Книга: Царь-рыба
Назад: ДАМКА
Дальше: РЫБАК ГРОХОТАЛО

У ЗОЛОТОЙ КАРГИ

Верстах в шести выше речки Опарихи в Енисей впадает еще более бесноватая, светлая и рыбная речка Сурниха, на которой когда-то и ограбили Колю с Акимом желны, сожрав у них червяков.
По водоразделу Сурнихи оканчивается горный перевал. Издалека видно бокастую горбину осередыша. Она круто обрезана водой, как бы даже отшатнулась от Енисея, вздыбилась, свалилась осыпным каменным мысом в Сурниху.
Закончившись на виду, перевал продолжается в воде, под ее толщей. Бурливо, раскатисто над ним течение Енисея. Подводные гряды здешние рыбаки называют каргами, на них и в них застревает много хламу, в хламе и камнях лепится всякая водяная козявка, ручейник, жук-водоплав и особенно много мормыша – любимой пищи осетра, стерляди да и всякой другой водяной твари.
От Сурнихи до Опарихи и ниже их по течению держится красная рыба, и поэтому в устье этих речек постоянно вьются чушанские браконьеры, которые слово это хулительным не считают, даже наоборот, охотно им пользуются, заменив привычное слово – рыбак. Должно быть, в чужом, инородном слове чудится людям какая-то таинственность и разжигает она в душе позыв на дела тоже таинственные и рисковые, и вообще развивает сметку, углубляет умственность и характер.
Законы и всякие новые веяния чушанцами воспринимаются с древней, мужицкой хитрецой – если закон обороняет от невзгод, помогает укрепиться материально, урвать на пропой, его охотно приемлют, если же закон суров и ущемляет в чем-то жителей поселка Чуш, они прикидываются отсталыми, сирыми, мы, мол, газетов не читаем, «живем в лесу, молимся колесу». Ну а если уж припрут к стенке и не отвертеться – начинается молчаливая, длительная осада, измором, тихим сапом чушанцы добиваются своего: что надо обойти – обойдут, чего захотят добыть – добудут, кого надо выжить из поселка – выживут…
Вокруг костра сидят рыбаки, распустившись душой и телом перед нелегкой работой, ждут ночи, лениво перебрасываются фразами. В костер, помимо двух бревен, свалены крашеные двери с буквой Ж, старые клубные диваны, шкаф, дороженные тесины – полыхает высоко, жарко. Огонь потеребливает вечерним ветерком, гуляющим над рекою, лица жжет мечущимся пламенем, а спины холодит сквозящим из тайги свежаком и стылостью от грязно расползшейся хребтины льда, нагроможденной под урезом яра. Не верится, что около Москвы и по всей почти средней России свирепствует засуха, горят там леса, умирают травы и хлеба, обнажаются болотины, выступают и трескаются илистые донья озер и прудов, мелеют реки, стонет и мрет от зноя живность в полях и в лесу.
В этих местах затяжная весна, по причине которой совершился страшной силы ледоход. Матерый лед на реке удерживали холода, но в верховьях Енисея уже начался паводок. На Красноярской ГЭС сбросили излишки воды, волной подняло, сломало лед. Грозный, невиданный ледолом сворачивал все на своем пути, торосился в порогах и шиверах, спруживал реку, и, ошалелая, сбитая с ходу, вода неудержимо катилась по логам и поймам, захлестывала прибрежные селения, нагромождала горы камешника, тащила лес, загороди, будки, хлам, сор. В лесах и особенно в низком, болотистом междуречье Оби и Енисея по сию пору лежат расквашенные снега. Разлив необозрим и непролазен. Напрел гнус.
Днем я заходил в прибрежную шарагу, продирался по Опарихе – разведать, как там хариус, поднялся ли? В одном месте, под выстелившимся ивняком, заметил лужицу. Мне показалось, она покрыта плесневелой водой. Я наступил, провалился и упал – комар плотной завесой стоял, именно стоял в заветерье, не тот долгодумный российский комар, что сперва напоется, накружится, затем лениво примется тебя кушать. Нет, этот, северный, сухобрюхий, глазу почти не заметный зверина набрасывается сразу, впивается без музыки во что придется, валит сохатого, доводит до отчаяния человека. В этих краях существовала когда-то самая страшная казнь – привязывать преступника, чаще богоотступника, в тайге – на съедение гнуса.
К рекам, на обдувные горные хребты давно пора выйти зверю, но половодье и снега отрезали все пути в пространственной, заболоченной тайге. Гнус приканчивает там беззащитных животных. Днями продрался к реке сохатый, перебрел протоку, лег на приверхе острова, на виду наезжей дикой артели известкарей. Схватив топоры, ломы, известкари подкрадывались к животному. Сохатый не поднимался, не убегал от них. Он смотрел на людей заплывшими гноем глазами. В сипящих ноздрях торчали кровяные пробки, уши тоже заткнуты сохлой кровью. Горбат, вислогуб, в клочьях свалявшейся сырой шерсти, зверь был отстраненно туп и ко всему безразличен, лишь тело его и сонно отмякшие глаза чувствовали освобождение от казни, ноздри втягивали не пыльно сгущенный вихрь гнуса, а речной ветер, пробивающий и грязную шерсть, и поры толстой кожи. Только кончики ушей мелко-мелко, почти неприметно глазу трепетали, и по ним угадывалась способность большого костлявого тела воспринимать отраду жизни.
Захвостали, забили известкари сохатого – теперь с мясом живут, с обескровленным, полудохлым, а все же с мясом – довольно чебаками и окуньем пробавляться.
На закате я выдернул в устье Опарихи штук двадцать хариусов. Аким искал в кустах имущество, лаялся. Попросил бы чего надо у рыбаков, посоветовал я. «Ё-ка-лэ-мэ-нэ!» – ударил себя в грудь Аким и махнул на меня рукой – что с ненормального возьмешь! Еще когда шли по реке, Аким обронил в воду коробок со спичками. Я предложил подвернуть к рыбакам. Он на меня взъелся: сунься, говорит, к лодке, да еще с незнакомым, да еще с пузатым! Я засмеялся, полагая, что он шутит. Но когда удил, мне мелким показался хариус в устье Опарихи, и я подался за поворот, обнаружил там бородатого мужика – сидит, корабликом хариусов ловит, мирный такой рыболов. По привычке городского, чересчур общительного человека я сунулся поговорить насчет клева, но из кустов вывалился Аким и отдернул меня безо всякой вежливости с берега.
– Ну се ты везде суесся? – зашипел он. – Кержак рыбачит? Да? Харюзов ловит? Да? Ты и ухи развесил! – Он смотрел на меня, как на первоклашку. – Два его брата в тальниках сохатых свежуют. Трех завалили, кровь выпускают – не текет. Нету крови. Комар высосал. Ни-се-о-о-о. На пароходы продадут. Городские хоть се слопают.
Аким нашел спички в железном коробке – коробок этот с выштампованной на нем Спасской башней я дарил когда-то Коле. Эх, Коля! Коля! Братан. Котел и ложки Аким не сумел найти. Жарит хариусов на рожне, морду узкую от жара воротит, от дыма щурится. Вкуснейшая штука – рыба, жаренная на рожне, кто, конечно, умеет ее жарить, чтоб не сжечь хвоста и брюха, а спину рыбы не оставить сырой.
Возле костра собралось четверо ловцов – шел подозрительный катер, спугнул их с самоловов, вот они и валялись на камнях, пережидали. Пробовали забавляться хариусом, но припоздали, к ночи ближе стало морочно, упало давление воздуха, рыба перестала играть и кормиться, лишь таймень в залуке гонял по отмели чебаков, ахал хвостом всю ночь, будто из дробовика. Кержаки до глухого часа таились в кустах, в первовечернем, густом мороке, на двух лодках ушли к другому берегу Енисея, ткнулись в остров, затихли – прячут мясо в лед.
