Глава 3
ИСПОВЕДЬ КЕНТА
Федька уже притерпелся к поезду, его качке, голосам пассажиров. Но вдруг покрылся холодным потом. На одной из остановок в вагон вошла милиция и началась проверка документов.
— Нас ищут! — вскочил в ужасе.
— Канай тихо! Не дергайся. Зэки с зоны слиняли. Их дыбают. Да хрен! Кто ж с них «в зеленом» сорвется? Вот на вертушке в товарняке — другое дело. Но файней на своих катушках. Надежней. — Влас не сморгнул, когда в купе вошла милиция.
Глянув на одетого с иголочки Федора, на его седину, на разодетого, наодеколоненного Власа, попросили документы, извиняясь за беспокойство.
— Нет, больше ни за что не соглашусь сюда в командировку! Места холодные, народ нервный, и, главное, много времени уходит на дорогу с ее бесконечными проверками. — Влас подал свой паспорт. И, легко тронув Федьку, напомнил: — Паспорт покажите им.
— Да ладно, не стоит. Мы беглецов разыскиваем. А они у нас стриженые. Вы не обижайтесь, у каждого своя работа, — взял под козырек молодой лейтенант, вернул документы Власу и, круто развернувшись, вышел вместе с сержантом из купе.
— Зелень! Такого провести — даже сявке ума не надо, — улыбался Влас одними губами и учил Федьку: — Он же на что клюнул? Увидел, что прибарахленные! Все считают, что зэки и мы, воры, должны в тряпье да в рванье дышать. А уж одеколоном, по их мненью, одни ферты пузатые и тузы пользоваться умеют. Глянули: оба мы побриты, пострижены, решили, что начальство! И ходу! А ведь начальство в поездах так бухает! В командировках в запой ударяются. Дома — в своей хазе — нельзя! В отлучке — все дозволено. И блядво. И водяра! И карты! Режутся до утра. Сколько раз их трясли майданщики, все одно и то же! — усмехался Влас.
В Москве «малина» сделала пересадку. И через день прибыла в Ростов.
Федька, не бывавший в больших городах, часто терялся, многого не знал. Влас учил его на ходу, и тот запоминал все накрепко.
Здесь, в Ростове, наметился сход воров. Их оказалось так много, что Федька перестал верить в то, будто на свете еще имеются обычные люди.
Воры из Мурманска и Одессы, из Москвы и Киева, из Владивостока и даже из Магадана. Услышав о последних, Федька челюсть поотвесил. Уж о Магадане все были наслышаны. Но и там не обошлось без воров.
— А ты, кент, где канаешь? У кого? — хлопнул Федьку по плечу рыжий, громадный, как стог соломы, магаданский вор.
— В гастролях мы теперь, — нашелся мужик.
— Во, хмырь! Ты хоть кто будешь?
— Федька…
— Видать, щипач, мать твою! Я ж тебя про другое! Ты откуда сорвался?
— Из Сибири.
— Стопоришь иль мокрушничаешь?
— В «хвосте» держат, — признался честно.
— Я тоже с этого в «малине» приклеился. У магаданского Дяди. Слыхал о нем? Я у него в «зайцах» две зимы дышал. Ну, ботаю тебе, время было! Меня ж по рыжине моей не то, что лягавые, все волки в тундре издалека узнавали. Да и мурло приметное. Второе такое разве у Медведя — булыжником не расшибешь. Бывало, накроет «малина» банк, все лягавые за мной несутся усравшись. Знали, падлы, только меня фартовые уважали, держали на атасе! А эти мусора за мной линяли! Я же срываться долго не мог. Пробегу немного и шлеп на жопу. Менты через меня кувырком. Друг другу шишки набивают. Пока разберутся, что к чему, я уж свою задницу на другой конец города унес. И навар-положняк наполовину хавал. Зато когда в закон приняли, уже в ходке, в зоне, я все тонкости воровские познал. И, трехаю тебе, нет на свете места файнее для фартовых, чем Колыма!
Федьке от таких слов холодно стало.
— Че? Не темнуха! Я сам там приморился давно. У нас рыжухи хоть жопой глотай. И ничего не ссы, кроме одного, чтоб срака самородком не подавилась!
— Зато и срываться с Колымы тяжко. Ни поездов, ни машин. А самолетом золото не провезешь, — заметил Федька.
— Еще как! Без булды! И никто не дрогнет. Лягавые еще под козырек возьмут. Я этой рыжухи знаешь сколько спер? Во мне самом столько весу нет. Не зря на Колыме приморился, хоть этот навар за все свое снимаю оттуда.
— Эй, Федька! — схватил за локоть Влас. И, развернув бесцеремонно, сказал: — Я тебя еле надыбал! Хиляем! Кенты уже на хазе! Шмар заказали файных. И тебе обломится. Шевелись, пока теплые.
Он приволок Федьку в какую-то квартиру, где пьяные фартовые лапали накрашенных полуголых девиц. Те визжали коротко. Быстро уламывались.
— Эй, Симка! Сбацай, лярва, цыганочку! — потребовал Влас и, вытащив из-за стола совсем голую сисястую девку, легко подхватил ее за жирную задницу и поставил на стол среди тарелок, блюд, стаканов.
— А ну, изобрази! — дернул кто-то по струнам гитары.
Симка, оглядевшись, медленно, плавно закружилась. Потом будто во вкус вошла. Притопывала ногами в селедочнице, салатницах, разбрызгивая закуски. На эти издержки никто не обращал внимания. Рявкнула гитара, и Симка закрутилась среди бутылок, затрясла сиськами, изогнулась так, что Федьке неловко стало. А шмара, увидев, как покраснел мужик, вовсе оборзела, словно забыла, что не в юбке, у всех на виду.
— Хороша мамзель! Краля! Ай да Симка! — похваливал Влас, и девка, словно заводная, тряслась, как будто ей к заднице горячую сковородку прицепили.
— Кого сегодня выбираешь? — спросил Влас.
Девка обвела всех томным взглядом и указала на Федьку.
— Его хочу! Свежака! Иди, баловень! — Она взяла его за руку и потащила за собой в зашторенную темную комнату.
— Эй, кент! Не опозорь честь нашу! — услышал он дружный хохот за плечами, а Симка, поспешно захлопнув дверь, обвилась вокруг Федьки потным, липким телом.
Лишь поздней ночью вышел он из комнаты. Симка спала, открыв в улыбке накрашенный рот.
Фартовые пили за столом, менялись девками, хмелели. Хватали за зады и колени всех шмар без разбору. Они знали — их отдых всегда короток. И встреча с этими шмарами может больше никогда уже не повториться. Куда уже завтра забросит их судьба? В Одессу иль Киев? А может, в Сочи? Дорога к теплому морю чаще вела через холодную Колыму, куда попадали фартовые не самолетами, не по собственному желанию, а под конвоем мрачной охраны.
Всей этой прозы, второй стороны воровской жизни, Федька пока не знал. Не понимал, почему так ненасытны фартовые на еду, выпивку и баб. А они понимали: все это может оборваться в любую минуту на долгие годы, быть может, навсегда.
Лишь здесь, в Ростове, узнал Федька от воров, что Влас никогда не был паханом — хозяином «малины». Его держали в стопорилах. Он убивал всех, кто мешал ворам. И даже «в дело» брали его лишь тогда, когда не могли обойтись без убийства. Сами фартовые не мокрушничали никогда. Но в каждой «малине» имели по нескольку стопорил.
Влас приводил в «малину» новичков, как и другие. За всякого «свежака» отвечал собственной головой перед паханом и фартовыми. Если тот «лажался», на стопорилу во время разборки находился другой стопорило, который по слову фартовых убирал «проколовшегося».
Узнав о том, Федька понял, почему везде и всюду следил за ним Влас, не доверял даже в мелочах, не спускал глаз. И учил всему.
Узнал он и о том, как попал Влас в «малину», как стал стопорилой. Об этом Федьке рассказал в Ростове сам Влас в перерыве между попойками. Не сразу разговорился. Лишь через несколько дней, когда заметил, что у трезвеющего Федьки опять начался приступ хандры.
