ГЛАВА 3
На стук в окно дернулась занавеска.
— Сашок! Гость к тебе! Из старых знакомцев! — крикнул лесник. Огрызок слышал, как громыхал засовом Чубчик. Он появился в дверном проеме заспанный, злой.
— Где ты подобрал его? — спросил лесника недовольно.
— В пургу пришел. Сам, как и ты, — ответил Силантий.
— Чего? В бегах?! — вмиг проснулся Чубчик и хотел было закрыть дверь перед носом гостей.
— Освободился я, — успел ответить Огрызок.
— Тогда входи, — пропустил Кузьму в коридор: — Зайди, Силантий, — пригласил Чубчик лесника. Но тот отказался.
Чубчик, потоптавшись, закрыл дверь за Огрызком. И, едва тот вошел, спросил:
— Давно из зоны?
Кузьма, не решаясь присесть без приглашения, коротко рассказал, как освободился, как нашел Чубчика.
Хозяин стоял перед ним, готовый в любой момент вышибить гостя из дома.
— Ты уже третий тут возникаешь. Все не без подлянок. Всяк норовил с меня сорвать. Вот и я дал зарок: никого больше не принимать, чтобы мозги не сушили. Завязал я с вами. Секешь, Огрызок?
Кузьма отлепился от стены не без труда. Ноги подкашивались. Того и гляди, рухнет на пол, в ноги бывшему пахану. А тот сгребет в охапку, вышвырнет из дома — в снег мордой. Собери потом в комок это усталое тело, отказавшееся повиноваться.
— Давай, похавай и отваливай, — внезапно предложил Чубчик, указав на табуретку возле стола.
Огрызок хотел отказаться. Зачем тянуть время? Пахан хорош в «малине». Отколовшийся от фарта, уже не законник — фраер. И с ним трехать — западло. Но ноги предательски дрожали. Огрызок почувствовал, что не сможет сделать ни шага — ни к двери, ни к столу.
— Чего стоишь? — глянул хозяин удивленно. — ; Сейчас, — ухватился за стену Огрызок.
Чубчик оторвал его, посадил на табурет. Ни о чем не спросил. Стянул с того сапоги и телогрейку. Определил сушиться на печке. Накормив, налил стакан водки:
— Хлопни. За волю, за встречу, да старайся скорее одыбаться. У нас без здоровья не выжить. Сам знаешь, — предложил Кузьме. Тот и хотел бы, да желудок словно свело.
— Не смогу. Да и куда мне? Идти надо. Ехать. Ноги без водяры не слушаются. Тут же вовсе в отказ пойдут. Как доберусь на материк? — отказался от угощения впервые в жизни.
— Куда похиляешь? Лезь на печку. Канай. Когда одыбаешься, потрехаем, — предложил Чубчик.
Огрызок даже ушам не поверил. Ему не надо уходить на холод — в непроглядную ночь. Чубчик оставляет его у себя. Пусть и на время. Но как нужно именно теперь перевести дух.
«Хорошо, что дед лишнего не вякнул, с чем я сюда возник. Не то шмалял бы я теперь пехом до Магадана. А добрался б иль нет, кто знает?» — подумал Кузьма, засыпая на теплой лежанке.
Проснулся он от ломоты, крутившей все тело. Еле сдержал стон. Вспомнил, где находится. Услышал стук входной двери, голоса:
— У нас гость, Валюха! — узнал Кузьма голос Чубчика.
— Кто? — послышалось недовольное.
— Старый знакомый мой.
— Опять? Ну что ты за человек, Сашка? Ведь обещал мне никого не принимать из прежних. Иль мало горя от них видел?
— Да тише ты, разбудишь. Не кричи, дуреха. Он чуть живой средь ночи пришел. Привел его Силантий. Освободившийся, не сбежавший, — говорил Чубчик тихо.
Огрызок увидел, как приоткрылась занавеска, отгородившая лежанку от кухни. Но прикинулся спящим.
— Я его видела у Силантия, — послышалось приглушенное.
— Давай поешь. А я тебя вот о чем попрошу, — заговорил хозяин еле слышно и продолжил: — Оставить надо его на прииске. Если сумею убедить. Ну, а не согласится, воля его.
— Зачем он тебе? — послышался вопрос женщины.
— Должок у меня перед ним имеется.
— И много?
— Да не в деньгах он. Его доля не в моих руках, сама понимаешь. Тут о другом трехаю, что деньгами не оплатить. Но тебе это понять трудно.
— Отчего же?
— Он в моей «малине» с детства был. И «пахал» на нас — с пацанов. Мы его всему учили. Как воровать. Другого он и не умел. Но когда-то сумел украсть у себя жизнь. Того никто не приметил. Ни мы, ни он. Все так жили. Одним днем. Удачей. На нее надеялись. А она — подводить умеет. Вот и его. Замели. Взяли мальчишкой. Теперь уже мужик. А жизни — не было. В том и моя вина. Я своей судьбе горб выровнял. А он — сумеет ли? Ни сил, ни здоровья не осталось. Ему не больше сорока, а глянешь — старше старика.
— А у него своей головы не было? — прервала женщина.
— Эх, Валюха, да если б голова росла правильно. А то ведь с вывернутыми мозгами жили. Глазами — в задницу. Под ногами — не видели. Да что говорить, иль забыла, сколько со мной хлебнула? — слушал и не верил своим ушам Кузьма.
— Так что ты с ним решил?
— Пока ничего. Ни о чем не говорили, — признался Чубчик.
— Сашка, подумай. Может, лучше будет, если дашь ему денег, да пусть едет на все четыре?
— Оно и так можно. Но случись что с ним, себя упрекать буду, что послушал тебя. Может, и меня судьба уберегла, чтоб я ему помог?
— А если он захочет вернуться к своим?
— У него никого нет.
— Не думаю. Тот, кто столько просидел на Колыме, по новой сюда влететь не захочет, — шептал Чубчик и заглянул на лежанку. Приметил, что Кузьма проснулся: — Давно очухался? — спросил гостя.
— Когда хозяйка прихиляла, — не смог соврать пахану.
— Слезай, Огрызок! Больше суток дрыхнешь. Я уже смену отмолотил. Жена с работы пришла. А ты, как пахан, до ветра не высунулся! — смеялся хозяин, вытаскивая гостя с лежанки.
После горячей бани, ужина, когда Валентина ушла в спальню, Чубчик с Огрызком разговорились.
Кузьма рассказал бывшему пахану о своих горестях. Тот, выслушав, о себе заговорил:
— Я ведь тоже не с добра тут приклеился. Вначале думал холода пережить. Временно примориться. А потом решился испробовать себя. Получилось. И вроде неплохо.
— А как тебя на воле оставили? — спросил Огрызок.
— Я ж не просто с зоны слинял. От вышки смылся. Кенты в бузе двоих охранников замокрили. Ну, а когда разборку учинили, я на себя грех взял. Меня и приговорили в расход.
— Они не знали, что паханы не мокрят? — удивился Огрызок.
— Кому нужно узнавать? Виновный есть, признался сам… Так оно всем проще. Думалось мне, в лучшем случае — дополнительным сроком отделаюсь. Ведь кенты охрану не с куража пришили. За дело. Долю взяли, а законников из шизо не выпустили. Когда ж мне трехнули, что утром расстреляют и приказ о том уже подписан, я и смотался. Ночью. В пургу. Сначала к Силантию попал. Потом на Валюху наткнулся. На дороге. За несло ее. Села отдохнуть. Ну да вытащил. Не зная, кто она — в поселок приволок на плечах. Хотел смыться, пока не накрыли. Завел ее в дом, сам — в дверь. Она меня за загривок. И кричит: «Стой, дурак!» Я вначале от удивленья опешил. А Валюха все смекнула. Ведь я в лагерной робе был. Если б освобожденный, с чего от бабы на рысях? Ну и говорит мне: «Не суй нос из дома, чтоб ненароком не пропал в пурге. Потом разберемся». Я, дурень, изворачивался, туфту нес. А Валюха вернулась с работы и говорит, что ищут меня по всей Колыме. Приметы известны доподлинно. Ну и вздумал я ночью сорваться. От всех разом. А спал — на печке. И едва хозяйка уснула, я сквозняк дал. Едва за поселок — меня и накрыли. Не зря Валька предупреждала — не высовываться. Привели в милицию. А тут и моя хозяйка при полной форме. Я чуть с ума не сошел. Глазам не верил. Неужель лягавую с того света вытащил? Даже горько стало. А тут ферт какой-то заявился, видно, из органов. В военном клифте. И ботает: мол, этот гусь, так обо мне трехал, жизнь спас Валентине, когда она из командировки возвращалась. А коль так — под вышку — нельзя. К тому ж рапорт послали начальству, чтоб за спасенье участковой меня помиловали…
Чубчик вздохнул и признался откровенно:
— Не верилось мне тогда. И уж совсем приготовился вернуться в зону, а тут — телефон зазвенел. Сообщили, что за спасение участковой я помилован, а документы уже отправлены властям. Меня в зону возвращать не стоит. И если имеется возможность — принять работать на прииск с выплатой пособия и предоставлением места в общежитии. Я туда бегом. А Валька — за руку! Куда, мол, срываешься? Вернись домой! Ну как тут быть? А Валентина и говорит: «Нельзя тебе враз на прииск. Поговорим давал вначале. А уж потом
— решай сам». Вернулся я. А Валюха и говорит мне:
«Не держу тебя. Но и беды твоей не желаю. Потому предупредить должна. Нельзя тебе сразу на работу. Присмотрись. Выбери, что по душе. А уж потом решайся. Да пусть минует тебя золотая лихорадка, какою на прииске иные переболели. Особо те, кто с зоны пришел. Многие туда опять вернулись…»
— «Это почему же?» — не понял я тогда. «Да потому, что золото свою силу над людьми имеет. И мало кто способен устоять, относиться к нему спокойно. Едва увидят, руки дрожат. А золото слабых чует, словно нарочно в руки им попадается, как искушение. И не выдерживают. Пытаются украсть, вынести. А за это — опять сроки. И немалые… Потому, прежде чем на прииск пойти, сто раз подумай. Все взвесь. Стоит ли? Сумеешь ли устоять? Не суешься ли головой в петлю? Ведь укравший золото на прииске — не просто вор. Он — государственный преступник. И сроки им дают — максимальные: на всю катушку… А иных к исключительной…» Послушал я ее и смешно мне стало. Может, и дрожат колени у фраеров, не видавших рыжухи в глаза, а я ее столько имел, что тому прииску позавидовать да покраснеть со стыда. Сам помнишь, что мы имели? — хохотнул Чубчик.
Огрызок согласно головой кивнул.
— Да только зря я духарился. Не миновало лихо и меня. Едва увидел рыжуху — не то что руки, душа задрожала, как будто лажанутый на разборку попал. Гляжу на рыжуху, а она, падла, точно просится — возьми меня, — усмехнулся Чубчик.
— Еще бы! Сколько мы его тыздили! — понятливо поддержал Огрызок.
— Но чую при том, что наблюдают за мной. Хотя каждый работой занят. Ту первую смену я всю жизнь помню. Сущим наказаньем стала она, — признался хозяин.
— Мне такое не грозит. В руднике столько отпахал, что все черти меня
в мурло запомнили. Сколько рыжухи намыли — вагоны! Мне б ее на сто жизней хватило бы! Бухать и не пробухать. Спокойно к ней дышу. Но тоже не сразу. После трамбовки охраны совсем к ней поостыл, — сознался Кузьма.
— Тебя отучали силой. К тому ж годы на руднике провел. А я после трассы на прииск попал. Мы ж дорогу прокладывали. Сколько кентов на ней загнулось! И каких! Под автоматами приморили пахать. А тут — рыжуха! После стольких лет! Права была Валюха! К концу смены я сам не свой стал.
Психовать начал. А баба будто знала, пришла на прииск посмотреть. Увидела меня. И не спускала глаз до конца работы. Уговорила к ней пойти. Я и сам не знаю, как доплелся. Состояние такое, словно в тот день целый общак продул.
— Я поначалу не спал! Все вскакивал, думал, как можно с рудника рыжуху тырить и нычить где-нибудь… Но путное в колчан не шибануло, — признался Огрызок.
— А я весь месяц под Валькиным надзором вкалывал. Она мне и волю, и жизнь сберегла.
— У всякого свой кайф, скажу тебе. Когда я на волю вышел, не знал, куда податься. А судьба к твоему берегу прибила. Может, так надо? — глянул Кузьма на пахана.
— Давай, попробуй тут прижиться. Народ неплохой. Условия нормальные. Заработки как нигде в другом месте. Но чур! С кента и — баста! И в «малину» — ни ногой! Прознаю — ходули своими руками вырву! Либо они, либо я! Заруби себе это насмерть!
— Ты, Чубчик, не наезжай, не грозись! Я уж — пуганый. И помни, гость
— не обязанник. Всегда смыться может, коль хозяин надоест. Ты в «малине» паханил. Я на руднике бугрил. Отвык от угроз. Разве что с охраной засрался. От своих падлюк паскудства не терпел. И тебе не дозволю «на понял» брать. Я еще сам не решил, идти мне на прииск или нет, а ты уже возникаешь, хвост поднял.
— Не лезь в бутылку! Ты тут не первый из «малины». Я ж не с дури зарекся никого из прошлого своего— в дом не пускать! Накололся уже — дважды! Больше не хочу. Потому предупредил.