Опрятный, чисто выбритый рыбак, степенный в движениях, походке и разговоре, по фамилии Утробин, извлек краевую газету и от нечего делать стал читать вслух, бросая усмешливые взгляды на слушателей: «За последние годы многие браконьеры для большей свободы действия стали орудовать по ночам. Это в сильной мере осложнило работу рыбоохраны. Сейчас в борьбу с ними вступили совершенные приборы ночного видения. Вскоре ими будут оснащены все мототеплоходы и катера Енисейрыбвода, радиус действия этих сложных оптических приборов достигает нескольких километров. Так что если ночной браконьер и уйдет от преследования, то внешний его вид, лицо, одежда, опознавательные знаки на моторке, марка мотора и другие подробности уже будут известны работникам рыбоохраны.
А уходят браконьеры довольно часто. Моторы у них обычно сильные, иногда даже по два на лодке. Попробуй догони!»
– Ехали на тройке – хрен догонишь! А вдали мелькало – хрен поймашь! – самодовольно сказал лежавший за костром мужик с яростным костлявым лицом и оловянного свечения взглядом. Он носил прозвище Командор и крутил роман с продавщицей Раюсей.
– Гай-ююю-гав! – залился, задергался ногами, вороша огонь, Дамка.
– Нэ перебивай! – приподнялся на локте закомлистый, грузный и отчего-то надменный мужик.
– «Теперь в этих случаях будут выручать приборы ночного видения, – продолжал читать Утробин, – а днем фоторужья, которые тоже появились на вооружении рыбоохраны. С каждым годом увеличиваются и транспортные средства Енисейрыбвода. После ледохода на Енисей и его притоки для несения патрульной службы вышли шестьдесят мощных мототеплоходов, четырнадцать катеров, тридцать пять моторок и более ста дюралюминиевых лодок. Весь флот приведен в полную боевую готовность. Врагам природы не будет никакой пощады!»
Неторопливо свернув газету, рыбак убрал ее в боковой карман пиджака. Воцарилось глубокое молчание.
– Гоняют, как зайцей, – сказал Дамка, который не выдерживал молчания больше минуты.
– Паразитство! – громко выругался Командор, и взгляд его совсем затяжелел. – «Флот приведен в боевую готовность!..» – почему-то шамкая, передразнил он, – атомную бомбу изладить на нас еще не додули!..
– Н-да-а-а! Век рыбачили, век рыбы хватало! Ныне губят ворохами, собирают крохами… Э-эх, хэ-хэ-э-э-э-э! Бросать всю эту волынку надо, на юг подаваться, к фруктам. Че мы тут без рыбалки, без тайги? – спокойно включился в беседу Утробин, хотя говорил он вроде бы всем и для всех, но я-то чувствовал – до моего сведения доводятся соображения.
– Контора пышэ, бухгалтер деньги выдае! – махнул рукой грузный мужик и, распускаясь большим своим телом и напрягшимся было нутром, начал укладываться возле огня, хрустел каменьями, вдавливая их боком и локтями в супесь.
– Это сто за рузье тако? – подал голос Аким. В сложных оптических приборах он не разбирался, зато привычное слово «ружье» на него подействовало крепко.
– Такое! – вскинулся Командор. – Направят на тебя и пронзят!
– Не мают права! – завозился на камешнике и подал голос здоровенный мужик.
– Выживают с реки, с леса! Скоро со свету сживут!..
Разговор возбуждался, переходил в спор, сыпались матюки. А я все пристальней вглядывался в публику, собравшуюся у костра, стараясь ее понять, запомнить, разобраться в ней.
Перво-наперво бросался в глаза Командор, которого я видел на реке еще в прошлый свой приезд. Фамилия его тоже Утробин – распространенная по Енисею, он приходился братом тому рыбаку, который только что читал газету, но решительно ни в чем – ни в облике, ни в характере с ним не совпадал. Когда-то, какими-то ветрами занесло на Енисей уроженца горного Кавказа, и вот из колена в колено выкукливался или штамповался тот неведомый джигит и шествовал в будущее, стойко сохраняя свой яростный облик. От залетной кавказской птицы, скорее всего от беглого чеченца приросла веточка к роду Утробиных – у Командора и другое прозвище есть – чеченец. Весь из мускулов и костей, резко, по отдельности везде проступающих, брови в два пальца шириной, черно прилепленные на крутые бугры лба, срослись над переносицей. Из-под бровей с постоянным напряжением и вызовом сверкали резкие глаза, но неухоженный курчавый волос, клубящийся на голове Командора, и чуть размазанные губы, видать, от матери доставшиеся чеченцу, вялые и с лицом его не совпадающие, смягчали облик клешнястого, порывистого человека. Он не говорил, он выкрикивал слова и при этом сек собеседника молнией взгляда, и может, от дикого вида его иль из-за трубки, а то и от должности – он и на самом деле плавал командиром стотонной совхозной самоходки, вспоминался певец пиратов, флибустьеров и прочей шоблы: «Стоит он высокий, как дуб, нечесаны рыжие баки, и трубку не вырвать из зуб, как кость у голодной собаки!..»
Вечером, когда лодка Командора ткнулась в Опариху и, поддернув ее, он отправился к костру, я увидел мокрый мешок на подтоварнике, в нем скреблись друг о дружку стерляди, все в лодке было разбросано, склизко, необиходно, на корме к беседке прислонено ружье со стволами, окрапленными ржавчиной. Грех большой трогать чужое ружье, но я не удержался, открыл его, вынул патрон – на меня из медного ободка гильзы отлитым на фабрике зраком смотрела свинцовая пуля. «Для чего ж в тихую летнюю жару с ружьем-то?» – поинтересовался я, вернувшись к костру. Командор дернулся, резанул меня взглядом и тут же заскучал.
– Да мало ли? – молвил он, зевая. – Арестант набежит… Утчонка налетит…
– На яйца утчонка садится.
– Это у вас там она садится, а мы ей тут садиться не даем, у нас, в стране вечнозеленых помидор и непуганых браконьеров…
– Гай-ююю-гав! – угодливо залился, задергался Дамка. И остальные рыбаки откровенно надо мной посмеялись. Аким, улучив момент, снова зашипел на меня:
– Че ты на их залупаесся?.. Мотри!..
Командор свалился на спину, закинул руки за голову, недвижно уперся взглядом в небо – гложет Командора горе. Сильный, независимый, он не признавал его, не ждал, не думал о нем, и потому оно обрушилось на него врасплох.
Прошлым летом, в эту же пору, в прозрачный и мягкий день Командор вышел на самоловы. Ветерком чуть морщило воду, но тут же все успокаивалось. Енисей, входящий в межень, уработавшийся, наревевшийся за весну, погулявший во хмелю половодья, довольный собою, убаюканный глубокой силою, широтой и волею, сиял под солнцем. С берега, из лесов, дымчато мреющих вдали, наносило парким духом болот, холодком последнего снега, в самой уж глухой глуши дотаивающего. Тлен прошлогодней травы, закисающих болот и умершей хвои плотно прикрывало ароматами новоцветья. На смену сыплющимся на угреве жаркам, свернувшейся медунице слепило золотом курослепа, по оподолью кустов и каменных гряд шел в дудку дедюльник – так в здешних местах по-детски ласково называли медвежью пучку. Воздух что карамелька. Накатывая с берегов, он обволакивал тело под рубахой, приятно его молодил, наполнял радостной истомой, позывал к ленивым и щекотным воспоминаниям: местная белотелая красавица, подсеченная взглядом «чеченца», дула когда-то припухшими губами ему на ноги – сдуру опрокинул ведро с ухой. Теперь «красавица» «дует» его мужицкими матюками. Но что было, то было: сердце, ломящее жжением, отходило от слабого бабьего дыха, опадал жар снаружи, возгорался внутри и, невзирая на боль, хотелось сгрести в беремя молодую жену и чего-нибудь с ней сотворить…