— Опять в прошлое линяешь вместе с колганом? Кончай киснуть, кент! Что оно тебе? Дышал, как последний хмырь! Курил махорку, хавал картоху, из резиновых сапог не вылезал. Одни портки годами носил. На праздники прадедовское барахло из сундука выволакивал. Свое не на что было купить. Так о чем киснешь? Теперь и хамовка и барахло — шикарные. Шмар имеешь. Башлей — хреном не поднять. Ты в своей вонючей деревне помечтать о таком не мог. Благодари Господа, что я тебе нашелся. В люди вывел. Свет показал. Мне в свое время никто не помогал. И уж если по чести, то не равнять тебя со мной. Я — человеком был. И тогда. Не в «малине» на свет появился. Светло дышал. Да судьба-сука осечку дала. — Он понурил голову.
Выпив одним духом стакан водки, Влас вздохнул тяжело и продолжил тихо, словно самому себе рассказывая о своем прошлом:
— Отец мой большим человеком был, царствие ему небесное! Да в тридцать седьмом расстреляли. Забрали ночью, ничего не сказав. А на второй день замокрили. Вечером вломились в квартиру и все забрали чекисты-падлюки. Конфисковали. Так тогда это называлось. По-нашему — сделали налет. Да и как иначе, если даже материно нижнее белье отняли? Все выгребли. Ни лечь, ни присесть стало не на что. Из квартиры в коммуналку выбросили. Как собак. И тоже — врагов народа приклеили. Ну, а я тогда в авиационном институте учился. На четвертом курсе. Невесту имел. Уже решили пожениться с нею. Но… Уже на следующий день, как только мы отца похоронили, выбросили меня из института, сказав, что не только в небе, но и на земле таким, как я, места нет. По глупой молодости поперся к отцовским друзьям, сослуживцам. Всех их знал. Все у нас бывали частенько. Они — хари от меня отворачивали. Перестали узнавать, разговаривать, слушать отказались, паскуды! Поплелся к отцу невесты своей. Хотел хоть у него найти понимание. Защиты семье попросить. Он в то время важной птицей был. Мог вступиться. Вышел он в прихожую, а дальше не пустил. Сказал, что ему со мной говорить не о чем. Мол, очень сожалеет о знакомстве с негодяями и потребовал забыть адрес и имена. О невесте чтобы и во сне не заикался. «Моя дочь не свяжет свою судьбу с проходимцем! Не смей даже напоминать ей о себе!» — орал на меня, скотина!
Влас, вспомнив это, выпил еще стакан водки, но хмель не брал.
— Хотел я тогда ей в глаза глянуть. Убедиться, что послушала отца, а не свое сердце. Но не удалось. Вернулся в коммуналку. А там — бабья разборка. Соседки прогнали мать от плиты. Не дали чай вскипятить. Мол, обойдетесь, вражины, и без того. И воду, хорошо, что закипеть не успела, матери, в лицо вылили…
Федька похолодел, свое вспомнил.
— Хотел я тогда всех соседок размесить, да мать на руках повисла — не дала. Уговорила, увела в нашу комнатенку. А там и куска хлеба не было. Ну, хоть вой! Попытался устроиться на работу — не взяли никуда, словно в один день из человека в черта превратился, отовсюду выталкивали. А и загнать нечего. Вот и настали для меня черные денечки. От голода в голове мутить стало. Сам не знаю, как оказался ночью на мосту. Верно, сброситься хотел. От горя, от безвыходности. Стою, держусь за перила. Глядь, человек бежит. Сумку к себе прижимает. За ним — двое лягавых. Свистят, аж в ушах заболело. Ну, думаю, хоть этот не дал все у себя забрать. Что-то уносит от конфискации. И такая злоба взяла меня на мусоров, дух перехватило. Едва поравнялся первый, я ему за свое кулаком по колгану въехал. Второй не успел опомниться, я ему в дых всадил. Обоих под мост скинул. Убегавший тут же остановился. Позвал меня. И с собой поволок. Так-то познакомился с ворами. Они как узнали, почему им помог, долго хохотали. Но взять меня в «малину» не решились тогда. Боялись политических. Не связывались с ними. Но за помощь хороший положняк отвалили. Не краплеными. Хотя я им помог донести инкассаторский навар. Взял я тогда свою долю и домой вприскочку. Ну, думал, утром мать накормлю всякими деликатесами. И увезу из коммуналки куда-нибудь далеко, где нас никто не знал. Смотрю, а мать лежит тихонько на полу, даже головы не подняла, когда вошел. Не услышала, спит, дай, думаю, разбужу, обрадую, что кончились наши муки, покажу ей деньги. Попрошу, чтоб до утра потерпела. Тронул за руку. А она холодная, как лед. Я перевернул. Мать лежала с открытыми глазами. Она не спала, она умерла. Не дождалась меня. От горя и холода… Среди людей умерла. В городе, где родилась. Не на чужбине. Только вокруг нас были не люди — звери. В помойных ведрах, когда я вышел из нашей комнаты, валялись куски хлеба… — Влас сдавил виски руками. — Когда мать выносили из комнаты, соседки даже не попрощались. Цедили сквозь зубы, что одной контрой меньше стало, что жилье для порядочных людей нужно. Ждали хороших соседей. Меня уже в расчет не брали. Вроде уже и не живу.
Влас грязно заматерился.
— Я им доказал, что подыхать не собираюсь. И ночью, забрав все деньги, подпалил дом, пока весь этот зверинец дрых. Ох и копоти было! Я ж его не снаружи, изнутри подпалил. Ни одна лярва не смылась оттуда. И, чтоб на меня не думали, сделал вид, будто пожар тушу. Да это без понту было. Пожарники приехали, когда от дома головешки остались. Меня, как погорельца, поселили в старый дом. Кирпичный. В нем доживали свой век пенсионеры. Старье хоть и трухлявое, но не без гонору. Все не хотели со мной под одной крышей жить. Так вроде тень бросаю на их репутации. Во плесень! Меня в жар бросало, когда их видел. Дали мне в том доме для жизни комнатушку, какая весь век кладовкой была. Ни печки, ни умывальника в ней отродясь не водилось. Холод, сырость и пыль. Но я терпел, ходил по всем начальникам, правды добивался. Все верил, что власти у нас хорошие. Не знают про паскудства подчиненных. Да хрен там! Все знали. И науськивали фискалить друг на друга, чтоб дармовая сила в зонах по всем северам вкалывала. Вот и на меня настрочили ветераны революции, комсомольцы первых пятилеток! Финач бы им по рукоять в гнилые горлянки. Все считали, у кого на кальсонах заплат больше.
— Как же тебе от их доноса повезло избавиться? — удивился Федька.
— А так и пофартило, что за мной на «воронке» Вахтанг приехал. Грузин. Я его не знал. А он с моим отцом был знаком. Добрую память о нем сохранил. И совесть никогда не терял. Вошел он в мою хижину и говорит: «Собирайся!» У меня враз душа к пяткам примерзла. Все понял. Спрашивать ни о чем не хотел. А он подошел вплотную и на ухо мне: «На вокзал подбросим. Там на первый же поезд — и кати подальше. От всех сразу. Здесь никогда не появляйся. Иначе и тебя, и меня расстреляют. Благодари отца своего. Хороший был человек. Мало теперь таких, легко с ним работалось. Хоть этим я его отблагодарю. Давай в машину тихо». Я — за деньги. И, как велено было, Вахтанг, не доезжая вокзала, высадил меня. Я в первый же поезд нырнул, какой от платформы отходил. И — прощай Москва! До самого Владивостока без пересадок. Только к концу пути поверил, что живой остался. В поезде с ворами познакомился. Они меня тряхнуть хотели. Но не тут-то было. Прихватил шустрика. Так вмазал, что он на катушках стоять не смог. Ну, а его кент умнее оказался. Потрехали мы с ним. Сфаловали меня в «малину». Все равно деваться стало некуда. И, чуть не доехав до Владивостока, вышли. Объяснили кенты, что на выходе из поезда у меня ксивы стали бы проверять пограничники, сделали б запрос-молнию в Москву. И спекся б тут же. Город закрытым был. С пограничным режимом. Я того не знал. И попал бы в ловушку. Новые кенты мои кулаки живо оценили. Взяли стопорилой. С тех пор и мотаюсь по свету, как говно в проруби, — выдохнул Влас, понурив голову.
— Невесту свою не встречал? — спросил Федор.
— Как же? Свиделись. Ее отца через месяц после моего взяли. В расход пустили. А жену и дочь в Магадан. На Колыму упекли, как семью врага народа. Нет, не в зону, в снецпоселение. У черта на куличках жили. Хотя разве это жизнь? Пытка — мелочь в сравненье. Ну, да всякому свое, — отмахнулся Влас равнодушно.
