3
Весна. Днем уже вовсю таял снег. На проталинах пробивалась молодая трава, а из леса тянуло теплым, пахнущим хвоей ветерком. Стаи гусей и уток клиньями шли на север. Мы с Мишкой провожали их глазами, думая, наверное, об одном и том же: когда же кончится наша проклятая неволя?
— На север летят, — вздыхал Мишка. — А осенью опять домой. Счастливые…
— Домой, — тоскливо отзывался я.
Той весной мне часто снилась родная моя деревня Коржевка, где я прожил до пятнадцати лет и откуда понесла меня нелегкая в город. Какой простой и легкой казалась мне моя прошлая деревенская жизнь, хотя ничего легкого в ней как раз и не было. Особенно в последний год, когда, закончив семилетку, я работал наравне со взрослыми мужиками.
Колхозный труд отупляюще однообразен, тяжел и не имеет ничего общего с развеселыми сельскими кинокомедиями пятидесятых годов. Эту истину я быстро постиг на собственной шкуре. Но, сознавая всю сладкую ложь этих фильмов, которые изредка привозили на «Медвежий», я жадно смотрел и верил им. А после мне обязательно снилась родина. Я снова шагал по траве вдоль Елшанки, быстрой родниковой речушки, огибающей наше село. Мне снились мама, сестры, белобрысый братишка Петька, постоянно таскавшийся за мной как хвост. Мы подкрадывались вместе с ним к притаившимся на сосне тетеревам, и я почти наяву слышал над ухом сопение моего младшего братишки.
Он плакал и больше всех не хотел, чтобы я уезжал из дома…
Я открывал глаза и видел над собой все те же дощатые нары второго яруса и бревенчатый закопченный потолок лагерного барака. Зачем я только поехал в этот чертов город?!
История моего уголовного дела проста и типична для многих деревенских сопляков, подавшихся в город. Я хотел получить специальность тракториста или шофера (весьма уважаемые на селе) и вернуться домой человеком. Не всю же жизнь ковыряться в навозе!
После многих моих просьб мать, недоверчиво относившаяся к городу, все же написала дядьке, который жил в Сызрани. Тот вскоре ответил, что есть возможность поступить в фабрично-заводское училище, где можно получить хорошую специальность. Кроме того, там бесплатно кормят и даже выдают форму. Это сломило сопротивление матери. С направлением от колхоза я был принят в ФЗУ на отделение трактористов, а жить стал у дядьки в рабочем поселке на окраине города.
Поселок неофициально именовался Шанхай и название свое вполне оправдывал. Скопище кое-как слепленных деревянных домишек, старые бревенчатые бараки, грязь по колено, шпана и поголовное пьянство…
С помощью своего двоюродного брата я вскоре присоединился к одной из шаек, промышлявшей кражами железнодорожных грузов. Меньше чем за год я уверенно прошел путь от застенчивого деревенского паренька до полублатного недоросля, одетого по последней тогдашней моде: широченные брюки-клеш, длинный пиджак и плоская кепка-блин. Забросил учебу, начал привыкать к вину, ресторанам, хорошей жратве и вытатуировал на левом предплечье вещую фразу: «Не забуду мать родную».
Я носил в кармане финку с наборной плексигласовой рукояткой и гордился, что меня побаиваются даже взрослые мужики.
Красивая жизнь кончилась быстро. Я пришел в себя в заплеванной душной камере следственного изолятора, куда тесно сбили три десятка арестованных малолеток. Там нагляделся всякого. Воровская веселая жизнь обернулась такой изнанкой, что блатная шелуха слетела с меня за считанные дни.
Я видел, как калечили, избивали до полусмерти, отбирали еду и одежду у слабых. Как неделями держали в грязи под нарами изнасилованных оплеванных мальчишек… И все это делали «свои»! Я видел, как долго и старательно выжигали расплавленной пластмассой на спине у одного из опущенных слово «Машка». Чтобы он не орал от дикой боли, парню затыкали рот грязной тряпкой. После процедуры снова пинками загнали под нары.