 

А люби меня, детка,
Покуль я на воле-э-э-э,
Покуль я на воле-е,
Я тво-о-о-ой… –

 

затянул Командор, довольный тем, что ветерок такой сладкий подувает, что телу и душе под рубахой хорошо, что краевое рыбнадзоровское судно «Кура» укатило в низовья Енисея, вода высветляется, теплеет, стерлядь начинает идти к каргам, а тут ей для забавы самоловчики-красавчики. Играй, дурочка, играй, в жизни все с игры начинается!..
Умеет ли плакать рыба? Кто ж узнает? Она в воде ходит, и заплачет, так мокра не видно, кричать она не умеет – это точно! Если б умела, весь Енисей, да что там Енисей, все реки и моря ревмя ревели б. Природа, она ловкая, все и всем распределила по делу: кому выть-завывать, кому молча жить и умирать. Поиграет крючочками-пробочками стерлядочка, гоп за бочок – и в мешочек! Ребятишкам на молочишко, дочке туфли к выпуску. Дочка – слабость Командора. Все лучшее с лица папы позаимствовала: черные лихие брови, кучерявые темные волосы, пронзительно-острые глаза с диковатым отцовским блеском, а от матери
– северную бель тела, крутую шею, алый рот и вальяжную походку. Хар-рашо! Дочь – это очень хорошо! Вот кабы она всю жизнь при доме была, так нет, найдется хлюст какой-нибудь, умыкнет-уманит – закон все той же природы. Что поделаешь? Не она первая, не она последняя. Авось попадется хороший парень в зятья, рыбачить вместе станут, выпьют когда на пару.

 

Какая дивная-а па-агода ды-ы-ы
Распростерла-а-ася-а-а в лу-уга-ах…

 

Пел и думал Командор все, что ему в голову приходило или что ветром надувало, и в то же время по тетиве самолова перебирался, крючки от шахтары и мусора освобождал. На струе, на стрежи на самолов чего только не нацепляется: тряпье, собачьи намордники, сапоги, туристские панамы и трусы. А то было – ужас вспомнить – зажали разбойники инспектора рыбачишек – ни дыхнуть, ни охнуть. Ночью с фонариком приходилось ловушки проверять. В августе темнынь – глаз пальцем коли – не видно, а стерлядь, стерлядь прет! Азарт, конечно. Вдруг что-то грузное поволоклось, заплавало на самолове. Осетр! Умаялся, упехтался, дергает слабо. Сердце послабело, руки послабели, едва тетиву держат. Перевел дух рыбак, осилился, повел добычу – слаб, слаб осетр, но с таким ловчее управляться. Неуторканный, он те задаст такого шороху! Совсем перестало дергать, тяжело по-прежнему, но не дергает. Вот и всплыло что-то, но не трепещется. «Запоролся осетер! Уснул. Сдох. Ах ты, переахты!..» – Командор осветил фонариком: ба-а-атюшки-святы! Утопленник! Зубы оскалил, глазницы пусты, носу нет – рыбой, выдрой иль ондатрой выедено… Ладно, нервы в порядке – с перепугу запросто мог вывалиться из лодки – в потемках, среди реки, один! Вот как она, рыбка, достается! Вот он, фарт добытчика! Зажмурясь, отцепил Командор малого – и поплыл тот снова «за могилой и крестом». Неловко все же покойника покойником именовать, да еще утопшего. Малым назовешь, вроде бы и хоронить не обязательно, вроде бы шуткой все обернулось – нечаянно встретились, непринужденно расстались. Однако малый-то уплыл, но смута на душе осталась – нехорошо, не по-христиански он с ним обошелся. Земле надо было предать. Неловкость еще и оттого, что поверье вспомнилось: «Плывет если по реке утопленник ногами вперед – пару ищет!» А как он плыл – головой? Ногами? Увидь в потемках! Теперь чуть чего тяжелое заслышится на самолове – в сердце колотье, в коленях слабо – опять малый?..