— Не простил ее?
— Я к тому времени всякую веру в людей потерял. Ни теплинки в душе не осталось. Одна злоба. И, когда их увидел, пожалеть не мог. Разучился. Они от голода пухли. Я им не помог. Ведь никто не пощадил мою мать! И мне на всех наплевать стало. Они у меня прощенья просили. Я их простил.
— А как ты в Магадане оказался? — удивился Федька.
— Влип на червонец. Потом амнистия. Когда Сталин умер. Вышел, полгода в ссылке жил, чтоб не сдурел сразу на воле. Там и увиделись. Они уже последние дни доживали. Когда я выходил на волю, сказали, что обе кончились. А через неделю на них реабилитация пришла. И на моего отца, на всю нашу семью. Да что в ней понту? Кто поверит? Ведь завтра станет у власти какой-нибудь охмуряло и снова начнет всех за жопы хватать! Шмонать врагов в своем народе! Да ну их на хер с той реабилитацией! Меня ни обвинять, ни прощать было не за что. К тому же власти меняются, а «малины» остаются. В них один закон. И все надежно. Все кенты! Никто не заложит. В беде не бросит. И выручит. Даже в тюряги «грев» подкинет.
— А как же ты Ульяну пожалел?
— Она — особая! И умная бабка. Ее раньше меня кенты знали. Приморились на хазе у старухи. Пять зим дышали без булды. Она им как мать была. Они держали Ульяну в чести. И нынче без «грева» не оставляли. Ходят к ней. Кормят. Выжить помогают. Хотя власти ей больше нашего задолжали. Но забыли, посеяли мозги. А мы не можем. Потому что Ульяна нам своих матерей напоминает. В память о них, ушедших, она пока жива с нами. Коль просрём ту память, прошлое вернется к каждому. Ульяна — бабка мудрая. Бабий пахан. Теперь таких нет больше.
Федька удивленно смотрел на Власа. Бутылку водки выжрал тот на его глазах. А хмеля ни в одном глазу. Словно сгорела на боли похмелка. Значит, и у него память не заживает. Гасит он ее, как может. Не всякому о своем расскажет.
— Я потому и взял тебя, что чем-то судьбы наши похожи. И боль одна. Другие не поверили б. Кто того не перенес — другого не поймет. По себе знаю. В «малинах» таких, как мы, долго проверяют. Мы — не по крови воры. Вынужденно ими стали. Но теперь все больше нас прикипает к фартовым. Не от сладкой жизни к ним липнут. Не за навар. Надежность нужна. Ее недостает. Без этого дышать тяжко.
Федька понял все сказанное и невысказанное. Он тоже слышал о реабилитациях. Узнав о них впервые, пошел в поселок вместе с сосновскими мужиками. Узнать хотели, когда их, высланных ни за что, отпустят власти из ссылки. Очистят документы, разрешат вернуться в свои родные места, в свои дома. Пусть не извиняются. От этого теплее не станет, не просили вернуть отнятое иль выплатить компенсацию. Лишь бы разрешили уехать с чужих мест.
— С чего это решили, что реабилитация к вам относится? Ни в коем случае! Она касается невинных людей, пострадавших из-за доносов. А вы — кулачье! И это доказано документально! Реабилитация к вам не имеет никакого отношения. Она оправдала тех, кого мы считали своими политическими противниками. Вы — социальные враги! И будете в ссылке до полной победы мировой революции! — ответили ошарашенным сосновцам в поссовете, раз и навсегда отбив у них всякую веру в правду…
— Правда? — Влас обнажил крупные желтые зубы в громком хохоте. — И ты лопухи развесил? Да ту правду вконец бухие или малахольные ищут. В нее даже «зелень» не верит. Вся правда в кулаке да в мошне. Другой — нету! — говорил Влас.
— Мне мать рассказывала, что всякая брехня перед Богом взыщется с каждого, — вспомнил Федька.
— Тогда сначала их трясти станут. Тех, из-за кого мы такими стали. Они больше нас лажанулись. И уж коль есть Бог, то ни одна лярва его суда не минет. Никто не стемнит. И, может, получим мы за нынешнее другую жизнь. В награду. Без стукачей и падлюк, без ментов и тюряг, — разгладились морщины на лице Власа.
— И без воров, — добавил Федька.
Власа словно кто ужалил:
— Ну, это ты уже загнул! Да без фартовых нигде не дышат! Ты секи, Ева — баба первородная, без Божьего разрешенья сперла яблоко познанья с райского дерева. А значит, кто она? Воровка! Нашей крови!
— За что ее вместе с Адамом выгнал Бог из рая. И наказал, — прервал Федька.
— Наказал! Верняк! Но из шкуры не вытряхнул! Здоровье не отнял, самих не замокрил. Хотя — Господь! Не приморил в яме, как падлу. Дышать дал. И плодиться. Вот и мозгуй, чье мы семя-племя? Тот грех праматери и нынче с нами, в нас живет. Но мы не у Бога, у равных себе берем. За обиды и горе, какие от смертных терпеть невозможно. Да разве приклеился бы я к «малине», если б тогда по молодости не сунули меня мурлом в парашу мудаки от властей и их лизожопые? Да если б дали возможность закончить институт, зарабатывать на жизнь, не оказался б я среди блатных. Не знал бы их никогда! Меня к ним — впихнули! Искалечили и судьбу, и жизнь. А потом хотели убедить, что таким родился! На суде мне говорили, мол, файней ожмуриться было, чем так выживать! Что я семью свою опозорил. Реабилитированную! А что ж не сдох тот, кто эту семью в пыль пустил? Почему он дышит? И теперь — никто шкурой не поплатился! Жиреют! А я не должен был дышать! Вот диво! Послал их всех! И на суде никогда не пользуюсь последним словом подсудимого. Не верю никому. Умевший мокрить не пожалеет. Это я знаю по себе.
Влас опустил отяжелевшую голову на кулаки. Вздохнул трудно. И, помолчав, продолжил:
— Ты разуй зенки! Иль фартовые ворами родились? Иль по кайфу нам своими колганами рисковать? Иль нам еще одна жизнь обещана? Да хрен в зубы! Любого спроси, коль довелось бы дышать еще одну судьбу, кем бы хотел канать, хотя бы сам пахан? Да кем угодно, только не фартовым! Но чтоб при заработке, при уваженье к мужичьему званью и достоинству! Чтоб изначальное его право — быть кормильцем своей семьи, — никакая паскуда не отнимала. Не ставила вровень с бабьем и старьем. Чтоб не унижали мужика ни власти, ни менты, ни чекисты, не обдирали б его, дали жить достойно мужичьей чести! Вот тогда, клянусь шкурой, хрен бы кто приморился в «малине»! А то трандят, мол, такими родились — никчемными, лишними в свете! Небось, на Колыме, когда воровским сходом было разрешено пахать фартовым в зонах, чтоб выжить, чтоб иметь зачеты, как фраера, никто из работяг не вкалывал, как мы. Не полторы, а по две нормы делали. И лучше ванек пахали. А Комсомольск кто строил? Да тот же Магадан, Воркуту, Норильск, Анадырь? Все наши клешни! Выходит, годны вкалывать лишь на холяву? В зонах? Эх, Федька! Ты пока хлебнул лишь самую малость!
— А кто тебе мешает из «малины» смыться? — перебил он Власа.
— Куда слиняю? Кому я нужен? Кто ждет меня? Охрана у запретки, северные зоны? Нет! Лишним стал и впрямь! Власти таким сделали. И нет мне другой тропки, кроме «малины». Там все не с добра фартуют. Больше иль меньше пережито, с жиру да от дури никто средь нас не прикипелся. Всякого беда зажала. Вот и я… На волю вышел с зоны. И что? На работу не взяли. Не поверили. Общагу — тоже отказали. Мол, у нас одни порядочные живут, незапятнанные. Короче, не суй, мол, суконное рыло в наш бардак. Я и не тужил бы. Да лягавые на хвосте повисли. Либо в три дня устраивайся на работу и с жильем, а нет — заметем обратно в зону! Во, пидоры! А я и так пять зим на Колыме отмантулил. Климат тот мне не подошел. Хуже лягавых, не печенку, самые яйца поморозил. И катушки. Вернись, значит, сдохни! Ну уж хрен в зубы. А и к фартовым не по кайфу. Ведь от них в ходку загремел. Взбрело мне в колган к прежней шмаре приклеиться, покуда на ноги встану. Но где там! Я был файновым, пока башли имел. Когда кончились, вся кадриль прошла. И ботает, мол, вор без баксов, как пустая бутылка. Не доводи, чтоб выкинули от скуки. Понял я ее. Смылся, чуть стемнело. На душе тошно. Плетусь к своим — в «малину». Куда ж еще? Но больше некуда. Как и тебе теперь.
