Глава 12 ГЕМОРРОЙ
Ну куда ж было деваться мужику, если родная жена, черти ее бодали, звала своего мужа так погано, словно выбросила из памяти его родное имя и звала с порога на всю улицу, пороча не только Перед соседями, а и бродячими псами:
— Эй! Геморрой! Иди в хату! Сколько будешь бездельно шляться?
Фома никогда не был бездельником. Да и попробуй отлынь от работы с бабой, у какой в одной руке ухват, в другой — веник даже ночевали на койке. Она умела впрячь в дело любого. Ленивый кот был у соседей. Попал в семью Фомы, баба враз заставила его охранять своих цыплят и кур. От ворон, чтоб цыплят не воровали, от воробьев, что зерно не клевали. Собака в доме была не только сторожем, с утра до вечера пасла корову с теленком. И не потому, что людей в семье не хватало Просто каждый в ней знал свою работу, никогда от нее не отлынивал. Все понимали, чуть промедли или что-то забудь, ухват живо напомнит. Оттого ленивых в доме не водилось. Здесь даже петух не знал отдыха и простоев.
На частоколе забора всегда сушились банки, жбаны, на какие не решалась присесть ни одна птица. Только попробуй! Из-под крыльца тут же выскочит рыжее чудовище, поймает в один прыжок, оставит без хвоста или головы. Кому такое понравится?
И Марфа гордилась таким порядком в своих владениях.
В этом доме жизнь начиналась, когда улица спала спокойно.
— Вставай, геморрой! Хватит храпеть в ухи! Живей подскакивай, пугало огородное! Делов прорва! А ты развалился, как катях в луже! Иль мозги просрал вместях с ужином? — толкала мужа во все места. Тот, несмотря на тридцать лет, прожитые вместе, все никак не мог привыкнуть к такой побудке, испуганно подскакивал, не успев продрать глаза и, крутя головой, спрашивал заполошно:
— Чего? Кого? Где?
— Во щас как звездану ухватом! Враз проснешься! А ну! Вытряхайся с постели, геморрой Живо мой харю и за стол! — командовала баба, выдергивая из-под мужика постельное, стелила койку. — Варька! Иди корову доить! Ишь, заспалась, чучело лохмоногое! Живей, торба гнилая! — будила двадцатилетнюю дочь. Та тут же набрасывала на себя халат, выскакивала в сарай к корове. — Хведя! Ты чего? Еще валяешься, шелудивый кобель? А ну, отваливай кормить скотину! Живей! Не то уж глянь, лебеда на жопе от лежанья выросла. — Хвекла! Ну и набздела гадость! Вскакивай! Нече бока отлеживать! Давай жрать готовь! — гнала к печке младшую — Феклу.
Та тут же начинала греметь чугунами, сковородками.
Сама Марфа застилала койки, протирала пыль, подметала полы, накрывала на стол. Крупные ломти хлеба ложила в миску. Огурцы и помидоры, грибы и сало. Теперь вот-вот картоха сварится. Варька принесла полный подойник молока. Федька — полное решето яиц. Все свое — свежее. Ничего не покупали. Сами себя кормили с Божьей помощью. Никакие перемены не сказались на семье. Она, в отличие от других, не знала голода.
Несмотря на неумолимое время всяких перемен, не меняла своих устоев, обычаев и традиций. Здесь никто не садился за стол не перекрестив лоб, не начинал утро не помолясь.
Первым к столу садился хозяин — Фома. Следом — Марфа. А там уж и дети…
Поев, всяк спешил к своей работе. Хозяин заводил трактор и ехал подвезти кому-то уголь или дрова, картошку — на базар или цемент, доски — на стройку соседям. Перепахивал огороды, а зимою, подцепив нож, чистил от снежных заносов дороги. Улицы и площадки перед домами, выезд из гаражей. Ему платили за все. Фома ничего не делал даром. Мешок картошки не помогал поднять, если за это не позолотят руку.
С раннего утра до ночи работал. Никогда не во вращался домой с пустыми руками.
Это не важно, что не только рубаха, телогрейка, пропотев, липла к телу, а на ладонях мозоли самого детства прописались. Из-под шапки — по градом лил к концу дня. А ноги в кирзовых сапога промерзали до костей так, что к утру не успевал согреться. Зато во внутреннем кармане телогрейки всякий день привозил в семью деньги. И неплохие Отдавал их Марфе. Та пересчитывала прямо у по рога, загородив проход мужу. Если сумма устраивала, пропускала молча. Когда мало — прищурившись брала мужика за грудки, подтягивала к себе приказывала грозно:
— А ну, дыхни, геморрой!
Фома возмущался, вырывался из рук.
— Да ты не тем концом дыхнул, супостат окаянный! Ну, сознавайся, где наклевался, змей облезлый? Ишь, заморыш? Сам с катях ростом, а выжрал не меньше бутылки. А ну, шмыгай в избу! Я тебе все волосья выщиплю, антихрист плешатый! — гнала дом ухватом. И мужик, спешно вывернувшись из бабьих рук, нырял на лежанку русской печки. Но не вдоль, поперек ложился, к самой стенке, откуда его никак невозможно было выколупнуть ухватом Слишком далеко. Туда уже Марфа не доставала бранилась внизу. А Фома, заткнув уши ватой, от дыхал, жалел самого себя:
«Совсем заездили мужика! Никакого просвета нет. Тружусь день и ночь. Все про семью забочусь Нет бы кто пожалел. Да куда там. Без продыха так и сдохну. Пропаду, как гнида, задушенная за ботами. А много ль я от жизни радости видел? Во судьба, как Марфина жопа. Большая и вонючая холодная, как могила», — скулил мужик, не слыша угрозы жены:
— Ну только слезь с печки, геморрой сушеный! Я с тебя живо хмель выбью! Покажу, чем плату надо брать нынче! Дорвался до говна! Суслячья морда! Козел паскудный! Скотина безмозглая!
Но мужик не слышал воплей жены и продолжал канючить свое.
