Книга: Страна вина
Назад: ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дальше: ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Слова шоферицы как ножом полоснули по сердцу. Схватившись за грудь, словно влюбленный юноша, он страдальчески согнулся пополам. Взгляд упал на ее розовые ноги — еще более подвижные, чем руки, — которыми она елозила туда-сюда по ковру. Сердце захлестнула злоба.
— Шлюха! — процедил он сквозь зубы, повернулся и пошел к двери.
— Куда же ты, клиент! — заорала она. — Обманул женщину, кто ты после этого!
Он продолжал шагать к двери. Мимо уха со свистом пролетел серебристый стеклянный бокал. Он ударился в дверь, отскочил и упал на ковер. Обернувшись, следователь увидел, что она стоит, тяжело дыша, рубашка распахнута на груди, глаза полны слез. Обуреваемый самыми разными переживаниями, он сдавленным голосом произнес:
— Вот уж не думал, что ты такая бесстыжая — с карликом переспала. За деньги, небось?
Она разразилась хриплыми рыданиями. Потом вдруг рыдания стали такими режущими слух, такими пронзительными, что металлические подвески на люстре матового стекла закачались, тихонько позвякивая. Она принялась колотить себя кулаками в грудь, царапать ногтями лицо, рвать на себе волосы, биться головой о белоснежную стену. Это безумное самоистязание сопровождалось истерическими выкриками, от которых чуть не лопались барабанные перепонки:
— Убирайся отсюда! Убирайся — убирайся — убирайся…
Следователь страшно перепугался. Такого он еще не видывал. Казалось, сама смерть коснулась его ледяной рукой с красными когтями. По ноге побежала струйка мочи, хотя он прекрасно понимал, что мочиться в штаны крайне неприлично. Было очень неловко, но пусть уж лучше так, чем рухнуть без чувств. Ведь это помогло избавиться от огромной эмоциональной нагрузки.
— Прошу тебя, не надо… — молил он. — Прошу тебя…
Но ни его мольбы, ни его конфуз не заставили шоферицу прекратить самоистязание или вопить тише. Она стала биться головой еще более ожесточенно, отчего стена всякий раз отзывалась еще более гулким звуком, казалось, вот-вот вылетят мозги. Подбежав, следователь обхватил ее за талию. Выпрямившись, она высвободилась из его рук и принялась истязать себя по-другому: она яростно впилась зубами в тыльную сторону ладони, словно в свиной окорок. Вцепилась не понарошку, чтобы напугать, а по-настоящему, и вскоре рука превратилась в кровавое месиво. В этой отчаянной и безнадежной ситуации ему в голову пришла отличная мысль: он рухнул на колени и принялся отбивать поклоны.
— Матушка моя, — ничего, если я буду так называть тебя? — матушка милая, вам ли с высоты вашего положения замечать вину ничтожного! Будьте великодушны! Ведь недаром говорят: «Вельможа так велик душой — хоть на ладье плыви». Считайте, что услышанное вами — чушь, ну вроде как воздух испортил.
Это подействовало. Глодать руку она перестала, зажмурилась и, разинув рот, заревела как дитя. Следователь выпрямился и принялся хлестать себя по щекам — то справа, то слева, совсем как раскаявшийся киношный негодяй.
— Не человек, просто скотина, бандит, хулиган, пес шелудивый, личинка длиннохвостая в бочке дерьма. Лупи, забей до смерти ублюдка этого… — поносил он себя.
От первой пары ударов щеки загорелись, но потом бил словно по воловьей коже: не болит, не саднит — лишь щеки будто онемели. А после исчезло и онемение, слышались только жуткие шлепки, и казалось, что не себя бьешь по лицу, а дубасишь свиную тушу без щетины или лупишь по заду покойницу. Он продолжал наносить удары с каким-то ожесточением, но постепенно в душе возникло чувство радости, как при свершившемся возмездии, словно он с кем-то расквитался. В какой-то момент он прекратил поносить себя, и сила, которую он вкладывал в слова, перешла в руки, отчего каждый удар стал еще крепче, а звуки пощечин — звонче. Он заметил, что рот у нее закрылся, рыдания прекратились, и она тупо уставилась на него, будто загипнотизированная. Следователь в душе самодовольно усмехнулся. Добавив еще несколько яростных оплеух, он опустил руки. Из коридора донесся гул голосов.
— Не сердитесь на меня, барышня! — робко произнес он.
Она продолжала стоять, не шевелясь, раскрыв рот и не сводя с него глаз, и от застывшего у нее на лице выражения, которое делало ее похожей на зловещее изваяние, волосы у него встали дыбом и мороз пробежал по коже. Он медленно поднялся и, стараясь за сладкими речами скрыть бушующий внутри гнев, стал потихоньку отступать к двери.
— Ну не сердись больше на меня, пожалуйста, это все рот мой поганый — не рот, а задница вонючая. Язык мой — враг мой, и хоть кол на голове теши. — Он уперся задом в дверь. — Так неудобно перед тобой, приношу искренние извинения. — Он с силой надавил на дверь — ее скрип громом отозвался в ушах. — Честное слово, меня, черт возьми, и дрянью-то не назовешь, да я просто жвачка коровья, блевотина кошачья или собачья, мерзавец я, каких свет не видывал, правда мерзавец… — безостановочно бормотал он, пока в конце концов не ощутил спиной холодную струю воздуха. Бросив на женщину последний взгляд, он проскользнул в образовавшуюся щель и тут же захлопнул дверь, отгородившись от нее.
Недолго думая следователь припустил в дальний конец коридора, охваченный большим страхом, чем потерявшаяся собака, с большей суетливостью, чем угодившая в сети рыба. Навстречу попался элегантно одетый маленький мужчина, торопливо семенящий за такой же крошечной официанткой. Одним махом следователь сиганул чуть ли не через головы обоих лилипутов, не обращая внимания на испуганный вопль официантки. В конце коридора он свернул за угол и открыл засаленную дверь, откуда пахнуло сладким, кислым, горьким и острым. За дверью все было окутано клубами пара, в них туда-сюда крутились маленькие человечки, то исчезая, то появляясь, словно чертенята. Кто-то орудовал ножом, кто-то выщипывал шерсть и перья, одни мыли посуду, другие готовили приправы. На первый взгляд вроде бы царила неразбериха, но на самом-то деле во всем был порядок. Он зацепился за что-то ногой и, глянув вниз, увидел целый ком смерзшихся черных ослиных причиндалов — штук пятьдесят. Тут же вспомнилось блюдо «Дракон и феникс являют добрый знак», банкет из ослятины. Несколько человечков приостановили работу и с любопытством воззрились на него. Выбравшись из этого помещения, он побежал дальше, обнаружил лестницу и спустился по ней, держась за перила. До него донесся истошный женский вопль, и разом высвободилась оставшаяся моча. В наступившей потом тишине в голове мелькнула нехорошая мысль: «А-а, ну ее!» Не обращая внимания на разодетые пары, которые танцевали на выложенной лайянским красным мрамором танцплощадке, он рванулся через нее, явно нарушая неторопливый ритм прекрасной музыки, словно побитый, вонючий, шелудивый пес, и черным снарядом вылетел прочь из блистательного великолепия ресторана «Пол-аршина».