— Нет. Я смог бы в тайге жить без горя. Ноги, руки — есть. К глухомани привычен, не пропал бы.
— Один в тайге? Ну сколько б ты там выдержал? — спросил Влас.
— Да хоть всю жизнь! — не сморгнул глазом Федька.
А стопорило, услышав такое, рассмеялся:
— Темнишь, кент!
— Ничуть! Я в тайге с весны до зимы жил вместе с мужиками.
— То-то и оно! Не один! — вставил Влас.
— А хоть бы и один! Чего проще? Еще и лучше. Я к тайге привычен!
— К тайге! Но не к одиночеству. Оно — самое страшное наказанье, какое никто выдержать не сможет.
— Это почему? — не верил Федька.
— Ты б о том у пахана узнал. Да вот беда, трехать с тобой, покуда не в законе, он не станет. Иначе не спорил бы…
Федька ждал, что расскажет Влас. А тот не торопился. Потом и вовсе сделал вид, будто забыл, отмахнулся, не стал рассказывать о чужой судьбе. Посоветовал никогда не спрашивать и не напоминать никому из фартовых о наказании тайгой. Чтобы по бухой, за малую оплошку, не вздумала «малина» сыграть с Федькой подобную злую шутку.
Но Федьке так хотелось узнать, что случилось. Как можно наказать тайгой человека? Но никто из воров не ответил ему, молчал и Влас.
«Малина» после схода побывала во многих городах. Трясла банки и сберкассы, магазины и склады, пархатых ростовщиков и барыг. Фартовые набивали общак, пили, ели, меняли шмар, отсыпаясь днем. Зато с ночи до утра грабили.
Федька постепенно привык к воровской жизни, укладу, к закону «малины», все реже будоражили его душу воспоминанья о прошлом. Он много пил, часто менял шмар, не привыкая ни к одной. Уже на утро, трезвея от вчерашней попойки, забывал имя новой подружки. Да и к чему его помнить, если назавтра был в другом городе, среди новых шмар.
Лишь иногда в пьяном сне виделась Катерина. В простом ситцевом платье, с косой вокруг головы, босая, она была так непохожа на нынешних его девок. Они — однодневки, Катька была на всю жизнь…
Кривится в плаче беззубый рот малыша Мишки, сына-первенца. Но и его отняла людская злоба. Федька вскакивал с койки среди ночи: кулаки стиснуты, пот со лба и по спине ручьями бежит, в глазах темно. Но ничего и никого не вернуть. Мертвые приходят лишь во сне, в жизнь, даже к родным, не возвращаются.
И Федька, начиненный злобой, постепенно зверел, терял сочувствие, жалость. Уже не спрашивал Власа, за что тот задавил руками старика, которого три дня караулил в подворотне. Влас сам сказал одним словом: стукач, отца заложил. Оклеветал. Такому — дышать рядом западло.
Больше ни с кем не сводил счеты. Этого старика караулил двадцать один год. И все ж тот не минул рук Власа.
— Всему свое время. Надыбал гада! — радовался пьяный стопорило всю ночь, что не упустил, не дал возможности стукачу сдохнуть своей смертью.
В тот день Федька вспомнил Ольгу. Это она оставила его без семьи. Из-за нее он стал вором. Но за все годы ни разу не увидел, не встретил даже мельком, не услышал о ней. Судьба будто берегла стукачку от расправы. А уж ее Федька обдумал до мелочей.
В «малине» к нему привыкли. И, зная ершистый норов, крепкие кулаки, не поддевали, не шутили над мужиком, не обжимали на положняке, не подставляли милиции. Теперь в «хвосте» «малины» бегал другой. Федька воровал. Он быстро понял и постиг многие секреты и почерк воров. В чужом городе после удачного дела никогда не напивался вдрызг, всегда оставлял силы для ухода от милиции. Оно и понятно. Не раз случалось той брать воров не в деле, а на хазе либо в ресторане. Не всегда фартовые могли смыться. Расслабившись от удачи, хватали лишку. И тут не зевала милиция.
Федька не хотел греметь в зону. Был осторожнее других. И все же… Убегая из банка вместе с фартовыми, попал в люк, оказавшийся по нелепой случайности открытым. Если б не сломал ногу, успел бы выскочить. Но не повезло. Фартовым было не до него. Никто не оглянулся назад. Федька затаился в люке, прикусив от боли губы. Он думал, что его паденье не заметили. Но… Не тут-то было. Луч света фонаря нашарил его сразу. Сверху тут же послышался голос:
— Попался, скотина! Теперь не смоешься!
Федьку выбили из люка сапогами. В наручниках, под забористый грязный мат втолкнули в милицию.
Все ребра пересчитали сапогами трое мордоворотов. Били лежачего, беспомощного. Такого не делали даже потерявшие всякий стыд и жалость отпетые стопорилы. Даже в зонах, взъяренные фартовые не мокрили суку, если он не держался на ногах до разборки. На такое была способна лишь милиция.
Именно за эту зверскую жестокость убивали их повсюду воры. Даже те, кто по закону не имел права пролить хоть каплю крови, считал для себя за честь и долг — размазать лягавого. Их никогда не считали за людей, тем более — за мужиков. Когда в зону попадал осужденный милиционер, его в тот же день разносили в куски зэки, даже те, кто не имел ни малейшего отношения к ворам. Потому что всякий осужденный прошел через руки милиции и мстил за свое, перенесенное и пережитое.
Федьку бросили в камеру синим окровавленным комком. Без сознанья и дыханья. Ничего не добившись, не выбив ни единого слова. На нары его положили мужики, которые сидели в камере за избиение жен, мелкие кражи.
Федька долго не приходил в себя. А когда открыл глаза, увидел тюремную камеру, врача, менявшего гипс на ноге. Он ни о чем не спрашивал, все делал быстро, молча.
В камере вместе с Федькой оказались и воры. Они накормили, поделились куревом. Успели сообщить на волю о Федьке. И «малина», узнав о случившемся, сумела передать Федьке солидный «грев».
Узнав о нем, воры камеры решили помочь ему, быстрее поставить на ноги и, пропилив гипс, приложили к перелому серебряную пластину, поили настоем, который Федьке приготовили фартовые, знавшие толк в этих делах. Настой передавал в камеру подкупленный охранник. И скоро от перелома не осталось и следов.
Едва заметив это, Федьку начали таскать на допросы к следователю. Но не добились ни слова. Его избивали и снова швыряли в камеру. Так длилось больше месяца. Его пытались запугать, сломать одиночной камерой, морили голодом. Но ничего не добились.
Молчал он и на суде. Ни слова не обронил, услышав приговор, — пятнадцать лет усиленного режима.
Судья оглядела Федьку с ног до головы, будто изучая редкий экземпляр столь молчаливого подсудимого. На миг их взгляды встретились.
Федька узнал ее сразу. Он весь процесс сидел, не поднимая головы. Не слушал, не видел никого вокруг. Свое обдумывал — побег на волю.
Ольга узнала Федьку по документам, еще до суда. Она не думала, не ожидала свидеться с ним. Она давно уехала из захолустного поселка, несколько лет работала судьей в Омске. Она забыла Федьку. И не вспоминала о нем. В ее жизни многое изменилось.
Ольга вышла замуж в тот роковой для Федьки год. Училась в партшколе, параллельно — в юридической. Когда родилась дочь, перешла на вечернее отделение и занятий не бросила.
Муж Ольги был намного старше ее, часто ездил в командировки и относился к жене бережно, часто говоря, что у него двое детей — две дочери, старшая и младшая. Он обожал обеих…
Вопрос замужества Ольги решился в один день, когда приехавшему из области ревизору не нашлось места в гостинице. Он пришел в поссовет, и Ольга предложила ему остановиться в ее доме.
Весь этот вечер они говорили о всякой всячине. Приезжий ревизор оказался добродушным, веселым человеком. Холостяком, ищущим хорошую, верную, умную жену.
Ольга показалась ему той, какую искал, и, не откладывая в долгий ящик, не теряя времени, он сделал ей предложение, которое она приняла не раздумывая. А вскоре переехала к мужу насовсем.