Вся беда его была в том, что он, несмотря на все свои мужичьи данные, был слишком низкорослым и тщедушным. А Марфа — его жена, отличалась от русской печки лишь тем, что та была голой, а баба одетой. Печка не бранилась и не дралась. Марфа — не прекращала ругаться. О спину мужа изломала с десяток ухватов. И мужик все грозил когда-нибудь добраться до нее и наломать бока.
Баба не боялась. Глянув сверху вниз, заливалась смехом. Оно и верно, Фома едва доставал ей до пупка. Если когда хотел поозоровать и ущипнуть за грудь, приходилось вставать на цыпочки либо подпрыгивать. Но то по молодости. Нынче Фому ее груди уже не возбуждали. Он и женился-то на Марфе не сам. А по слову матери. Та сама приглядела ему девку в деревне. Уговорила и привезла в дом. С сыном не советовалась. Не спросила, правится ему ее выбор иль нет? Завела в избу и, поставив посередине, сказала:
— Вот жена твоя! Расписывайся и живи с ей!
Фома, как глянул на невесту, чуть не позабыл мужичье звание. В голос взвыл:
— Маманя! За что? Я ж тебя не обижал! Ничего худого не утворил. Живу спокойно. Работаю. Все деньги тебе отдаю! Нешто так опостылел? Дозволь одному до гроба жить, чем с этакой кобылицей в паре мучиться?
— Молчи, окаянный! За что Марфу порочишь? Девка хоть куда! Тебя, блохатого, в грудях носить станет.
Фомка глянул на громадные груди невесты, так похожие, по размеру на два переспелых арбуза, и вдавился в диван от ужаса, представляя себя в них задохнувшимся. Глаза его округлились, он взвыл жалобно, скуля по-щенячьи:
— Маманя! Пить не стану, клянусь! По девкам, не буду бегать. Яйцы сам себе откушу. Только ослобони от этой женитьбы! Не губи! До гробу буду ноги тебе мыть! Не загоняй в петлю своими руками! — зашелся в страхе, увидев, что невеста идет к нему сама.
Половицы под Нею гудели.
— Чего это ты тут кочевряжешься? Эдакий заморыш! Ну, чисто геморрой! А туда же! В мужики хочет просклизнуть! Да я если б не в деревне, а в городе жила, сыскала себе прынца! Всамделишного. Не такого замухрышку, как ты! Да только у нас единое старье осталось доживать. Сбегли мужики в город, когда я еще малой была. На всю деревню пять мужиков остались. Самый молодой еще Врангеля помнит. Говорит, что у Кутузова в ординарцах был. Другие — с Суворовым самогонку пили. У них не то что внуки, правнуки с Буденым ходили. Этим бабы ни к чему. Вот и осталась я одна, как забытая копна на чужом сеновале. Всем без нужды. Все при мне, а никому не надо. Тут же, как на грех, сам видишь, природа поперла во все щели. Куда с ней деваться? Надо думать об завтрашнем дне. Так и родители наказали мне: «Ступай, Марфа, в город! Мужик плюгавый? Зато колотить не смогет. Сама с им управишься! В одном кулаке удержишь! А не смогешь — подмогнем! Живи там хозяйкой от первого дня! Так что голодовать и бедовать не будешь». А коль бедокурить удумаешь, ухи вырву! — пообещала, усевшись рядом. Диван под нею человечьим матом вскрикнул. Фомке на нем остался маленький уголок. — Ты не бойся меня! Иди сюда, пострел, — позвала его, усадила на мягкое, теплое колено. И обняв, прижала к тугой груди. — Мы ж не с добра в деревне бедовали. Боялись города, что чумы. Потому что из сосланных. Склепали деда с бабкой. Вот и сослали их в Сибирь. Вся детва в пути поумерла. Девять душ, как один, ушли на тот свет. Мой отец уж там народился. Бедовый малец выходился. Выжил один за всех. Слышь иль нет? Да не трясись! Я только с виду такая! Маманя говорила, когда разрожусь, схудею. В нашем роду все бабы сракатые. Потому что здоровья много. Вот и тебя, геморроя, откормлю! Будешь как кабанчик! В бане научу париться. Но и вкалывать заставлю, чтоб семью держал. В нашей семье завсегда мужики управлялись везде с потом. Оно повсюду так-то. Вон когда нас из ссылки возвернули, дед с бабкой не схотели в город вертаться. И подале от кляузников — в глушь сбегли, в самую что ни на есть. Там людям не до глупостев. Не до соседей. Себя и семью кормить надо. Так-то вот и зацепились. Прижились. Меня уж потом народили, когда на ноги встали. Оттого я поздняя у них, переспелая. Ты слышь? Никак уснул, угомонился, успокоился. Ну и ладно. Выходит, перестал пужаться. И то славно, — переложила Фому на койку, сама переоделась, помогала матери по дому.
А через три дня приехал отец невесты. Подкатил к крыльцу на лошади. Выволок из телеги мешки с картошкой, ящики с салом, банки с медом и вареньем. Познакомился с Фомой. Оглядел дом и сарай. И через три дня вернулся. Уже с коровой, двумя подсвинками, тремя десятками кур. Всю неделю возил продукты и приданое дочери. В подарок от себя привез двухведерную бутыль забористой самогонки. От матери — швейную машинку
дочке. И, отметив роспись Марфы с Фомой, успокоился и уехал в деревню до самой весны.
В ту первую брачную ночь Марфа велела мужу спать на перине. Она была толще Марфы, и Фома не знал, как на нее попасть. Но догадался — влез на стул. И утонул в перине. Но Марфа его раскопала, выковырнула из-под подушки и доказала, что до Фомы не была ни с кем. Это обстоятельство заставило мужика растеплиться. А тут еще по утру увидел накрытый стол, чистое полотенце. В избе все вымыто и прибрано. Его одежда постирана. И вовсе подобрел.