Лишь добежав до какого-то темного переулка, он вспомнил: только что на выходе из ресторана в ужасе пронзительно завопили напуганные им близняшки-лилипутки. Он прислонился к стене, чтобы отдышаться, и бросил взгляд на яркие огни ресторана. Неоновая вывеска над входом сверкала разноцветьем огней, и косо падающие капли дождя становились то красными, то зелеными, то желтыми. До него дошло, что уже вечер, что скоро зима, что он стоит под холодным дождем, опершись спиной о склизкую каменную стену. «Только на кладбищах стены могут быть такими сырыми, — размышлял он. — В Цзюго меня и так постоянно преследует злой рок, а сегодня вечером я если и не вырвался из пасти смерти, то уж по крайней мере выбрался из логова тигра». В шелестящем ночном воздухе растворялись доносившиеся из ресторана звуки прекрасной музыки. Он прислушался, и душа его исполнилась грусти; из-под опущенных век выкатилось несколько жалких холодных слезинок. На миг он вообразил себя попавшим в беду принцем, но не было благородной девицы, которая пришла бы на помощь. Воздух был сырой и холодный, по тому, как ныли руки и ноги, стало понятно, что температура упала ниже нуля. Погода в Цзюго стала вдруг безжалостной. Косые струйки дождя замерзали на лету и превращались в льдинки. Они падали на землю и разбивались на бесчисленные осколки, которые снова схватывались между собой, и на земле образовывалась ледяная корка. Ползущую вдали по ярко освещенному шоссе машину то и дело заносило. В голове, как давнишний сон, всплыло стадо бегущих по Ослиной улице черных ослов. «Неужели все это было на самом деле? Действительно ли существует эта чудная и странная шоферица? И был ли направлен в Цзюго в связи с делом о поедании младенцев следователь по имени Дин Гоуэр? Неужто я тот самый Дин Гоуэр и есть?» Он погладил стену рукой — ледяная. Топнул ногой — земля твердая. Кашлянул — и грудь пронзила боль. Звуки кашля разнеслись далеко вокруг и растаяли во мраке. «Видать, всё так и есть на самом деле», — решил он, не в силах избавиться от навалившейся на душу тяжести.
Полузастывшие капли дождя освежающе хлестали по щекам, словно коготки котенка, царапающие зудящее место. Он чувствовал, что лицо горит, и вспомнил, как лупил себя, словно киношный негодяй. Щеки снова занемели, а потом их опять стало жечь. И тут перед глазами возникло свирепое лицо шоферицы. Оно раскачивалось из стороны в сторону, и он никак не мог избавиться от этого наваждения. Потом вместо свирепого лица появилось милое: оно тоже раскачивалось перед глазами, и его тоже было не прогнать. Потом шоферица представилась ему бок о бок с Юй Ичи, нахлынули злость и ревность, которые смешались и, как прокисшее вино, стали отравлять душу. Не совсем еще прояснившимся сознанием он понял: случилось самое скверное, что могло произойти, — он уже полюбил этого дьявола в женском обличье и теперь они связаны одной нитью.
Кулак раз за разом опускался на каменную стену кладбища — или это был мемориал памяти павших революционных борцов.
— Шлюха! Шлюха! — выводил он на все лады. — Шлюха вонючая! За юань из штанов выпрыгнет, шлюха поганая! — Из-за режущей боли в руке душевная боль утихла; он сжал другой кулак и с силой ударил в стену. А потом стал биться в нее лбом.
Луч яркого света выхватил его из темноты. Подступили двое полицейских из ночного патруля:
— Ты чем это занимаешься?
Медленно обернувшись, он прикрыл глаза рукой. Язык не ворочался, он понял, что не в состоянии говорить.
— Обыщи его.
— Чего его обыскивать! Псих какой-то.
— Чтобы не шуметь, понял?
— Двигай-ка домой. Будешь безобразничать — отведем в отделение!
Полицейские ушли, оставив его в непроглядном мраке. Было холодно и хотелось есть. Голова раскалывалась от боли. В темноте вернулось соображение, и вопросы полицейских заставили его вспомнить о своем славном прошлом. «Кто я такой? Я — Дин Гоуэр, известный следователь провинциальной прокуратуры. Дин Гоуэр мужчина не молодой, он уже повалялся на славу в любовных гнездышках и не должен сходить с ума из-за бабы, переспавшей с карликом».
— Дичь полная! — негромко пробормотал он, доставая носовой платок, чтобы остановить выступившую на лбу кровь. Потом сплюнул несколько раз кровавой слюной. — Если о том, что я выделывал сегодня, узнают на работе, у братишек от смеха все передние зубы повыпадают. — Он похлопал по пояснице, убедился, что стальная хлопушка на месте, и на душе полегчало. «Вперед, надо найти гостиницу, перекусить, отдохнуть ночку, а завтра — за работу, не успокоюсь, пока не ухвачу всю эту шайку за хвост». Он приказал себе идти и не оглядываться, оставив позади ресторан «Пол-аршина» со всей его чертовщиной.