— Так-то оно и лучше, чем по общежитиям скитаться. Теперь спокойно учиться будешь, — радовалась мать Ольги за дочь, сумевшую вырваться из глуши.
Когда Дуняшка рассказала старшей сестре, что видела в магазине Федьку, Ольга не поверила. Отмахнулась небрежно:
— Похожего видела. С того света не возвращаются…
И, только взяв в руки уголовное дело Федора, поверила, что жив он.
Увидев его, разглядывала с любопытством.
«Как удалось ему выжить?»
Федька не смотрел ни на кого. Даже последним словом подсудимого не воспользовался. Ни о чем не просил суд и обвинение. Это задело за живое. И Ольга решила дать срок «на всю катушку».
— Ты еще взвоешь, услышав решенье, — злорадно усмехалась, выходя из совещательной комнаты.
Все в зале встали при появлении судьи и заседателей. Сидеть остался лишь Федор.
Ольга глянула на него, произнося последние слова приговора. Встретилась с ним взглядом. Поняла — узнал. И вдруг услышала: «С-сука!» — сказанное громко, на весь зал, единственное слово.
Ольга побледнела от ярости, но конвой спешно вывел Федьку из зала суда, впихнул в машину, которая повезла вора в тюрьму, где ему надо было ждать этапа.
Конвой сидел в кабине и не увидел, как исчез из кузова подсудимый. В тюрьму машина вернулась без Федьки.
В одном из глухих проулков простояла машина минуты две, ожидая, когда расчистят от угля проезд двое малосильных стариков. Этого времени хватило, чтобы открыть дверь ЗАКа, вытащить из него растерявшегося Федьку. Дальше было проще.
Еще до того, как милиция узнала о побеге, машина уже была далеко от города.
Федьке тут же нацепили «маскарад» и предупредили: не снимать его никогда. Вскоре он и сам увидел свои фотографии по всем городам. Над ними громадными буквами было написано: «Разыскивается опасный преступник…»
Когда в «малине» узнали обо всем, что с ним случилось, пообещали не спустить на холяву никому.
— Ни лягавым, ни судье-суке, — так сказал Влас.
И через две зимы, когда фартовые вернулись в город, успевший их забыть, «малина» ограбила ночью банк. А трое сявок, стоявших на «атасе», подожгли милицию и суд.
Съехавшиеся на пожар пытались спасти огромные бревенчатые дома, стоявшие рядом, полыхавшие так жарко и дружно, что подойти к ним близко никто не рисковал. И тогда на помощь пожарникам приехала милиция.
Никто не вспомнил о тех, кто находился в камерах, и пробивались к караулке, где отсыпались напившиеся с вечера милиционеры.
Влас хорошо знал расположение милиции. И, воспользовавшись общей паникой, вырвал решетки с окон камеры, выдавил стекло плечом, крикнул внутрь заветное:
— Линяй, кенты! — и скрылся в темноте. Следом за ним выскочили в ночь десятка два мужиков.
Запоздало протарахтели вслед им выстрелы, никого не задев и не поцарапав.
Лишь утром узнала милиция об ограблении банка. Но «малина» уже успела исчезнуть из города.
Их искали по всем чердакам и подвалам, в бараках и притонах, во всех злачных местах. Но тщетно. С десяток задержанных подтвердили свою непричастность к случившемуся, их пришлось срочно отпустить.
Лишь бывшая шмара, старая пропойца, рассказывала дворничихе, как ночью ворвалась к ней милиция.
— Я ж кемарила, как падла, на своей койке. С утра заложимши была. Ну и канала, как чистое дите! Даже обоссамшись. От грохоту всколготилась. С перепугу окно с дверями перепутала. Сунулась, думала, какой-нибудь соколик вспомнил. Глядь, блядь! В окне лягавое мурло! Я в дверь со страху. Меня за шиворот словили враз и требуют: «А ну! Покажь, старая курва, кого в постели греешь?» Я тут чуть не обложилась со смеху. «Да у меня с постели еще до войны последний полюбовник вывалился!» — отвечаю лягавым. А ихний старший змей глянул на меня и за свое: «С какой войны?» Я ему трехаю, мол, с той самой, с мировой. Еще тогда завязала. А он сызнова: «Где завязала?» Я и показала ему, коль сам не допер.
Дворничиха хохотала до слез, держалась за живот.
— Дак этот хрен моржовый, главный мусор, обещал меня в каталажку упечь. За то, что лягавого лишила достоинства. Оскорбила в присутствии мусоров тем, что показала похабное. Во, блядь! Да у него мурло срамней этого похабного! Я и сказала: слабо тебе, мент вонючий, с мужиками связываться? Вот и цепляешься ко мне. А я хоть и старая, в жисть с таким говном, как ты, в постель бы не легла. Чтоб память о настоящих мужиках не марать. Ну, тут соседи мой базар услыхали. Сбежались. Облаяли, турнули мусоров. А я всю ночь уснуть не могла…
Старая пьянчуга и не знала, что целую неделю жила под неусыпным наблюдением милиции… Но зря ждали. Никто не навестил бывшую кадриль. Ее ровесники, ее любови давно уж на тот свет ушли грехи замаливать. Она не соврала. Но милиция не верила никому.
Федька, оказавшись на воле, не сразу поверил в собственное счастье. Он ни на шаг не отставал от Власа, вырвавшего его из клетки.
От воров он и раньше слышал, что все «малины» при первой возможности выручают своих кентов. Но те были «законниками». Федька еще не стал фартовым. Его могли не выручать.
«Пятнадцать лет в зоне усиленного режима…» — били, будто кнутом по спине, последние слова приговора суда…
Федька не мог спокойно сидеть.
«Она сломала всю жизнь. Она хотела моей смерти. И до сих пор ходит по земле живая. Я даже не пытался убрать ее. А ведь давно пора убить гадюку. Иначе она опередит», — решил Федька. И спросил Власа, всерьез ли он надумал разделаться с Ольгой и как.
— Покуда припугнули. «Петуха» подпустили ей и лягавым. Если не поймут, не допрет до них, пустим в ход клешни. А накрыть ее, как два пальца обоссать, — ответил тот, не задумываясь.
Увидев Федькины фото, расклеенные по всем городам, процедил сквозь зубы:
— Нарывается, падла! Что ж, видать, родной кентель надоел. Помочь надо мамзели…
Но возвращаться туда, где «малину» разыскивала вся милиция, было опасно. Стоило выждать время.
К тому ж из мести рисковать собой никто не согласится. Это Федор понимал. Но недавнее пережитое не давало покоя, и Федька вставал и ложился с одной мыслью — убить Ольгу своими руками…
Но «малина» словно чувствовала Федькины намерения и увозила его все дальше от нее, заставляя забыть, заглушить боль.
— Вор не думает о бабе. Она — кайф на час. Свое справил и линяй! Чего мокрощелку всерьез держать? Она тебе не пофартила? Ну и хрен с ней. Все шалавы одинаковы! Придет твой час. Зажмешь ее в темном углу Там делай с ней, что хочешь. Мы придержим, чтобы не лягалась! — хохотали фартовые. А Влас добавил глухо:
— Если фортуна нас не кинет через кентель…
— Вот ты на судью зуб точишь. А у нашего Костыля не шмара, родная баба судьбу в штопор скрутила, — подал голос Цыган, самый вспыльчивый из всей «малины».
— Это верно! Довелось кенту хлебнуть из-за лярвы! — поддержал Влас.
— Да что тянуть резину? Сам трехну, — задернул занавеску худой угрюмый фартовый. И, пользуясь короткой передышкой до наступленья темноты, заговорил глухо: — Я со своей швалью пятнадцать лет проканителился. Мальчишкой на ней женился. Она на шесть лет старше меня. Ну и пахал, чтоб та тварюга ни в чем отказа не знала. Все на заработки давил. И чем больше приносил, тем меньше хватало. Все как в прорву какую шло. Говенной хозяйкой она была. Я, дурак, думал, что этот недостаток у нее единственный. И молчал. Терпел. А однажды вернулся с работы и чую: кто-то курил в квартире. Ну и спрашиваю, кто заходил. Она глаза вылупила. Спрашивает меня, с какого праздника напился? С чего придираюсь к ней, честной женщине? Обматерил я ее тогда за крик. А в душе сомненье закралось. Дай, думаю, прослежу за ней. Ну и нарисовался на хамовку в перерыв. До того на ходу давил. Жену берег от лишней мороки.