Работал тогда Фома трактористом в дорожном управлении. Получал мало. Вот и предложила ему жена:
— Я хочь и деревенская, но так соображаю, на что тебе задарма хребет ломать и надрываться? Да за такие деньги нехай твое начальство других дураков сыщет. Давай свой трактор купляй и на ем вкалывай на семью, ни с кем не делясь. Что получишь, то наше!
— Да где ж я деньги такие сыщу?
— Отец подможет. Заработаешь, воротим долг. Без надрыву. Что-то себе, другое — им. Через год — на ноги вскочим.
Так и сделали. Мать Фомы, видя, что невестка сама управляется всюду, спокойно уехала к дочери в другой город, сказав Марфе на прощанье:
— Одно помни, дочка, мужика всегда надо держать в строгости, не выпуская из рук кнут. Не при-ведись это запамятовать, вмиг слезами зайдешься. Вон моя дочь! С добра ли к ней еду? Забыла, отпустила вожжи, зять спился. Пришлось прогнать. Теперь с двумя детьми сама мучается. Поеду ее жизнь налаживать. Помогу ей, покуда не пропала баба вовсе. Ты умная, умелая, но не будь доброй с мужиком. Чтоб не стал прохвостом От выпивки в клещах держи. Все беды от нее — Сыну сказала, обняв напоследок: Жену береги. Она тебе нынче — одна за всех! Родней ее во всем свете нету! Она и за меня, и за отца! За всех друзей от нее ни на шаг в сторону. Не приведись мое слово нарушить! О том пожалеешь! Живи без греха!
Фомка пообещал, что будет ладить с Марфой. Что станет любить — не зарекался Он тогда все еще видел себя во снах холостым. А просыпаясь — чертыхался, увидев свою Марфу, вспомнив, что она — его жена и уже носит под сердцем его ребенка.
Тот первый день, когда он остался с нею наедине, Фома помнил долго. Они сидели допоздна на кухне. Так получилось.
— Вот и расплатились мы с папанькой за трактор. Теперь он совсем наш кормилец и заботчик. Надоть ему сарай поставить, чтоб в зиму с им не мучиться. Вот корова отелится, пойдет молоко, нужно доски куплять.
— Я ж каждый день приношу деньги! — изумился мужик.
— То на дитенка! Он свое стребует. Чтоб не хватать у отца сызнова, сами скопили. — И поставишь сараюшку. Себе в облегченье. Ить на открытом, холоде руки поморозишь вконец. Жалей себя. Нам с тобой скоро дите растить, — улыбнулась просветленно и спросила: — Ты хочь рад, что отцом станешь?
— Конечно! А как иначе? Для чего жить?
— Не все так-то, Фомка! Вот папаня никак меня не хотел. Мать по бабкам возил, чтоб скинуть подсобили. Да не вышло у них ничего. Я зубами за жисть вцепилась.
— Почему тебя не хотели? — удивился муж.
— Трудно им жилось. Нехватки заели. А и мать хворала часто. Все боялся, что не одюжит, помрет. А мужику с. малым дитем хоть живьем заройся. У ней же одна болячка за другую цеплялись. А как родила хворать и болеть перестала, все болезни
отступились
— А моя мать и вовсе невезучей была. Вышла замуж за отца, все шло хорошо. А не беременела никак. Три зимы впустую прошли. Уж к разводу дело-покатилось. Ссоры начались. Папаша выпивать стал. На маманю зверем лютым косился. Той что делать? Пошла к знахарке — к Ульяне нашей. Она и ныне жива, неподалеку от нас соседствует. Та с неделю над мамкой билась. Сказывала, что проклятье мешало ей дите понести. Сняла его бабка, и забеременела мать. Поначалу сеструху, а через год и меня высрала. Вот только и поныне я на нее в обиде…
— На кого?
— Знамо дело — на маманю! Сестре она все отдала. Красу и рост, ум и удачу. Мне ничего не оставила. Как пащенка в свет произвела. Ни на кого не похожего. Огрызок, не мужик. Я рядом с сестрой уродом гляжусь. Не поверишь, что одни у нас родители. И в жизни общего ничего. Сестра шутя улилась, а я как придурок. Никак не мог одолеть науку. Едва дотянул до седьмого класса. Сестра шутя в институт поступила. А и школу закончила с золотом. Меня из школы под жопу пинком выкинули. Я хоть и маленький, но до девок горячий был. Ко всем подряд приставал, каждую пощупал снизу. Только приноровятся мне по шее дать, я уж у другой под подолом спрятался. Не всякая прогоняла. Иным нравилось. А я любопытным был завсегда. Пока училка чего-то болтает, я двоих, троих девок полапаю. Да однажды заблудился и вместо парты пролез под стол к училке. Ну и под подол к ней. Даже вниманья не обратил, что ее ляжки толще меня самого. Влез с головой под юбку. Шасть под резинку. Она как заорала! Подскочила чуть не до потолка. Меня из рейтузов вытряхнула. И за ухо к директору школы принесла. Там и меня, и шкоду выложила. Директор тоже был шельмец и спрашивает: «Это что ты, Фома, в ее портках искал?» Ну, что тут было делать? Сказал, как на духу, мол, хотел узнать, а все ли у училки так, как у обычных девок? «Ну и сравнил? Увидел?» — «Да! Увидел! Никогда на тетках не женюсь!» — «Это почему же?» — «Они в грязных портках ходят. А еще — в ляжках любого мужика живьем задушат». И показал, какие ляжки у той училки. Директор не стал спорить. Взял меня за шкирку, вывел на пороги и сказал: «Все, что нужно, что сумел, ты уже получил. Больше здесь тебе делать нечего. Вон отсюда, хорек! Чтоб больше на глаза никому не показывался». И дал пинка. Это было последней точкой в моей учебе. Но дома меня не ругали. Отправили в трактористы. В школу механизаторов. Я ее за два года одолел, С тех пор опротивела грамота. Не только книг, газет не читаю никогда. Меня воротит, если что-то писать надо. А вот считать умею. Особо деньги. Это моя вторая страсть и слабость, — признался Фома.