Огрызок тон сбавил. Но обиду затаил.
— Дай ксивы мне! Покажу на прииске. Коль возьмут — твой кайф. А нет — не взыщи. Тут я — не пахан! — предупредил Чубчик и, взяв документы Кузьмы, утром пошел на работу.
Огрызок с печки не слезал. Набирался тепла впрок. Кто знает, как повернется к нему судьба? Так хоть теперь, коль выпало счастье, нужно заранее отоспаться, отогреться и отъесться. Когда еще такое обломится? Спал Огрызок, свернувшись в комок, поджав острые колени к самому подбородку. Отпустила боль. И человек, не веря в сказку, по старой привычке сворачивался в клубок, чтобы дольше сохранить тепло в теле. Ему снился рудник. Громадные горы отмытой земли, шурфы-пробники и целые пропасти отвальной породы.
Огрызок толкал свою тележку по деревянному настилу. Она застряла в грязи, съехала и соскочила вбок. Он пытался ее вытащить. Но не мог. Тележка полна неотмытой породы. Ее нельзя выгружать. Но как выволочь из грязи, если никто не хочет помочь? Лишь молодой охранник, уставший наблюдать за Кузьмой, сорвал с плеча автомат, прицелился.
Кузьма рванул телегу, она выскочила из глины и поволокла за собою Огрызка
— в обрыв… Этим кончали многие.
Кричал Кузьма, сжавшись в клубок. Лоб мокрый, а сердце — в ледышку. Жив и умер… Вот так каждую ночь, пока и впрямь не сжалится над ним смерть…
Хозяйка, приоткрыв занавеску, понятливо вздохнула. Свой — Сашка — тоже ночами баламутит. Теперь уже реже. И все ж не раз просыпалась от его стонов, криков.
Это Колыма. Это она кричит в человеческих снах — нечеловеческими голосами. Она и те, кто открыл ее и заставил жить для смерти. Жить, чтобы убивать. Поодиночке и сотнями. Чем больше, тем лучше. На то она — Колыма…
Кузьма проснулся оттого что во сне сам себе прокусил губу. Чертыхнулся зло на дурной сон. И услышал, как хлопнула входная дверь. С порога брякнуло знакомо:
— Эй, Валюха! Чья очередь сегодня меня в задницу целовать? Получку принес! Целехонькую, как девку нетронутую! Гони бутылку на стол! — и, подойдя к печке, открыл занавеску, загрохотал, как когда-то на разборке:
— Слухай сюда, Огрызок, потрох лысой шмары, чтоб тебя черти кочережками три жизни подряд в жопу целовали. Завтра ты, хварья гнилая, хиляешь на прииск. В моей кодле станешь вкалывать! Усек! Я опять твой пахан. И, как ни крутись, не отвертеться тебе от меня!
— Взяли! — обрадовалась хозяйка.
— А куда им деваться? Вначале шнобелями закрутили, когда статью увидели, по какой ходку тянул. Ну, а я не вытерпел. И кулаками по столу… Кадровик окуляры с перепугу на яйцы уронил. А когда в себя пришел, ответил: «И не такое говно, как этот Кузьма, в твоей бригаде работает. Берем. Куда деваться? Лучшего искать негде…» И оформил, гад! Все честь по чести! Так что с тебя магарыч! Раскошеливайся, Кузьма! С завтрашнего дня ты приисковик! Рыжуху не то что руками, жопой увидишь — на ней сидеть будешь. И не почешешься! Хоть жри его, хоть грызи, никто не законопатит! Все в казну пойдет! Ну да не канай! Мы вкалываем, хватает на прожитье! И даже на выпивон! Секи, Кузьма! На Колыме выживают свободные! Зэки лишь дотягивают до воли! Сам знаешь — не все! Те, кто загремел на Колыму вторично, до воли не додышит…
— Это ты кончай! Я всяких видел. И по три ходки на Колыме иные оттянули. Другие — в местах пострашнее Колымы. В Воркуте, к примеру. И живы…
— Может и есть места страшнее наших. Хорошо, что нам с тобою не довелось в них побывать. С меня хватило моего, — вмиг сник, посерьезнел Чубчик. И, отдав жене зарплату, сел к столу, долго молча курил… Огрызок сидел рядом. Спиною к раскаленной плите. От нее несло жаром. Но Кузьма его не чувствовал. Вспоминалась пурга. Нет, не та, в которую выперли его из зоны на свободу. Была другая — первая, самая страшная, едва не ставшая последней…
Кузьма тогда сбежал из зоны. В нижнем белье: не успел одеться. От расправы ушел. В себя его привели сторожевые псы. Вырвали из сугроба за исподнее. Все в клочья разнесли по снегу. Охрана потешалась, глядя на собачью забаву, как окровавленные лоскуты хлопьями летели с Огрызка. Он понял, что его настигли, лишь когда здоровенный кобель сдавил клыками пах.
Кузьма заорал оглашенно под громкий смех охраны, науськивающей озверевших собак на человека.
Его гнали в зону голого и босого — по глубокому снегу. Каждый шаг был отмечен кровью и муками.
Трижды стреляла в него охрана. Пугала, хохоча до колик, видя, как падает лицом в снег человек, умоляя смерть прийти скорее. Но она не торопилась, наблюдала издали, когда вычерпает мужик отмерянные судьбою муки. Сколько раз он проклял свое рожденье на свет и ту, которая, дав жизнь, отреклась от него — еще ребенка.
Утром, чуть свет, Чубчик разбудил Огрызка, велел вставать шустрее. Перекусив на скорую руку, вышли из дома.
— Заруби себе в мозги, на работе, на улице, везде — за домом, не смей меня звать Чубчиком! Имя у меня имеется человечье! Сашкой зови! И сам дыши без кликухи. Не в ходу они тут. Забыты. В зоне остались. И чтоб даже случайно не сорвалось. Язык до самой жопы выдеру. Скажу — таким родился. И паханом не базлай. Завязано с этим. Секи, Кузьма!
— Заметано, — согласился Огрызок, не без удивления качая головой. Чубчик провел Кузьму через проходную, сказав охране, что новичку пропуск выпишут сегодня, к обеду. А чтобы время даром не шло, пусть вкалывает, к делу приноравливается.
Огрызок было приуныл. Прииск ничем не отличался от рудника. Та же колючая проволока вокруг территории, вооруженная охрана и везде сигнальные лампы, прожекторы, пропускные, проходные — с дежурными вахтерами, чьи лица были ничуть не лучше, чем у тюремной охраны. Их глаза обшаривали, казалось, даже изнутри каждого входящего. Они сверлили саму душу ледяным недоверием. Люди иль чучела? Словно ничто живое не трогало их.
«Мать твою, ровно опять в зону подзалетел неведомо за что! Как ты тут выдерживаешь? Глянь, хари какие вокруг! Где их выкопали? На каком погосте?» — изумлялся Огрызок.
— Пропуск будет на руках к обеду! Он в моей бригаде станет работать!
— сказал Чубчик последнему вахтеру.
— Веди! Туда впускаю! Но обратно без пропуска — не выпущу! — хохотнул мужик козлино, и Сашка с Кузьмой вошли в раздевалку, где переодевшись в робы, отправились в карьер.
— Нам вниз опускаться. Мы — подземщики! Здесь — старье пыхтит, — повел бригадир Кузьму в сторону от карьера: — Говоришь, на зону похоже, на рудник, где недавно вкалывал? А чего ты ожидал? Прииски, рудники — это ж валюта! Вот и охраняют. Иль забыл ювелирные, банки? Где ты видел их без охраны? Так они — тьфу, в сравненье с прииском! К тому ж их только поначалу замечаешь. Потом привыкаешь и плевать тебе на них. Много смотрел на парашу в бараке? Вот так и этих держи — не выше, — усмехался Чубчик, входя в длинный подземный тоннель, ведущий к выработкам.
Кузьма издали увидел бригаду Чубчика. Мужики не ждали появления бригадира и занимались делом. Гудел транспортер, поднимая вверх рассыпающиеся комья земли. Вот в одном сверкнул искрой самородок. Сашка выхватил его, очистил от земли.
Кусок золота, величиной с грецкий орех, смотрелся игрушкой на широкой ладони. Бригадир обтер его о штаны.
— Хорош, черт! Таких бы камушков побольше, да не всегда везет! — сунул самородок в железный ящик. И, позвав мужиков, предложил познакомиться с Кузьмой.
— Ну куда ты его приволок, Саша? Ведь это же заморыш. Кости и кожа! А нам мужики нужны! Этот же меньше кайла, порожнюю лопату не осилит! Что он делать будет? — оглядел Кузьму рослый плечистый Тарас.
— Он в твоих нахлебниках не останется, — поморщился Чубчик и поставил Кузьму к транспортеру.
— Не оплошай, кент! — то ли попросил, то ли потребовал.
Кузьма взялся за работу со злобой, с остервененьем. Лопата звенела в руках, словно она, а не Тарас, обозвала недомерком, засомневалась в способностях мужика.
Шелестела бесконечная лента транспортера, унося вверх на промывку золотоносный грунт.
Огрызок не разгибался. Час, второй, третий… Его не дозвались на перекур. Едва проглотив обед, снова взялся за лопату.
Ничего не видел, кроме земли, пахнущей своей, особой жизнью. Ее он и перекидывал на ленту транспортера, даже не вглядываясь в сверкающие блестки золота.
Огрызок не слышал, как Чубчик сходил в контору прииска за пропуском для него. Взял талон на питание в столовой, направление в общежитие. Лишь когда бригадир, сдавив плечо, сказал короткое: «Шабаш!» — Кузьма разогнулся, поставил лопату на место и медленно пошел к выходу следом за Чубчиком.
Бригадир оказался прав. Возвращаясь со смены, Огрызок не только не замечал охрану, он не видел землю под ногами. Она раскачивалась, крутилась, как живая.
Огрызок шагал рядом с Чубчиком. Тот до самого дома молчал. Лишь когда сели ужинать, спросил:
— Ну, что, Кузьма, легко быть вольным? Понял, почем она, свобода наша? Я от нее поначалу волком выл. Не кентов, себя боялся, чтобы не сорваться и, плюнув на все, дать сквозняк с прииска, на все четыре, пока жив.
— Чего ж не слинял? — удивился Огрызок.
— Прирос я к Колыме! К месту этому Валюха стала сильнее всего. Сильней холодов и пурги. Она от них сердце мое отогрела. Она везде со мной. И под землей, и на земле — жизнь полюбить научила. Видеть в ней радости, какие деньгами не купишь, заботу — постоянную, беспокойство за меня, дурака. Она меня, если хочешь знать, любит…
— А ты-то как же? На лягавую клюнул? Иль шмар нету? Нормальное бабье перевелось? Ведь с этой на материке не покажешься! Свои пришьют!
— Дурак ты, Кузьма! Вот на работе ты — мужик! Глянуть любо, пока молчишь! А открыл хавальник и хана! Гнилой потрох! Да ведь когда я ее из сугроба выгреб, она в обычном барахле была. Думал, насмерть замерзла. А когда сумел ее отходить да ожила баба на моих руках, дороже ее никого не стало. Будто кровная. Мне ж, сам знаешь, оживлять не доводилось никогда. Раз в жизни такое испытаешь и чувствуешь себя человеком. Плевать мне, где она работает! Я и сегодня помню, как в той пурге, в стуже, задышала моя Валюха. Сколько я бился над ней! Сам чуть не сдох! От страха и холода… А когда она глаза открыла, я от радости, как старик, плакал. Тогда понял, что сама судьба мне шанс подарила! Но тебе, дураку, того не понять! Я в тот день не то что общак, свой кентель был готов отдать, чтоб она ожила. И никогда не пожалел, что остался тут. Не всегда Колыма — смерть! Умеет и она одарить счастьем, если очень захотеть вырвать его у Колымы и никогда не отпускать от сердца!
Чубчик глянул на Кузьму. Хотел увидеть понимание. Но Огрызок спал, привалившись к стене.
Сашка бережно раздел его, перенес на теплую лежанку, приложил валиком, чтоб не свалился сонный Огрызок с печки и долго говорил в эту ночь с женой.
— Да оставь ты его в доме. Человек он тихий, незаметный. Пусть живет. В общежитии народ чужой. А здесь он быстрее сердцем отойдет. Глядишь, выровняется, в себя поверит. Пощади его.
— Мороки тебе, Валюха, прибавится. Стирка, готовка, уборка. И так устаешь. Из нас помощники неважные, — говорил Чубчик.
— О чем ты, Сашок? Меня ты спас от физической смерти. Неизбежной. Его
— из моральной вытащи. Это тоже спасенье. А жизнь от него, как от тепла, зависит. Сирота он. И у судьбы, как вдовец на погосте. Пусть поживет. А там видно будет, — предложила женщина.
Кузьма всю неделю работал, не поднимая головы. Сам себя подгонял и уговаривал. Даже когда руки переставали слушаться, Огрызок, сцепив зубы, приказывал себе.
Он ни с кем не общался. Лишь с Александром. Да и то немного. Валила усталость, о которой знал лишь бригадир.
Огрызок, как подарка, ждал выходного. В этот день он проспал до обеда. Когда слез с печки, увидел хозяйку, занятую стиркой. Здесь же и его рубашки лежали. Чубчик во дворе рубил дрова.