Следователь двинулся в темноту проулка, но не успел сделать и шага, как поскользнулся и упал, звонко стукнувшись затылком. Опершись руками о землю, почувствовал, какая она холодная и скользкая. Осторожно поднялся и, пошатываясь, побрел дальше. Дорога неровная, заледеневшая, идти невероятно трудно. В жизни по такой не ходил. Когда он нечаянно оглянулся, яркий свет огней ресторана резанул глаза и пронзил сердце. Словно сраженный пулей дикий зверь, он со стоном рухнул на землю, в мозгу заплясали синие искорки, кровь прилила к голове, и череп раздулся, как воздушный шарик, готовый в любую секунду лопнуть. Рот от боли раскрылся, и вырвавшийся из глотки вой со стуком покатился по булыжникам проулка, словно деревянное колесо повозки водовоза. Под воздействием этого звука он непроизвольно покатился и сам. Он катился, чтобы догнать это колесо, откатывался, чтобы не попасть под него, при этом в деревянное колесо превратилось и его тело, слившись воедино с тем, другим. Он со стуком катился вместе с колесом, и мостовая, каменные стены, люди, строения — все вокруг вращалось, переворачивалось на триста шестьдесят градусов, и этому вращению не было конца. В поясницу упиралось что-то твердое, причиняя невыносимую боль. «Пистолет!» — вспомнил он. Когда он вытащил его, ощутив знакомые контуры рукоятки, сердце бешено забилось и перед глазами пронеслись славные дела прошлого. «Как ты мог опуститься до такого, Дин Гоуэр? Валяешься в грязи, словно пьяница, в кучу городского мусора превратился из-за какой-то бабы, переспавшей с карликом. Стоит ли она того? Конечно же нет! Давай, поднимайся, вставай на ноги, будь мужчиной!» Опершись руками, он встал. Страшно кружилась голова. Перед глазами вновь оказались огни ресторана «Пол-аршина», опять этот соблазн. Стоит глянуть на них, как в голове начинают плясать зеленые искорки и свет сознания гаснет. Он заставил себя не смотреть на эти гнусные огни: их свет олицетворял наркотики и похоть, чудовищные преступления, притягательные, как огромный омут, где человек лишь малая травинка на берегу. Приставив дуло пистолета к бедру, он крутнул им, чтобы резкой болью разогнать мятущиеся мысли, и со стоном зашагал в темноту.
Погруженному во мрак проулку, казалось, не будет конца. Фонарей нет, лишь тусклый свет звезд обозначал каменные стены по сторонам. Снег с дождем падал в темноте все гуще, с таинственным и волнующим звуком. По этому звуку он догадался о кроющихся за каменными стенами бесчисленных зеленеющих соснах и изумрудных кипарисах, которые символизируют бесчисленных героев, отдавших когда-то свои жизни за этот городок. «Десятки тысяч героев отдали жизнь ради блага народа, так есть ли трудность, которую не преодолеть живым?» Когда он произнес про себя эту, чуть измененную, всем известную цитату, боль в душе подутихла. Огни ресторана скрылись за встававшими одно за другим зданиями, переполнявшие голову мысли заставили забыть о зажатом между каменными стенами проулке, время летело быстро, чернота ночи стремительно катилась вперед среди хаоса звуков холодного дождя; таинственности погруженному в ночь городку добавлял глухой собачий лай — так, незаметно для себя, следователь выбрался с булыжной мостовой проулка и, подобно мотыльку, устремился к шипящему газовому фонарю.
В круге света от фонаря стояло коромысло продавца хуньтуня — супа с клецками. Угли в печурке отбрасывали золотистые отсветы, от потрескивающих дров отлетали горящие искорки, разносился аромат жареных бобов, и было слышно, как в котле побулькивают клецки, соблазняя запахом, перед которым невозможно устоять. Он даже не помнил, когда последний раз ел. Живот скрутило, оттуда донеслось громкое бурчание, ноги стали как резиновые и не держали, он весь передернулся, на лбу выступили капли пота, и он рухнул перед продавцом как подкошенный.
— Мне бы клецок, почтенный, — проговорил он, когда старик-продавец поднимал его под руки.
Продавец усадил его на раскладной стульчик и поднес чашку супа. Взяв чашку и ложку и не чувствуя, горячий суп или холодный, следователь проглотил всё одним махом. Но чувство голода лишь усилилось. Он не ощутил сытости даже после того, как съел четыре чашки подряд, но стоило ему наклониться, как одна клецка вылетела наружу.
— Еще поешь? — спросил старик.
— Нет. Сколько я должен?
— Да о чем разговор, — участливо глянул на него тот. — Коли при деньгах, давай четыре фэня; коли нет — будем считать, что угощаю.
Это страшно задело самолюбие следователя, он представил, как достает из кармана банкноту в сто юаней, новенькую, хрустящую, с острыми как бритва краями, швыряет этому старику, смотрит на него свысока, поворачивается и уходит насвистывая. И этот свист, который будет рассекать беспредельный ночной простор, оставит глубокое, незабываемое впечатление. Но карманы были пусты. Вместе с клецками он проглотил и свою неловкость, и затруднительное положение. Клецки поднимались одна за другой из желудка, он их разжевывал и снова проглатывал. Теперь хоть ощущался их вкус. «Уже в жвачное животное превратился», — с грустью подумал он, помянув недобрым словом чешуйчатого дьяволенка, который стащил у него кошелек, часы, зажигалку, документы и бритву. Вспомнился и щеголь Цзинь Ганцзуань, и своенравная шоферица, и знаменитый Юй Ичи. При мысли о последнем перед глазами тут же предстали пышные, упругие формы шоферицы, и в душе опять стал разгораться злобный зеленый огонь. Он спешно вырвал себя из этих опасных воспоминаний, чтобы разрешить неловкую ситуацию, в которой оказался, съев клецки и не имея возможности заплатить. Всего-то и надо четыре фэня, просто издевательство какое-то, словно нищий. Герой, нечего сказать: попал в переплет из-за пары грошей. Он вывернул карманы — ни монетки. Трусы и майка остались висеть на люстре в квартире шоферицы, откуда он выбежал как угорелый. Холодный ночной воздух пробирал до костей. Поняв, что другого выхода нет, он вытащил пистолет и тихонько положил его в белую керамическую чашку с голубыми цветочками. Пистолет сверкнул голубоватым стальным отливом.
— Почтенный, — начал он, — я следователь, из центра провинции прислали. Наткнулся тут на лихих людей, обнесли подчистую, лишь пистолет и остался. Только вот им и могу доказать, что я не из тех, кто шляется без дела и не платит за еду.
Старик торопливо согнулся в поклоне и, взяв чашку с пистолетом обеими руками, затараторил:
— Мил человек, мил человек, такая удача, что вы вышли на меня с моими клецками, заберите только эту вашу штуку, а то просто оторопь берет.