— А первая слабость какая? — насупилась Марфа. Фома впервые приметил, как скулы жены побелели, и испугался не на шутку, ответил заикаясь:
— Работа — моя слабость. Что ж еще?
— То-то! Смотри, озорник, коль под подолом у какой-нибудь нашарю, раздавлю, как клопа на полу. Не то дыхнуть, бзднуть не успеешь, гад! — выдохнула ком ярости.
— Да что ты, Марфа? Разве женатым нужны чужие бабы? Мне б с тобой справиться без вреда
для здоровья. На полюбовниц сил нет. Куда мне такие шкоды? То по детству озорничал. Нынче семейным стал.
— Опробуй только, шельмец, к какой-нибудь бабе настрополиться, вмиг с тебя душу выпущу! — сдавила руки в побелевшие кулаки и глянула на Фому испепеляюще. У того по спине холодный пот побежал. Понял, жена никогда не будет ему верить.
— Ты скажи мне, сколько баб до меня поимел? — спросила Марфа.
— Всего одна была. Да и то давно, в детстве.
— Врешь, окаянный. Одну, но сотню. В постели у тебя хватает уменья. От единой такое не наберешься. Имел ты сучек, кобель сушеный. Но помни, покуда холостым шлялся, все с рук сходило. Теперь, коли налево свернешь, голову отверну своими руками!
— Зря грозишь, Марфа! У меня ни сил, ни времени, ни желанья нет! — отмахнулся муж.
— А кто Дарье-самогонщице дарма огород пахал? Без копейки! Иль не видела я, как ты вкруг ней барбосом крутился?
— Да ты с чего это? Взял я с нее деньги!
— Смотри, угляжу возле ней, добра не жди…
— Я Дашке доски привезти подрядился! А ты не дозволяешь! Как заработаю, коли половина моих клиентов — бабы?
— Ты спорить станешь? Дарья — не все! Ты не то под юбку, на нее вскочить хотел! Я с окна видела! Заломаю гада!
Фома понял, следит за ним жена. И решил быть осторожнее с соседками, да еще на улице, не заигрывать.
Вскоре Марфа родила сына-первенца. Его назвали Федором. Жена теперь из дома почти не выходила. Мальчишка был капризным, горластым, болезненным. Возясь с ним, баба обо всем забыла и стала менее подозрительной. Не до Фомы было. А тот ну никак не мог совладать с собой. Ему и впрямь уже давно нравилась Дарья. Красивая, белотелая соседка. Фомка ужом вокруг нее вился. Понимал, что не добьется ничего. Но хоть за задницу иль за бедро ущипнуть. В том себе отказать не мог. Дарья не обращала внимания на эти шалости и не бранила. Фома за такое брал с нее щадяще. Не заламывал цену за свои услуги, как с других. И баба, зная о том, позволяла шкодливому соседу лапнуть себя исподволь. Видя его жену, жалела мужика молча. И не мешала глазеть в разрез кофты. Когда увидела Марфу поближе, даже давала Фомке выпить, посчитав по-своему, что на трезвую голову жениться на такой можно было лишь по приговору либо имея большие долги.
Фомка, едва родился сын, зачастил к Дарье. То сена корове привезет, то доски, то снег отгребет. А потом сидит на кухне у самогонщицы, говорит с Дарьей, глазами бабу буравит, пускает блаженные слюни. Пусть хоть на миг себя потешить, порадовать глаза и душу. Вот так-то и забылся, не глянул на время. Дарья выварку мыла. Фомка, подкравшись сзади, ухватил ее за задницу. В это время влетела Марфа. Никто не услышал, как она вошла на крыльцо.
Баба увидела все:
— Раскорячилась, курва! Подставилась мужику? Иль запамятовала, сука, что он семейный? — замахнулась на Дарью. Та мигом натянула выварку на голову Марфе и заорала на обоих так, что Фомка в угол забился.
Марфа, сбросив выварку, тут же выгребла мужа из угла. Сунув себе под мышку, шагнула к двери, бросив на ходу:
— Еще раз пригреешь мово геморроя, горя не оберешься — блядища! Я те покажу, как чужих мужиков отбивать! Ишь, потаскуха!
Фомку она несла подмышкой через весь двор и колотила нещадно. Потом сунула в трактор, стоявший у ворот, велела рулить домой. Там во дворе все горшки о его голову разбила. Метлой и ухватом колотила не щадя. Бранила грязно.
— Нет, Марфа! Уходи с дому! Не стану с тобой жить больше. Осрамила на всю улицу Не могу тебя видеть. Вертайся к своим — в деревню! Коль не уйдешь добром, выкину с милицией. За побои тебя в тюрьму посадят надолго. Сгинешь там. Так что убирайся по-доброму в свой свинарник! Откуда тебя мамка выковырнула, туда иди. И больше чтоб мои глаза не видели твоего рыла! — срывал, бросал на кучу вещи жены. Из рук не выпускал топор. — Уходи, лядащая! Не то все твои тряпки вместе с тобой изрублю в куски! — побагровел Фома. Марфа молча наблюдала за ним. — Убирайся! Кому велел? — Подошел к бабе и на ее глазах нарубил недавно купленный пуховый платок. Баба побелела. Кинулась к сыну, выхватила его из кроватки, сунула под топор:
— Руби!
Фомка отпрянул, выронил топор:
— Ты что? Очертенела? — Выскочил на крыльцо. Закурил, сев на ступеньку. Его трясло. Он никак не мог успокоиться. Мимо шли люди — его соседи, Мужик не мог поднять голову. Он проклинал тот день, когда мать привела в дом Марфу.
А жена смотрела на него из окна через занавеску, Она все прибрала, ждала, когда мужик успокоится, и вовсе не собиралась уходить. Все раскиданные вещи положила по местам и ничуть не сожалела о случившемся. Прервать истерику мужа она могла только так, заранее зная, что тот не поднимет руку на сына. А к Дарье теперь тоже ногой не ступит, побоится… Но надо выждать, пока остынет Фомка. Теперь его лучше не трогать.