Кузьме неловко стало. А Валентина усадила за стол. Накормила, напоила чаем. Уговаривала отдохнуть.
Огрызок, заглянув в пустые ведра, принес воды, сложил нарубленные дрова в сарае. Вместе с Чубчиком в магазин сходил — за продуктами. А вечерком к бригадиру в гости Тарас пришел. Поначалу о всякой всячине говорили. Но потом мужик не выдержал, к Огрызку подсел:
— Обижаешься на меня, Кузьма? — спросил в упор.
— С хрена ли загуляли? Ты мне кто? — неподдельно удивился Огрызок.
— Не слепой. Вижу. Не разговариваешь, не здороваешься со мной.
— Отвали! Я со всеми одинаков. Не до брехов мне. Да и говорить не о чем. Ни с тобой, ни с другими. Я сам по себе.
— Если не обижаешься, давай выпьем! — достал из кармана бутылку.
— Не пью, — тут же отвернулся Огрызок.
— Ты че? Больной? — задохнулся удивлением Тарас.
— Не пью и все тут! — не стал врать Кузьма.
— Брезгуешь? Иль за человека меня не считаешь? — покраснели скулы гостя.
— Да иди ты в задницу! — кончилось терпение у Кузьмы.
— Ну что ж! Посмотрим, кто в жопе останется, — встал Тарас и заторопился уйти.
Чубчик и Огрызок не придали значения сказанному и со вздохом облегченья закрыли дверь за гостем.
Следующая неделя прошла без перемен. Только вот мужики из бригады стали сторониться Кузьмы. Обедали отдельно от Чубчика и Огрызка. Это не ускользнуло от внимания бригадира и, возвращаясь с работы, он как-то предупредил:
— Будь настороже, Кузьма, что-то задумали падлюки! Не иначе, как пакость. Стерегись…
Огрызок даже предположить не мог, за что и чем накажут его члены бригады. Но шли дни и ничего не случалось.
И в ту смену, как обычно, поставил лопату рядом с кирками, домой собрался уходить, следом за Чубчиком. Случайно сунулся в карман брезентовой куртки, которую не надевал во время работы. Папиросу искал. Может, завалялась? И наткнулся на какой-то камешек. Вытащил, глянул и обомлел. Золотой самородок… Сам по себе или по случайности он не мог оказаться в робе. И Кузьма остановился оцепенело:
— Саш! Погоди! Застопорись! — показал кусочек золота. Чубчик понял все без слов.
Не сунься Огрызок в карман, охрана нашла бы золото. И тогда не миновать Огрызку возвращения в зону. Кто поверит, что самородок был специально подброшен ему? Бывшему вору! Тут несудимому не доверяют. Огрызок мог за такое поплатиться жизнью.
Чубчик остановился среди тоннеля, загородив собою и свет, и выход. Бригада подошла вплотную:
— В чем дело? За чем задержка? — послышались вопросы.
— А ну! Поворачивай оглобли обратно, — рыкнул бригадир, и Огрызок вмиг вспомнил фартовые разборки.
Чубчик попер буром.
— Живо! Падлы! Линяй с тоннеля! Разборка будет! — давил на мужиков.
— Смена кончилась! Баста!
— Чего из-под нас потребовалось? — послышался голос Тараса.
— Хиляй в обрат! Не доводи до греха! А ты, пидер, захлопни свою парашу! С тобой особо потрехаю! — отшвырнул от стены Тараса и выдавил из тоннеля.
— Что случилось, Сань? — спрашивали мужики бригадира, пятясь спинами. Когда в нижний карьер ввалилась вся бригада, Чубчик подошел к Тарасу. Резко, неожиданно сунул кулаком по печени. Громадный мужик скрутился, согнулся в коромысло. Заорал истошно:
— За что?
— Ты чего, с ума сошел?
— Захлебнитесь, потрохи! Не то покажу, кто вы есть! Козлы вонючие! С завтрашнего дня — ищите себе другого бригадира! Я на вас всех положил с прибором! Ни одного мудака Не возьму с собой! Кузьма, хиляй сюда шустро! Огрызок подошел вплотную.
— За что решили его вернуть в зону? Кому он поперек жопы встал? — рычал Чубчик, загораживая собой выход из карьера.
— С чего взял? Кому он нужен?
— Зачем в зону? Ты что, Саш?
— Кто из вас, падлы недобитые, подкинул ему в робу рыжуху? — показал самородок.
— Тарас, наверное. Кто еще? Он Кузьму обсирал. И нам вякал про него, — не выдержал самый старший из бригады, Анисим. Тарас стоял у стены, схватившись за печень.
— Кузьма, вруби засранцу! И чтобы он, и все блядво, на три жизни вперед помнило, как платят за лажу! — велел Чубчик. И Огрызок не стал ломаться. Куда пропала усталость и болячки? Он вмиг забыл обо всем. Тарас не успевал отмахиваться. Огрызок вламывал ему, не жалея. Громадный мужик несуразной ступой пытался достать Кузьму, поддеть на кулак или сапог. Но ничего не получалось.
— Вмажь ему, Кузя, по мудям! — поддержал Анисим.
— Эй, Тарас, ты ж говорил, что Кузька подружка Сашки с зоны! Чего ж с лидером не сладишь? — подзадорил Петро.
У Чубчика кулаки захрустели. Но сдержался. Не поспешил на помощь Кузьме. Смолчал. Хотя в груди все кипело.
— Кончай, мужики, мордобой! Давай тихо поговорим, — предложил Яков, самый основательный из мужиков бригады.
Но Огрызок только вошел во вкус.
— Остынь, Кузьма!
— Оставь на завтра!
Уговаривали, пытались остановить Огрызка мужики. Но тот не слышал. И махался б еще долго. Но Тарас, не выдержав удара головой в солнечное сплетение, рухнул на землю, застонав.
Кузьма бросился на горло. Но Чубчик подоспел. Оторвал от Тараса, сказав злое:
— Этого мудака ни на шаг! Чтоб ни слова о нем, ни духу его не было! От дня сегодняшнего он для меня подохший!
— Зря так, Саш! Он, может, и говно, но в работе равных ему — мало.
— Не стоит психовать, бригадир! Кузьма душу отвел. Вломил Тараске. И хватит! Чего не бывает? Помирятся мужики. Зачем выгонять? Он хоть и сволочь, но мы его уже знаем. Нового возьмешь, может, в сто раз хуже будет.
— С Тараской мы не первый день. Он на работу злой, как волк. Другого из-под палки не заставишь, — вступились мужики.
— Да чего вы его уламываете? Я сам с ним работать не буду! Меня любая бригада с потрохами возьмет. Пусть попробует найти замену, — отдышался Тарас.
— Отваливай! Но врубись! В новой бригаде я трехну, за что тебя вышиб! И не только в бригаде! Пусть прииск знает, что ты за падла!
— Да кто поверит? Иль забыл, откуда ты? — усмехался Тарас криво.
— Далеко же вы зашли. Теперь и впрямь вместе не поладить, — сокрушенно качал головой Анисим.
…На следующий день Тарас не вышел на работу с бригадой Чубчика. Мужики отнеслись к этому по-разному. И, словно забыв о причине, обвинили в случившемся Кузьму.
— Все до него путем шло. Больше всех зарабатывали. Склок не было. Никто не уходил из бригады. Теперь же началось. На хрен он нужен, этот Кузьма. Вернуть бы Тараску. А новичка — на крышу. Пусть там вкалывает… На верхнем карьере.
Чубчик поначалу не прислушивался к этой болтовне. Обрывал предложенья о примирении с Тараской. И ни разу ни в чем не упрекнул Кузьму. Огрызок поневоле стал замечать, что бригада злится на Чубчика. Мужики уже чаще стали срываться на крик, открытую грубость.
Кузьма, понимая, что снова пришелся не ко двору, вздумал уйти из бригады. И вечером, дома, сказал об этом Чубчику.
— Сломался, схлюздился! Так я и знал. А не много ль чести уступать фраерам? Ты — зону перенес. Там тебя что — на руках носили? Иль все ладили меж собой? Думаешь, в другом месте Тараски не сыщутся? Тут — нас двое. Там — один будешь. Ни понять, ни вступиться некому станет. Куда прешь? Одумайся!
— Тебе из-за меня морока…
— Уладится. Успокоятся. Забудут, — отмахнулся Сашка. Огрызок уже совсем поверил в то, что время сгладит. Но…
Ушел Чубчик в контору. Сверить показатели решил. Всего на десяток минут отлучился. Огрызок и не заметил его ухода. Как и прежде, не разгибаясь, загружал транспортер. И вдруг услышал посторонний шум. Едва успел увидеть громадный пласт породы, валившийся на него. Огрызок так и не успел понять, что произошло. Пласт
земли, отвалившись складкой, рухнул на Кузьму, смешав воедино крик человека, шум и свист перегоревшего транспортера, голоса мужиков бригады, испугавшихся внезапного обвала.
Кузьма очнулся в белой палате. В окно заглядывало солнце и синий-синий край неба.
«Где это я?» — хотел повернуться, но не смог. В голове все звенело, будто в ней, как в пустой кубышке, каталась пара забытых маленьких самородков. Ни рукой, ни ногой — не пошевелить, даже жутко стало.
«Наверно, сдох! Совсем откинул копыта, коль себе не пахан. А тут и вовсе неплохо! Ни чертей, ни котлов, ни баб! Видать, за муки в жизни Бог пожалел. И определил, как надо было жить. Вот только почему мослы не двигаются? Как же я без них?» — испугался Кузьма и спросил тихо, робко: — Эй! Есть тут кто иль нет?
— Имеемся! Как же? Не один здесь канаешь, — услыхал в ответ сиплое.
— Оклемался? А мы уж думали, что концы отдашь скоро! — рассмеялось с другой стороны.
— Где я? — все еще сомневался Огрызок.
— В Магадане! В больнице! В костоправной палате приморился! Я уж тут три недели, а ты раньше был.
— Болтали, что в реанимации тебя месяц держали. Уж совсем хотели на покой списать. А ты дышать стал самостоятельно. Живуч, как сволочь! — похвалил сосед, хрипло смеясь.
— У меня руки, ноги — целы? — спросил Кузьма.
— Все на месте! Не сомневайся! Просто ты в гипсе весь. Покорежило тебя, весь в переломах, как кобель после драки. Где так ухайдокало?
— Не помню, кажется, под обвал угораздило…
— Ничего! Соберут по кускам, сошьют, заштопают и обратно выбросят в зону.
— В зону? За что?! — вырвался крик.
— А ты разве вольный? — удивился сосед.
— Конечно.
— Тогда и вовсе лафа! Может, инвалидом признают. Зэков в таком положении иногда домой отпускают. Чтоб сам себя кормил, как сможет. И не рассчитывал на пособие по увечью.
— Слушай, сосед, а ты с какого поселка? — спросил Кузьму. Тот сделал вид, что не расслышал.
«Как жить теперь? Сможет ли работать на прииске? А если нет — куда податься?» От всяких мыслей, переживаний разболелась голова. Кузьма понимал, что бригада Чубчика никогда не возьмет к себе его, ущербного мужика. Вспоминал, за что ценили они Тараса.
«Куда податься? В Оху? К сыну Силантия? Но и там убогие не нужны. Из «малины» и тем более выкинут. Сразу надо было туда линять, после зоны. А то остался, как говно в жопе! Ни взад, ни вперед». Огрызок вздохнул тяжело, устало.
«В карманники — ходули нужны резвые. В домушники— сила. Где это взять? В налетчики? Да куда там! Самого, попадись баба покрепше — сиськой задушит. Держать меня никто не станет. Нет обязанников. Любая «малина» мне откажет. А может, все ж попытаться? Ведь надо дышать, раз оклемался», — думал Огрызок.
Через неделю Кузьма уже мог поворачивать голову, видеть соседей по палате.
Поначалу он не раз жалел, что смерть снова отступила и, словно в насмешку, оставила его в живых. Но с каждым днем, чувствуя себя все
лучше, размышлял о будущем не столь мрачно, как поначалу. И услышал внезапное:
— Меня во второй раз ни за что в Воркуту кинули. Давали мы концерт для комиссии, которая наш участок трассы принимать приехала. Меня бугор заставил быть ведущим. Ну, вроде главного брехуна. Я и отмочил, как последний потрох, — рассказывал сосед по койке. Огрызок поневоле прислушался. — Вот так я вывалился на сцену, как хварья на именинах, и трехаю: «Мол, граждане зэки, сейчас перед вами, засранцами, выступит хор! И не какой-нибудь. А передовиков! Какие страну вперед к коммунизму толкают! А вы, падлы, все норовите ее взад оттянуть!» Ну, зэки в хохот. Понравилось. Комиссия молчит. Не удалось мне рассмешить ее, как бугор велел, — с досадой сопнул сосед и продолжил: — Я все свои мозги наизнанку вывернул. Ну, думаю, не подведи, не покрасней за отродье свое — моя Одесса! И объявил: «Песня про то, как кореш Буденный брал на гоп-стоп батьку Махно!» Уж не знаю, как оно там у них, но меня точно за жопу взяли! — жаловался сосед другому и говорил: — Меня падлюки охранники так оттрамбовали, что я забыл, кто кого на гоп-стоп взял! И больше советской Власти — ни на хрен не верю. За инкассатора мне червонец дали! А за Махно иль Буденного, какие меня в зенки не зырили, — четвертной отвалили! Так они не усекли, кому с них я моральный урон принес. С тех пор — завязал с политикой! Едва от ней живой остался! — сокрушался сосед.