И вся эта мерзость так не вязалась с выжимающими слезу строчками про Ванинский порт:
От качки стонали зека,
Обнявшись, как родные братья,
И только порой с языка срывались глухие проклятья…
Меня до сих пор коробит, когда блатные называют друг друга «брат». Какие, к чертовой матери, братья! Нагляделся я этого братства вволю, и многое хотел бы навсегда забыть. Но долго еще по ночам та проклятая камера являлась ко мне во сне с моей деревней и лицами родных. Я, Славка Мальков, загнанный в угол зверек с разбитым в кровь лицом, из последних сил пытаюсь не упасть, выставив перед собой кулаки. Тогда меня спасли крепкие мышцы и злое деревенское упрямство. Я не дал себя унизить, забить и втолкнуть под нары, как это делали с другими.
А на допросах я вел себя по-дурацки, то бишь как истинный блатной и надежный воровской кореш. Отрицал очевидные факты, угрюмо отмалчивался, а там, где отмолчаться было нельзя, брал вину на себя. Я не хотел выдавать своих товарищей и с удивлением читал их показания, где они подробно расписывали, что делал каждый из нас.
— Дите ты, дите, — кряхтел старый капитан-следователь из фронтовиков, — а сядешь как взрослый…
Когда меня с моей дурацкой финкой брали оперативники из уголовного розыска, оплеух и пинков досталось вволю. Следователь на меня не кричал и руками не размахивал. Был он спокойным, много повидавшим на своем веку дядькой, и напоследок, передавая дело в суд, посоветовал:
— Ты там перед судьями не выделывайся… вину признавай, скажи, что раскаиваешься… А то разозлишь их и влупят под самую завязку. А завязка твоя, знаешь, на сколько тянет?
— Догадываюсь…
— На червонец, не меньше, — сказал следователь и стал загибать корявые, испачканные чернилами пальцы. — Грабежи, кражи государственного имущества… все преступления групповые… сторожа до полусмерти избили.
— Я не был!
— Зато в одной шайке околачивался. Холодное оружие с собой таскал. Так что думай хорошенько, что на суде говорить.
Я кивнул, соглашаясь со следователем, и на заседании суда вел себя, как советовал капитан. Может, поэтому и получил всего шесть лет — сравнительно мягкий приговор для суровых тех лет, когда по инерции послевоенного периода щедро навешивали от червонца и выше.
С Мишкой Тимченко обошлись строже. За машину краденого зерна он получил семь лет, три из которых уже отсидел. Мой тюремный стаж был скромнее: четыре месяца изолятора, месяц этапа от Волги до Якутии и восемь месяцев на «Медвежьем».
Мишка такой же деревенский, как и я. Работал на ферме, в колхозе под Саратовом. Разница лишь в том, что угодил за решетку прямиком из родной деревни, минуя городское «воспитание».
На краденном из родного колхоза зерне Мишка погорел семейно. Вместе с отцом и дядькой. Старики пытались его выгородить, но так как застукали в момент кражи троих, то судья обделять никого не стал. Правда, учитывая Мишкину молодость, дал ему на год меньше. Отец и дядька получили по восемь лет.
Отец отбывал срок на Урале, откуда присылал Мишке короткие письма, написанные химическим карандашом на оберточной бумаге: «Береги себя, Мишаня, и никуда не лезь. А то, что тебя к моторам приставили, считай за счастье…» От дядьки вестей не было. Мишка, вздыхая, предполагал, что тот умер. Возраст за шестьдесят и желудок с войны больной.
Из родной деревни Мишка изредка получал письма и посылки. В письмах мать уныло и обстоятельно перечисляла деревенские новости (примерно такие же письма получал и я), а в посылках приходили затвердевшие как камни пшеничные коржи, сало и вязаные шерстяные носки.