Человек сидел на пороге с час, пока его руки перестали дрожать. Он глянул на окно своей кухни. Увидел в нем Марфу. Она позвала поесть, словно ничего не произошло между ними.
Фомка хмуро переступил порог дома. Ни слова не говоря, сел к столу. Молча вытащил из кармана деньги, заработанные за день. Положил их на стол, взялся за ложку. В эту ночь, решив проучить жену, спал на печке. Марфа ворочалась до утра.
С того дня она перестала следить за Фомкой, не бегала за ним по соседям и не позорила его.
Шло время. Росли в семье трое детей. Вот уж и младшая Фенька школу закончила. Фома за эти годы вовсе высох в щепку, заметно постарел. Но прыть к бабам в нем не погасла. Он завел в городе разбитную, веселую бабенку и время от времени заглядывал к ней. Она по-своему скрашивала его безрадостную жизнь. Она была моложе Фомы лет на десять. Маленькая, вертлявая, визгливая, даже меньше Фомки ростом. Но пила и курила за троих одна.
Ее звали Людой. Она работала контролером на рынке, жила в деревянной хибаре неподалеку от базара, и Фомка часто привозил ей дрова, уголь, торф. Она никогда не платила ему деньгами, считая своим хахалем. А кобелю кто платит? И мужик, завернув к ней иногда вечером, отходил у бабы душой и телом. Он приезжал к ней с вином и водкой. Заваливался, как к себе домой, открыв дверь коленом. Людка с порога кидалась к нему на шею, мусоля крашеными губами.
Фомке с нею было хорошо и просто. Ну и что с того, если в доме грязно? Из окон не видно дорогу, а на столе объедки и огрызки вчерашней попойки, а на койке — весь гардероб бабы валяется. В избенке не продохнуть от удушающих запахов селедки и лука. Зато никто не требует денег, не валит на голову бесконечные заботы, не ругает и ничего не просит. Здесь он получал все. Тут его любили и не грозили навешать тумаков, свернуть шею. Людка не заставляла даже разуваться.
Наскоро распив бутылку, они валились в постель. И были счастливы оба, что сумели украсть у серых будней маленькую, но дорогую звезду своего счастья.
Людка знала, что Фомка женат, имеет троих детей. Но она не собиралась отнимать его у семьи, а потому угрызениями совести не терзалась. Она была из тех баб, какие, потеряв любимого, утешались с первым подвернувшимся под руку и тут же забывали все прошлое.
Людка любила выпить. Именно потому в ее судьбе, как на плохой зебре, черных полос было куда больше, чем белых. Битая и клятая много раз, она быстро уступила Фомке. Не церемонилась с ним, зная по прежнему опыту, что женатые задерживаются ненадолго и имеют дурную привычку исчезать надолго, а то и навсегда.
У Людки до Фомки перебывало много всяких любовей. Как сама говорила — от милиционера до пенсионера познала всяких. Случалось, ей иногда везло, и она имела сразу двух хахалей. Но недолго. Они так или иначе сталкивались в ее избенке. Но почему-то никогда не дрались меж собой, били ее, одну вдвоем, и оба исчезали. Погоревав с денек-другой, заводила нового. Все ж женщина, какая ни на есть!
Фомка задержался у Людки дольше всех. Целых три зимы заглядывал к ней. Попривык к бабе. Она, сама того не зная, грела душу мужика, радовала непритязательностью, пониманием. Но…
Приметила Марфа на щеках мужа след ярко-красной помады.
— Клиентка чмокнула, что такого? — ответил насупясь. И перед тем как войти в дом, оглядывал себя в зеркало, убирал улики. Но жену не проведешь. Она давно поняла, что изменяет ей мужик. Охладел к ней в постели. Неделями один на печке спит, отговариваясь усталостью, простудой.
Марфа не верила. Но как выследишь, где поймаешь его? И решила сходить к Ульяне:
— Глянь, Улюшка! Есть у моего геморроя баба на стороне?
— Какое мне до вас дело? — ответила та.
— Пройдоха мой навовсе стыд потерял. Ночами домой вертается. Пожрет и на печку сигает от меня. В постель на аркане не затянешь. Уже не первый месяц так маюсь с им. Глянь! Подсоби! Ладно б я! На детей не глядит, гад ползучий! А те уже большими становятся, понимают все. Перед ними совестно.
Марфа, вернувшись домой, много раз прокрутила в памяти разговор с Ульяной. И злилась на бабку, и ругала, но поневоле соглашалась с нею. Скрипя сердце, вздумала переломить себя…
Вернувшийся поздним вечером Фомка глазам своим не поверил. На столе, помимо ужина, бутылка стоит.
Он уже выпил с Людкой. Но какой мужик откажется от рюмки, да еще после такого трудного дня?
Фомка покосился на Марфу. Та деньги не требует, не тянет руку. Улыбается. И человеку не по себе стало:
— Что за праздник? Кого чествуешь?
— Тебя! Завтра же суббота! В баньку сходим. Отдохнем. Не то вконец вымотался. Хочь на детву глянешь. Ить они тебя в лицо не успевают увидеть. Переоденься. Сколь можно в ентой замусоленной робе жить? — подала теплой воды, мыло.
Фомке зябко стало.
«С чего это баба так поменялась, что даже деньги не требует, отдохнуть предлагает сама? Может, проследила иль прослышала про Людку? Ну, тогда не теплой воды — кипятком ошпарила б! Но с чего же это Марфа шелком стелится? Где шило спрятала?» — с подозрением косился на жену.
Та вместе с ним к столу подсела. В глазах ни единой тучки:
— Устал, Фомушка? Тяжко тебе? Вконец измотался. А и я, глупая, все валю на тебя без жали. И ты молчишь…
— Слушай, Марфа, скажи, что стряслось? Беда ли какая? К чему готовишь? Не тяни! — взмолился мужик.