 

Хы-хмуриться не надо, Лада!
Хы-хмуриться не надо, Лада!
Ды-для меня твой смех – отрада…

 

– Придумают же! – покрутил головой Командор. – Ладу какую-то? – Но ни песня, ни бодрость духа уже не справлялись с угнетением, наплывающим всякий раз при мыслях о «малом». «Может, выпить для успокоения и полной услады сердца? Краснуха же прокисает!»
Как ни зырила, как ни шарила по карманам жена, он все же трояк от нее утаил. «Стро-о-огая баба, зараза! У ей шибко не разгуляешься. Но с нашим братом иначе и нельзя! Вон в поселке одном, сказывают, мужик с бабой как взялися, так все и пропили: и дом, и корову, и лодку с мотором, ребятишек по миру пустили. Мужик мешок картошек на семена за десятку купил, баба за пятерку его загнала, бутылку принесла. Вместе выпили – мужик бабу бить. Бьет и плачет! Бьет и плачет! Потом они вместе плакали. Картина! Потом они в алкоголичку подались. Моя туда же, алкоголичкой стращает. Люта баба, люта! Ну да ведь и мужичок ей достался! Олютеешь с ним!.. Х-хы-хмуриться не надо, Лада! Лы-лучше „Солнцедару“ жахнем!..» – Командор захлестнул на уключину тетиву, подался на нос лодки, к багажнику, распинывая на стороны рыб, банки, барахло всякое. «Солнцедар» лил в рот прямо из горлышка. Есть кружка, котел, ложка – все есть, он рыбак основательный, но из горла как-то удалее пьется, может, и похабнее? Вино без задержки катилось по кишкам, током пробивало все члены и спутанные провода жил.
Выпил – и опять за дело, бодрее на душе стало, работа спорится. Оно, вино-то, хоть и зараза, конечно, однако ж сила в ем содержится могучая. А кругом благодать! Берега по ту и по другую сторону реки зелены, вода вся в солнечных крошках, пароход или костерок вдали дымится, чайки летают. Вот она, радость. Вот она, жизнь! Нет, не понимал он и никогда не поймет городскую рвань: живи от гудка до гудка, харч казенный, за все плати…
Стоп! Что такое?!
Командор обеспокоенно вытянул шею. Ну точно, лодка катит, нос приподнят, волна крутая по берегу валит. За мысами кроется лодка, жмется к приплескам, в тень от лесов. Значит, отремонтировал рыбинспектор технику, на службу вышел! «У-у, зар-раза! Все, все как есть вокруг создано для удовольствия жизни, так на тебе: то комар, то мошка, то рыбнадзор – чтоб не забывался человечишка, помнил о каре божьей!..»
Командор наклонил голову, будто поддеть кого на кумпол собирался, круче обозначилась на его лице всякая кость. Глаза, и без того холодные, вовсе остыли, зубы до хруста стиснулись. Недопитую бутылку он ткнул в багажник, давай скорее работу делать. Настроение покоя, благодушие, остатки его еще крутились внутри, но вечная тревога, беспокойство и злость спешно занимали в душе свои привычные места, теснились во тьме ее. Однако Командор перебирался по хребтовине самолова без паники, хотя и спешно. Середину самолова прошел, крючки не очень забиты, пожалуй, успеет ловушку досмотреть и обиходить. Работает Командор и в то же время следит за лодкой рыбнадзора, мощности свои учитывает, запас горючего: бачок полон, мотор новый, в лодке один, а тех, халеев-то – так по-хантыйски рыбачьих разбойников зовут – в самое место – двое: рыбинспектор Семен всегда с сынишкой на поиск выходит. Натаскивает иль боится? Натаскивает! Не шибко пугливый Семен, иначе давно б уж помер.

 

Й-ехали на тройке – хрен догонишь!
А вдали мелькало – хрен поймашь! –

 

рычал себе под нос Командор со злорадной дрожью, не позволяя, однако, особо отвлекаться: допусти оплошность – изувечишься, руку насквозь просадишь крючком – Семен больничные оплачивай! Лодки сближались. Рыбнадзоровская дюралька шла наискосок от берега. Мотор на ней поношен, стар, но пел нынче ровно, бодро, струил серенький дымок за кормою. Перебрали мотор, подлатали рыбхалеи. Командор озабеспокоился – не близко ль надзорную власть подпустил? «А-а, знай наших! Счас оне увидят фокус-мокус! Счас я им покажу землевращенье!..»
Бутылка, которая недопитой осталась за сегодняшний день, – третья. Утром с соседом пол-литра белой выпили, закрасив ее крепкой заваркой. Так вот за столом сидели чинно-важно, попивали «чаек». Баба пришла, носом повела
– нос у ей, что у сибирской лайки-бельчатницы – верхом берет! «Че-то рожи красны?» Тут что главное? Скорей кати на нее бочку, ошеломляй! «Ты поработай с мое на воде, на ветру, дак у тя не токо рожа красна будет!..» Когда за дровами ходил, из поленницы вынул утаенный на всякий пожарный случай «Вермут», и его «уговорили» до капли, наголо. Не пробрало. Пожрать ладом так и не пожрал, чего-то хватанул на ходу, картошек холодных вроде, прихмелел, вот и охватило удальство, захотелось Командору на глазах рыбхалеев допить «Солнцедар»! Запрокинуть голову и, побулькивая горлом, выпятив тощее брюхо, изобразить артиста. Однако ж тут не театр, тут тебе такой аплодисмент дадут
– не прочихаешься. Нынешний браконьеришко что сапер на войне. Только и разницы меж сапером и браконьером, что тому медаль дадут, а этому штраф либо срок.
Шлеп стерлядку за борт – снулая, в слизи уж вся на последнем крючке болталась, прыг на корму, цап за шнур и… «Выр-ручай, отечественная техника! Уноси! Рыбхалеи рядом!» С первого рывка мотор сыто уркнул и забормотал под кормой. «Все-таки и мы, когда захочем, умеем кой-что делать»,
– мельком отметил Командор. Мысль была приятная, утешающая, она начала было развиваться в том направлении, что если-де нам мобилизоваться внутренне и внешне, не филонить, работать всем дружно, то, пожалуй, этих самых капиталистов-империалистов не только по количеству, но и по качеству уделаем, как мелких. Однако завершить глубокоматериалистическую мысль недостало времени – Семен привстал с беседки, рукой движения делает такие, будто огонек гасит иль паута ловит – велит глушить мотор.
«Игровитый ты мужичок, Семен, игровитый! Ну-к че ж, поиграем!» – Командор вертанул ручку газа, мотор взревел, лодка вздрогнула, понеслась не по воде, по гладкому стеклу-зеркалу и, казалось, вот-вот раскатится так, что оторвется от воды и взмоет в небо. Будто специально для браконьеров мотор «Вихрь» изобретен! Названо – что влито!
Увеличились скорости, сократилось время. Подумать только: совсем ведь недавно на шестах да на лопашнах скреблись. Теперь накоротке вечером выскочишь на реку, тихоходных промысловиков обойдешь, под носом у них рыбку выгребешь и быстренько смотаешься. На душе праздник, в кармане звон, не жизнь – малина! Спасибо за такой мотор умному человеку! Не зря на инженера обучался. Выпить бы с ним, ведро выставил бы – не жалко.

