В болотистых лесах
За Слонимом потянулись скучные болотистые леса. В них было много молодого осинника. Тонкие серые осинки стояли рядами, и на них такими же тонкими серыми струями падал дождь.
Только во второй половине дня небо расчистилось. Оно было зеленым, холодным. Резкий ветер гнал обрывки грязных туч.
Романин ехал впереди, я сзади. Я видел, как из леса вышел молодой крестьянин-белорус в постолах. Он снял шапку, схватил Романина за стремя, пошел рядом с лошадью и о чем-то начал униженно просить. Слезы блестели у него на глазах.
Романин остановился и подозвал меня.
– Тут в лесу, – сказал он, не глядя на меня, – рожает беженка. Жена этого человека. Все ушли, он остался с ней один. Роды вроде тяжелые.
– Она вельми мучится, пан мой, – певуче сказал крестьянин и вытер шапкой глаза.
Романин помолчал.
– Примите ребенка! – сказал он, все так же не глядя на меня, и поправил уздечку у лошади. – Никто из нас этого не умеет. Так же как и вы. Но все-таки в таком деле лучше интеллигентные руки.
В голосе его мне послышалась насмешка. Я почувствовал, как кровь отливает у меня от лица.
– Хорошо, – сказал я, сдерживаясь.
– Мы будем ждать в Барановичах. – Романин протянул мне мокрую руку. – Дать вам санитара?
– Не нужен мне никакой санитар.
Я взял сумку с медикаментами и самым простым хирургическим инструментом – другого у нас не было – и свернул по просеке в лес.
Крестьянин – его звали Василь – бежал рядом со мной, придерживаясь за стремя. Грязь из-под копыт летела ему в лицо. Он вытирал его насквозь промокшей шапкой. Лошадь шла крупной рысью.
Я старался не думать о том, что случится через несколько минут в этом лесу, не смотрел на беженца и молчал. Мне было страшно. Никогда в жизни я даже близко не был около рожающей женщины.
Внезапно я услышал глухой воющий крик и придержал коня. Человек кричал где-то рядом.
– Скорее, пане! – сказал с отчаянием Василь.
Я хлестнул коня. Он рванулся сквозь орешник. Василь выпустил стремя и отстал.
Конь вынес меня на маленькую поляну. На ней потухал костер. У костра сидел мальчик лет десяти в черном картузе, нахлобученном на уши. Он качался, обхватив руками колени, и монотонно и тихо говорил: «Ой, Зосю! Ой, Зосю! Ой, Зосю!»
Поляну затянуло дымом от потухающего костра. Дым застрял в низких ветках орешника, и потому плохо было видно вокруг.
Я соскочил с коня. По другую сторону костра стояла фурманка. На ней сидела, вцепившись руками в края повозки, женщина. Я увидел только ее черное искаженное лицо с огромными белыми глазами. Она выла, широко открыв рот, почти раздирая себе губы, то наклоняясь, то изгибаясь назад, выла непрерывно, хрипло, по-звериному.
Косматая собака забилась под фурманку и лязгала зубами.
У меня заледенело сердце. Холод поднялся к голове, и страх сразу прошел.
– Костер! – крикнул я мальчику. – Разом!
Мальчик вскочил, споткнулся, упал и бросился в лес за хворостом. Прибежал Василь.
Я совершенно не знал, что делать. Я только смутно догадывался об этом.
Прежде всего я сбросил шинель и вымыл руки. Василь лил мне воду из кружки. Руки у него тряслись, и он все время лил мимо.
Мальчик притащил хворост и разжег костер. Начинало смеркаться.
– Убери мальчика, – сказал я Василю. – Не надо ему видеть все это.
– То ее брат, – торопливо ответил Василь. – Тут копанка в лесу, хай принесет воды.
– Да, воды, воды! – судорожно повторял я. – И чистый рушник. Или тряпки.
– У Зоси есть две чистые рубахи, – услужливо забормотал Василь. – Ты, Миколайчик, беги за водой, а я достану. Я достану.
Дальше была у меня какая-то внезапная минута колебания как раз в то время, когда я стягивал через голову гимнастерку. Вдруг стало темно, и я остановился. Мне захотелось успокоиться и собрать свои мысли. Какие мысли? О чем? Не было у меня никаких мыслей – было одно отчаяние.
Я наконец решился, снял гимнастерку, засучил рукава рубахи, достал из кармана электрический фонарик и протянул Василю:
– Свети!