— Старик, — обратился к нему Дин Гоуэр, забрав пистолет, — ты спросил всего четыре фэня, значит, заранее знал, что у меня ни гроша. Понял это, но клецок все же сварил, хоть и без особого желания. Вот и у меня нет желания воспользоваться твоей промашкой. Оставлю тебе свое имя и адрес, чтобы ты смог найти меня, если туго придется. Ручка есть?
— Какая ручка у простого неграмотного продавца! Дорогой руководитель, уважаемый начальник, я как глянул, так сразу понял, что вы — важная персона, что прибыли тайно, вникать в положение простого народа. Не надо никакого имени и адреса, об одном прошу — позвольте мне уйти с миром.
— Какое тайно, к чертям собачьим! — горько усмехнулся Дин Гоуэр. — Дерьма кусок, а не вникать в положение простого народа! Во всем мире нет человека несчастнее меня. И что же, я, получается, даром ел твои клецки? Давай так…
Он взял пистолет, вытащил обойму, вынул один золотистый патрон и протянул старику:
— Вот, возьми на память.
Тот замахал руками:
— Что вы, что вы, несколько чашек паршивых клецок, начальник, о чем тут говорить. Для меня счастье встретить вас, такого великодушного и справедливого, мне этого счастья хватит на три жизни, что вы, что вы…
Следователю хотелось, чтобы старик уже перестал трястись, он схватил его за руку и сунул ему патрон. Рука у того пылала жаром.
В этот момент за спиной раздался презрительный смешок, будто заухала сова с могильной плиты. От испуга он втянул голову в плечи, а по ноге опять потекла теплая струйка.
— Следователь, как же! — услышал он старческий голос. — Из тюрьмы сбежал, ясное дело!
Дрожа, он обернулся и увидел под большим платаном сухощавого старика в поношенной армейской шинели, с охотничьей двустволкой в руках и большую мохнатую собаку, полосатую, как тигр. Собака сидела, не шевелясь, этаким генералом, и глаза у нее сверкали, как два лазера. Ее следователь испугался еще больше, чем хозяина.
— Опять вам беспокойство доставил, почтенный Цю… — подобострастно проговорил торговец.
— Сколько раз предупреждал тебя, Четвертый Лю, не разводи здесь торговлю, а ты опять за свое!
— Почтенный Цю, никак не хотел вас прогневать, но что делать бедняку! Дочке надо за учебу платить, куда деваться… Я для детей в лепешку расшибусь… а в город боюсь сунуться, поймают еще, оштрафуют, потом этот штраф полмесяца не выплатишь…
— Эй, ты! — сурово качнул ружьем Цю. — Бросай сюда пистолет!
Дин Гоуэр безропотно бросил пистолет к его ногам.
— Руки подними! — последовала новая команда.
Дин Гоуэр медленно поднял руки. Тощий старик, которого продавец клецок величал почтенным Цю, одной рукой взял двустволку наперевес, освободив другую, — ноги согнуты в коленях, спина прямая, чтобы в любой момент можно было выстрелить, — и поднял полицейский «шестьдесят девятый».
— Видал виды пистолетик-то! — презрительно заключил он, оглядев его со всех сторон.
— Разбираетесь в оружии, — не упустил возможности подмаслить Дин Гоуэр.
— Это ты верно говоришь, — расцвел старик и продолжал высоким и хриплым голосом с выразительной интонацией: — В свое время немало прошло через мои руки — стволов если не пятьдесят, то тридцать точно. И чешского производства, и ханьянские, и русские пистолеты-пулеметы, и «томми», и девятизарядный винчестер… Это все длинноствольное. А из пистолетов — и немецкий маузер, и испанская полуавтоматическая «астра», японские восьмизарядники и «куриные ноги», браунинги, кольты, этот тоже. — Он подбросил пистолет Дин Гоуэра в воздух и, вытянув руку, поймал на лету проворным и точным, совсем не по возрасту, движением. Голова, сплюснутая у висков, маленькие глазки, крючковатый нос, ни бровей, ни усов, ни бороды. Изрезанное морщинами, черное от загара лицо походило на ствол обгоревшего в печи дерева. — Девичья игрушка этот твой пистолет! — презрительно заявил он.
— Точность стрельбы у него ничего, — равнодушно проговорил следователь.
Старик снова осмотрел пистолет и авторитетно заявил:
— Метров с десяти еще куда ни шло, а свыше десяти — ни на что не годится.
— А вы, уважаемый, свое дело знаете.
Старик сунул пистолет Дин Гоуэра за пояс и хмыкнул.
— Почтенный Цю — старый революционер, — подал голос старик-продавец. — Он у нас в Цзюго приглядывает за мемориалом павших борцов.
— Неудивительно!
— А ты чем занимаешься? — спросил старый революционер.
— Я — следователь провинциальной прокуратуры.
— Документы предъяви.
— Украли их у меня.
— По мне, так ты беглый преступник!
— Похож, но это не так.
— А чем докажешь?
— Можешь позвонить секретарю вашего горкома, мэру, начальнику полиции, прокурору города и спросить, знают ли они следователя по особым поручениям по имени Дин Гоуэр.
— Следователя по особым поручениям? — хихикнул старый революционер. — Такого работничка, как ты, держат следователем по особым поручениям?
— Я пал от руки женщины, — произнес Дин Гоуэр.
Вообще-то он хотел сыронизировать над собой и никак не ожидал, что эти слова отзовутся резкой сердечной болью. Сам того не желая, он рухнул на колени перед продавцом клецок и стал окровавленными кулаками колотить по окровавленной голове, пронзительно вопя:
— Я пал от руки женщины, пал от руки переспавшей с карликом женщины…
Подошедший старый революционер ткнул его в затылок холодным дулом и громко скомандовал:
— А ну вставай давай!
Дин Гоуэр стал подниматься, глядя полными слез глазами на его черную продолговатую голову — словно встретил старого друга из родных мест. Так может смотреть на начальника подчиненный, а еще вернее, блудный сын, вернувшийся домой после долгих скитаний, — на отца. Расчувствовавшись, он обхватил ноги старика-революционера:
— Я никчемный человек, уважаемый, я-таки пал от руки этой женщины… — бормотал он всхлипывая.