Редкие наши посылки мы ходили получать с Олейником, иначе раздерут, ополовинят блатные. Ну и, конечно, делились с ним, приглашая иногда в компанию деда Шишова.
В дизелисты Тимченко попал случайно, заменив прошлой зимой освободившегося зека. До этого Мишка больше года работал на лесоповале, дошел там до полного истощения и, попав в помощники к Олейнику, сделал все возможное, чтобы не упустить своего шанса выжить. Совершенно не разбираясь в моторах, он сумел за год стать вполне приличным мотористом, мог разобрать и собрать в одиночку дизель и сам вытачивал на токарном станке недостающие детали.
С кормежкой на нашем дизельном участке было получше, чем в других бригадах. Часто подворачивалась левая работа. Приходили вольные из поселка: кому выточить или склепать какую-нибудь железяку, кому что-нибудь починить. За труды перепадали крупа, хлеб или махорка. Платили мало (что с нищеты возьмешь?), но все же хоть какой-то приварок.
В бригаде Олейника Мишка откормился, быстро восстановив утраченные силы, и даже обзавелся подружкой. И получилось так, что с его помощью я впервые узнал близость с женщиной.
На прииске их, женщин, отбывало наказание человек шестьдесят. Старые и молодые, уродливые и красивые, они жили в двух небольших бараках на территории лагеря. Работали женщины в прачечной, на пекарне, в солдатской столовой, уборщицами в штабе прииска и офицерских бараках.
Однажды утром шестерка, посланный Захаром, принес обещанную награду за наше молчание. Мелкий молодой зечок по кличке Петрик с густо татуированными руками отозвал нас с Мишкой в сторону и вытряхнул из грязной наволочки две буханки ржаного хлеба и пять пачек махорки. Бутылку со спиртом он осторожно достал из-за пазухи и передал Мишке.
Глаза у шестерки блестели, а бутылка была немного отпита. Кроме того, не хватало пачки махорки.
— Пользуйтесь, — нахально разрешил Петрик. — А мне сто грамм за работу.
— Ты уже свое выпил, — огрызнулся я, разглядывая бутылку на свет.
Я опасался, что спирт древесный. Зимой из лаборатории украли четверть древесного спирта. Тогда умерли сразу четыре человека, а пятый ослеп и повесился в санчасти.
— Где еще одна пачка махры? — насел я на посланца.
Я терпеть не мог шестерок, отирающихся возле блатных и готовых кучей разорвать человека, на которого укажет хозяин.
— Хватит с вас и этого, — ухмылялся Петрик. — Я что, зазря ноги бил? Ну дай хлебнуть!
— Отвали!
— Ты не больно-то прыгай, — отступая, пробурчал Петрик.
— Как я тебя испугался! Аж коленки трясутся.
Я действительно не боялся этого мелкого, с вихляющимися руками и ногами человечка. Хотя его и стоило опасаться: все же Петрик крутился вокруг лагерной верхушки, и от него можно было ожидать любой гадости.
Мишка Тимченко, здоровый и, в общем, нетрусливый парень, блатных боялся. Года два назад он случайно столкнулся в дверях столовой с Дегой, одним из самых жестоких урок в лагере. Попытался было прошмыгнуть незамеченным, но кто-то из подручных вора поймал Мишку за шиворот и подтащил к Деге.
— Ты кто такой? — спросил обкурившийся конопли Дега. В такие моменты он был особенно агрессивен.
— Да Кутузов это, — подсказал один из шестерок.
— Недавно с этапом прибыл.
— Вор? Фраер?
— Какой там фраер! Лапоть деревенский.
— Кутузов, значит, — перемкнуло что-то в мозгах у Деги. — А почему он тогда не одноглазый?
— Ща изобразим, — заверили Дегу.
Вывернувшийся из-за его спины Шмон, молодой, уверенно набиравший очки вор, ткнул Мишку короткой заточкой. Тимченко успел отшатнуться, но отточенное до зеркального блеска острие разорвало кожу на виске.
