдержал, у меня сжалось горло, и я заплакал – впервые за долгие годы после своего полузабытого детства.
– Не надо, братик мой милый, – сказала Леля. Глаза ее были полны слез, но они не проливались. – Поставьте на табурет кружку... с водой. Там... в стодоле... есть клюквенный экстракт. Принесите... Мне хочется пить... Что-нибудь кислое...
Я встал.
– Еще... – сказала Леля. – Еще я хочу... счастье мое единственное... не надо плакать. Я всех забыла... даже маму... Один вы...
Я рванулся к двери, принес Леле воды и быстро вышел из халупы. Когда я вернулся из стодола с клюквенным экстрактом, Леля спокойно спала, и ее лицо с полуоткрытым ртом поразило меня неестественной бледной красотой.
Я опоздал со своим экстрактом. Леля, не дождавшись меня, выпила воду. Она немного расплескала ее на полу около койки.
Я не помню, сколько времени я сидел около Лели и охранял ее сон. В оконце уже вползал мутный свет, когда я заметил, что Леля не дышит. Я схватил ее руку. Она была холодная. Я никак не мог найти пульс.
Я бросился в стодол к Вере Севастьяновне. Врач тоже вскочил и побежал с нами в хату, где лежала Леля.
Леля умерла. Вера Севастьяновна нашла под ее платьем на табурете коробочку от морфия. Она была пустая. Леля услала меня за клюквенным экстрактом, чтобы принять смертельную дозу морфия.
– Ну что ж, – промолвил врач, – она заслужила легкую смерть.
Вера Севастьяновна молчала.
Я сел на пол около койки, спрятал голову в поднятый воротник шинели и просидел так не помню сколько времени. Потом я встал, подошел к Леле, поднял ее голову и поцеловал ее глаза, волосы, холодные губы.
Вера Севастьяновна оттащила меня и приказала сейчас же прополоскать рот какой-то едкой жидкостью и вымыть руки.
Мы выкопали глубокую могилу на бугре за деревней, около старой ветлы. Эту ветлу было видно издалека.
Санитары сколотили гроб из старых черных досок.
Я снял с пальца у Лели простое серебряное колечко и спрятал его в свою полевую сумку.
В гробу Леля была еще прекраснее, чем перед смертью.
Когда мы закапывали могилу, послышались винтовочные выстрелы. Их было немного, и они раздавались через равные промежутки времени.
В тот же день мы узнали, что никакого оцепления нет. Оно ушло, не предупредив нас. Может быть, эти выстрелы и были предупреждением, но мы не поняли этого.
Мы тотчас же ушли из деревни. Вокруг было пусто.
Когда мы отъехали с полверсты, я остановился и повернул коня. Позади в слабом тумане, в хмуром свете осеннего дня был виден под облетевшей ветлой маленький крест над могилой Лели – все, что осталось от трепещущей девичьей души, от ее голоса, смеха, ее любви и слез.
Вера Севастьяновна окликнула меня.
– Поезжайте, – сказал я. – Я вас догоню.
– Даете честное слово?
– Поезжайте!
Обоз тронулся. Я все стоял, не слезая с коня, и смотрел на деревню. Мне казалось, что если я чуть двинусь, то порвется последняя нить жизни, я упаду с коня, и все будет кончено.
Обоз несколько раз останавливался, поджидал меня, потом скрылся за перелеском.
Тогда я вернулся к могиле. Я соскочил с коня и не привязал его. Он тревожно раздувал ноздри и тихонько ржал.
Я подошел к могиле, опустился на колени и крепко прижался лбом к холодной земле. Под тяжелым слоем этой мокрой земли лежала молодая женщина, родившаяся под счастливой звездой.
Что же делать? Гладить рукой эту глину, что прикасается к ее лицу? Разрыть могилу, чтобы еще раз увидеть ее лицо и поцеловать глаза? Что делать?
Кто-то крепко схватил меня за плечо. Я оглянулся.
За мной стоял санитар Сырокомля. Он держал за повод серого коня. Это был конь врача из летучки.
– Пойдемте! – сказал Сырокомля и смущенно взглянул на меня светлыми глазами. – Не надо так!
Я долго не мог попасть ногой в стремя. Сырокомля поддерживал мне его, я сел в седло и поехал шагом прочь от могилы по свинцовым холодным лужам.