Тот ухватил Дин Гоуэра за воротник, поставил на ноги и впился в него буравящим взглядом. Он смотрел столько, сколько нужно, чтобы выкурить полтрубки табаку. Потом плюнул, вытащил из-за пояса пистолет и швырнул ему под ноги. Повернулся и ни слова не говоря зашагал вразвалочку прочь. За ним так же безмолвно последовал огромный рыжий пес. На его шкуре жемчужинками посверкивали капли воды.
Продавец клецок положил блестящий желтоватый патрон рядом с пистолетом, торопливо нагрузил свое коромысло, погасил фонарь и, подхватив коромысло на плечо, тихо удалился.
Застывший во мраке Дин Гоуэр провожал глазами его тающий силуэт. Уличные фонари вдалеке поблескивали тусклыми блуждающими огнями. Теперь, в темноте, огромная крона платана над головой шелестела под мириадами дождевых капель гораздо громче. В полной растерянности он встал на ноги, но пистолет с патроном подобрать не забыл. Было холодно и сыро, все кости ныли. Чужой в этом незнакомом городе, он чувствовал себя так, будто пришел его последний час.
В грозном взгляде старика-революционера он прочел досаду от того, что, как говорится, железо не становится сталью, от несбывшихся ожиданий, и захотелось открыть ему душу. Какая сила смогла за такое короткое время превратить мужика, который, что называется, стальную проволоку глотал и пружинами нужду справлял, в поджавшего хвост паршивого пса? Неужели такое по плечу какой-то шоферице ничем не примечательной наружности? Нет, это абсолютно невозможно, да и не годится сваливать всё на женщину. Должно быть, здесь какая-то тайна, и этот суровый старик, что несет с собакой ночной дозор, наверняка знает, в чем причина. «С такой головой мудрости ему, видно, не занимать», — решил следователь и отправился на поиски старика.
Волоча одеревеневшие ноги, Дин Гоуэр двинулся в ту сторону, куда тот скрылся вместе с собакой. Где-то вдали по мосту грохотали ночные поезда, и от этого лязга ночь становилась сумрачнее и таинственнее. Дорога вела то вверх, то вниз, и с одного особенно высокого склона он даже соскользнул на корточках. В свете уличного фонаря виднелась куча битых кирпичей, будто прихваченных инеем. Еще несколько шагов — и вот он уже у больших старых ворот. Фонарь на арке высвечивал стальную решетку и белую, покрытую лаком деревянную вывеску с большими красными иероглифами: «Мемориальное кладбище павших бойцов Цзюго». Он подскочил к воротам и ухватился за прутья решетки, как заключенный. Прутья липли к рукам, обдирая кожу с ладоней. К воротам с лаем метнулся большой рыжий пес, но следователь не отступил. Наконец послышался высокий, хриплый голос старика. Бешено прыгавший пес успокоился и завилял хвостом. Из темноты появился его хозяин. Двустволка через плечо и шинель с медными пуговицами придавали ему бравый вид.
— Ты что это задумал? — сурово спросил он.
— Уважаемый, я действительно следователь, командированный провинциальной прокуратурой, — шмыгая носом, проговорил Дин Гоуэр.
— А зачем прибыл?
— Расследовать очень важное дело.
— Какое такое важное дело?
— Дело некоторых потерявших человеческий облик руководителей Цзюго, которые поедают младенцев!
— Да я их всех перестреляю! — рассвирепел старый революционер.
— Не серчайте, почтенный, позвольте войти, и я всё подробно расскажу.
Старик открыл небольшую калитку сбоку:
— Пролезай!
Дин Гоуэр заколебался, заметив на прутьях калитки клочки рыжей шерсти.
— Ну, заходишь или нет?
Согнувшись в три погибели, Дин Гоуэр проскользнул внутрь.
— Эх, дармоеды, вам ли с моим псом тягаться!
Вслед за стариком Дин Гоуэр вошел в сторожку слева у ворот. Вспомнилась дежурка на шахте Лошань, и перед глазами всплыла всклокоченная, как у собаки, шевелюра тамошнего охранника.
В комнатке горел яркий свет. Белоснежные стены, теплая лежанка. Перегородка шириной с лежанку отделяла ее от плиты, на которой стоял котелок. В плите весело пылал огонь, и в воздухе разносился запах сосновой смолы.
Старый революционер повесил ружье на стенку, бросил на лежанку шинель и, потирая руки, заявил:
— Топить дровами и спать на теплой лежанке — моя привилегия. — Он глянул на Дин Гоуэра. — Я революции несколько десятков лет отдал, шрамов размером с кулак семь или восемь — как думаешь, заслужил я какие-нибудь привилегии?
— Заслужил, очень даже заслужил, — полусонным голосом подтвердил разморившийся в тепле Дин Гоуэр.
— А этот сучий потрох начальник отдела Юй всё требует, чтобы я перестал топить сосной и перешел на софору! Всю жизнь отдал революции, мне японцы полхера из пулемета отстрелили — ни детей теперь, ни внуков, — так неужто с кого убудет, если я сожгу немного сосновых дров? Восемьдесят уже, много ли сосны я пожгу за то время, что мне осталось? А я тебе вот что скажу: да пусть сам небесный правитель сюда явится, и он мне жечь сосну не помешает! — Старик расходился все больше и больше. Он размахивал руками, в уголках губ выступила слюна. — О чем это ты давеча говорил? Младенцев едят? Людей! Ах зверье! Кто такие? Всех завтра пойду перестреляю! А потом сообщу, поставлю перед фактом. Ну будет еще одно взыскание — невелика беда. Я за свои годы не одну сотню положил, на всяком отребье специализировался: предатели, контрреволюционеры, японские захватчики. А теперь вот положу еще несколько зверей-людоедов на старости лет!
Все тело Дин Гоуэра страшно зудело. От одежды шел пар с сильным духом въевшейся грязи.
— Вот это дело я сейчас и расследую, — отозвался он.
— Какое расследование, к чертям собачьим! — гремел старик. — Выволочь, расстрелять — и дело с концом! Чего тут расследовать!
— Сейчас, почтенный, эпоха оздоровления законности и правопорядка. Как можно взять и расстрелять кого-то, если нет неопровержимых доказательств?
— Ну тогда живо отправляйся расследовать, какого рожна ты здесь расселся? Где твоя классовая сознательность? Где трудовой энтузиазм? Враги людей едят, а он тут у огонька греется! Да ты, я погляжу, троцкист! Буржуазный элемент! Прихвостень империалистический!