— А дети у вас были? — спросил Федор.
— Я ее с дитем взял. С девочкой. Удочерил четырехлетней. Самому в тот год едва восемнадцать исполнилось. Ну, вот так-то дернул дверь, а она на крючке. Я плечом надавил, ворвался в хату. Вижу: моя пропадлина халат едва успела натянуть, застегивает его на пуговки, а руки дрожат. В комнате никого. Но окно открыто. С чего бы это средь зимы? Я к окну. А там внизу в сугробе хмырь кувыркается. Вылезти не может из снега, прямо под окном. Схватил я с печки чайник с кипятком и вылил на него, чтоб не замерз, пока вниз не сбегу. Вырвал кобеля из сугроба. Он, падла, по пояс голый. И зло, и смех разобрали разом. Вся спина в волдырях от кипятка. Дал ему пинка, сказал, коль заявится еще раз в мою хату, прикончу гада. А сам домой. Отметелил суку так, что даже дышать не могла. И на работу пошел. А через час меня милиция забрала. За издевательство и садизм восемь лет впаяли. По заявлению бляди. Едва она приговор услышала, тут же на развод подала. И выписала из квартиры. Когда из зоны вернулся, она дверь не открыла. Пригрозила милицией. Я наплевал, сорвал крючок. И что думаешь? Эта сука с новым кобелем. Мужем назвала его. Я вещи свои потребовал. Она мне такое ляпнула, что не сдержался. Вмазал курве меж глаз. И ее хахаля под сраку из квартиры выбил. Он, сучий выблевок, ментов приволок. И меня снова в ходку. На этот раз на пять лет. Хотя сучара вышку мне на суде просила. Еще в тюряге взбрело, как выйду из ходки — грохну ее. Да фортуна опередила. За месяц до моего освобождения она сдохла. От болезни. Так и слиняла без моей подмоги на тот свет. Но, как я слышал, жутко подыхала. На стены от боли лезла. У всех прощенья просила. Да Бог знает, как шельму метить. Сполна хлебнула. И за меня. Так-то вот, кент! Тебя шлюха лажанула, меня — жена! Со шмары какой понт? То-то и оно, что все бабы одинаковы! И держать их надо не выше пояса! — жмурился Костыль.
— Захлопнитесь, кенты! Фартовому западло клепать про баб. Они не стоят и одного слова законника! Кончать базар! Бабы, как башли, приходят и уходят. Вместе с удачей. Но всерьез фартовые о них не трехают. Шмарам законник не судья! Коль лажанула — сам дерьмо. Коли ментам засветила — накрыть ее. Но без трепа. Тихо и быстро. А базлать — кончайте! Тот не фартовый, чья фортуна в бабьих клешнях дышит! — оборвал разговоры пахан. И, глянув на Федьку, зло добавил: — Размазать вздумал? Шустри. Но сам своими потрохами расплатишься, если надыбают тебя. Других — не фалуй! Доперло?
Федька понял.
— А будешь дергаться, самого прихвачу за душу, — услышал он брошенное через плечо.
Шло время. В «малине» появлялись новые кенты. Из прежних кое-кто тянули ходки, иные умерли в зонах. Были и те, кто после зоны остался в другой «малине». И только о двоих фартовых не знали ничего. Из зоны они вышли даже раньше срока, но ни в одной из воровских «малин» их не оказалось.
— Может, менты пришили, — сорвалось как-то у Власа.
— За запреткой — могли. Но не теперь, — не верилось пахану.
— А может, свои «малины» сколотили? — предположил Дохляк.
— За своею долей возникли бы!
— Верняк, в откол слиняли, — высказался Костыль.
— Они не фраера! Эти в откол не смоются. Да и куда? — отмахнулся пахан.
— Значит, замели их снова… Мусора.
— Свои давно бы знать дали, — хмурился пахан. Но через неделю не выдержал. И велел Власу с Федькой смотаться в Сибирь, найти кентов живыми или мертвыми, вернуть их в «малину».
Федька не решился спросить у пахана, зачем так нужны фартовые «малине». Решил узнать у Власа. Тот не стал скрывать:
— Удачливые оба. Одного уже при тебе замели. Медвежатником был. Второй — не хуже. Рыжуху в темноте определял. В перчатках. И точно пробу называл. Редкостные кенты. Таких теперь нет. Им всякая «малина» будет рада. Но нам без них тяжко.
Три недели кружили они вокруг зон, расспрашивая фартовых о своих кентах. Те говорили известное. О том, куда делись законники на воле, не знал никто.
Федька уже не верил, что законники, которых они ищут, живы. О них не знала даже воровская шпана, вездесущие сявки и шестерки.
— Если б они накрылись, о том давно бы достало в «малину». Дышат. Но где? — разводил Влас руками и тоже начинал терять веру в живучесть законников.
Федька спрашивал о ворах «декабристов», подметающих улицы города. Те отрицательно качали головами. Но один посоветовал спросить Яшку-водовоза. Тот все обо всех знает.
Его Федька с Власом нашли уже поздним вечером под дверью закусочной. Яшка был вдребезги пьян. И, улыбаясь гнилозубо, пускал себе за воротник вонючие пузыри.
Лишь под утро, продрав глаза, пошарил рядом с собой и, не нащупав ни снега, ни кобылы, испугался не на шутку.
— Жива твоя кляча. Целый мешок хлеба ей скормили, пока ты спал, — успокоили они мужика и сказали, что от него хотят узнать.
Яшка сунулся головой под умывальник. Потом попросил повторить, что нужно от него. Слушал внимательно, терпеливо.
— Знаю таких, — сказал он, немного подумав.
— Где они? — дружно подступили к мужику воры.
— На дне они! Залегли на дно. Так надо было им.
— Где они? Показать можешь?
— Э-э, нет! От них на то дозволенье надо. Откуда знаю, с чем к ним собрались?
— Кенты они наши!
— Это треп! Вякать можно много чего. А вот на деле что? Без их дозволенья не могу ничего.
Влас вложил в липкую ладонь Яшки сторублевку. Но тот вернул ее назад, не уговорился. Ответил, высморкавшись в кулак:
— Оно хочь и пьяная, и грязная шкура моя, но своя, родная, единственная. Не продам ни за какие баксы.
— Ну что ж, тогда на холяву трехнешь, — прихватил за голову Яшку. И, согнув пополам, пригрозил переломить.
— Отпусти, гад проклятый! Дай продохнуть! Отпусти, мудило вонючее! Не то с тебя наши, мои кенты, шкуру сдернут, — завопил алкаш тонким голосом.
— Некому станет капать, никто не пронюхает, кто тебе колган скрутил. А ну ботай, вшивота, где кенты?
— У барухи они канают! На хазе!
— Доставь к ней! — потребовал Влас.
— А ты мне кто? Пахан иль мама родная? С чего я шестерить тебе взялся? Что ботал, на том довольны будьте! — вырвался из рук Власа вконец отрезвевший Яшка.
— Где баруха канает?
— За психушкой — в бараке. Он там один. Спросите Нинку кривую. Вам ее любой покажет.
Баруху Федька с Власом нашли лишь под вечер. Оглядев мужиков, та долго не могла или не хотела понять, чего от нее хотят. Когда дошло, ответила, что нет никого. Три дня назад смылись фраера, даже не попрощавшись. Ничего не знает, куда слиняли и к кому.
Федька, услышав такое, выругался зло, грязно. Но Влас одернул его взглядом. И попросил баруху приютить их на ночь у себя. Та сразу отказала: мол, за хазой следят. Ведь не в отдельном доме, в бараке канает. Не хочет никем рисковать и себе горя на голову не желает.
— Лады, Нинка! Коль не по кайфу тебе бока погреть ночью, давай хоть бухнем! — предложил Влас.
Баба на минуту задумалась. Этого было достаточно. Влас подхватил ее под руку, и бабе ничего не оставалось, как ввести их в комнату.
Влас первым приметил, что, открывая дверь, Нинка не сразу вставила ключ в скважину, долго не могла попасть в нее. Словно давала возможность кому-то, находящемуся внутри, успеть спрятаться.
Когда Влас с Федькой вошли в комнату, сразу поняли, что здесь, кроме них, кто-то есть. В комнатенке было накурено так, словно здесь несколько дней подряд шел воровской сход. И хотя окурков не было видно, за печкой стояла гора бутылок из-под водки.