 

Й-ехали на тройке, та-та-та-та.
А вдали мелькало, тир-тар-рр-рам!..

 

Несется Командор по речному простору, с ветерком несется, душа поет, удалью полнится, тело, слитое с мотором, спружинено, энергией переполнено, кровь кипит от напряжения, нутро будоражится – смущает его недопитый «Солнцедар». «Ну ничего, ничего. Потом в честь победы его заглотаем!»
Ревут натуженно два мотора на реке, прут лодки в кильватер, со стороны посмотреть – лихачи вперегонки гоняют. Чушанцы обожают этакую забаву. Тонут иной раз, но какое соревнование без риску.
Никаких знаков отличия нет на рыбинспекторской лодке, лишь номер, да еще вмятина на правой скуле и бордовая полоса вдоль бортов – у пожарников выпросил краски начальничек, самому-то ничего не выдают, кроме грозных распоряжений, квитанций на штрафы да зарплатишку, какую Командор при удаче за один улов берет. А вот поди ж ты, сколько лет не сходит с должности Семен! Борьба его захватила, чо ли? Может, что другое? Может, смысл жизни у него в том, чтоб беречь речку, блюсти закон, заражать – тьфу, слово-то какое поганое! а его, такое слово, по радио говорят, – заражать, значит, своим примером ребятишек! Им ведь дальше жить, ребятишкам-то. Н-да-а-а, свой человек Семен, но непостижимый. На берегу человек как человек, поговорит, поспорит когда. Выпить, правда, не соглашается – резонно, конечно: выпивка – покупка на корню. Но нету въедливей, прицепистей, настырней типа, как Семен, на реке. Тут он со всеми темными добытчиками нарастотур. Своего родича Кузьму Куклина, царство ему небесное, однова защучил у Золотой карги. Старичок улыбается, десенки дитячьи приветно оголяет, шебаршит беззубо: «Шурин, шурин…», папиросочку из пачки услужливо вытряхивает: «Шурин, шурин…» Семен папироску обратно в пачку ногтем защелкнул да ка-ак врезал Куклину на всю полусотскую! Закачался Куклин: «Курва ты, – говорит, – не шурин!..» …
Да-а, криво не право. Напились тогда, базланили, и, конечно, пуще всех Куклин: «Убить йюду, сничтожить!» Но проспались, пораскинули умом: нет, не стоит. Во-первых: все привычки Семена, всю его, так сказать, нутренность насквозь изучили. Нового же инспектора пришлют – изучай снова, приноравливайся к нему, а вдруг он еще лютей окажется? Семен прижимает, конечно, штрафует, невзирая на лица и ранги, однако сам живет и другим, как говорится, жить дает – то у него лодочный мотор забарахлит, то в собственной груди мотор гайки посрывает, либо раненая башка заболит. Глядишь, сенокос приспел, там в огороде убирать надо, опять же заседает в поссовете – депутат; иль на совещание районное, когда и на краевое укатит, решая, как кого ловить.
Словом, ничего мужик, хоть и зараза.
Во-вторых: Семен верток, бесстрашен, стреляет куда тебе с добром, на дармовую выпивку не идет – голыми руками его не возьмешь, но и он изнемог, взвыл однажды на собранье: «На фронте так не измаялся, не устал, как с вами! Будь он, этот прощелыжный люд, проклятый!..»
Да-а, конечно, тут, в мизгиревом гнезде, не дремай, тут война денно и нощно идет, палец в рот положишь – руку отхватят!
В-третьих: вот в-третьих-то и весь гвоздь – за убийство рыбинспектора могут и к стенке прислонить, либо такой срок отвалят, что мертвому завидовать станешь…
«Ой, в лодке-то, кажись, не сын Семена? Нет, не сын! Тот еще тонок шеей и хоть волосенки тоже по моде, как дьякон, отпустил, да парень все еще в ем не окуклился». Командор приподнялся с беседки, сощурился, будто целясь, заострил зрение – за мотором, подавшись распахнутой грудью вперед, сидел в синем выцветшем кителе слишком уж непреклонный с виду мужчина. Ближе к носу лодки, на скамье Семен в шапке горбился. Хоть летом, хоть зимой всегда он в шапке – голова контужена и пробита, от пластинки, вставленной в нее, мерзнет. «Значит, отвоевался Семен! Сменщика с участком знакомит. Я на глаза попался ненароком. – Тень сочувствия или жалости тронула сердце Командора: – Семен, Семен! Че ты заработал? Каку награду? Гонялся дни и ночи по реке за такими вот, как я, ухарями, головой рисковал, здоровьишко последнее ухлопал, нервы в клочья испластал. Глянь, по всему поселку дома понастроены, лодки „Вихрями“ звенят, молодцы-удальцы вино попивают, песни попевают, а ты сдашь казенную лодку и на реку не на чем выехать, чебаков закидушками таскать с ребятишками станешь. Умная голова твоя, Семен, да дураку досталась. И-эх, повеселить тебя, что ли, на прощанье?»
Командор прибавил газу, зажал под мышкой ручку мотора, прикурил от пучка спичек и обернулся, уверенный, что рыбинспекторская дюралька осталась за горбиной густолесого острова и можно, обогнув его, выключить мотор, сплыть протокой и спрятаться в Заливе либо мотануть в поселок. Но лодка с бордовой полосой по jбносу, не слышная из-за гудящего за спиной «Вихря», тянулась вослед, отбрасывая на стороны прозрачные заволоки, оставляя легкую тень за кормой. Командор прикинул расстояние, на остров глянул, и сигаретка выпала изо рта. Он ее попытался поймать, но только подшиб рукой – его гонят километров тридцать! У него и горючее в бачке скоро кончится, а запасная канистра в багажнике, да и бензина в ней литров пять. Надеялся к самоловам «сбегать», пока самоходка тесом загружается. «Возни Семену с мотором не день, не два», – талдычили знатоки, а у него помощник объявился! – «Преемник! Мать-расперемать!..» Рекой да еще вверх по течению не уйти. К берегу прибиваться, в лес бежать? А мотор? А лодка? А стерлядь? А недопитый «Солнцедар»? Да и узнают по лодке, докопаются, с самоходки спишут, штаны спустят… Н-ну-у не-е-эт! Не зря его дочка Командором нарекла! Командор, если он воистину Командор, изловить себя не даст, крушения не допустит! Хищно наклонившись клювом носа встречь лесному ветерку, Командор развернул лодку, заложив такой вираж, что дюралька легла на борт. Оставив позади будто мелом очерченный полукруг, Командор устремился вниз по течению. Лодка прыгнула на круглой волне, ахнула обвально носом, раскрошила бель полосы в сыпучие брызги. Командор жадно облизнул с губ мокро и, нахально скаля зубы, пошел прямо на дюральку рыбинспекторов. Он пронесся так близко, что различил недоумение на лицах преследователей. «Ничего сменщик у Семена, ладно скроен и крепко, как говорится, сшит! Черен, цыганист, лешачьи глазищи в туго налитых мешках глазниц. Да-а, это тебе не хроменький Семен с пробитой черепушкой! С этим врукопашную придется, может, и стреляться не миновать…»
И только так подумал Командор, сзади бухнуло, нет, сперва воду вспороло рядом с лодкой, потом уж бухнуло. «Стреляют!» – Командор утянул голову в плечи, тоска, не боязнь, не страх, а вот именно тоска охватила его, сжала чего-то там, внутри, непривычной болью иль тошнотой – вот когда резиновую камеру надуваешь и она фуганет обратно – точно так же противно бывает внутри, тошно, вроде бы резиновая пыль там все облепит и не смывается слюной. На Обском водохранилище, сказывал один отпускник, побывавший в Чуши, рыбинспекция не церемонится – хлопнет по корпусу лодки, пробьет ее – и шабаш
– вынает за шкирку браконьеришку из воды, как цуцика. «Неуж еще вдарят?» – Командор свел лопатки на спине – спина-то дверь, не промажешь! – безо всяких уже смешочков обернулся и возликовал – заглох мотор у рыбхалеев! Они тоже заложили лихой вираж, а моторчик-то и скиксовал!..
Командор хукнул, кашлянул и грянул на всю реку:

 

М-мы пой-едем, мы пом-чимся
В надлежа-ащую зар-рю-у-у-у!..
Я те Север подар-рю-у-у-у!..

 

Песню эту новую он слышал от дочки Тайки, она по радио; востроуха девка, ох востроуха! Только песня-то уж… Глупая, право, глупая! Как это Север подарю? Он что, поллитра? Рубаха? Консерва? У Командора всегда так: чуть успокоится, начинает думать на отвлеченные темы. Иначе тут с ума сойти можно при такой жизни. С одной стороны, работа ответственная, с другой стороны, баба преследует, выпить не дает, с третьей – эти вот, рыбхалеи всякие.
Командор летел вниз по течению, в распахнутые врата реки, к тому самому Северу, который всем охотно дарили и в песнях, и в кино, и наяву, за подъемные деньги, да мало кто его брал. Наоборот, людишки, даже местные, коренные снимались с насиженной земли, уезжали в тепло, к морю Черному и Азовскому, в Крым, в Молдавию, к вину дешевому, к телевизору поближе, от морозов, от рыбнадзоров, от ахового снабжения, от бродяг-головорезов, от рвачей подальше. Берите Север, берите, если надо! Мы тут намерзлись, наплакались, наскучались. «Вот вырастет дочка, выучится, определится к месту, я денег накоплю и тоже к ней уеду, – вдруг порешил Командор, – пусть другого дурака гоняют и стреляют…»
Между тем лодка рыбинспекторов снова вклеилась в след дюральки Командора, бежит тебе терпеливо, и хотя мотор на ней старый, двое мужиков в лодке, но когда придет пора заправляться горючим, тут и выявится их верх, тут они его и защучат. Им что? Они, не глуша мотора, бачок дополнят горючим и достанут его. Командор пихнул носком резинового сапога бачок – тяжел, еще поживем! Показался крутой мыс, весь в мелком камешнике. Над ним яр, издырявленный береговушками. В яру ямины выбуханы – человек залезет. Местные собачонки навострились рыть землю, выцарапывать из норок яйца и птенцов береговушек. «Что в народе, то и в природе, – покачал головой Командор, – обратно борьба!..»
Птички густым комарьем клубились над рекой и заплесками. На мысу ребятня закидушки сторожит – язь пошел. Костры горят, картошки в углях пекутся. Парнишки в нарядных плавках, все справные, веселые, загореть когда-то успели, будто в саже, чертенята! Крепкие парнишки, вольные, гоняют друг дружку, горя не зная, камни в воду бросают, за лески закидушек держатся, рыбеху подсекают. И щипнула сердце Командора тихая зависть: «Вот бы всегда парнишкой быть! Ни тебе горя, ни печали, рыбачил бы, из рогатки пташку выцеливал, картошку печеную жрал…»
Заныло в брюхе. Проклятая житуха! Не помнит, когда летами вовремя ложился, когда нормально жрал, в кино ходил, жену в утеху обнимал. Ноги простужены, мозжат ночами, изжога мучает, из глаз метляки летят, и пожаловаться некому. Бодрясь, хохму, от ухорезов слышанную, повторяет: «Живешь – колотишься, грешишь – торопишься, ешь – давишься – хрен когда поправишься!..» Оно и правда. Вином спасается. А что оно, вино-то? Бормотуха кислая, какое-то плодово-?выгодное», «Солнцедар» и вовсе вредный – его бичи «менингитником» зовут, они, эти бродяги, все знают, сплошь землю исколесили. Иные институты, университеты прошли, гр-рамотные!
Мыс Карасинка с парнишками, с кострами, с собаками, всегда возле них обретающимися, остался за поворотом. Вот-вот откроется устье Сыма – реки, из приобских болот и тайги текущей, в ней скроешься не только с лодкой, но и с пароходом, даже с целым караваном судов, при умении, конечно! – столько на этой пойменной реке островов, заостровок, висок, лайд, проток разных, рукавов, излучин и всякого добра. По левому берегу Сыма, в самом его устье поселок стоит под названием Кривляк. Хорошо стоит, в кедрачах, на высоком песчаном юру, солнцем озаренный с реки, тихим кедрачом от лесной стыни укрытый.
В тридцать втором году шел обоз с переселенцами. Вел их на север умный начальник, узрел это благостное место, остановил обоз, велел строиться. Для начала мужики срубили барак, потом домишки в изгибе, средь кедрачей, объявились – так и возник на свете этот красивый поселок с нехитрым названием, с работящим дружным людом – час езды от Чуши, но словно из другого мира здесь народ вышел, и работает по-другому, и гостюется, и поножовщины здесь нету, и рвач не держится.
Там, где стоит Кривляк, под берегом проходит стрежь реки Сым. Большой кривуль надо загнуть, чтобы из Енисея угодить в борозду, версты на три, не меньше. Правой стороной уже не пройти. Дрогнула вода, пошла в «трубу», оголились узкие песчаные опрядыши. Малые косы и отмели еще под водой, но мутна вода от волн, гуляющих по мелководью, значит, низка уже. «Обнеси, родимая!» – Командор погнал лодку полукружьем, к Кривляку, и тут как тут выскочила рыбинспекторская дюралька из-за поворота, пошла наперерез. «Э-эх, дурак, дурак! – сочувственно качал головой Командор, думая о кормовом, – Семен прикемарил, должно быть,– изучи местность, ндрав реки и всей природы, тогда уж носись сломя голову!»
Уркнул мотор вдогон шедшей дюральки. Снялся с беседки Семен, шатаясь поспешил на корму.
– Сели-запели! Что и требовалось доказать! – подвел итог своим действиям Командор. Сбросив газ, он поднялся с кормовой беседки, приложил руку козырьком ко лбу. Надзорная власть сидела на мели плотно. Поставив мотор на малые обороты, так, чтоб лодку не сносило и вперед она не бегла, Командор потянулся, передернул плечами – кость застоялась, хрустела. Размявшись, он достал из багажника недопитую бутылку, разболтал ее, зычно крикнул: «Будем здоровы, товаришшы!» – и опорожнил досуха. Бросив бутылку в сторону рыбинспекторской лодки, он еще крикнул: «Двенадцать коп стоит!», и, решив, что такого куража недостаточно, выбрал самую крупную стерлядь, помахал ею, притопывая и напевая: «А-а-ах ты, м-моя дор-рога-а-ая-а, а-а-ах ты, з-зо-ло-та-ая!» Торжество быстро его утомило, погоня напряженной была, да и встал ни свет ни заря, вино, опять же, некачественное пил – нудит под ложечкой, правда что «менингитник»…