— Он еще дергается! — удивился Шмон.
Замахнулся и ударил, целясь в другой глаз, да ошалевший от страха Мишка вырвался из державших его рук и понесся через заснеженный плац. Потом с неделю Тимченко не ночевал в бараке, прячась по чердакам и подвалам. Отморозил уши, пальцы на ногах и рискнул вернуться в барак лишь после того, как узнал, что Дега попал в штрафной изолятор.
…Петрик, насвистывая «Мурку», удалился, а мы стали гадать, что делать с внезапно свалившимся богатством. В первую очередь следовало поделиться с бригадиром. Мы отложили для Олейника пачку махорки и отлили в чисто вымытый флакон из-под клея сто граммов спирта. Подношение по лагерным меркам считалось богатым, а хлебом мы решили с бригадиром не делиться, тем более одну буханку мы умяли сразу же, едва скрылся из виду Петрик.
Как распорядиться оставшимся богатством, предложил Мишка.
— Давай к бабам сходим!
— К каким бабам?
— К Зинке. А она подругу приведет.
— Зачем? — подумав с полминуты, спросил я.
— За этим самым, — Мишка жестами объяснил, зачем ходят к бабам.
Две недели назад мне исполнилось восемнадцать, и мой опыт общения с женщинами был весьма небогатым. Вернее, отсутствовал вообще. Однажды в Сызрани на вечеринке, в мою недолгую бытность вором, меня затолкали ночевать в комнату с пьяной тридцатилетней хозяйкой дома. Оплывшая жиром, с широким бугристым лицом, она показалась мне вблизи старухой, бабой-ягой. Мгновенно протрезвев, я выскочил из комнаты как ошпаренный.
В другой раз на меня обратила внимание воровка из нашей компании. Ее звали Лора, и она была года на четыре старше меня. С ней мы сходили в кино, а потом целовались у калитки ее дома. Но и с Лорой ни до чего серьезного не дошло. Она отпугивала меня, шестнадцатилетнего, своим высокомерием и броской, уже начинающей увядать красотой…
Кстати, уже в тюрьме, когда сидел под следствием, я получил от Лоры передачу. Папиросы, сало, конфеты. Сумела спрятать и короткую записку: «Не горюй, выручим. Я тебя помню, целую…» Какое там, к чертям, «выручим»! К тому времени села вся наша компания, а вскоре попалась на продаже краденых вещей и сама Лора. И дальнейшая судьба моей несостоявшейся подруги осталось неизвестной.
Стоял яркий весенний день. На пригорках пробивалась первая зеленая травка. Я был сыт и слегка навеселе от глотка спирта.
— К бабам так к бабам, — небрежно согласился я.
Мы обменяли две пачки махорки на небольшой кусок желтого, твердого, как подошва, сала, пачку печенья и отпросились на полдня у Олейника, сказав, что хотим проведать в поселке земляков.
— Валяйте, — разрешил бригадир. — Только чтобы к семи часам здесь были.
— Будем, — дружно заверили мы Олейника.
Мишину подружку звали Зина. Вторую девушку
— Галя. Галя так Галя. Мне все равно. Глуповато ухмыляясь, я подал ей руку, когда мы переходили по бревну узкий быстрый ручей за поселком. Руку я уже не отпускал, и она не противилась.
На поляне среди молодых елок Зина расстелила чистое полотенце, и мы принялись выгружать наши припасы. Девушки добавили к ним несколько самодельных лепешек, бутылку сладкого чая, и стол у нас получился не хуже, чем на воле. Мишка довольно потер руки и, подбросив бутылку, ловко поймал ее за горлышко. Зубами вытащил пробку и подмигнул своей подруге.
— Гульнем, Зинуля?
— Что за праздник? — спросила Зина, расставляя по кругу четыре алюминиевые кружки. Другой посуды на прииске не водилось.
— А вон у Славки день рождения.
— Сколько же ему стукнуло?