— Дурак ты, мудозвон! На что в концерт попер, рыло твое неумытое! Да еще при комиссии! Я — совсем ни про что! Слова не сказал. Оторвал кусок от газеты. Задницу вытереть. И все! Тут меня и накрыли с поличным! На том клоке газеты Сталин был! За его оскверненье у меня не то что жопу, голову чуть не оторвали. А ведь слова не сказал! И враз в расход приговорили. Аблакат вступился. Не то б крышка! С тех пор прежде чем по тяжкой сяду, сто раз по сторонам огляжусь и газету проверю. Нет ли на ней того, кого моя задница не достойна?
Огрызок, отсидев в зоне много лет, слышал всякое. Но вот такое — впервые… Выходит, что на свете были люди, куда как несчастнее его. Совсем ни за что в ходке парились.
— Так вот теперь, когда на волю вышел, предложили на прииске работу. На драге. А я — уперся рогами. Не согласился. И вкалываю сам. Старателем. На отвалах. Что намою, то — мое. И видал я всех… Газеты ко мне не приходят годами. Да и на что? Пользы от них никакой. Одна морока. Летом — лопухом заменю. Зимой — старой газетой. Попользовался — закопал. Да поглубже. Чтоб не нашли. Чтоб по новой не упекли.
— Я после того случая тоже поумнел. И понял, почему в Одессе советскую власть не любят. Не понимает она нашего юмора. Не умеет смеяться. И не терпит хохочущих.
— А ты кем в Одессе был? — спросил его Огрызок. Сосед усмехнулся по-колымски, одними глазами.
И ответил:
Когда медсестра пришла сделать уколы, Огрызок заметил на плече одессита татуировку. Колымский берег и нависший над ним финач.
«Стопорило», — узнал Кузьма без лишних объяснений и обрадовался: — А в Одессу когда махнешь? — спросил соседа.
— На катушки встану и — сквозняк. Мне Колыма не по кайфу.
— А сюда как загремел?
— С прииска. На баланде ходули не удержали. Свалился вниз. Оно, случись такое раньше, живьем засыпали бы землей. Теперь
— шалишь. Лечить пришлось.
— И много еще осталось от срока?
— Списали за непригодность. А так бы еще пять зим париться.
— Вот я и предлагаю. Плюнь на все. Давай ко мне — в старатели! Башли заколотишь и мотай в Одессу. Когда в клифте что-то шелестит, ноги надежней держат. Ты послушай меня. Всего зиму повкалываешь, а пять — в потолок поплевывая жить будешь, — уговаривал одессита второй сосед.
Кузьма слушал их, думая о том, как вернется на прииск. Возьмет расчет. Заберет барахло у Чубчика и поедет в Оху, к сыну Силантия. «В городе — не в поселке. Что-то сыщется для меня. А не найду — не пропаду. Коль дед говорит, что в Охе судимых много, живы и фартовые. Без них, как без воды, ни один город не проживет. Приморюсь и я. Найдут дело. Без хамовки и хазы не останусь», — размышлял Огрызок. И все придумывал, что скажет он на прощанье Чубчику.
«Уж все гаду вылеплю! Отведу душу! Когда я тут подыхал, он даже не нарисовался ни разу. Не спросил — живой иль окочурился, имею хамовку иль нет? Будто за жмура принял. Но хрен тебе в зубы! Оклемался. И дышу! Не на халяву в «малине» был! Тебе б в обвал влететь, не одыбался б», — мысленно говорил с бывшим паханом.
— Да сколько звать? Пришли к тебе. Иль оглох? — дернул Кузьму одессит и указал глазами на дверь.
Огрызок глянул, икнул от неожиданности, сжался в комок. В дверях при полной форме стояла Валентина.
Заметив замешательство, женщина и сама не решилась сразу пройти к койке Кузьмы.
— Вот, по делам приехала. По работе. И тебя решила навестить, — словно оправдывалась за внезапный визит.
— Я тут кое-что привезла из дома. Как ни говори, домашнее всегда лучше. Ведь верно, Кузьма? — несмело подошла к табуретке возле койки. Открыв сумку, стала вытаскивать из нее свертки, банки. Загрузила всю тумбочку. И только потом, спохватившись, спросила:
— Как чувствуешь себя?
Кузьма отмахнулся, дав знать, что все у него в порядке.
— А у Сашки из-за тебя неприятности были большие. Сказали, что обвал случился по вине бригады и самого бригадира. Не досмотрели. Выбрали пласт снизу. А верхний от тяжести собственной рухнул. Бригада неделю простояла. Пока отремонтировали электросеть, транспортер, расчистили обвальную породу — выработки не было. Мало в тот месяц получили. Пришлось и Тараса вернуть. Теперь все наладилось. Как и раньше работают.
— Это хорошо, — вставил Кузьма.
— Что хорошего? Целый месяц Сашку таскали, зачем тебя на прииск взял? Все нервы измотали. Придирались ко всему. И к технике безопасности, и к твоей биографии, к вашим личным отношениям. Даже спрашивали, почему ты не в общежитии, а в нашем доме проживал без прописки. Короче, натерпелись мы вдоволь, — выдохнула Валентина. И, прищурившись, спросила: — Куда после больницы пойдешь?
— Земля большая. Места хватит. Приткнусь где-нибудь, — ответил Огрызок.
— Вот и молодец. Правильно! Я тебе твои вещи привезла, расчет, чтоб не мотаться впустую. Время всем дорого! И тебе! Тут вот письмо от Сашки. Будет время — прочтешь! — она не спешила отдавать заклеенный конверт: — Ты меня правильно пойми. Сашка еще непрочно на ногах стоит. Самому нередко помогаю. Чуть не туда — сорвется. А этого нельзя. Ошибаться поздно. Не просто судьбой, жизнью может поплатиться. А мне бы этого не хотелось. Вот и держу его изо всех сил. Порою тоже нервы сдают, устаю. Но виду не показываю. Держусь. А легко мне, бабе? Ты — умный, добрый, поймешь и не осудишь. Семья не должна жить одним днем и в постоянном страхе. А я все время боялась, чтоб не увел ты от меня Сашку. Навсегда. В прошлое, — призналась женщина тихо.
«В прошлое, как в рожденье — возврата не бывает. От него, как на сдачу медяками, память. От нее — не оторвешь и ты, сколько ни держи. А в ней и я жить останусь. Тебе — страхом. Ему — укором. Дважды я поверил в него. И лажанулся оба раза. Не на ту карту ставку делал. Но ход не вернуть. Не денег жаль. Их можно нажить. А вот годы… Их не повернешь. Особо, когда веры нет. И никого рядом. Снова один. Как в той пурге. А может это к лучшему. Ведь гнилая клюка не опора, видимость. Потому жалеть не о чем. Большее потеряно. И в том я сам виноват», — подумал Огрызок.
— Не обижайся на Сашку, Кузьма. Он очень переживает. Но чем поможет?
— Не нужно грева. Я сам, как всегда. А он пусть не дергается. Жизнь, она, как общак. Хороша, пока не делится. На ходки. Пусть всегда вольным дышит. И забудет все. Передай ему, я забыл… Все. Пусть спит спокойно.
— Кузьма, ты не представляешь, сколько он пережил, когда случился тот обвал… Сашка сюда — в больницу по десятку раз на день звонил. О тебе узнавал. И сегодня сам хотел приехать. Но приболел. Простыл. В баню я его с утра отправила. Завтра — снова на работу. Трудно ему. За все три года ни одного дня в отпуске. Устал. А тут еще этот обвал… У всех такое случается. Но Сашку измучили. С бригадиров снять хотели. Но он же, ты знаешь, не смог бы в работе подчиняться кому-то. А значит, пришлось бы уходить. Но куда? Хорошо, что утряслось.
Огрызок слушал и не слышал бабу.
«Теперь ну их всех! Прокантуюсь без фраеров! Не нужен мне их положняк. Сорвусь на материк. И падла буду, если хоть раз дам дышать отколовшемуся! И башли свои, и положняк, уж хрен, не стану отдавать в общак. Сыт по горло. В «малине» бухтели — все башли в общак. Нет доли у пацанов. О! Если бы тогда я знал, что ждет!» — снова подумал Огрызок.
Он даже не заметил, не увидел, как ушла Валентина. Он не простился с нею, простив ей и Чубчику, не сказал спасибо за короткую передышку, за тепло у их семейного очага…
Она ушла… Лишь свертки на тумбочке напоминали о ее посещении, да письмо Чубчика, которое женщина положила сверху. Сегодня Огрызку не захотелось читать его. Он смотрел в потолок, стараясь отвлечься от невёселых мыслей. Он понимал, что снова стал лишним, чужим и ненужным, что у чужого очага тепло не греет…
«Да дьявол с ними! Ну чем он мне обязан? Чего я к нему прилепился? Ведь вот сама судьба оторвала от него — обвалом. Значит, пора завязывать. Не туда попер. Менять «малину» — самое время пришло. А то, вишь, заделался в честняги-работяги. Ну, а фортуна по калгану огрела. За дурь! Со всех сторон разом. Но ей-богу! Обвал
легче пережить, чем эту пакость, какую Чубчик подложил. Сам не возник. Бабу прислал, препадлина! Прикрылся юбкой! Эх ты! Сучий хвост! Чтоб тебе всю жизнь из параши хавать!» — пожелал Огрызок Чубчику.
— И кто эта лягавая тебе приходится? — внезапно спросил одессит.
— Никто. Никем. Да и в гробу я их всех видел! — ответил Огрызок зло.
— Никто? А жратвы на целую «малину» приволокла! Это за какие крендели?
— За то, что при мужике ее оставил. Не разлучил их. Она и довольна до усеру. Она, пусть и мусориха, но сначала — баба! И без мужика, как общак без рыжухи, дышать не сможет! — нашелся Огрызок.
— Ас чего лягавая прощенья у тебя просила, иль лажанулась? — прищурился стопорило.
— Не она. За мужика пришлось ей…
— Она у вас за бандершу иль за шмару? — подсел одессит.
— Что я свой хрен на помойке поднял, чтоб с лягавой мазаться? Покуда себя за паскуду не держу! — фыркнул Кузьма.
— А за что ходку тянул?
Огрызок ответил — назвал статью, срок. Рассказал о незадачливых побегах.
Старатель слушал, выпучив глаза. А стопорило улыбался:
— Слушай, Кузьма! А куда теперь ты собираешься приклеиться?
— Да черт меня знает! Если катушки в норме, к своим похиляю. Коль не пофартит с ними, надо прилепиться к тихушникам.
— Вот гнида. Иль не знаешь, что тихушники — братья черта? И дышат по ходкам чаще других? Я имел с одним дело. У нас в Одессе народ веселый. Потому жмурятся реже, чем в других местах. Ну и отходят кайфово. Вот и Пачка, похоже, на тот свет отправился по бухой. Со шмары его сняли. Она,
дура, думала, что он уснул, а кент — копыта откинул! Как файный мужик, на бляди! Ну, не будем лажать девочку. Ее вскоре утешили, успокоили. А Пачку, как и полагалось, хоронили с почестями! Всеми, какие полагались. И поместили его в центре кладбища. Чтоб городским жмурам скучно не было. Пачка и на том свете в паханах остался, — рассказывал стопорило.
— С чего ты взял, что жмур в буграх у покойных фраеров? — не поверил Огрызок.
— А ты не суй свой шнобель в парашу, пока тебя за шиворот не взяли, — оборвал Кузьму стопорило и продолжил рассказ.
— Ну, пришел сороковой день и решили помянуть пахана фартовые Одессы. Бухнули. И на кладбище прихиляли. Я тоже Пачку знал. Уважал его. Пропустил стопарь, чтоб на том свете имел он баб по десятку на день. И хмельного! Столько, сколько воды в нашем море! Чтобы тряс на том свете жмуров, не боясь лягавых и ходок! Чтоб черти завидовали его навару! И вдруг приметил, что земля на могиле его после похорон перекапывалась. Указал фартовым. Те сявок свистнули. Подняли Пачку. А он — голый, как падла, будто его только со шмары сняли. Помешали кайф поймать. Стали барахло искать. Может, под голову в спешке притырил? Но ни барахла, ни шмары. Даже зубы золотые сняли у него. Будто в уплату за развлеченье. Кенты тогда долго смеялись, что пахан не теряется. И решили найти ту блядешку, какая зубы Пачки понесла менять на водяру. Ну я и надыбал паскуду. Он ювелиру их отдал в работу. Накрыл я его враз, — умолк одессит.
— И что с ним стало? — спросил старатель.
— А ничего! Кайфует в стремачах теперь. На шухере. Чтоб кто другой из его шоблы не лажанулся…
Кузьма усмехнулся. До старателя не дошло. Огрызок вмиг понял. Тихушника фартовые живьем закопали в могилу пахана. В вечные стремачи — на шухер. Всем тихушникам в науку…
Стопорило, увидев, что Кузьма уже двигает ногами, подбадривал Огрызка. И все успокаивал:
— Ты не гонорись сразу. Катушки пусть привыкают к жизни помалу. Не перегружай. Тебе пофартило, что они двигаются. Вот когда почувствуешь — способен от мусоров слинять, можно из больницы смываться.