— А и ничего! Все как было! От мамки письмо пришло. Я тебе про него сказывала. У Хведи девчонка теперь есть. Так это покуда не жена. Проста жаль тебя и себя стало. Вовсе жизни не видя маемся. Вот и говорю тебе — пора отдохнуть. Об себе вспомнить.
Фома не верил Марфе. И, несмотря на ее уговоры, спать полез на печку.
— Зазря только потратилась на самогонку Неблагодарный ты, геморрой! Так встрела тебя. А ты едино на печку влез, как вошь портошная. Не иначе как полюбовницу заимел! И зря тебя бабка Уля жалеет. Ты как был говном, так им и остался! Давай сюда деньги! — подошла к печке вплотную.
— Нет! Сначала скажи, про что с Ульяной говорили?
Марфа вкратце рассказала, поливая бабу бранью, но так и не призналась, зачем появилась у нее.
Фомка, засыпая, улыбался. Значит, соседи понимают его и жалеют. Хотя, какое ему до них дело? А вот Людка! Ну, чертова баба! До чего ж с нею здорово! И почему не с нею под одной крышей? — думал он засыпая.
Перебрал сегодня Фома! Ой, как перегрузился! Не надо было бутылку до дна пить.
— Людка! Дай воды! — просит Фома. — Не крути голой задницей, слышь? Дай воды! — кричит громко и грозит: — Людка! Снова завалю! Дай воды! — и подскакивает от боли. Нет, не Людка, Марфа достала ухватом.
— Во и сознался, кобель, сам назвал суку. Выходит, Людкой ее зовут! — двинула ухватом так, что дышать нечем стало.
Фомка из последних сил пытался вырвать ухват из рук Марфы. Но не удалось. Разъяренная баба саданула по голове.
Как он оказался на койке, кто его перетащил, сколько пролежал без сознания, мужик не помнил. Перед глазами вспыхивали красные огни. Вот их отблески выхватили из тьмы лицо Марфы.
— Сгинь, сука! — затрясло мужика.
— Живой, кобель! Ни хрена ему не сделалось! — услышал голос жены.
— Мамань! Еще раз тронете отца, я сам вызову «скорую помощь» и милицию. Всю правду им расскажу, — дошли до сознания слова сына.
— Зачем отца осрамила перед врачами неотложки? Зачем наврала, будто он по пьянке с печки упал? — укорила Варька.
— Пусть они сами разбираются! — предложила Фекла.
— Дура! Маманя чуть не убила отца! Иль не видишь? Еще теперь не знаем — выживет ли? — вступился сын.
— Черти его не возьмут! За дело вломила геморрою блукащему! Ишь, потаскун! Нехай сдохнет, чем нас станет срамить.
— Да как он вообще с тобой живет! — вставил Федор.
— Чево? И ты туда же, ососок? — рявкнула Марфа. Но сын увернулся от назначенной ему пощечины, и баба, потеряв равновесие, упала на пол.
Фома увидел лицо сына. Федька склонился над ним. В глазах сострадание, подбородок дрожит:
— Папань? Как ты?
— Пить. Дай воды, сынок!
Федька мигом подал кружку воды, помог привстать и сказал:
— Если ты уйдешь из дома, я с тобой!
— Нет, сынок! На этот раз, как только встану, выброшу из дома Марфу! В тот же час…
— А сестры? Они где жить станут?
— С нами! Где еще?
— Я и с тобой и с мамкой хочу! — заплакала Фекла. Ее воем поддержала Варька.
— Хватит соплями избу марать! Сказал, на том, все решено! Не жить тут сракатой! Вон с дому, лярва! Курвища недобитая! Чтоб ты околела! — орал Фомка, начиная приходить в себя.
— За кем дети, тот и в дому останется!. — усмехнулась Марфа.
— Вот тебе! — отмерил по локоть и добавил: — Дом маманькин! Стало быть, мой! Ты тут кучка говна! Отваливай, сука! Сама не уйдешь, ночью топором изрублю, как свинуху разделаю! — орал мужик.
Марфа ушла на кухню, подальше с глаз. Она не ожидала, что сын и дочь вступятся за отца столь яростно. Вот и теперь от его постели не отходят. О. чем-то тихо с ним переговариваются.
Именно от детей узнал Фома, что к нему вызывали «скорую помощь». Марфа сказала врачам, что мужик нынче выпил лишку, во сне свалился с печки прямо на ухват. Она сама в то время вышла в сарай, когда вернулась, муж лежал без сознания.
Ему делали уколы. Много. Давали нюхать нашатырный спирт. Растирали. Когда убедились, что дышит и сердце бьется, прописали кучу всяких таблеток. А уходя, посоветовали подальше от печки ставить ухват.
— Маманя покраснела, враз поняла, что врачи догадались. Но виду не подала. Примочки с рассолом кислой капусты ставила тебе. Сказывала, будто они не только синяки, саму боль с тела вытягивают. Всего тряпками, полотенцами обложила и все плакала: «Оживи, мой махонькай, хоть глазиком взгляни на свою дуру окаянную, что я от ревностев сотворила! Только не помирай, голубчик мой! Не оставляй меня в свете одну с тремя сиротинами!» — гнусавил Федя Марфиным голосом.
— А еще маманя говорила, что лучше она с сумой по свету иль в монастырь уйдет, лишь бы ты счастливый был. И самогонкой всего тебя натерла. Даже ноги. Говорила, что она согреться помогает тебе, кровь вернуть, — говорила Варюха.
— Выходит, жалела она меня? — удивился Фома.
— Еще как! Не отходила от постели. Только зачем довела до нее? — не понимали дети.