Я подошел к фурманке. Должно быть, я оглох от волнения. Я больше не слышал крика женщины и старался не смотреть на нее.
Я увидел что-то розовое, жалкое, быстро и осторожно продвинул руки, захватил его и сильно потянул к себе. Я не знал, так ли надо делать или нет. Я делал все как сквозь сон. Ни тогда, ни сейчас я не могу припомнить, вышел ли ребенок сразу. Я только помню ощущение маленьких плеч. Должно быть, это были плечи. Я прижимал к ним ладони и снова осторожно и сильно потянул их к себе.
– Пане! – крикнул Василь и схватил меня. – Пане!
Я стоял и шатался. На вытянутых руках лежало что-то очень теплое и мокрое. И вдруг это непонятное существо чихнуло.
Все, что надо было сделать после этого, я делал спокойнее, хотя у меня начала трястись голова. Мы с Василем обмыли ребенка, потом крепко закутали его в рушники и тряпье.
Я держал запеленатого ребенка на руках и боялся его уронить.
Василь вцепился зубами в рукав своей свитки, затряс головой и заплакал.
Я прикрикнул на него, подошел к женщине и осторожно положил ребенка рядом с ней. Она глубоко и легко улыбнулась, глядя на него, и едва-едва потрогала его худой темной рукой. Это был ее первый ребенок.
– Квиточек мой милый, – сказала она едва слышно. – Свет мой, сынку несчастный.
Слезы текли из ее открытых глаз. Неожиданно женщина схватила мою руку и прижалась к ней сухими горячими губами. Я не отнимал руки, чтобы не тревожить ее. Рука у меня стала мокрой от ее слез.
Ребенок заворочался и слабо запищал, как котенок. Тогда я отнял руку, женщина взяла ребенка и застенчиво вынула грудь.
Василь уже не плакал, а только беспрерывно тер рукавом глаза. Мальчик сидел на корточках у костра и весело смотрел на него.
Далеко за лесом ударило несколько пушечных выстрелов. Я вымыл руки, накинул шинель, сел к костру, дал закурить Василю и закурил сам. Никогда я не испытывал такого наслаждения от папиросы, как в этот угрюмый вечер.
Но спокойствие длилось недолго. Меня тревожила женщина. Я встал и подошел к фурманке. В мигающем свете костра ее лицо показалось мне воспаленным. Она как будто спала, лежа на боку и прижав ребенка к груди. Густая тень от ресниц падала на ее щеки.
Я впервые рассмотрел эту женщину и удивился счастливому и трогательному выражению ее лица. Тогда еще я не знал, что почти у всех только что родивших женщин лицо становится, хотя бы ненадолго, красивым и спокойным. Должно быть, эта красота материнства пленила великих художников Возрождения – Рафаэля, Леонардо и Боттичелли, – когда они писали своих мадонн.
Я осторожно достал сухую руку женщины и пощупал пульс. Он был слабый, но не частил.
Женщина, не открывая глаз, снова взяла мою руку и ласково погладила ее, как бы сквозь сон. Но теперь она не благодарила, как в первый раз. Теперь в этом поглаживании руки было желание успокоить меня. Она как будто говорила: «Не бойся. Со мной все хорошо. Ты отдохни».
Предполагал ли я час назад, когда ехал по размытой дороге с пустым сердцем, что кто-нибудь так нежно обойдется со мной в этот же вечер. Дни войны тянулись, как неприютная ночь. И никогда бы я не поверил, что в глухом одиночестве этой ночи так скоро и мимолетно блеснет мне улыбка душевной ласки.
За лесом по темному горизонту снова покатились один за другим короткие громы. Они догоняли и перебивали друг друга.
– Пане, – окликнул меня Василь. – Герман подходит. Куда же мы денемся?
Непонятное спокойствие овладело мной вопреки здравому смыслу.
– Ничего, – пробормотал я. – Побудем здесь еще часа три. Ей вредно сейчас трястись на фурманке.
– А пан нас не кинет?
– Нет, не кину.
Василь успокоился и начал варить с мальчиком кулеш.
Я знал, что оставаться в лесу опасно. Судя по отзвукам боя, немцы были уже недалеко. Может быть, опять случился прорыв, и фронт, как всегда в таких случаях, может стремительно откатиться, исчезнуть, бесследно растаять. Но мне просто не хотелось уходить отсюда.