— А ты чего сквозняк не дашь? — удивлялся Огрызок, замечая, что одессит вполне здоров и прочно держится на ногах.
— Успею. Не часто отдых обламывается, — отвечал стопорило. А через пару недель, когда Кузьма уже ходил но палате, держась за стены, предложил:
— Слушай, Огрызок, а не податься ли нам с тобой в Одессу? Там с тебя хворь и плесень шутя стряхнем!
Огрызок даже не раздумывал. И теперь старался из всех сил поскорее стать на ноги.
Но через пару дней одессита навестил хмурый пожилой мужик. Вместе с ним он вышел во двор больницы, а через час вернулся расстроенный, злой. Всю ночь не спал, ворочался с боку на бок. Несколько раз он вставал, курил у окна. А утром, когда старатель вышел из палаты, подошел к Огрызку:
— Мне пока не надо в Одессу. Время не пришло. Давай, если есть охота, приморимся в старателях. На время. На сезон. А осенью махнем в Одессу. Огрызок задумался. В старатели? Но для этого можно обойтись и без напарника. Правда, нужно знать продуктивные площади. А он, Огрызок, сам не сможет определиться. Вдобавок, вон — старатель: тоже покалечился, потому что в одиночку работал.
Огрызок, прежде чем согласиться, несколько дней все обдумывал. Он понимал, что неспроста одессит решил уйти в старатели, не случайно отложил возвращенье в Одессу. Но о причине молчал. Кузьме не пришлась по душе эта скрытность. «Коли стопорила решил скентоваться, игра должна идти в открытую, как и положено. А если молчит, дела его — хреновы. Зачем же связывать себя с тем, под кем задница горит? Иль мало потеряно на Чубчике?» — думал Кузьма.
— Замели моих кентов. Троих. Накрыли у барухи. Пусть шухер уляжется. Лягавые посеют мозги. И мы возникнем. А пока на дно залечь стоит. Но не без понта. С наваром, — подморгнул одессит, подойдя к Кузьме. И спросил: — Ты тут кентов имеешь?
Огрызок сразу вспомнил Чубчика. Но решил смолчать о нем. Да и какой понт с отколовшегося?
— Нет никого, — вздохнул тихо.
— Ладно. Сами пронюхаем, где и как втереться сможем, — не расстроился стопорило. И через пару недель оба выписались из больницы. Старатель, по простоте душевной, рассказал соседям по палате о возможностях площадей. Он работал в одиночку пять лет. Имел опыт. И сказал, что лучше всего идти следом за госпромыслом. «У них в отвалах больше половины золота остается», — признал откровенно.
— Я такие самородки находил, что сам удивлялся, как их просмотрели? А все потому, что не старатели они. Идут буром по участку.
Он поверил, что Кузьма с одесситом обязательно найдут его. И, объединившись, начнут работать вместе.
Едва Огрызок с одесситом вышли за ворота больницы, обещание забылось…
— Генька, — так назвал себя одессит уже в палатке, расположившись вместе с Кузьмой у заброшенных отвалов, отработанных зэками десяток лет назад.
Огрызок хорошо помнил это место. И не стал препираться, когда новый кореш предложил ему проверить старые выработки.
— Зэки тут пахали. А под охраной, это в Одессе всякий пацан сообразит, мужики не стараются. Берут лишь то, что сверху лежит. Промыв первые три лотка, Генька убедился в собственной правоте, а Кузьма осмотрел отвалы, промыл несколько лотков породы. И, довольный, вернулся в палатку.
— Ну, как твой улов? — показал стопорило намытое им золото. Оно сверкало на ладони блестками.
Кузьма вытащил два маленьких самородка и золотой песок, завернутый в носовой платок бережно.
— Давай, ссыпай! Вместе вкалываем, — посоветовал Генька. Но Кузьма не спешил объединять золото.
Одессит рассмеялся. И предупредил:
— Жадность — фраера губит…
Огрызок не придал значения старой фартовой пословице и решил по-своему:
— Дышать вместе, а навар — врозь…
Каждые два дня к ним наведывался представитель прииска в сопровождении милиционера и забирал намытое золото, скрупулезно взвешивая каждую песчинку. Запись в ведомости подписывалась всеми.
Представитель прииска, крепкий седой человек, относился с подозрением к старателям. Особо к тем, кто промышлял золото в паре либо поодиночке, чурался артелей. И говорил, что на месте государства он запретил бы такой промысел, потому что среди этих одиночек развелось ворье и жулики. При этом он пристально сверлил колючим взглядом обоих старателей.
— Что-то мало вы сегодня сдали. На этой площади впятеро намыв больше. Иль сачковали, либо украли, — сказал он как-то Огрызку и Геньке.
Вот тут-то и сдало терпенье Кузьмы:
— А ты, боров, сам повкалывай! Скинь с себя барахло и полезай на промывку. Тебе, падла, протрястись полезно! Чего возникаешь? Без тебя тошно! — зашелся Огрызок в брани.
Генька стоял молча. Ждал, чем закончится свара, вспыхнувшая внезапно. Накричавшись досыта, обложив друг друга грязным матом, люди не скоро успокоились. И если Кузьма пригрозил проверяющему выдернуть в другой раз ноги из задницы, тот пообещал законопатить Кузьму до конца жизни в зону за оскорбление должностного лица.
Кузьма в этот день вернулся в палатку раньше обычного. И заметил, как Генька поспешно закрыл банку с вареньем, запихал ее подальше от глаз
Кузьмы. У Огрызка впервые шевельнулось подозрение. И он решил проверить напарника этой ночью.
Кузьма все дни удивлялся тому, что одессит сдает вдвое, а то и втрое меньше золота, чем сам Огрызок. Объясняя приемщику невезением, бедностью пласта, собственным недомоганием. Но Кузьму не провести. И хотя работали они врозь, Огрызок видел — Генька не сачковал. Порою не перекуривал. Лишь иногда ходил в палатку, как говорил, чифирнуть.
Ночью, когда одессит уснул, Огрызок выволок банку из-под палатки. Сунул в нее ложку. Крутнул и достал из варенья три самородка.
— Надыбал, гад? — проснулся Генька, заметив в руках Кузьмы свою заначку.
— Ты что? Под вышку захотел? — удивился Огрызок.
— А ты? Иль в Одессе с голыми яйцами решил нарисоваться? Не желаешь хамовки, девочек? Иль решил, что мне себя деть некуда и я сюда на халяву приперся? Так врубись, чокнутый, без навара у нас ты — никто!
Огрызок смотрел на стопорилу, а тот хохотал ему в лицо:
— Кузьма! Да ты ж больной, если подумал, что я «на дне» без навара останусь. Да я бы давно тут всех лис подраздел бы, если б нашмонал рыжуху! Я ж не дурак цепляться с приемщиком. Пусть себе лопочет. Доказать не сможет. На обыск — не имеет права. А и не надыбал бы никогда.
— Да как ты его вывезешь? — изумился Кузьма.
— Как видишь. Золото, как шмара, всюду вылезет. А вот в варенье — нет. Не зазвенит. Верняк. Покуда рыжуху не выковырнешь из банки, молчать будет. Потому я не дергаюсь. Знаю, никто не допрет. Все досмотры и проверки пройдут сухо. Нигде не засвечусь, — смеялся Генька.
— Мать твою… А мне молчал?
— Ты ж сознательный. Свой навар хотел сорвать, в одиночку. К тому же после твоей трепотни с приемщиком тебя, как липку, трясти станут при проверке. Оторвется еще на тебе этот бугай, попомни мое слово! Уладь с ним. Не то горя не оберешься.
Огрызок отмахнулся, ответив, что не станет шестерить перед всякой падлой. Но заначки для себя решил делать уже со следующего дня. Когда вечером сдавал золото, сделал вид, что не заметил удивленья приемщика. На его вопрос, отчего так мало намыл, ответил, что площадь оскудела, либо зэки тут работали усердно.
За неделю Огрызок загрузил целую банку. И пусть в ней был лишь золотой песок, но на него, как сказал напарник, в Одессе можно устроиться с шиком.
Кузьме вскоре понравилось иметь подкожную рыжуху и теперь по вечерам он любил послушать Геньку о том, как можно дышать в Одессе, имея башли.
— Ну, что твой Орел или Оха, куда ты лыжи вострил? Там же даже приличного кабака нет! А вот в Одессе! Все имеется! Хочешь девочку? Плати! Домой привезут! Бухнуть желаешь? Плати! Доставят! На твой вкус! И все изысканно, красиво! Не то что в твоих деревнях.
— Не заливай! Ты лучше трехни, почему в свою Одессу нос не суешь? В делах рыжухи можно столько взять, за всю жизнь, сколько ни копайся, не намоешь. Но отчего-то не торопишься в Одессу. Ковыряешься здесь, как последний фраер! — не выдержал Огрызок насмешки.
Генька на минуту умолк. Глянул на Кузьму так, что Огрызок теперь и без наколки узнал бы в нем стопорилу.
— Не нарывайся, кент! Я не уважаю тех, кто хвост на меня поднимает! Не зарывайся, — взял себя в руки одессит.
А через некоторое время, совсем успокоившись, ответил на вопрос:
— Я ботал, что мои кенты засыпались. И до осени мне не стоит возникать. Но… Осень уже наступает… И скоро я вернусь.
Огрызок тщательно готовился в путь вместе с Генькой.
Одесса… Они все лето жили жаркой мечтой, единственным теплом в холодном, неприветливом крае, о котором в Одессе знали лишь единицы. Теплое море, красивые женщины, рестораны — лучшие на земле! Город — мечта, город — музыка… Скоро ты станешь явью. Не все же в жизни муки.
— Вставай, Кузьма! — услышал Огрызок среди ночи. Он трудно стряхнул с себя сон, непонимающе огляделся и услышал совсем рядом, прямо за палаткой, жуткий вой, похожий на стон.
— Волки! Костер! Огонь нужно разжечь! — торопился Генька. Кузьма опередил. Выскочив в темноту, он фыркнул, зарычал голосом росомахи. Это единственное ухищрение, какое приобрел на Колыме, не раз пригодившееся в побегах.
Кузьма знал наверняка — волки убегут. Но ненадолго. Испугавшись крика, они не почуют запаха врага. Но за то время надо успеть разжечь костер. Тогда волки не подойдут близко. Хотя бы до ночи следующего дня. А там — придется дежурить, чтоб не стать добычей.
— Взвыли волки — жди холодов. Со дня на день полетят белые мухи. Снег укроет землю. Значит, кончится старательский сезон.
Генька уже развел костер и не вздрагивал от каждого шороха в темноте, зная, что ни один зверь не бросается на добычу при свете.
— Теперь не отвяжутся. Пока не смоемся, стремачить будут. Это как два пальца… Давай срываться по светлу. Покуда не накрыли зверюги! Средь ночи от них линять — швах дело! Накроют и схавают! — предложил Огрызок. Генька согласился. Но когда пошел на отвал за совками, лопатами, нарвался на золото и застрял. Кузьма звал его, надрывая глотку. Но у одессита дрожали руки. Три крупных самородка подряд. Повезло и подоспевшему Кузьме. Такого удачного дня у них не было с самого начала сезона. Они собирали золото голыми руками. Прямо из-под ног. И как раньше его не видели? Куда ни глянь! Всюду горят звездами мелкие и крупные самородки. Генька и Кузьма одурели от радости. Колыма будто решила вознаградить их напоследок за все мытарства разом. И покрылась золотым потом россыпей. Какой отъезд, о времени и страхе забыли. Глаза не видят ничего, кроме золота. Оно открылось! Его так много!
До вечера даже не присели. Почему-то не появился и приемщик. Не омрачил радость старателей. А и они о нем забыли.
— Так сколько лет можно дышать на эту заначку? — кивнул Огрызок на кучку золота.
У Геньки в глазах огни загорелись:
— До смерти хватит! — вырвалось невольное.
У Кузьмы дух перехватило. Он забыл о наступающей ночи. Он мечтал. Он смотрел на золото, которое светилось ярче костра. И в надвигающихся сумерках казалось жаром, взятым взаймы у самого солнца. Огрызок, глядя па него, блаженно улыбался.
Генька будто чифира перебрал: ходил вокруг золота пьяным чертом. Он не мог оторвать от него ошалелого взгляда. Все мысли и планы закрутились вокруг него и он грезил наяву.
— О, Одесса! Только ты, моя проказница, достойна этого дара Колымы! Только тебе он принадлежит, моя смуглянка! Моя шалунья! Я твой, а ты моя! Теперь я никуда от тебя не смоюсь! Тебе принесу, как сердце свое, как тоску и печаль по тебе на чужбине! Ты только моя! Я куплю тебя целиком! — пела, рычала душа Геньки и вдруг обалделый взгляд его уперся в лицо Кузьмы.
Синие обветренные губы Огрызка, будто издеваясь, кривились, точно в пьяном бреду, шепча одно слово:
«Что? Вот с этим замухрышкой, чувырлой, пугалом долить добычу? Этого козла тащить в Одессу? Да это ж всем блядям на смех! Я что, сам не смогу управиться? Разве бывает у нас излишек золота? Иль я больной, что разучился самостоятельно распоряжаться рыжухой? Зачем Одессе сушеный колымский таракан, какой не сможет порадовать ни одну из девчонок? Что знает он об Одессе — заморыш из деревни, огрызок старой шмары? Он не знает цену рыжухе, а уж Одессе и подавно! Почему я должен тащить его с собой? Вместе нашли? Ну мне, что с того? Звери вместе охотятся, а жрут только сильные. Слабые не могут дышать. Они лишь помеха!» — сверкнем молнией шальная мысль. И не отдавая себе отчета,
Генька рыком бросился на Кузьму. Свалил его на землю словно гнилушку, и жадные пальцы нащупали горло.