Марфа до темноты боялась войти в спальню. Допоздна возилась у печи. Готовила поесть, убирала в доме, управлялась со скотиной, ни на кого не кричала, не ругалась. А когда дети пошли спать, подошла к мужу тихо. Присела на постель, сказала сквозь слезы:
— Виновата перед тобой, Фомушка, хуже барбоски. Осрамилась кругом. Если можно, прости меня, Христа ради! На кресте поклянусь, что никогда больше пальцем не трону. Не обижу, не зашибу. Только не гони меня от себя и детей наших. Некуда податься нынче. Сам знаешь. Тятька с мамкой мои померли. В деревне нынче никого, окромя волков, Нешто, прожив и перегоревав вдвух столько годов, поладить между собой не смогем? Ну, побей меня, окаянную! Коль от того легче сделается — не щади! Но ить досадно, когда ты чужую бабу стал на нашу печку звать. Не сдержалась я, больно сделалось. Но, коль такая доля, и это стерплю молча. Только ты не покинь нас, — умоляла мужа.
— Сегодня умоляешь, завтра опять нашкандыляешь?
— Не! Ни в жисть! Сдержусь! — обещала Марфа и спросила тихо: — Скажи правду, давно ты ту бабу завел?
— Какую?
— Ну ту, что Людкой звал? Пить у нее просил. Чем она лучше меня?
— Ты знаешь, есть женщина! — решился Фома. — Из себя не красавица! Неумелая и неопрятная. Может выпить и курит, как мужик. Но ничего от меня не просит и не требует. Не пилит и не обзывает. Ждет всегда. И, коль насовсем к ней приду, счастлива станет в одной телогрейке меня принять. Мне легко с нею и просто. Хотя ни общего дома, ни детей не имеем. А коль еще раз вот так измордуешь, уйду к ней насовсем. Без оглядки. Лучше жить в лачуге счастливо, чем в доме — ненавистным. От нее я столько добрых слов слышу каждый раз! От тебя за всю жизнь и сотой доли не получу. Хотя о ней не забочусь! Она любит без выгоды. В ней нет зла. Она не просто баба и не любовница, она мне за всех друзей и за тебя. Вот только что детей заменить не сможет. Я прихожу к ней, когда с тобой невыносимо. Я ни словом не делюсь. Она и так понимает все. Спасибо ей, что живет в свете для меня, моим спасеньем и радостью…
— Выходит, давно ты с ней…
— Эх, Марфа! С тобой куда как дольше. А толку? Ведь не любя, словно цепями прикованные живем. Как две собаки. Вот вырастут дети, порвется цепь. Ничто не станет держать нас друг возле друга. Одного будет жаль обоим — ушедшей жизни. Это не вернем ни ты, ни я. И главное, обидно, что жили без любви. Такое упустили оба, — вздохнул на стоне.
— Эх, Фомушка! Про себя сказываешь. Я — ни при чем! Я люблю тебя! Каб не то, не родила б от тебя троих. Родят бабы лишь любимым. И бьют от ревности, и жалеют, и держутся. Ить я давно знала про бабу у тебя! Сколь раз вертался ты в ее носках? Не помнишь? В ажурных и шелковых, вязаных и капроновых! Я все молчала. Даже когда ты вертался пьяным и вытирал себе лицо и руки не носовым платком, какой брал, а ее лификом, я и тогда стерпела. А ить прощать и простить можно только тому, кого шибко любишь. Я знала, что промеж нами баба завелась. Но ты скрывал, молчал. А на губах привозил ее краску и духи. Сказывай, Фома! Разве ты простил бы мне такое? Конечно, нет! Давно бы выкинул с дому, не подпустил бы к детям, не лег бы в постель, боясь заразы. А разве я не могла бы так же? Да только то и держало это — единое, что нет для меня в свете никого краше тебя! Спробуй ты при той бабе вытереть лицо моим лификом или завалиться в моих носках. Она ж высмеет. А я, даже когда дети замечали, выгораживала тебя. Кабы не дорог, не терпела б. Оттого жалеть мне не о чем. Сказываешь, та Людка понимает, она теплей и ласковей, чем я. Лукавишь, Фома! Ты ее познал в постели. А жисть — не кровать. Я троих наших подняла на ноги. Много ли хлопотов знал с детями?
Было, месяцами их не видел. А ить болели и озорничали. Хведя чуть не посклизнулся. Схлестнулся с девками спозаранок. Едва оторвала от них.
«Моя натура!» — подумал Фома.
— Варька краситься стала! Бесстыдные одежи затребовала. Фекла — на посиделки запросилась, где все кривляются и с музыкой скачут друг на дружку, как козлы. Я ее оттуда за косу вынула и выдрала дома. Нынче все учатся. Твой Хведя на зубного врача пошел, Варька — медсестра, Хвекла — в детском саде будет воспитателем. Ты и не знаешь, сколь их наука вытянула от семьи. Я уже с сил выбилась. На тебя не валю. Все жалко. Мои родители померли, ты даже хоронить не поехал. А я твоей маманьке каждый месяц посылки да деньги шлю, каб не бедовала.
— Она ж с сестрой! И пенсию получает.
— Что с пензии? На нее не прохарчиться. А уж про одежу да обувку вообще молчу. Ну и у сеструхи получка — смех единый. Оттого всяк раз помогаю, каб не пропали бабы. Себе ничего не прошу. Нету у меня ажурных и капроновых носков. Твои зашиваю, штопаю, Хведины — сама донашиваю. Меня в дому не видно. И в старом халате хороша. Без духов. Хватает забот и дыр без их, — хлюпнула баба носом, продолжила: — Нынче картохи продали поболе и Варьке одежку купили на зиму. С молока — Хведе куртку, Хвекле — сапоги. Все надо. Растут дети.
— А тебе что купили? — вспомнил Фома.
— Ничего не надоть. Обойдусь в чем есть. Вон в доме ремонт поделаем. Обои куплять придется. Энти, гля, слиняли вовсе. Полы облезлые, краска понадобится. А и на окна — тож. И первое нынче — тебе обувка. Сапоги вконец сдырявились. Надоть ботинки теплые, каб не промокали. И рукавицы, шапку, чтоб не промерзал. Но это не твоя забота. Делюсь вот. Но сама выкручусь. Нынче нам легше станет. Молоко у нас соседи будут брать. Не надоть на рынок возить, стоять там, терять время.