Я сидел около фурманки и с оцепенением смотрел на костер. Ничто так быстро не скрадывает время, как зрелище ночного огня. Я следил за каждой разгоравшейся веткой, за вихрями искр, вылетавших из сухой хвои, за сизым пламенеющим пеплом.
Женщина дышала спокойно и ровно. «Нет! – сказал я себе. – От войны ты не уйдешь, как бы ты этого ни хотел. Ты не один на свете».
Я посмотрел на часы. Прошло два часа с тех пор, как я, не отрываясь, смотрел на огонь.
– Пора собираться, – сказал я Василю.
Мы поели кулеша. Зося проснулась, и Василь покормил ее. Она ела мало и медленно, все время смотрела на ребенка. Василь мешал ей, приставая со своим кулешом. Она осторожно отстранила его:
– Не надо сейчас!
До рассвета было еще далеко. Василь запряг лошадей. Мы поудобнее уложили Зосю, укрыли ее двумя кожухами, и фурманка осторожно начала выезжать из леса на шоссе. Там было пусто, дул ветер. Заунывно шумели сосны. Орудийный огонь затих.
Я ехал шагом впереди и иногда светил на шоссе фонариком, чтобы Василь объезжал ухабы и лужи.
Я знал от Романина, что в нескольких километрах был старый лагерь для гарнизона Барановичей. Я надеялся, что застану в этом лагере какой-нибудь отступающий полевой госпиталь и пристрою к нему Зосю до тех пор, пока она не оправится.
Нам повезло. В дощатых лагерных бараках действительно стоял полевой госпиталь. Но он уже сворачивался и собирался уходить. Мы пришли вовремя.
Я пошел к главному врачу. Он сидел в пустом бараке и пил чай из жестяной кружки. Это был небритый старик с красными, как у кролика, глазами. Он снял очки и молча слушал меня, выжимая завязку на рукаве своего халата – она попала в чай и намокла.
– Так вы, значит, приняли ребенка? – спросил он и недовольно взглянул на меня.
– Да, я.
– Так-таки приняли?
– Ничего же не оставалось делать, – ответил я, оправдываясь.
– Выходит, что не оставалось, – согласился врач, намочил в чае кусок сахару и положил в рот. – Ребеночек, очевидно, вышел сам. Так что вы не очень заноситесь, прапорщик.
– Да я и не заношусь.
– Напрасно! Я бы на вашем месте занесся. Хотите чаю? Потом? Потом будет суп с котом. Скоро уходим. Вашу беженку положите пока в театр. Скажите дежурной сестре, что я приказал.
– В какой театр? – спросил я удивленно.
– В императорский оперный театр в Петрограде, – ответил, раздражаясь, врач. – Не валяйте дурака! Здесь, в лагере, есть летний театр. Вернее, был таковой. Для господ офицеров. Туда ее и несите.
Мы отнесли Зосю в гнилой театральный барак. Дежурная сестра куда-то отлучилась. Мы сами уложили Зосю на походную койку.
В глубине барака была сцена. Ее закрывал рваный холщовый занавес с аляповато написанным на нем пейзажем – скалами Дива и Монах в Симеизе. Почему именно здесь были изображены эти скалы, яркое, как синька, море и черные пики кипарисов – невозможно было понять.
– Где роженица? – спросил за стеной женский голос.
Я невольно отступил от койки к темной стене. Я узнал голос Лели.
Она быстро вошла. Из-под косынки, как всегда, выбилась прядь вьющихся ее волос. После дневного света она не сразу рассмотрела в темноватом бараке женщину на койке и нас, мужчин.
– Кто ее доставил? – спросила Леля.
– Вот они, пан прапорщик, – пробормотал Василь и показал на меня шапкой. Леля повернулась ко мне.
– Вы? – спросила она.
Я вышел из темного угла и подошел к ней.
– Да, я, – ответил я. – Я, Леля.
Она сильно побледнела, отступила на шаг, села на пустую койку и подняла на меня испуганные глаза.
– Господи, – шепотом сказала она. – Здравствуйте! Чего же вы стоите! Как истукан.
Она, не вставая, протянула мне руку. Я нагнулся, чтобы поцеловать ее, но Леля притянула меня за шею к себе и поцеловала в губы.
– Наконец-то, – сказала она. – Мы с вами, должно быть, родились под счастливой звездой.