Огрызок никак не ожидал этого и дергался, скорее
от удивленья, чем от страха. Испугаться он не успел. Забыл, что Генька прежде всего — стопорила.
Кузьма извивался, как уж, пытаясь достать одессита ногами или руками. Но тот навалился на Огрызка тяжко.
У Кузьмы глаза полезли из орбит. На шее — хлесткая петля из пальцев. Нет воздуха. В глазах темно. В голове свист и звон. Все тело ослабло, онемело. Куда девались силы? Перед глазами крутится в черном небе яркая звезда. Единственная, как жизнь. А, может, смерть? Почему она моргает? Кому? А, может, плачет? Но по ком? Нет, не звезда? Это кучка золота горит. Она виновата. Подаренная Колымой в радость, она отнимает жизнь. Единственную, как звезда. Колымские дары — радости не приносят. Это знает каждый магаданский зэк.
Золото никому не подарило жизнь. Лишь отнимало, укорачивало. Нашедший его никогда не был счастлив. Оно умело превращать человека в зверя. Сколько жизней унесло оно, сколько слез из-за него пролито — не счесть! И все же ищут его, радуются ему — как счастью, запоздало понимая, что нашли — горе.
Золото… Его неспроста считают дьявольским, металлом смерти… А жить хочется! Ведь сколько золота лежит у костра! С ним в Одессе, в любой «малине» паханить до смерти можно. Хотя можно и без фарта, жить спокойно. Но где она — жизнь?
Генька уже сцепил пальцы рук. Одно усилие… Огрызок почти готов. Лишь для надежности довести до конца. Чтоб не очухался! Ведь стольких довелось вот так прикнокать! Молча, без слов: они лишние в этом деле. Уходящего не бранят, не упрекают.
Генька нагнулся над Кузьмой в последнем усилии и вдруг почувствовал резкий толчок в плечо. Потом кто-то жилистый, лохматый вцепился в горло вонючей пастью.
Генька впился руками в шерсть. Рванул от себя из всех сил, забрыкался, замахал руками.
Но не отбиться, не прогнать, не одолеть. Глухой рык подбирается к горлу. Стопорило в ужасе…
Волк смотрит в глаза — не мигая. Сама смерть. Шерсть — дыбом, глаза горят. Ему не нужно золота, ему нужна жизнь. И не меньше… Стопорило понял: ему не уйти от погибели. От зверя голыми руками не отмахнуться. Да и какие руки сравнятся с клыками матерого голодного зверя.
— Золото! Его так много нашли сегодня! Неужель награда перед смертью, неужели так и пропадет, недоставшись ему? — вскакивает стопорило на четвереньки и успевает заметить, что волк не один. Вокруг — стая. Она ждет. От одного отбиться можно. Но не от стаи, замершей в тихом восторге ожидания жратвы — первой добычи.
— Ты, пидер, на Одессу залупаешься? Падла! Я ж тебя замокрю! На меня, стопорилу, хвост поднял, хер собачий! — зарычал Генька, не давая отчета сказанному.
Волк, слегка припав на передние, приготовился к прыжку. И вдруг рядом взвыло диким голосом. Протяжным, вытягивающим душу, морозящим до костей. Это был крик росомахи. Его единственного боялись волки. И, заслышав, бросились наутек, поджав хвосты и уши. С росомахой никому не хотелось померяться силой. Ее коварство и клыки, ее силу хорошо знали многие звери
и обходили стороной, покидая логова и добычу, никогда не решаясь вступать с нею в схватку.
Стая уходила без оглядки, понимая, что после росомахи ей нечем будет поживиться. А чтобы не стать дополненьем к ужину, надо успеть удрать подальше.
Лишь мелкие комья земли зашелестели под десятками волчьих лап, да затрещали кусты багульника, выдавшего— куда убежала стая. Генька лежал, обхватив руками голову, воткнувшись лицом в землю. Он боялся дышать. Он ждал смерти. Которая вот-вот разнесет его в куски. Он не мог думать ни о чем. Где голова, где сердце? На месте ли они? Все мокро. И в штанах, и на спине. Словно он, стопорило, мигом превратился в большую тюремную парашу. От которой не только стае, самому стало тошно.
— Ты что, усрался, падла? Выходит, слабак, сучье говно! Вставай на катушки, паскуда! И хиляй вон! Пока я тебя не угробил, козла вонючего, — стоял рядом Кузьма.
В руке его — крепко сжатый топор.
— Отваливай, пропадлина! Чтоб тебе волки до смерти татуировки на яйцах ставили! Будь ты проклят! Чтоб мне век свободы не видал! — говорил Огрызок хриплым голосом.
Генька хотел встать на ноги. Но Кузьма пригрозил:
— Раком сматывайся. Сгребай барахло и пиздуй от меня — на все четыре. И заруби — возникнешь, пришибу!
…. А рыжуха? — спросил ядовито стопорило.
Кузьма поднял топор:
— Вякни еще! И хана! Уноси себя, падла! И радуйся, что жив, Одесса недобитая! Шмаляй к своим блядям! — швырнул рюкзак на спину, и дав сапогом в задницу, рыкнул:
— Линяй, прокунда! Чтоб ты накрылся до утра!
Генька понял — уговоры не помогут. Просьбы не будут услышаны. Умолять, упрашивать — только раздражать. Да и сам, окажись на месте Кузьмы, поступил бы и того хуже. Живым не отпустил бы. Не поверил бы. А этот — дурак… Не знает меру подлости.
«Но куда идти? Без палатки, без топора — не нарубить дрова для костра. Это ж уйти на верную смерть! А он, гад, еще и рыжуху зажилил», — подумал стопорило.
— Чего резину тянешь? Линяй! Не то вломлю для шустрости!
— Мокри! Куда хилять? В жмуры? Так файней здесь, чем там! — кивнул Генька в темноту, откуда послышался истошный волчий вой.
— А мне до фени!
— Секу!
— И не уламывай. Не мылься. Ботаю, сгинь, как триппер! — рявкнул Огрызок.
— Куда? — взвыл Генька просяще, испуганно, услышав треск в кустах, совсем неподалеку.
Кузьма подкинул в тлеющие угли сухие ветки. Они затрещали, взялись огнем. Пламя высветило кусты багульника, из которых выглядывали волчьи морды. Звери вернулись на звук человечьих голосов и запах живой добычи. Кузьма, набросав в костер сухих веток, рубил дерево на дрова. Торопился. Видел, стая смыкает кольцом и окружает палатку и костер все теснее. Стопорило в ужасе оглядывался по сторонам. Вздрагивал от каждого шороха. Огрызок подбросил дров в огонь. Пошел к палатке. И, накинув на плечи телогрейку, сказал жестко:
— Я не сявка тебе! Дышать захочешь, отобьешься! А я — спать пойду. Стремачить тебя — мне без понту! Сам свою вонючку паси! — и, прихватив топор, полез на елку, лохматую, густую. Там, устроившись под хвойными лапами, решил дождаться утра. Когда волки, поняв бесполезность, сами уйдут от елки. О напарнике Кузьма не думал.
Генька тем временем решил последовать примеру Огрызка. Да и как без дров поддержать огонь?
Подтянувшись, он взобрался повыше и сел под самыми ногами Кузьмы. Костер угасал. Волки, окружив ель, расселись, разлеглись под деревом, высматривая, принюхиваясь к запаху людей, надеясь, что холод иль сон свалят их с дерева. И тогда…
Скулят, повизгивают голодные волчицы. А тут еще этот запах живой крови. Держит стаю, словно в капкане, не отпускает ни на шаг. Но запах — не кровь. Им сыт не будешь. А добыча, как назло, слишком высоко забралась. Ни согнать, ни достать, ни сожрать невозможно.
Генька устроился на прочной лапе, прижался спиной к стволу. Кузьма расположился сразу на двух лапах ели. И на всякий случай, сняв веревку с брюк, привязал себя к стволу, чтобы, задремав, не свалиться. Костер еще не погас. Но волки уже не боялись огня. Словно знали: не решатся люди подойти к нему. А уж коли насмелятся, не минуют зубов вожака.
— Слушай, Огрызок, мать твою, ну почему тот зверюга не на тебя, а на меня кинулся? Почему к тебе не подступились волки? Ведь ты лежал, валялся, а я стоял? — спросил стопорило.
— Иди в хварью! Зверюги больше твоего мозги имеют. Секут, кому на свете мало дышать осталось. С того и начинают. Ты, пидер, их клыков не минешь. Разнесут в клочья. Не сегодня, так завтра. У них в «малине» своя разборка. Падлу за версту узнают, хоть и звери.
— Жадность меня подвела! Будь я проклят! Больше не лажанусь, кент! Век свободы не видать, если фраернусь на чем! Не поминай! Кто старое вспомянет, тому — глаз вон! Давай дышать, как раньше!
Огрызок молчал. Но не сидеть же здесь до утра. Ведь примерзнуть можно. Или свалиться. Кузьма не отвечал.
— Гоноришься? Западло со мною быть? Но по одному не уцелеть! Застопорят зверюги. Давай слиняем отсюда имеете. Уж потом разберемся, — предлагал Генька.
Огрызок словно не слышал.
— Фраер ты, Кузька! Как в «малине» дышал, коль такой смурной? У нас в Одессе кенты сговорчивей.
— Захлопнись ты, гнида, со своей Одессой! Не то заеду по кентелю ходулей, похиляешь волкам про Одессу трандеть!
Генька втянул голову в плечи. Понимал — перебирать нельзя. Но и сидеть, как пидеру на жердочке, не хотелось. Затекли ноги. Немела мерзнущая спина.
Но, глянув вниз, понимал: об удобстве думать не время. Под елкой собралось почти три десятка волков. Им Генька — на один зуб. Пикнуть не успеет. Сожрут вмиг.
Но сидеть молча одессит не умел. И, едва поменяв позу, заговорил снова.
— Вот когда я своим — скажу, как от зверюг на елке приморился, до уссачки вся. Одесса хохотать станет. А главное, проверят, не откушены ль муди? Без них никак не можно возвращаться. Там, на Дерибасовской, скажу тебе, такие девочки по вечерам гуляют, что и голова, и головка закружится.
— Конечно, пойду. Теперь уж и «клубничка» подросла, пока я в ходке парился. Не девочки — цимес! — причмокнул Генька. На этот звук волчица внизу зубами клацнула. Взвыла просяще. — Во, стерва, меня у целой Одессы отнять хочет! Старая паскуда!
— Ты не вякай много! Держись. Не то эта старая лишит радости твоих блядешек и разнесет по кочкам всю твою вонищу! — предупредил Огрызок и добавил: — Силы береги. До утра их много потребуется. Не раскидывай, дурак, на ветер. Второй раз спасать тебя не стану.
Генька пытался молчать, но не удавалось. Вся его натура противилась тишине. И он снова заговорил:
— Однажды мы банк взяли. У себя в Одессе. В тишине. Молча. Как и полагалось. Хороший навар сняли. И слиняли бы без шухеру, если б не Угрюмый. Он, падла, через шнобель усрался. Как чхнул, все овчарки пришмаляли. И накрыли… Не всех, конечно. Многие успели на сквозняк. А нас троих — за задницы. Чтоб не чхали, покуда не смылись. Так вот Угрюмому в камере нос отхреначили. За провал. Чтоб шнобель затыкал, прежде чем в дело срываться.
— Падлы! Вы ж его пометили, как «мухой». Куда ж с таким мурлом нарисуется? Всякий лягавый узнает. А дышать как? — возмутился Огрызок.
— Его разборка выперла с «малины». Он с ходки слинял. Через год. А потом я с ним увиделся. Здесь уже, на Колыме. Но ему пришили — хрен усекешь, что не родной. У какого-то грузина лишнее отсобачили, а Угрюмому приштопали. Так он теперь не то что чхать, дышать боится, когда в дело ходит. Потому что лопух. А я знаю, где можно трехать, где нет.
— Заткнулся б, — не выдержал Кузьма.
— Слушай, я тут в смолу сел. Не то что прилип, кажись, насмерть примерз, — пожаловался Генька.
— Теперь не дергайся. До утра терпи.
— Так я со шкурой гут останусь!
— Ну и хрен с тобой. Нарастет, — начал злиться Кузьма.
Костер внизу давно погас. И волки, чтобы согреться, играли друг с другом, иные лежали рядом, бок о бок, положив морду на голову иль шею собрата. Они не теряли надежду. Изредка, задрав морды, смотрели вверх па людей. Поскуливали и не уходили.
— Вот если б мы с тобой вот так из ходки смылись. Хрен бы к нам охрана прихиляла. Вон сколько сявок внизу. Разнесли бы и псов, и лягавых. Всех схавали б. Глядишь, нас пасти не стали б, — мечтал Генька вслух. Ночь выдалась на редкость глухая и холодная. Кузьма завязал потуже на груди узел веревки и даже посапывал. А Генька, чтобы не задремать, нес всякую околесицу, вспоминал прошлое.