Старый революционер продолжал крыть его на все корки, и у Дин Гоуэра дремоту как рукой сняло и заклокотало в груди. С кривой усмешкой он стал стягивать с себя одежду, пока не остался в чем мать родила, лишь потрепанные туфли на ногах. Он присел на корточки перед печкой, поворошил огонь и добавил смолистых сосновых поленьев. Белый ароматный дым лез в ноздри, и он с удовольствием чихнул. Разложив одежду на поленьях, он подвинул ее к огню сушиться. От нее разносилось шкворчание и вонь, словно от ослиной шкуры. Жар припекал, тело зачесалось еще сильнее. Он начал чесаться и тереть себя, испытывая даже приятные ощущения.
— Чесотку, что ли, подхватил, мать твою? — зыркнул на него старик. — У меня в свое время было такое — на сене поспал. Всем взводом чесались, все зудело. До крови тело скребли, а оно все одно — зудит и зудит, аж внутри чешется. Ну какие из нас вояки, без боя людей потеряли. И тут Ма Шань, замкомандира восьмого отделения, смекнул, как быть. Купил зеленого лука и чеснока, растер камнем в кашицу, добавил соли, уксуса и давай нас растирать. Щипало так, что кожа немела. Ощущение было, будто кобель когтями яйца чешет, приятно — не передать! Простое народное средство, а всё как рукой сняло. Меня, коли захвораю, за казенный счет лечить должны. Я голову готов был сложить за революцию, так что лечить меня положено за казенный счет…
В словах старого революционера, в этом повествовании о тяготах и лишениях революционных лет, Дин Гоуэр услышал нотки горечи и обиды. Он хотел раскрыть старику душу, а в результате тот сам стал изливать свое недовольство. Разочарованный, следователь понял, что никто в этом мире правду найти не поможет. У каждого правда своя, и говори не говори — сытый голодного не разумеет. Он встряхнул одежду, соскоблил засохшую грязь, обстучал и оделся. Горячая ткань обжигала кожу, он был на седьмом небе от блаженства. Но в то время как тело погружалось в приятную истому, душу все больше терзали невыразимые страдания. Перед глазами ясно и четко, как на картине, предстали милующиеся в постели голая шоферица и горбатый карлик с ногами колесом и цыплячьей грудью. Будто он когда-то подглядывал за ними в замочную скважину. И чем больше он думал об этом, тем ярче расцвечивалась картина. От тела шоферицы, золотистого, как у жирной самки вьюна, и покрытого влажной слизью, исходит слабый, но неприятный запах. Юй Ичи, весь в бородавках, как жаба, лапает ее всеми четырьмя когтистыми конечностями, в уголках рта у него пенится слюна, он приглушенно поквакивает… Сердце у Дин Гоуэра затрепетало, как лист на ветру, захотелось разодрать грудь, вырвать его и швырнуть ей в лицо… «Шлюха, шлюха, мерзкая шлюха!» И вот ему ясно представляется развитие событий: величественный, словно мраморная статуя, следователь носком туфли распахивает кремовую дверь. Его взору открывается большая кровать — кроме нее там ничего и нет, — на которой застыли шоферица с Юй Ичи. Тот жабой скатывается с кровати — все брюхо в отвратительных красных пятнах; он стоит в углу и трясется мелкой дрожью — цыплячья грудь, горб, как у верблюда, ноги то выворачиваются колесом, то сходятся в коленках, непомерно большая голова, побелевшие глаза, нос крючком, безгубый рот, редкие желтоватые зубы, черная впадина рта, из которого несет какой-то жуткой гнилью, большие, тонкие, как пленка с бобового молока, высохшие и подергивающиеся, почти полупрозрачные уши желтого цвета, черные руки, как передние конечности у орангутана — чуть не до полу, все тело покрыто густой шерстью, пальцы на ногах скрюченные, при этом их больше чем надо, да еще и черный детородный орган — как у осла.
— Как ты могла лечь в постель с таким уродом?! — не владея собой, вслух выкрикивает он.
— Что ты такое говоришь? — бормочет почтенный Цю. — Что ты, мать твою, сказал?
У большого рыжего пса вздыбилась шерсть на загривке, он угрожающе залаял.
…Она испуганно вскрикивает и, пытаясь прикрыться, суетливо натягивает на себя одеяло — такое часто видишь в кино; она дрожит, и как раз в этот момент его взгляд падает на такую знакомую плоть… такую пышную… упругую… благоухающую… Сердце просто кровью обливается — какая трагедия! В глазах мерцают синеватые отблески, стальной синевой отливает окаменевшее лицо, презрительная усмешка, холодок по коже… Он достает пистолет, палец ложится на курок, изящное движение, легкий взмах, прицел — бабах! — звучит выстрел. Зеркало за спиной Юй Ичи разлетается вдребезги, сверкающие осколки со звоном рассыпаются по полу, карлик падает. Следователь прячет пистолет в кобуру, не говоря ни слова, выходит из комнаты — ни в коем случае не оборачиваться! — и уверенной поступью покидает ресторан «Пол-аршина». «Прости, прости меня!» — горестно взывает она, стоя на коленях и чуть прикрывшись одеялом, — не оборачиваться, ни в коем случае не оборачиваться! И вот он уже шагает по залитой солнцем улице в потоке людей, все смотрят на него — мужчины, женщины, старики, старухи, в их взглядах — почтительность и страх… Вон одна, похожа на мать как две капли воды, в глазах слезы… «Дитятко, — лепечет она трясущимися старушечьими губами, — дитятко мое…» Девушка в длинном белоснежном платье — по плечам рассыпались золотые пряди — протискивается сквозь толпу, ее глаза под густыми загнутыми ресницами блестят от слез, грудь взволнованно вздымается; задыхаясь, она пробирается через людское море, которому нет конца, и зовет чарующим, полным мольбы голоском: «Дин Гоуэр! Дин Гоуэр!» — но Дин Гоуэр не оборачивается, не смотрит по сторонам, он уверенно идет, печатая шаг, — только вперед, навстречу солнцу, навстречу лучам зари — и в конце концов сливается с алым диском…
На плечо Дин Гоуэра легла тяжелая рука старого революционера. Слившийся в одно целое с солнечным диском следователь вздрогнул и далеко не сразу вышел из образа трагического героя: сердце неудержимо колотится, в глазах — слезы.
— Что за бес, мать его, в тебя вселился? — язвительно поинтересовался старик.