Новый рыбинспектор бродил в высоких сапогах, а бродить на опечках вязко. Семен грозил Командору кулаком и плевался, что-то крича. Скука! Командор врубил скорость и повел лодку в мутную, все еще ворочающую пенья, коряги, бревна, неспокойную реку Сым, почти не населенную, вольную. По ней тайги, рыбы, дичи столько, что бери – не переберешь. Да некому брать-то. Разве что браконьеришки осенями запрутся в глубинную таежную дебрю, из которой и сейчас еще тянуло холодом и мшелой, седой дикостью. Случалось, за лето так и не успевал там растаять снег, раскисший, желтый, он лежал, толсто усыпанный хвоей, крылатыми семенами, чешуей шишек. Затем, где-то уж в августе его схватывало иньями, крепило первыми заморозками, и далеко до покрова на леденцовую хрусть ложилась новина. По ней печатается всякий след, как на листе бумаги. Соболишко густо по глухому Сыму ведется, скоро приспеет, пора готовиться к пушной охоте – надо прихватить пяток-другой соболишек на шапку и воротник Тайке, десятилетку закончит, в институт определится – девка видная, что и говорить. При соболях-то, глядишь, кандидата наук какого-нибудь свалит!..
О рыбинспекторах, севших на мель, Командор давно думать забыл. Его обуревали иные заботы. Но что-то скоблило в груди, покусывало под сосцом с самого утра, и, как он ни отгонял тревогу, она снова и снова подступала, и только схлынуло напряжение погони, прямо-таки закогтила нутро. Как и всякий таежник, он не только доверялся предчувствиям, он их растравлял в себе внешним безразличием, дурашливостью, прикидываясь лихачом, которому все трын-трава.
Верстах в пяти от устья Сыма он зашел в обмелевшую лайду, намазался репудином и, бросив резиновый дождевик на решетку, упал, зарывшись башкой в воняющую маслом и рыбой телогрейку, надеясь, что сон подавит всякую блажь и тревогу. Спал провально. Проснулся немного очумелый; во рту связало горечью и вонью. Обмакнув голову за борт, он поболтал ею, будто медведь возле пчелиного улья, прополоскал рот, выплюнул муть за борт и, помыв в воде старую банку, зачерпнул холодянки, напился. Посвежело нутро, ум посвежел, сразу вспомнилось про самоходку – нагрузили небось, а капитан дрыхнет.
Вытолкав лодку из лайды, обмелевшей на спайке с рекой, он выгребся из навеса вербача на течение, хотел дернуть заводной шнур, но отчего-то раздумал и поплыл по течению, наслаждаясь предвечерней тишью лесов, редким вскриком птиц. Почему-то грустно снова стало, жалко себя сделалось. Вспомнил: во сне лодка привиделась, опрокинулась, затонула как будто? Уж не хворь ли подкралась? Погибельная лодка к болезни снится. Верь – не верь, а иной раз стариковская брехня сбывается. Не рак ли? Что-то нудит, нудит под ложечкой. Грызет, точит неслышно, щупальца по телу распускает. Хватишься, уж весь ими опутан…
– Тьфу! – плюнул Командор за борт. – Допился! «День меркнет ночью, человек – печалью», – с суеверной елейностью пропел он про себя, отгоняя мрачные думы. Знал он, что, если дать им себя одолеть, тогда все, тогда как думалось, так и выйдет. А надо еще дочь в люди вывести – у нее сегодня выпускной утренник в школе, формочку шерстяную наденет, в кудри белый бант вплетет, чулочки капроновые натянет да как пойдет!.. Куда там приезжим стиляжкам! Не нарядом – крепкой сибирской натурой их расшибает Тайка. От любви семейной, от хорошего питанья, от избалованности ль к пятнадцати годам у нее все уж соком налилось, округляться под платьишком начало, и однажды – это в восьмом-то классе! – он у нее записочку в столе нашел – крючки искал, царап – порошок какой-то! Похолодел. Хворает девка, порошки тайно пьет, чтобы его, отца, не пугать. Развернул – записочка! В стишках! «Я помню чудное мгновенье – передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как Гений чистой красоты!»
У Командора аж лоб испариной покрылся: кто же в Чуши по стихам такой мастак? Тужился, тужился, не вспомнил, не знает современную молодежь. Он тогда в обход пошел: по радио, мол, декламировали что-то насчет мимолетного виденья. Дочка бац ему по рогам: «Стыдно чужие письма читать! Некультурность! Закоснелость! Старорежимные веянья! А стихи эти печальные написал Александр Сергеевич Пушкин! Это-то хотя бы надо помнить!..»
Командор души не чаял в дочери, баловал ее, да и она к нему приветна. Есть у него еще дочь и сын, но словно бы чужие, те дети ближе к матери, и, если прямо сказать, в доме у них два дома, мостиком меж которых умница Тайка. Придет он когда пьяный, ну другой раз забушует – не без того. Тайка как топнет ножкой: «Командор! Право руля!» – это, значит, на боковую. И он готов. Злой, тяжелый, неуживчивый, перед нею что ребятенок, не может перечить, и все тут. Понарошке руку к пьяной башке приложит: «Й-есь пр-раво руля!» – и бухнется, ноги в дырявых носках кверху. Все кругом готовы его в ступе истолочь, а Тайка говорит ему как больному, чтоб успокоился, возьмется читать «Конька-горбунка» – где-то достала книжку, с картинками. Он того «Конька» почти наизусть запомнил: «Братья сеяли пшеницу и возили в град-столицу. Знать, столица та была недалече от села…»
Хорошо, просто здорово и необходимо знать человеку, что дома его ждут и любят. Другой раз поздней осенней ночью заявится мокрый, промерзший, как пес, сапоги в сенках снимет, чтоб не бухать по половицам, на тырлах к русской печи крадется, а она, Тайка, из своей комнатушки голос подаст: «Это ты, Командор?» – «Я, я, спи!» – «Ну как на вахте?» – «Порядок на вахте».