Кузьма вначале слушал его, а потом уснул, забыв о полках, о Геньке. Стопорило не сразу приметил, что Огрызок спит. Но даже это не остановило его болтовни.
— Ты знаешь, Кузьма, когда-то в зоне мы считали самым страшным наказанием — отсидку в шизо. Да ты, наверное, сам не раз побывал в нем. Параша под шнобелем, кенты вповалку на цементном полу. За весь день — пайка хлеба и кружка кипятка. Ни глотка свежего воздуха. Баланда — раз в неделю. Так вот теперь я бы с руками и ногами туда запросился! Это ж рай! Лежи себе — сколько хочешь! И ни одна падла ничего не вякнет, ни снизу, ни сбоку. То-то и оно, что человек, попадая в ситуацию, всегда сравнивает ее с прежней, которую считал самой страшной. А, оказывается, бывает и хуже! Как теперь! Вот и пойми, где предел человечьих возможностей, где конец страданий? Наверное, все решает усталость. Она отмеряет силы. А кончились они и ничто не мило. Слышь? Даже рыжуха без понту. Как мне теперь? Что в ней, коль не жизнь, а смерть мою ж тут зверюги. И я — один. Никому не нужен. Ни себе, пи тебе. Лишь волкам. От них не откупиться ничем…
Генька глянул вниз. Приметил, что волков под елью стало меньше. Да и те, застрявшие, уже не лежали на земле. Стояли, прислушивались, принюхивались.
Одессит вскоре услышал далекое мурлыканье оленей. Была ль это упряжка или табун, кто знает? Но вскоре и остальные волки, оглядев елку, взвыв напоследок, убежали на голоса оленей.
Генька, увидев, что под елкой не осталось ни одного зверя, толкнул Кузьму.
— Эй, Огрызок! Зверюги слиняли! Оленей почуяли. Давай и мы вниз. Может, не вернется стая сегодня.
Оба мужика не слезли, свалились с елки. И враз принялись за дрова и костер. Разожгли его, небольшой, но жаркий. Вырубили по рогатине на всякий случай и запаслись дровами до утра, вскипятили чайник, поели. И, решив не рисковать, не пошли спать в палатку, остались у костра, дежуря попеременно.
Под утро, когда блеклый серый рассвет проклюнул небо, к костру вернулись лишь трое старых волков. Видно, им не досталось добычи. Впалые бока их обвисли. Звери смотрели на людей, но не решались подойти ближе, напасть. Видели, понимали: жратва им здесь не обломится. Силы неравные. Волки, осознавая собственную старость, никогда не кинутся в единоборство, очертя голову, даже при самом жестком приступе голода. Звери всегда умеют ценить собственную жизнь выше сытости пуза.
Волки залегли поблизости от палатки — в кустах багульника, карауля человеческую неосторожность или неосведомленность. Но время шло, а люди от костра не отходили.
— Слушай, Огрызок! Давай сегодня же слиняем отсюда в поселок. Оставаться больше нельзя. Новая стая припрется — горя не собрать! — предложил Генька.
— А ты мне кто? Пахан иль бугор? Чего тут хавало открыл? Теперь светло! Хиляй — на все четыре. Я тебе не сявка! Впристяжку не сорвусь. Шуруй налегке! Рыжуху я себе беру. Как ночью трехал. Обязанником ты, мне без понта. Считай — откупился. Никто не держит тебя — срывайся, — ответил Кузьма.
— Ты что? Рехнулся? Меня без доли оставляешь? — не поверилось в услышанное стопориле.
Кузьма глянул на него исподлобья. Ухватился за рогатину.
— Что ж, хрен с тобой! Подавись ты моим положняком, — сник одессит и уже не говорил об уходе. Взял лоток, лопату, молча собрался на отвал. И в это время услышал шум со стороны дороги, ведущей к поселку.
Генька глянул и онемел. Из машин выскочили солдаты. Рассыпавшиеся в цепь, с автоматами наизготовку, они спешили к палатке.
— Огрызок! Глянь, падла! Облава! Видать, кенты с зоны смылись! Шмонают кузнечики всех! — сказал хрипло стопорило.
Следом за солдатами шли трое мужчин в штатском. Спешили, перескакивая с кочки на кочку, огибали кусты.
У Геньки все внутри оборвалось. И только Кузьма не успел испугаться, спокойно сидел у костра, прикопав для надежности рыжуху толстым слоем пепла.
— Встать! — заорал на него офицер, подоспевший с цепью.
— Иди в жопу! Чего тебе из-под меня потребовалось? — не встал Огрызок.
К этому времени подошли трое в штатском. В одном из них Кузьма узнал милиционера, постоянного сопровождающего представителя прииска.
— Он самый! — сказал милиционер, кивнув на Кузьму одному из попутчиков.
— Взять его! — приказал тот солдатам. И Огрызка тут же сбили с ног, нацепили наручники.
— Проверить палатку!
— За что? — изумлялся Огрызок, не понимая происходящего.
— Ишь, наивность! Он не знает! — возмутился милиционер и добавил злобно: — А кто грозился представителю прииска убийством и осуществил угрозу?
— Чего? Да вы съехали с катушек! Зачем мне его убивать? — не верилось Кузьме в услышанное.
— Знамо за что! Золотишко вам, гадам, мозги сушит! Отняли золото, человека убили. И думали, что никто не вспомнит, чем грозился ему, за что сидел?
— Да я всю ночь на елке сидел. От волков там канал. Целая стая тут была! — оправдывался Огрызок.
— Вы вечером отлучались из палатки вместе с напарником? — внезапно обратился человек, огорошивший Кузьму, к одесситу.
Стопорило, слышавший весь разговор, сделал вид, что вспоминает. И, глянув на Кузьму, ответил:
— Напарник отлучался. До утра его не было. А когда вернулся — под утро, вон у костра в пепел что-то закопал, когда вас увидел. Огрызок кинулся к одесситу. Но его тут же сбили с ног.
Из пепла выкопали золото. И сложив его аккуратно в портфель, трое мужиков остались побеседовать с одесситом. А Кузьму солдаты погнали к машине, подталкивая прикладами автоматов и кулаками.
Огрызок не понимал, сон это или явь. Он шел спотыкаясь, падая. Кто-то из солдат нес его саквояж, время от времени тузя им Кузьму по спине:
— Поторапливайся, шваль!
Огрызок ждал, что Геньку вместе с ним повезут в машине в тюрьму. Но нет. Трое мужиков, вернувшись от палатки, влезли в кузов, крикнули водителю:
— Пошел! — и машина, взяв с места на скорости, миновав поселок, направилась в Магадан.
— Чтоб тебе живьем не выбраться в свою Одессу! Чтоб тебя зверье разнесло средь бела дня! Будь ты проклят, козел! — стонала душа Огрызка при виде уходящей из-под колес свободы.
Огрызка везли в Магадан под охраной десятка солдат, как отпетого убийцу. И Кузьма, помня прошлое, уже ни на что не надеялся. Клял Геньку, знакомство и встречу со стопорилой, отплатившем ему, Кузьме, черной неблагодарностью за все доброе.
«Пусть бы волки, еще вчера, схавали тебя, гада, вместе с рыжухой! Зачем я вмешался, не дал им разборку довести до конца, чтоб самому снова загреметь в ходку? И опять ни за что».
Его втолкнули в одиночную камеру. Саквояж с вещами оставил у себя на время следователь для тщательной проверки.
Огрызок, не успевший порадоваться свободе, упал на шконку, утешив себя тем, что нет в камере волков, не клацают они зубами под шконкой, не надо ему привязывать себя веревкой к стволу, чтоб не свалиться с дерева. А уж если в знаменитых одесских «малинах» пригрелись такие, как Генька, то кой понт от фарта? Лучше век фраером кантоваться.
«Ну для чего я дышу? Уж лучше б под обвалом накрылся, чем по липе в ходку греметь. Да файно, если в зону! Могут и в расход пустить за рыжуху», — вспомнилось предупрежденье Чубчика и вмиг пропал сон…
Кузьма ворочался с боку на бок. Все обдумывал, что предпринять? Камеру он давно проверил. Шанса на побег отсюда ему не оставили.
Все решетки и прутья были прочными, надежно закреплены, заварены. Перестучавшись с соседями, понял, что тюрьма охраняется очень строго. Есть свой овчарник. И линять отсюда уже пять лет никому не удавалось. Кузьме хотелось курить. Но все папиросы остались в палатке и теперь ими воспользуется Генька. От этой мысли Огрызка со шконки будто ветром сдуло. Стало до слез обидно. Ведь мог ногой долбануть по башке. И слетел бы тот стопорило к волкам на ужин в одну секунду.
— Ну, почему пожалел? Зачем оставил дышать падлу? Теперь бы не приморили, не припутали. А нынче свидетеля на свою беду оставил, — саданул себя по колену так, что подскочил от боли.
— Эй, мудило! Следователь вызывает! — гаркнул внезапно охранник от двери.
Кузьма, войдя в кабинет, решил не отвечать на вопросы следователя. Не ждал для себя ничего, кроме провокаций, крика, оскорблений. Следователь, указав рукой на стул, предложил Кузьме присесть и спросил внезапно:
— Когда вы ушли от Чубчика?
— Обвал меня выкурил. Сам бы не умотался, — а про себя подумал: «Пронюхал, гад! Ну только при чем здесь Чубчик? Он — откольник! Это любая собака в Сеймчане подтвердит. К чему он про него завелся, задрыга?»
А следователь, глянув на Кузьму, сделал запись в протоколе допроса и попросил — не потребовал:
— Расскажите, как познакомились с одесситом, откуда взялось золото у костра, как вы провели ту, последнюю ночь?
Огрызок рассказал все. О золоте и волках, о том, как чудом остался жив в ту ночь, как по дури спас своего врага от неминучей смерти.
— Это верно, грозил я приемщику ноги с жопы вырвать. Но и он в долгу не остался. Обещал в тюрягу законопатить до самой смерти. Но все треп! Не мокрушничал я никогда. И если бы умел — угробил бы Геньку, чтоб не оставлять свидетеля и врага. Он, пропадлина, обвел вас вокруг параши. Он рыжуху умыкнул, какую в варенье притырил. Свою и мою — ее там хватает. А чтобы поверили, вякнул вам о той, что в пепле была. Глаза ею втер. Отмазался, по-нашему. Теперь — в Одессе рассекает. По Дерибасовской. А проверяющего, век свободы не видать, если темню, ни он, ни я в глаза не видели.
— На елке сидели? Но чем это можно доказать?
— Там еще веревка моя осталась. От штанов. Я ей портки подвязывал, чтоб не спадали. А тут сгодилась — к стволу прикипелся. Так и просидел ночь, как баруха на чужом наваре, — забылся Кузьма.
Следователь улыбнулся и спросил:
— А куда вы собирались податься после той ночи? Неужели все-таки в Одессу?
— Нет. В Одессу я не мылился. Хотел смотаться с Колымы, а уж там, на материке, определиться.
— А почему не на прииск?
— Боюсь я его. После обвала страх появился. Не смогу под землей вкалывать, — сознался Кузьма.
— Ну, а в Оху? Там, как говорит Силантий, без доли в жизни не остались бы.
Огрызок вспотел. Он и не подозревал, что следователь знает и о старике.
— Здоровье подвело. Да и кому нужны калеки. А я из больницы чуть живой вышел. От такого навару нет, а насмешки мне — западло.
— Скажите, Кузьма, а вот если вас отпустили бы на волю, куда б подались?
— В кабак! Нажрался б до усеру! Я уже два месяца хлеба живого во рту не держал! И курево! Его я своими руками заработал. В саквояже — две пачки папирос. Хоть их верните мне!
— Конечно, конечно, — пообещал следователь.
— Я знаю, не видеть мне больше воли! А все оттого что надо на кого-то повесить убийство приемщика. И никому нет дела до того, что я не угрохал его. И не могу темнить, будто мой напарник, хоть он и стопорило и паскуда, замокрил фраера! Зачем? Чтоб оттянуть время? Да мы не видели его два дня! Зато нас накрыли тут же. Потому что судимые! Кого ж еще подозревать? И если, расстреляв меня, лет через пять найдете настоящего убийцу, вас, отправивших меня на тот свет, судить за ошибку будет некому. Потому что ваша биография — чиста. А совесть… Ее никому не видно. Вы и сами о ней не вспоминаете. Ни к чему. За нее вам зарплату не платят. А вот жизнями за ошибки рассчитываться мы уже привыкли. Потому не верим вам. И я, и все, кто хоть раз побывал в ходке, — внезапно для себя разговорился Огрызок. И устыдившись собственной болтливости, умолк так же внезапно, как разоткровенничался.
— Вы не во всем правы. Если бы было так просто отправить человека под расстрел, не проверялись бы десятки версий.
— А чего эти проверки стоят? — отмахнулся Кузьма и добавил: — Теперь очные ставки с Генькой начнете проводить. Все это старо. Он отмоется…
— Не надо, Кузьма. Не с кем ставки проводить. Нет вашего напарника. Нет в живых…
— Волки? — спросил Огрызок. И добавил, смеясь: — Все ж достали пидера! Так ему и надо.
— Не знаю пока. Одно налицо. Его гибель и приемщика, как две капли воды, похожи друг на друга.
— Да кто ж стопорилу замокрить сумеет?