Влас внимательно разглядывал комнату. Ничего подозрительного. Тут негде спрятаться. И все ж он был уверен, что кенты рядом, здесь. Но почему они прячутся?
Федька достал бутылки из карманов. Нарочито громко поставил на стол. Нинка искала закуску по всем углам.
— Все схавали, пропадлины! — сорвалось нечаянное. И, спохватившись, прикрыла рот рукой. Но Влас услышал. И, уже не раздумывая, подошел к шифоньеру и открыл: перед ним оказалась дверь во вторую комнату. Он толкнулся в нее без стука. И Федька тут же услышал:
— Надыбал, кент! Ну, падла, от тебя и на погосте не притыришься! Всюду нашмонаешь!
— Кент, хиляй сюда! — позвал Влас Федьку. И едва тот вошел, плотно закрыл дверь. — Чего приморились здесь? Почему в «малину» не возникли? — спросил Влас, суровея.
— А ты кто есть? Пахан или фартовый, чтоб нас, законников, трясти? Или мозги посеял, как ботаешь с нами, шпана? — встал из-за стола громоздкий фартовый и буром попер на Власа.
— Пахан прислал. От него слово имею, — сник Влас, вмиг сбавив тон.
— Видали мы его, если он к нам не фартового, а мокрушника прислал. Какой с тобой разговор? Мы ж непальцем деланы! Размазать велел?
— Нет! Надыбать обоих.
— Почему вас прислал? — не верили законники.
— Много дел провернули. Почти все в розыске. Лягавые обложили. «Малина» на дне покуда. Высовываться любому — проколоться. На хвост лягавые сядут. Мы тоже не без «маскарада». К тому ж в «малине» теперь туго. Замели многих. А те, что имеются, недавно из ходок. Их пахан держит, но они — не вы… Велел нам надыбать вас.
— Вернуть в «малину»? — уточнил законник.
— Ну да! — подтвердил Федька.
— А если не сфалуемся, велел замокрить обоих?
Влас промолчал. Закон «малины» не щадил никого. Он не делал скидок никому. Изменить в нем что-то имел право лишь большой воровской сход.
— Что мне ответить пахану? — спросил фартовых Влас, уйдя от вопроса.
— Он много хочет знать. Еще больше, чем о себе! Так не бывает, — вздохнул один из фартовых по кличке Сивый. И, усмехнувшись, продолжил: — Мы ничего не должны «малине». Она — да! Там, в общаке, не меньше половины — наше! Так почему пахан прислал сюда не казначея, а стопорилу? Иль он вконец посеял память, что за такое мы самого его размажем, без разборки и схода!
— Пахан велел нашмонать вас! Размазать не думал, — вступился Влас.
— Стопорило — не посланник добра, не лепи темнуху, кент! — оборвал второй законник по кличке Казбек.
— Я не фраер, чтоб «липу нести». Законники, что теперь фартуют в «малине», не знают вас. От того меня послал пахан, — говорил Влас спокойно.
— Куда же слиняли те законники? Накрылись в ходках или тянут сроки в зонах? Хреновый пахан, коль своих от лягавых не притырил. Сам на воле дышит. А фартовых просрал? Нас вернуть хочет? — усмехнулся Сивый.
Влас голову опустил. Крыть стало нечем.
— Идет он в сраку! Как сумел посеять, так пусть дыбает. Мы ему не кенты теперь! Свою «малину» сколотим. Скоро наши кенты из ходки выйдут. К нам возникнут. Сами фартовать будем. Без вашего пахана. Он, падла, никого из ходки не вытащил. Другие — своих выдрали! Выкупили, стыздили, увели. На все шли ради кентов. А наш — жопу на общаке грел? Канал файно, а мы на Печоре дохли, чтоб его срака не простыла?
— «Грев» один раз в ходку передал. А потом как о жмурах мозги посеял! Теперь у него рассвело, когда в дело ходить стало не с кем? Ну и мы ему не хевра! Хватило с нас его шоблы! — говорил Сивый.
— В другую «малину» иль свою собьете, пахан вам на сходке укажет. Могли б вякнуть, чтоб другие не дергались, где вы и что с вами, — укорил Влас.
— Что с того дерганья нам? Вон Казбек едва додышал до воли! Что о том слышал пахан? Все уже думали, что он откинулся. Охрана и та поверила. Еще бы, колотун под полсотню и пурга к тому же! Я его на себе десяток верст пер. В зону! Чтоб задышал. Еле вырвал с того света…
— А что не смылись с ходки на волю? — удивился Влас.
— Куда? Казбек почти жмур, я — около того. Ни хамовки, ни барахла, ни баксов. Прихиляли в зону, верняк, я приполз с Казбеком на спине, охрана чуть ли не рехнулась от удивленья! Законники в ходку возникли, когда обоих нас оставили, как жмуров, волкам на положняк. А мы дышать захотели. Уже вычеркнули из списков. Где тогда был пахан? — едва проталкивал слова сквозь стиснутые зубы Сивый.
— Где ж так вас прихватило? — не выдержал Федька.
— Дорогу пробивали. Для машин. После бурана. А он за собой волчьи холода приволок на хвосте. Зэки на ходу дохли. Обмораживали легкие, и хана! Мы дольше всех держались — три дня. Потом сил не стало. Никого тогда не хоронили. Колотун всех доканал. Вот там до нас доперло, что без понту мы «малине». И пахану… В зоне, бывало, из-за заносов хлеба по две недели не было. Дышали те, у кого «грев» имелся. Они за пачку галет всю получку требовали. Свои же, законники. Хоть и одной крови, а пузо у всякого свое. На холяву ничего не давали. Не делились. А мы, не глядя, что в «малине» доля осталась, с голодухи дохли, как сявки! Да разве такое посеешь? — возмущался Сивый.
— Ты ботаешь, чего на волю не слиняли мы тогда?! Ну и задрыга ты, Влас. На свободу смываются живыми. С башлями и ксивами. Мы не с креста сорвались, с погоста. И дорога та по запретной зоне шла. Сдохнуть можно, смыться — нет! Когда Сивый приволок меня к воротам, охрана шарам родным не поверила. Думали — дурное привиделось. А нам дышать хотелось. Еле одыбались в своем бараке. В те дни даже чужие шныри нам свои заначки хамовки отдали. А пахан где был? Теперь мы ему нужными стали? А тогда? Так вот хиляет пахан знаешь куда? — налились кровью глаза Казбека.
— Да и тебя бортанет, коль лажанешься! Покуда все кайфово — держит! А чуть попух, кликуху твою враз проссыт! — пообещал Сивый.
— Давно тут капаете? — спросил Влас.
— Своих дождемся и ходу! Не больше недели осталось. Сами задышим. А с паханом свидимся. На сход его вытащим! За все! И наш положняк пусть не тронет, задрыга! Иначе со шкурой снимем! — пообещал Сивый.
— Я думал, вы в откол навострились иль в другие «малины» намылились, — сознался Влас.
— До нас тебе нет дела! Да ты кто есть? Шпана, мелочь! И твой пахан — пидор! Трехнули, как есть! Хотя и не должны отчитываться перед каждым говном! Если б мы и откололись после всего, нас любой бы сход оправдал, никто и пальцем не тронул бы. А пахану, клянусь мамой, даром не сойдет, он еще приморится на разборке, — пообещал Казбек.
Влас сидел на табуретке у входа в комнату, старался не злить законников и самому не дергаться. Уж кто-кто, а он лучше других знал цену пахану, немало от него стерпел унижений. Случалось, и ему приходила в голову шальная мысль — слинять в другую «малину». Но удерживала доля в общаке, которую пахан добровольно никогда не отдал бы Власу. А пока ее сколотишь в другой «малине» — годы пройдут. Да и кто возьмет в «малину» с голыми руками? Тех, какие на кармане имелись, хватило б ненадолго. Бухнуть в ресторане пару раз. С таким к фартовым не возникнешь. Отнять у пахана силой тоже не мог. Тот был законником, а Влас — нет. Если б он вздумал поднять руку на пахана, фартовая разборка в тот же день приговорила б его к ожмуренью и размазала бы стопорилу, не пожелав узнать причину.
Добром, по просьбе, пахан никому не отдавал долю. Случилось однажды такое. Потребовал один из кентов свой положняк, пахан ничего не ответил. Но наказал…
В первом же деле оставил его «на хвосте». Милиция поймала. Пока следствие шло, указ об амнистии вышел. Выпустить на волю сразу власти не решились. И сослали на Сахалин — сторожем заповедника, громадного, глухого участка тайги, откуда в одиночку никому сбежать не удавалось. Ни одна дорога и тропинка не вела туда. Простуженная баржа, скрипя шпангоутами, ткнулась в берег ржавым носом. И конвой велел фартовому выходить.