Фома вздрогнул при упоминании о рынке. Жена при желании могла много раз приметить его трактор и нагрянуть к Людке.
«Голову скрутила бы, как цыпленку!» — похолодел Фома.
— А и не трясись! — усмехнулась Марфа.
— Мне бабы, что в молошном ряду стоят, уж все ухи прозудели твоей кралей! Показывали ее! Она деньги с меня брала за место на базаре. Все подговаривали лохмы ей выщипать и морду побить. Показывали, где она живет. Да я не стала ее подпаливать. И колотить в ней некого. Шпилька, лучинка — не баба. Я ж пальцем задавила б ее! Да ни к чему! Ее не станет, десятком новых обрастешь. Вот и жду, когда перебесисся. Одно болит. Я с тобой — единым, сколь годов живу. У твоей меньше трех не бывает. У ей мужиков боле, чем в бочке огурцов, перебывало. И колотят её всякий день то мужики, то бабы. За блядство. И ты там отмечен. Была б путняя, не хуже меня, не серчала б я. Тут же, ну, чисто барбоска крашеная. Сказываешь, примет она тебя хочь в телогрейке? Хрен там! На ночь троих имеет. Ты — один с их. Любимых не поют. Их кормят, любят и берегут.
Фомка молчал. Ему было стыдно. Он чувствовал себя как когда-то давным-давно в детстве. Сколько лет ему было? Да кто ж знает, но в школу еще не ходил. Вот и влез он вместе с мальчишками в сад к печнику Тихону. Ох, и красивые яблоки удались в его саду, сладкие да сочные. Вот и решили пацаны оборвать их, зная, что печник лишь по потемкам домой возвращается.
Залезли на яблоню, ладно, отъелись до отвала, еще и в майки набрали про запас. Самых лучших. Это не важно, что в своем саду яблок прорва. И не хуже, чем у Тихона, уродились. Ворованные всегда вкуснее кажутся.
Стали мальчишки с деревьев слезать. И Фомка с ними. Глядь, а на крыльце Тихон стоит. Смотрит на них. Пацаны горохом через забор перелетели. А Фома не смог. Руки и ноги отказали. Наверное, со страху. Стоит, опустив голову. А по ногам течет. Знал мальчишка, как уважала его мать. Частенько он бывал у них в доме. Тут же подбили мальчишки. Не столько Тихона, сколько материнской трепки испугался. Готов был сквозь землю со стыда провалиться. А печник подошел, взял Фомку за руку, усадил рядом с собой на завалинку и спросил:
— Ну как яблоки?
Фомка ничего не мог ответить. А печник обнял его, да и сказал:
— Ешь, малец, на здоровьичко! А вдругорядь, когда захочешь, приди и скажи мне. Я тебе сорву те, на какие пальцем покажешь, сам-то ты и упасть можешь, и ветки поломать. Зачем такое? Разве я тебе откажу? Да еще больше дам, чем сам сорвешь!
А Фомка плакал;
— Чего ревешь? — удивился сосед.
— Стыдно мне. Простите! Больше не буду! — взмолился пацан. И попросил: — Не говорите мамке!
— Не скажу. Не боись. Это промежду нами, мужиками, останется.
Года два Фомка здоровался с печником, стыдясь поднять голову и посмотреть ему в глаза. Все боялся увидеть в них упрек и навсегда расстался с теми мальчишками. Больше никогда не лазил в соседские сады и полисадники. Ему не приходилось больше ходить с опущенной головой по своей улице.
А тут… У себя дома… В своей спальне стыдился глянуть на свою жену.
Фомке стало жарко, словно не в постели, а на горячей лежанке развалился.
«Лучше б сдох, не приходя в сознание! Краше было б получить ухватом по башке и не встать. Пусть бы Марфа кричала на него как раньше, но не выворачивала наизнанку все мои грехи, все говно вместе с подноготной. Насколько было б легче, чем вот так — не спеша и подробно. И нечем крыть! Случись на ее месте другая баба, давно б угробила. А эта терпела, сколько могла. И я еще ее корил», — думал мужик, не зная, что ответить жене.
— Ты знаешь, Фомушка, дети наши скоро на свои ноги станут. Закончут науку. И мы им не станем нужными. Вот тогда, коли тебе невмоготу со мной, расстанемся навсегда. Покуда они не возмужали, живем семьей, чтоб никто их вслед не обозвал, не оплевал, не высмеял. Им семьи создать надоть. Опосля ужо не страшно. Со старых, как с малых, спрос невелик.
— Эх, Марфа моя! О чем говоришь? Да ведь и я не молодею. Сколько лет с тобою прожито! Всякое было. А вот нынче впервой душевно поговорила со мной, — вздохнул Фомка.
— Сердешный ты мой кузнечик, воробушко щипаный, нешто простишь меня, окаянную, за ухват и кочергу, за веник и каталку? Не зверюга я лютая! Баба, как и все! И тож тепла хочется. Ево ить и куплять не надоть. Дармовое, а не даешь! Другого с тебя не прошу. Хочь изредка, сверчок мой сушеный, сядь ко мне на коленки, когда дети спят, сбреши, будто любишь. Бабам эта брехня — медом на душу. Я сызнова жить захочу. Все тяжкое перенесу. Цельный день, ровно на крыльях, летать стану. Нет у меня окромя тебя никого в цельном свете! Ты — самая родная кровинка, чижик, пострел, озорник мой, вечный мальчишка! Я ж никого, окромя тебя, не любила! Уйдешь, покинешь, и мне жисть ни к чему. Ну, что поделаешь, красой судьба обошла? Да и в ей ли счастье? Никто тебя не смогет любить, как я, — плакала баба.
— Прости, Марфушка, прости, родная. Не плачь, я все понял, спасибо тебе, — успокаивал Фома жену. — Я больше не стану озоровать! — пообещал, как когда-то в детстве, и… сдержал свое слово.