— Девятнадцать, — торопливо ответил я, прибавив себе год.
Пока Мишка разливал спирт, я украдкой разглядывал Галю. Небольшого роста, коренастая, с широким веснушчатым лицом, она быстро резала хлеб и сало маленьким самодельным ножом. На левом запястье виднелась наколка: «Толя — не забуду никогда».
Я невольно сравнил Галю с Лорой. Сравнение получалось не в пользу Гали. Лора, конечно, была куда смазливее.
— Ну, за Славу! — Мишка поднял кружку со спиртом. — Живи до ста лет, и чтобы всем нам побыстрее освободиться!
Порцию спирта Кутузов набузовал мне приличную, но я одолел ее одним глотком, желая показать, что мужик я хоть куда. Зина и Галя выцедили свои порции не спеша, деликатно отставив в стороны мизинчики, и взяли по квадратику галетного печенья. Я вместо закуски свернул самокрутку, и через минуту у меня все поплыло перед глазами. Словно из-за стены доносился бубнящий голос Мишки, рассказывавшего один из своих бесчисленных анекдотов.
Анекдоты у него были исключительно на деревенскую тему. Про пастуха, который не пропустит ни одной бабы, про девок, которых тискают на соломе, про сельского попа, его работника и поповскую дочку, которую валяют в той же соломе. Ограниченность тематики кутузовских анекдотов объяснялась тем, что, кроме своей родной деревни Проломихи, Мишка нигде не был и никаких книжек сроду не читал. Но парень он был веселый и девкам нравился.
После второй, а затем и третьей кружки обстановка сделалась совсем сердечной (слова «интим» в пятьдесят восьмом году мы не знали). Мишка обнимал свою захмелевшую подругу и что-то шептал ей на ухо.
Галя рассказывала мне про свою первую любовь. Что-то долгое, грустное и, как мне кажется, уже где-то не раз мною слышанное…
Зина, поломавшись, встала.
— Мы с Зиной пойдем цветочки пособираем, — объявил Мишка.
— Смотрите не заблудитесь, — засмеялась Галя.
Я едва дождался, пока Мишка с подругой исчезнут за деревьями и неумело, по-щенячьи, ткнулся в ее губы. Когда-то лихая воровка Лора пыталась научить меня целоваться взасос, но я, оказывается, забыл даже эти ее уроки.
Я много раз видел во сне и представлял в фантазиях свою первую близость с женщиной. Действительность оказалась совсем иной. Моего пыла хватило ненадолго. И зечка Галя, прошедшая в лагерях через десятки мужчин, хорошо понимая мое состояние, обняла и поцеловала в шею:
— Миленький ты мой… Давай лучше выпьем.
Она взболтнула оставшийся в бутылке разбавленный спирт и отметив ногтем половину, плеснула себе и мне в кружки.
— А это Зине с Мишкой… Ну, давай за первую в твоей жизни бабу!
Наверное, я покраснел, и Галя, усмехнувшись, выпила. Я только сейчас разглядел, что у нее красные, словно обваренные, руки, испещренные глубокими трещинами.
— От горячей воды, — пояснила она. — Мы же с Зинкой прачками работаем. Ты на «Медвежьем» недавно?
— С осени.
— А я уже два с половиной года. Да год в Коми на лесоповале. А до этого в тюрьме одиннадцать месяцев под следствием…
— Большой срок?
— Червонец.
— За что?
В лагере такие вопросы задавать не принято.
Можно нарваться на грубость. Но подвыпившая Галя, прижимаясь ко мне, ответила с коротким смешком:
— За убийство. Хахаля своего пришила. Сначала в любви клялся, а потом со всеми подряд путаться стал. А как напьется, давай колотить меня чем попало.
— А он кем, хахаль твой, работал?