Торопливо вытерев глаза рукавом, следователь смущенно усмехнулся.
После столь бурного всплеска фантазии переполненная печалью грудь, казалось, пошла трещинами, голова тяжелая, в ушах гудит пчелиный рой.
— А ты, видать, простуду схватил, кость собачья! — заключил старый революционер. — Глянь-ка на себя: красный, как обезьянья задница!
Повернувшись, старик извлек откуда-то с кана белую керамическую бутылку с красной этикеткой и потряс ею:
— Сейчас я тебе эту простуду вылечу. Примешь — продезинфицируешься и всю заразу изведешь. Вино — это первейшее лекарство, от тысячи хворей помогает. В свое время я четыре раза переправлялся через реку Чишуй и дважды проходил через городок Маотай. Из-за малярии пришлось отстать от своих, и схоронился я в винном погребе. На улице белые бандиты палят почем зря, страшно, дрожу весь. Выпью-ка, думаю, для смелости! Буль-буль-буль — осушил три чашки в один присест. И не только успокоился, но и духом воспрянул, дрожать перестал. Схватил какую-то дубину, выскочил из подвала, свалил двух беляков, взял одну из винтовок и добрался до армии Мао Цзэдуна. В те времена все пили «маотай» — и Мао Цзэдун, и Чжу Дэ, и Чжоу Эньлай, и Ван Цзясян. У Мао Цзэдуна, как выпьет «маотай», в голове множество гениальных планов рождалось. От его горстки бойцов давно бы ничего не осталось, кабы не «маотай». Так что водка эта славно послужила делу китайской революции. Думаешь, с бухты-барахты она стала национальным напитком? Именно в память об этом! Я всю жизнь отдал революции, и мне грех не выпить чуток «маотай». А этот сукин сын, начальник отдела Юй, норовит вместо «маотай» подсунуть мне какой-то «хунцзун лема», пропади он пропадом!
Старик налил водки в кружку с потрескавшейся эмалью и, запрокинув голову, сделал несколько добрых глотков.
— Теперь ты горло промочи. Чистая «маотай», от первой до последней капли. — Увидев в глазах Дин Гоуэра слезы, он презрительно скривился: — Робеешь, что ли, перед выпивкой? Только предатели и провокаторы пить боятся — опасаются, что, выпив, выболтают свои тайны. Разве ты предатель? Или провокатор? Нет. Чего тогда робеешь? — Он глотнул еще раз, и водка забулькала в горле. — А не будешь, так я и не обижусь! Думаешь, мне добыть немного «маотай» раз плюнуть? Зажимает меня этот троцкист, начальник отдела Юй, сил на него не хватает. Фениксу, что упал на землю, уж не подняться, и тигру на равнине с собаками не совладать!
Обволакивающий аромат водки возбудил у Дин Гоуэра желание, волной нахлынули эмоции — самое время выпить. Выхватив кружку из рук старого революционера, он приставил ее к губам, глубоко вдохнул и направил поток обжигающей жидкости прямо в желудок. Перед его взором распустилась целая череда розовых лотосов, и окружающую их дымку пронзил несущий понимание свет. Это был свет «маотай», суть «маотай». За долю секунды мир вокруг него — небо, земля, деревья, сверкающий нетронутой белизной снег на вершинах Гималаев — стал невероятно красив.
Ухмыльнувшись, старый революционер взял у него из рук кружку и налил снова. Водка с бульканьем лилась из горлышка, в ушах зазвенело, а рот наполнился слюной. Лицо старика светилось неописуемой добротой. Дин Гоуэр протянул руку и услышал свой голос:
— Дай сюда, хочу еще.
Старик ловко, как молодой, увернулся:
— Больше не дам, не просто она мне достается.
— Ну немного-то дай! — проревел следователь. — Еще хочу. Разохотил меня, а теперь жмешься?
Старик поднес кружку ко рту и жадно отхлебнул глоток. Взбешенный следователь вцепился в кружку, но старик крепко держал ее за ручку, лишь зубы царапнули по керамике и холодная водка плеснула на руку. Пока следователь с растущей яростью продолжал борьбу за кружку, ему вспомнился болевой прием: удар согнутым коленом в пах противника. Старый революционер охнул, кружка оказалась в руках следователя, и он нетерпеливо вылил в себя все, что в ней оставалось. Хотелось еще, и он стал оглядываться по сторонам в поисках бутылки. Она лежала на полу, словно павший в битве прекрасный юноша. Следователя охватило безутешное горе, будто это он случайно убил его. Вознамерившись наклониться и поднять эту белокожую бутылку с красным пояском — помочь встать этому юноше, — он, непонятно почему, рухнул на колени. А красивый молодой человек откатился в угол, к стене, где поднялся и стал быстро расти, пока не вытянулся с метр — тут и остановился. «Ага, это дух вина стоит там у стены и с усмешкой смотрит на меня — дух „маотай“». Следователь вскочил, рванулся, чтобы схватить его, и грохнулся головой об стену.
Голова приятно кружилась, но тут он почувствовал, как за волосы его ухватила большая ледяная рука. Чья рука, было ясно. От боли он приподнялся, чувствуя себя грудой скользких, спутанных, тошнотворно-вонючих свиных кишок, которые пытались распутать, и осознавая, что стоит старику ослабить хватку, и вся эта растекающаяся масса хлюпнется обратно на пол.
Голова повернулась вслед за движением руки — и перед ним предстало загорелое лицо старого революционера. Добрая улыбка сменилась каменным выражением, и по лицу старика можно было представить всю остроту классовых противоречий и классовой борьбы.
— Ах ты контра, сукин сын! Я ему выпить наливаю, а он мне ногой по яйцам! Да ты хуже собаки — та, выпив моего вина, хвостом бы хоть повиляла!
Старик буквально брызгал слюной, обжигая ему глаза, и следователь даже вскрикнул от боли. Тут на плечи ему легли огромные мощные лапы, а за горло прихватили собачьи зубы. Почувствовав на шее жесткую собачью шерсть, он невольно втянул голову в плечи, как черепаха в минуту опасности. Лицо обдало жарким дыханием, из собачьей пасти разило кислой тухлятиной. Он вдруг с ужасом снова ощутил себя кучей свиных кишок. А ведь собаки с хлюпаньем пожирают их, подобно тому как дети втягивают в себя лапшу. Он вскрикнул в панике, и в глазах потемнело.