Указав на хлипкую хижину, прилепившуюся к скале, ему сказали:
— Вон твои хоромы отныне! Там живи! Не сможешь — сдохнешь! Зато — на воле, сам себе власть и пахан. Сам себя смотри, ни от кого не ожидая помощи. Ее не будет. А и убежать не сможешь. Зверья тьма. И чтоб на участке порядок держал, как велели. Иначе через три года найдется — кому с тебя спросить…
Бросили хлипкий трап на сырой берег, поторопили покинуть баржу, дав с собой коробку спичек, полмешка соли, пачку сахара, махорку, мешок муки, топор и нож…
Фартовый оставил все это на берегу, не желая принимать подачек от фраеров, и пошел в хижину, уверенный в том, что удастся ему слинять отсюда не дольше, чем через пару дней.
Решил немного передохнуть с дороги. И едва ввалился в избу, как уснул прямо на полу.
Проснулся под вечер от жуткого грохота. Вскочил в ужасе. Глянул в окно и обомлел. На море поднялся шторм. Волны перехлестывали через хижину, норовя смыть ее в море. Трещали стены избенки, стонала крыша, звенели стекла в окне. По спине фартового дрожь побежала. Оглядел избенку. Ни спичек, ни дров, ни курева не осталось от прежних хозяев. Холод, пыль и сырость прижились в каждом углу.
Фартовый выждал паузу, вышел из хатенки, бросился вверх — на сопку, в тайгу. Там темно и холодно. Законник пошел, не разбирая пути. И вдруг треск сучьев услыхал. Вгляделся и вжался в дерево. Навстречу ему пахан тайги — медведь. Хорошо, что ветер от зверя на вора дул. Иначе не сносить бы головы.
Фартовый ползком в избенку воротился. Есть захотел. А пусто. Печка, нетопленная много лет, ощерилась черной пастью. Вот тут-то и вспомнил законник, как оставил на берегу все, что нужно было для жизни. Море смыло, унесло все, что отказался он принять из рук охраны.
Законник не своим голосом взвыл. Все вспомнил. И пахана, и свою долю. И усмешку зловещую. Пахан, конечно, знал, где фартовый. Но решил проучить того и не спешил на выручку. Не зря «в хвосте» оставил.
А фартовый, промучившись неделю в холоде, наломал в тайге сухих веток, трутом разжег огонь в печке. Та, прокоптив избенку дочерна, наконец-то разгорелась, задышала теплом. Фартовый носил сучья, ветки, складывал их про запас — на ночь.
Утром на морском берегу собирал ракушки, варил их в ржавом ведре; ел устриц жадно, одну за другой.
Морская капуста и крабы, мелкая рыбешка и ягоды — все шло в ход, ничем не брезговал. Истинно обрадовался, когда нашел на берегу топор, выброшенный приливом.
Море, поигравшись вволю, словно сжалилось над человеком. И тот, поняв, что случившееся с ним не сон, решил выжить и здесь.
Первым делом он укрепил хатенку, подготовив ее к зиме. Зашпаклевал мхом щели. Выложил крышу ракушником, чтоб не протекала. Подправил двери и порог. Заготовил дрова на зиму, обложив ими избенку со всех сторон под самую крышу.
Море изредка баловало человека. И однажды прилив выбросил на берег пару пустых, но крепких бочек, потом — обрывок рыбацких сетей. А на чердаке избы нашел вор мешок соли. Крупной, серой, слежавшейся в одну глыбу.
Сам себе насолил рыбу на зиму. А с первым снегом и вовсе повезло. Зарубил топором хромого оленя. Потом и куропаток научился ловить. Пек их в печи.
Законника не мучили голод и холод. Хватало дров и еды. Из высушенной морской капусты сплел толстый мат и спал на нем, как на матраце, укрываясь оленьей шкурой. Смастерил он себе нары и стол, лавку и табуретку. Грубо, но надежно.
Найдя колоду дикого меда, спер ее у пчел, доказав им, что фартовый и в тайге на дело ходить не разучился. Набрав стланиковых орехов, насушил их на всю зиму, а потом и ягоды кишмиша, чтоб сахар заменили.
Соорудив себе рогатину, осмелел. И с каждым днем уходил в тайгу все дальше. Но ни человечьего жилья, ни соседей-лесников, ни охотников не встретил ни разу. Хоть бы какой браконьер или беглец-зэк забрел бы по случайности. Но нет, судьба не баловала. Случалось, по три дня, по неделе искал он людей, хоть какую-нибудь тропинку, человечий след. Все напрасно.
Люди будто никогда не жили здесь. И фартового начали мучить кошмары. Он не знал, что это — болезнь одиночества — наказание тайгой. Ее перенести и выжить не всякому по силам.
Законнику казалось, будто кто-то окликает его. Он шел на голос, но попадал в тиски глухомани и чертолома. То слышались шаги. Он бежал навстречу и влетал в болото. То среди ночи просыпался, услышав, как дернулась дверная ручка и кто-то нерешительно топчется на пороге. Фартовый подскакивал, открывал дверь, в избенку врывались ночь и холод…
Законник научился говорить сам с собой. Себя хвалил, когда был в хорошем настроении, материл, когда хандра брала за горло. И каждый вечер жег костер на берегу моря. Высокий и дымный. Надеялся, что проходящее судно заметит и заберет его отсюда. Но напрасно.
Он оброс так, что таежное зверье, признав за своего, перестало пугаться; обносился и оборвался так, что стыдился самого себя. И поневоле научился ставить петли и ловушки, снимать шкуры, отминать их и шить подобие одежды. Неважно, как он в ней смотрелся. Лишь бы не замерзнуть в этой глухомани, в которую его засунул пахан. Его он проклинал день и ночь.
Никто не навещал фартового. Словно простившись с ним, похоронили заживо все — разом. А он жил, себе и всем на смех.
К нему пришли в конце третьего года его жизни в тайге… Он не поверил. Он встретил их рогатиной. Они тоже не узнали его.
— Возьми свои баксы! — услышал он.
Фартовый дико рассмеялся. Он давно забыл, что такое деньги. И для чего они нужны здесь, в тайге? На них ни глотка жизни не купить. И одичавший человек смеялся так, что дрожала тайга…
Почти полгода возвращали его кенты к жизни. Усмехался пахан. Думал, навсегда обломал человека. Никто на его примере не захочет требовать свою долю из общака. Но законник потерял в тайге все. И в пылу очередной попойки бросился на пахана с голыми руками. Некстати тайга вспомнилась. Пахан был начеку. Он не обязан был смотреть на руки. Всякий, кто поднимал на него хвост, сухим не выходил.
Пахан убил его прежде, чем одичалый законник коснулся его…
В памяти фартовых остались лишь его рассказы о тайге и жуткие вопли по ночам. Пахан вскоре забыл кликуху фартового. Но его помнила «малина», возненавидевшая пахана.
— Хиляйте к нам. Вместе фартовыми станем. Линяйте от своего пахана! А когда соберется сход, снимем с него свое, вместе со шкурой! — предложил Казбек задумавшемуся Власу. Тот глянул на Федьку.
— Мне один хрен с кем фартовать, — понял тот немой вопрос.
А через месяц новая «малина», пополнившись освободившимися законниками, выбрала себе паханом Казбека на первой сходке и пошла в дела.
Фартовые, отсидев в заключении немалые сроки, были жадными на все. Они трясли магазины и сберкассы, почту и инкассаторов, не решались пока подступиться к банку. На большое дело потребуются силы и осторожность. Всего этого предстояло набраться.
В новой «малине» уже через год приняли «в закон» Власа и он перестал быть стопорилой. Положение фартового запрещало ему убивать кого бы то ни было, кроме милиционеров и сук. Готовился к принятию в закон и Федька. Правда, иные фартовые не хотели о том слышать, потому что Федор не был в ходке. А значит, в закон ему рано.
— Везучий он, падла буду! Его ни одному лягашу не накрыть! Ему есть за что трясти мусоров. До гроба из шкур вытряхивать будет. Это — верняк! — ручался Влас за Федьку перед всей «малиной», и та верила. Да и как иначе, если Федька с Власом всюду были вместе уже много лет…