— Да никем, — усмехнулась Галя, по-птичьи склонив голову набок. На ее шее я разглядел длинный узкий шрам. — Вором он был… квартирным. С довоенным еще стажем. И меня лет с пятнадцати приучил. Ко всему… В шестнадцать первый раз в тюрьму загремела. Так, по мелочи, за торговлю краденым. Потом снова, а сейчас вот уже третий срок разматываю. А ты за что сюда угодил?
— Кражи на железке, — небрежно отозвался я. — У нас лихая компания была. Контейнеры потрошили. Барахло там разное: меха, приемники, фотоаппараты… Деньги шальные шли. Из ресторанов не вылезали, девкам часы золотые дарили!
Верила ли Галя моей наивной трепотне? Вряд ли. Наверное, она и не слушала меня, погруженная в своим невеселые мысли. Я замолчал, и Галя погладила меня по щеке.
— Сколько же тебе дали? — спросила она.
— Шесть лет.
— Ничего, ты еще молодой. Вернешься — женишься, детей заведешь.
— Я еще погуляю! Жениться да ишачить охоты что-то нет, — храбрился я, затягиваясь махоркой.
— Лучше по лагерям да пересылкам мотаться? Кому мы после этих лагерей нужны?
Вот так, по-своему, пыталась перевоспитать меня бывалая зечка Галя, заколовшая ножом неверного любовника.
Когда через неделю я снова пришел к Гале, она не вышла из барака, передав через какую-то женщину, что плохо себя чувствует…
Потом Мишка рассказал, что Галя встречается с одним охранником и мне лучше не искать приключений.
— Чего ж ты раньше не предупредил? — разозлился я.
— Откуда я знал? — пожал плечами Тимченко. — Мне Зинка только вчера об этом рассказала. Ну, ничего, найдем кого-нибудь еще!
Кого найдем? Все женщины на «Медвежьем», даже самые старые и страшные, давно уже поделены между зеками, и такому щенку, как я, «ловить» нечего.
На той же неделе произошло еще одно событие. Недалеко от бараков, где жили вольнопоселенцы, повесился горный мастер Геннадий Прокофьевич Лунев.
— Жена довела, — авторитетно заявил Мишка. — Я слышал, Анька его опять из дому выгнала.
— Из-за чего же еще?! — подтвердил дед Шишов.
— От них, от баб, одна гадость.
— А посылки от своей старухи почти двадцать лет получаешь, — подковырнул я деда. — Может, поэтому и жив до сих пор.
— Я ей целое хозяйство оставил. Корову, двух телок, свиней…дом в тридцать восьмом году новый срубил.
— Кубышку в подполе детям припрятал, — в тон ему подсказал я.
Намек про кубышку деду не понравился, и он переменил тему:
— Лунев был хорошим человеком. Добрый, безответный… Всю жизнь страдал. Не выдержала душа издевательств…
Последние два года, когда Лунев числился вольным, мало что изменилось в его жизни. Лунек жил в таком же бараке, только по другую сторону проволоки, привычно вставал по удару рельса и весь долгий день вместе с зеками работал на прииске. Даже кинофильмы мы смотрели одни и те же. Просто охранникам и вольнонаемным их крутили на день-два раньше, чем лагерникам…
Спустя неделю я сходил на его могилу. Лунька, как вольнонаемного, похоронили на втором кладбище. Среди полутора десятков солдатских и офицерских обелисков с красными звездочками одиноко торчал фанерный памятник, покрашенный охрой. Звездочку Луневу решили не ставить. Все же он был преступником, отсидел в общей сложности почти двадцать лет и никак не мог равняться в правах, даже загробных, с солдатами, охранявшими нас. Вскоре мы забыли про Лунева. Каждодневные заботы заслонили смерть тихого неприметного человечка — старожила «Медвежьего».
Смерть Лунька не слишком и меня опечалила. Главное, был жив я сам! Позади осталась долгая якутская зима, кончились холода и вовсю наступала весна. А потом — теплое лето и, возможно, какие-то перемены. Может, объявят амнистию и распустят нас по домам, как это было в пятьдесят третьем…