Чем старше становилась дочка, тем реже зверел Командор пьяный, старался при ней не лаяться по-черному и вообще с годами вроде как отмяк душою.
Жену он заметил еще с реки, возле своей рыбацкой будки. Стояла какая-то вся серая, и не сразу догадался – в плаще сером она. «Че это она явилась на берег?» – встревожился Командор и, забыв сбросить газ, со всего хода грохнулся лодкой в берег. Жена медленно, вязко подошла к лодке и, остановившись в отдалении, глухо произнесла:
– Носишься но реке, голову сломить не можешь…
– Че? Че ты?
– Беда у нас. Тайку задавило…
Дальше он уже ничего не помнил: как выскочил из лодки, как бежал домой, одолев береговой крутик в несколько прыжков. Ребятишки – сын и дочка – прятались за баней, в сенках толпился народ, возле кровати стоял старший брат Зиновий. Он отстранился, увидев Командора. Застыл среди горницы Командор, глядя на дочку, лежавшую на чистом покрывале, в измятой, рваной и грязной форме – вся какая-то скомканная, будто белогрудка-береговушка, из рогатки подшибленная.
– Дочка! Ты че? Тай! Ты давай, брат, давай!.. – бодренько воскликнул Командор. – Я вот приплыл. На вахте… порядок…
Жена с маху упала на дочку, загребла ее под себя. «Экая копна! Придавила…» – сморщился Командор.
– Доченька! Скажи что-нибудь! Скажи родителям своим…
Командор зарычал, отбросил жену, схватил дочку на руки, затряс, забайкал неумело – он их, маленьких-то ребят, и Тайку тоже, знать не знал, никогда с ними не водился, матерно ругал, если они орали, марались и болели. И вот, вытирая мазутной ладонью кровь с лица и шеи Тайки, поднимал ее упавшую птичью головку с косою, болтающуюся вялым, перешибленным пером…
– Че делашь-то? Спятил! – очурал его старший брат. Отобрав Тайку, он опустил ее твердеющее тело на кровать, сложил покорные руки на груди, незаметно перекрестился, глядя на богатый ковер, выменянный на пароходе за рыбу. – Совсем олешачились! Возле покойника дикуем…
– Кто? Где? – услышав про покойника, захрипел Командор и бросился в кладовку, выхватил ружье, патронташ. На нем повисли брат, жена, соседи. Всех разбросал. Бегал по поселку, искал погубителя.
По поселку Чуш проходит в день не больше восьми машин, но они давят кур, свиней, собак и людей не меньше, чем сотни автомобилей в ином городе, – шоферня на них всегда пьяная. Нажравшись бормотухи, шофер, вывозивший с берега дрова, уснул за рулем, вылетел на тротуар и сбил двух школьниц, возвращавшихся с утренника. Выпускной вечер директриса школы проводить запретила – наезжий люд набивается в школу, приносит вино и нехорошо воздействует в моральном смысле на местное юношество. Тайку ударило о столбик ограды затылком, и она скончалась в медпункте. Подружку ее искалечило. Пакостливый, как кошка, и трусливый, как заяц, знающий нравы родного поселка шофер спрятался за прудом, в хламных кустах, спал в ожидании милиции и следователя, не чуя оводов, облепивших его рожу.
Не найдя шофера, распалив патроны наудалую, в лес, Командор наладился топиться, бросил с дебаркадера в воду ружье, сапоги, порвал рубаху и прыгнул в Енисей. Едва его вынули – отбивался. До потери сознания поили водкой, судороги с ним начались, пена ртом пошла – пал неистовый чеченец, погас, обмяк, сварился. На похоронах не плакал, не голосил, стоял всему покорный и трезвый, в ненадеванном костюме, в модной мятой рубахе, не зная, что делать, куда себя девать.
Отходил Командор долго, трудно. В одиночестве и в горе не прильнул к семье, еще больше отдалился от нее, почти ненавидя младших своих ребят за то, что они, постылые, живут на свете, а Тайки нет. Дети, чувствуя злобу родителя, на глаза ему старались не попадаться.
Девочка, что угодила вместе с Тайкой под машину и осталась жива, хотя и ходила на костыле, тоже избегала встречи с Командором. «Ты-то чего сторожишься?» – вызывал в себе чувство сострадания к девушке, приветливо кивал ей головою Командор. Однако под спудом сознания давило, грызло: почему конопатая, редкозубая, с наземного цвета волосами девка жива, а Тайка-красавица погибла? Почему? От Тайки радость отцу была. От нее бы и дети здоровые да красивые пошли, от этой что уродится? Сор! Дамка еще один…
Так думать нельзя, увещевал себя Командор. Скрутит его за черные такие мысли судьба, покарает, но ничего с собою поделать не мог. Неприязнь к людям, злоба на них заполнила все в нем, расползлась болезнью страшнее рака: он делал то, что было в его силах, – старался как можно реже и меньше бывать на людях, обитал в каюте самоходки, пьяный завывал, мочил слезами портрет дочери, муслил его распухшими губами, когда совхозную самоходку отправляли на зимний отстой, забирался в тайгу, на охоту, срубив на Сыме потайную избушку.
Жена Командора состарилась, сделалась скорбкой, бесстрашной, нападала на мужа: если б он не шлялся, не пил, помогал бы растить и доглядывать детей
– разве б не уберегли дочку?! Что с нее возьмешь! Она баба, женщина, хоть в крике забывается, отходит, облегчается ее изнывшая душа.
Но беда не дуда – поигравши не выкинешь. Так пусть и она тоже мучается, пусть у нее тоже не проходит чувство вины, не утишается боль.
У Командора, от роду ничем тяжело не болевшего, начало сдавать сердце, поднялось давление от бессонницы и головные боли раскраивали череп, непомерно тяжело ему стало носить свою душу, словно бы обвисла она и пригнетала Командора к земле, ниже, ниже, того и гляди вывалится, вся обугленная, ударится оземь, провалится в яму, где в кедровом струганом гробу лежит нарядно одетая, в кружевах, в бантах, в лаковых туфельках светлая девочка, не успевшая стать девушкой, – кровинка, ласточка, ягодка неспелая, загубил ее пропойный забулдыга, сухопутный браконьер.
Назад: ДАМКА
Дальше: РЫБАК ГРОХОТАЛО