— Не знаю, — удивленно качал головою следователь.
— А рыжуху тоже увели? — полюбопытствовал Кузьма.
— Золота нет.
— Но ведь меня там уже не было!
— Знаю! Потому и сказал вам о случившемся, — признался следователь.
— Ну, ваш приемщик всегда рисовался с мусорами. Один не шлялся. А вот Геньку никто не пас, — вырвалось у Кузьмы.
— Все это мы уже обдумали. Но в том-то и дело, что именно в тот день приемщик один работал. Правда, был вооружен. Но оружием то ли не успел, то ли не думал воспользоваться. Значит, смерть его в любом случае была внезапной, как и у Геннадия. Имел рогатину, топор, опыт наконец. И не защитился. Значит, кто-то из знакомых. Старых. От кого не ждал беды.
— Да кто к нему прихиляет? Сколько мы с ним вкалывали вместе, ни одна харя не возникла! — вспомнил Огрызок. И спросил: — А почему вы про Чубчика спросили? Откуда узнали о нем?
— Письмо его в вашем саквояже нашли. Заклеенное. Видно, не читал. А зря! Там для вас много полезного. Если бы прочли, не пошли в старатели. Мы с Александром говорили о вас. И с Валентиной. Хорошая семья. О вас хорошо отозвались. Грудью защищали вас. Оба. Готовы в дом принять обратно. В семью. Насовсем. Па правах младшего брата. Под расписку — на поруки. Нынче такое отношение к чужому — редкость. Письмо мы изучили, провели работу по нему. Теперь вы его заберите. Нам оно уже не нужно. А вам может пригодиться. Завтра, при одном условии, мы отпускаем вас на волю. Хотя… Вы знаете за собою вину
— подготовка к хищению золота. Она была. И, естественно, такое не должно оставаться без наказания. Но, учитывая чистосердечное признание и раскаяние, мы поверим вам. И я, лично от себя, попросил бы вас помочь нам в этом запутанном деле с двумя убийствами. Так сказать, пониманьем за пониманье ответить, — предложил следователь.
— А как? Чем я помогу? — растерялся Огрызок, не сразу сообразив, что от него хотят.
— Если я попрошу вернуться туда, откуда вас взяли?
— Э-э, пет! Туда сам хиляй. Ишь, чего выдумал, приморить заживо! Сам волкам сраку подставь и посмотри, что от нее к утру останется? Я всю ночь на елке канал.
— Так нет. Не в палатке жить. В отвале вам землянку устроим. И дрова будут. Продуктами обеспечим.
— А кого на хвост прицепите?
— Навещать будем. А жить и работать одному придется.
— Так пока землянку устроите, снег ляжет. Кой дурак-старатель в такое время вкалывает?
— До зимы еще недели три. А землянку и прочее за пару дней сделаем. Долго вы там не задержитесь.
— На живца меня хотите? — прищурился Кузьма.
— Услуга за услугу, — не отвел глаза следователь.
— Почему ж меня посылаете?
— Вы — вне подозрений. Свой! Другому не поверят. А нам убийцу найти надо.
— Так ведь и меня ухлопать могут, — то ли согласился, то ли отказывался Огрызок.
— Нет. Мы следить будем.
— А если откажусь?
— Не договоримся — дело ваше в суд пойдет. За попытку хищения и вывоза золота. Не скрою, срок по этой статье предусмотрен немалый. Кстати, судимость не первая. Так что смотрите, решайте сами.
— Если сговоримся, дадите бумагу, что я свободный?
— Отправляясь, получите на руки все свои документы, словно ничего не было, — пообещал следователь. И Кузьма, поверив ему, согласился рискнуть. Через три дня его на машине отвезли на прежнее место. Вернули весь инструмент, документы, саквояж с вещами и, проинструктировав на все случаи жизни, следователь сказал:
— Вздумаешь сбежать — найдем. Ну, а чтобы спокойнее жилось — возьмите нож. В ход его лишь в крайнем случае пустите. Когда другого выхода не будет.
— Заметано, — ответил Огрызок, не оглядываясь, и пошел к землянке.
В этот день он не ходил на отвал. Топил печурку, наслаждался свободой, теплом и одиночеством. Когда стемнело, Кузьма зажег свечу и, вспомнив о письме Чубчика, достал его: «Не злись на меня, Кузьма. Хотя я сам понимаю, что лажанулся перед тобой, как последняя сволочь. Но это — в прошлом. Им я и сам наказан. За все. Разом! Ведь отколовшись от фарта и кентов, навсегда завязав с этим, я никогда не уйду от памяти. Она — мое наказанье, хуже любого клейма. А потому, даже теперь, ночами, во снах, я все еще остаюсь фартовым. Хожу в дела, линяю от лягавых, махаюсь с кентами на разборках, канаю по ходкам от холода на шконках. Сколько раз во сне мокрили меня, и я ожмурял кого-то! Просыпался, как малахольный! В ужасе, что это случится наяву. Сколько раз я видел во сне свою могилу и стопорилу, прикончившего лишь за то, что отвалил от фарта! Черные сны, они, как прошлое — тенью идут за мною всюду следом. Но не только они, есть кое-что пострашнее. Имея семью, я уже никогда не стану отцом. Опоздал. Да и неспособен, не должен им стать. Променяв все на навары, живу без права на собственное продолженье. Как пахан без пацанов, «малина» без общака. Неспособным назвали врачи. Недостойным — сам себя. Горько это осознать. Но ведь фортуна — не баруха, ей не стемнишь. Да и чему я научил бы сына? Фарту? Кто смог бы назвать отцом вора? Нет, Кузьма! Доли и навары, куши и барыши мы снимаем с самих себя. И платим слишком высокую цену за всякую прошлую удачу. Они нам костью в глотке до гроба стоят. Не всяк в том признается, не каждому дано понять, за что судьбою наказан. А сказать это самому себе никто не насмелился. Все оттого что, осознав прожитое, дальше жить не хочется. Ибо и в завтрашнем дне прощенья не жди за прошлое.
Ты сейчас скалишься? Мол, свихнулся Чубчик. Мозги поморозил? Либо чифиру перебрал! Нет, Кузьма! Я в полном ажуре. Я как тот фраер, что после болезни тяжкой думает: для чего ж дышать остался? И жил ли до выздоровленья? Я б многое нынче отдал, чтоб начать заново, стерев, выдрав, вытравив из себя память прошлого. Поймешь ли ты меня? Я не фалую тебя в откол. Не зову! Я там, на трассе, понял, что такое — пахота, когда нас, законников, заставили прокладывать Колымку. На пятидесятиградусном, с ветром, по пояс в снегу или в болоте. Без жратвы. Под автоматами и матом охраны — мы гибли пачками, платя за всякую удачу и навар — единственным — жизнями.
Нас, подыхающих, не хоронили, оставляли на хамовку зверью и подгоняли, чтоб шустрили для тех, кого пригонят в зоны завтра, после нас. Сколько раз слезла кожа с ладоней, а кровь намерзала на кирках и ломах — того не счесть! Сколько раз обмораживались и простывали! Казалось, смерть была бы более мягким приговором, чем такая жизнь. Да что я тебе говорю? Ты и сам все это испытал. И пойми, я устал от всего! Ведь, уходя в ходку, мы всякий раз линяем из жизни. А она не бесконечна, а до смешного коротка. Мы поздно это понимаем. А и доперев, не сознаемся, что дышим впустую. Что сняв навар с кого-то, сперли у себя…
Такое признают, лишь когда в изголовье стремачит последнее — надгробный крест. Вот тогда мы колемся, если есть кому из своих. И я такое слышал… Видно, потому, что перед смертью человеку хочется очиститься. Чтобы на тот свет вернуться прежним, без прошлого, без черных слов.
Не скалься, Кузьма! Я не сказал еще главного. Мне сама судьба подарила Валентину. И неизвестно, кто кого из нас спасал, удержал в этой жизни. Но то, что не оттолкнула, не отвернулась, приняла не за башли, назвала своим не за удачу, разглядела во мне остатки человеческого и сумела понять, хотя и баба, не побрезговала и нынче мучается без упрека, на такое шмары не способны.
Я — не подарок! И тогда вытащил из сугроба не для спасенья. Обшмонал. Искал башли. На дорогу. Надыбал сотенную, слинять хотел. Да Силантий вспомнился некстати. На халяву меня спас. Вернулся и я. За свое спасенье отплатить судьбе добром решил. Она за это наградила сторицей. И я, теперь уж под шабаш, дышу человеком. Знаю, что нужен. А такое мужику, как сердце, необходимо. Но тебе это — не усечь. А когда допрет, хрен воротишь годы. Помни, Кузьма, всякий фартовый, прежде чем врезать дуба, все понимает. Но… Поздно…
Теперь ты вольный, Кузьма. Колыма живым оставила. Видно, не без понту. Кончай в Огрызках мориться. Расти в мужика. А чтоб прошлое не мучило — дыши с мозгами! Файнее — по имени. Каким нарекли. Впрочем, у всякого своя судьба. За прошлое — не держи на меня булыжник за пазухой. С меня и за тебя судьба сняла свой навар. И не раз… Если будет нужда во мне — возникай. Где нашарить — учить не надо. Я при Колыме навечно. В добровольных стремачах кантуюсь. Без приговоров. И дай мне, Господи, забыть о них! И тебе…»
Кузьма несколько раз перечитал письмо. Все думал, вспоминал, вздыхал… И вдруг явно представил, как перед самым освобождением разговорились мужики барака о жизни.
Огрызку казалось, что всю бригаду он знает, как свои пять пальцев. Но в тот вечер раскрылось в них то человеческое тепло, которое прятали они друг от друга усиленно, чтобы не раздражать, легче перенести беду без воспоминаний о воле. А они нахлынули вместе с письмами из дома.
— Мои пишут, что картоха уродилась хорошая. В зиму корову купят. С молоком заживут. И меня собираются встретить только своими харчами. Ничего купленного в сельмаге! Нешто такое бывает? Дожить бы, — мечтал один из мужиков.
— А у меня дочка учителкой стала! Детей пошла грамоте обучать. Первый год. Грамотная! Институт одолела. Не то, что мы, темнота! — поделился другой.
— Мне крестный пишет, что нашу хибару, где мы с матерью жили, снесли, взамен ее квартиру дали двухкомнатную. С горячей и холодной водой, с паровым отоплением, с ванной и газом! И мать теперь при полном комфорте живет! Только меня, дурака, не хватает ей. Все плачет…
— Тебя еще и крестили? Чем? Небось, дубиной по башке? — посмеялся кто-то с нар.
— Иди ты в задницу! Я — не ты! Сюда влип по доносу. Человеком жил! За все годы никого не обидел. С самого детства. Не зря меня повитуха на пряники выманила, — рассмеялся человек, работавший до зоны прорабом на стройке.
— Как это — на пряники повитуха выманила? — не понял Кузьма.
— Да просто. Я родился в самый лютый холод. Больницы не работали. Мать дома меня рожала. Без врача. А я, как на грех, не головой к свету, подобно другим, боком развернулся. И хоть плачь, не хотел на свет вылезать. Тогда повитуха, бабка, которая меня принимала, разложила на табуретке всякое угощенье понемногу, поставила перед тем местом, откуда я вылезти должен, и давай выманивать. Но я не дурак. Затих и все тут.
— Бутылку забыли выставить? — грохнул кто-то.
— А я — непьющий! Потому на бутылку не полез. Бабка игрушки положила. Без толку! Тогда соседка принесла пряники. Положила их бабка и позвала меня: «Выходи, голубок, чайку с пряничками отведаешь». И помогло! Ожил, развернулся, как положено, и мигом выскочил. Так эти пряники я и теперь уважаю. Глазированные, на меду, они цветами, летом пахнут даже среди
зимы. Их мне мать напечет своими руками, когда с Колымы домой вернусь, — вздохнул человек.
Домой… О возвращении к семьям, детям мечтали втихаря все зэки зоны. Каждого ждали и любили. Всем писали письма, слали посылки. И только Кузьму никто не ждал. Он даже самому себе не был нужен.
Будто по ошибке появившийся на свет, он в тот вечер долго слушал тех, с кем многие годы работал на прииске.
— Интересно, а на что блядей выманивают на свет? — захохотал здоровенный рыжий литовец, которого в бараке все звали Полторабатька.
— Уж не знаю, на что сучек выманивают, а вот мне повитуха точно судьбу определила. Все угадала. Даже Колыму. Но сказала, что вернусь и успею нажить троих детей. А старость доживу в мире и покое, — говорил прораб…
Но не угадала повитуха. Умер человек. От цинги. Не дождалась его мать. Не увидела внуков.
Кузьма от цинги чудом спасся. Пил мочу свою, как научили его фартовые, пережившие на Колыме не одну ходку. Они помогли ему дожить до воли. «А для чего? Кому я в радость? Ведь ни кола, ни двора! Никто не ждет! Зачем я выживаю?» — не раз давался диву Огрызок.
— Вот и теперь… Стопорилу кто-то грохнул. А уж как мечтал об Одессе, — подскочил Огрызок, услышав какую-то возню за землянкой. Кузьма держал дверь на крючке и выглянул в оконце. В кромешной темноте увидел сверкнувшие глаза волка. Тот, почувствовав близость человека, отскочил от землянки. Ждал или караулил кого-то в глухой ночи…