Через какое-то время — много ли, мало прошло — в глазах следователя, считавшего, что пес ослепил его, снова забрезжил свет. Свет пробивался, как солнце сквозь тучи, а потом — раз! — и взору четко предстало все происходящее в сторожке. Устроившись под лампой, старик-революционер чистил двустволку. Он был погружен в это занятие, делал всё добросовестно и педантично — так отец моет своего единственного ребенка. Огромный полосатый пес мирно растянулся у огня, положив морду на охапку сосновых дров и задумчиво уставившись на пляшущие в печи золотые искорки, — ну просто университетский профессор философии. О чем он, интересно, думает? Поза этого размышляющего пса просто завораживала. Пес не отрываясь смотрел на огонь в печи, следователь не отрываясь смотрел на пса, и постепенно картина, сложившаяся в мозгу собаки, — в жизни не видел ничего подобного! — стала со всей четкостью проявляться в его собственном мозгу: столь необычная, глубоко волнующая сердце и к тому же сопровождаемая тихой музыкой, подобной плывущим в небе облакам. Это было так трогательно, что в носу засвербило, он будто потерял дар речи — как от удара кулаком, и по щекам неудержимо заструились ручейки горячих слез.
— Ну ты даешь, приятель! — зыркнул на него старик. — Вот уж посеяли злодея рыкающего, а пожинаем слизняка хныкающего.
Вытерев слезы рукавом, следователь с обидой произнес:
— Почтеннейший, я пал от руки женщины…
Покосившись на него, старик-революционер набросил шинель, закинул за плечо двустволку и обратился к собаке:
— Пошли на обход, псина, пусть себе хныкает здесь это барахло никудышное.
Пес неторопливо поднялся, бросил на следователя полный сострадания взгляд и потрусил за стариком к выходу. Деревянная дверь на стальной пружине с шумом захлопнулась, впустив порыв сырого и холодного ночного ветра. Следователя бросило в дрожь, охватило чувство одиночества и страха.
— Подождите! — вырвалось у него. Он открыл дверь и бросился вдогонку.
В свете фонаря на воротах их фигуры казались смутными тенями. По-прежнему шел холодный дождь, но сейчас, в ночи, казалось, он участился, и звук его был более насыщенным, будто где-то ползли полчища мелких зверюшек. Старик шагал в глубину кладбища, в густой мрак. Вплотную за ним двигался пес, за псом тащился следователь. Поначалу при тусклом свете фонаря еще можно было различить подстриженные в форме пагод кипарисы, выстроившиеся по обеим сторонам узкой дорожки из каменных плиток, но через некоторое время всё вокруг поглотила кромешная тьма. Теперь он понял, что значит «ни зги не видно». Чем темнее становилось, тем звонче барабанили по веткам деревьев капли холодного дождя. От этих беспорядочных звуков душу объяло смятение. Присутствие старика-сторожа с псом чувствовалось лишь по запахам и шорохам, и он ощутил щемящее одиночество. С какой все же огромной силой давит темнота, в буквальном смысле давит, просто в лепешку может раздавить человека. Охваченный страхом следователь чувствовал запах могил, сокрытых зеленью сосен и изумрудных кипарисов. Деревья походили на стоящих плечом к плечу здоровенных молодцов с черными от загара лицами и злобной усмешкой на губах, будто они замыслили недоброе; у их ног, на покрытых пожелтевшей травой могильных холмиках, восседали мохнатые души героев. Полностью протрезвев, он инстинктивно схватился за пистолет, ощутив при этом, что ладонь влажная от пота. В темноте послышался странный крик, мимо что-то пролетело, хлопая крыльями. Ясно, что птица, но какая? Сова, что ли? До него донесся кашель старика и лай собаки. Два этих звука из мира живых успокоили следователя, он тоже кашлянул, нарочито громко, и сам же ощутил, какой блеф этот его кашель. «Наверняка старик усмехнулся в темноте в мою сторону, — подумал он. — Даже эта похожая на мыслителя собака тоже, наверное, посмеивается надо мной».
Во тьме сверкнули зеленоватые огоньки, — и не знай он, что это собака, точно подумал бы, что волк. Не в силах сдержаться, он кашлянул несколько раз подряд, и тут в лицо ударил луч фонарика. Закрыв глаза рукой, он открыл было рот, чтобы запротестовать, но луч сдвинулся в сторону и высветил белую каменную могильную плиту. Судя по всему, высеченные на плите большие иероглифы недавно выкрасили ярко-красным, и он даже содрогнулся от увиденного. Надпись прочитать не смог, потому что от красного цвета потемнело в глазах. Свет погас так же внезапно, как и вспыхнул, но перед глазами по-прежнему плясали разноцветные точки, и в мозгу все пламенело, как пылающие в печи сторожки сосновые дрова. Впереди тяжело дышал старик-сторож, барабанная дробь дождя незаметно стихла, и вдруг где-то рядом раздался такой страшный грохот, словно рухнули горы и разверзлась земля. Он даже подпрыгнул. Было непонятно, что это за взрыв, да, собственно, его это не очень-то интересовало. Важно было лишь то, что с того самого момента, когда луч высветил могильную плиту павших героев, его вдруг захлестнула невероятная волна храбрости, а ревность, вызванная пристрастием к вину, порочная бесхребетность «вдовьего вина», метания и переживания вина любви полностью покинули его, став кислым потом и вонючей мочой. А он преобразился в водку — лихую, как горячий скакун в казацкой степи, стал коньяком — удалым, неудержимым, одновременно изящным и грубым, подобно испанскому тореадору — обожающему риск и острые ощущения весельчаку. Словно набив полный рот обжигающего красного перца, откусив зеленого лука, впившись зубами в сизую головку чеснока, разжевав кусок сухого имбиря или проглотив хорошую порцию черного молотого перца, следователь ощутил себя скворчащим на сильном огне маслом — нет, венком из свежих цветов; он воспрянул духом, уподобившись перышку петуха на краю бокала с коктейлем, и, достав свой пистолет с прелестными, как бутылка «Цюаньсин дацюй», формами, устремился вперед резкой и коварной, как низкосортная граппа, поступью, словно во мгновение ока вернулся в ресторан «Пол-аршина», открыл пинком белоснежную, как яшма, дверь, нацелил пистолет на шоферицу и сидящего у нее на коленях карлика и — бах! бах! — разнес им головы. Все это было похоже на воздействие знаменитого на весь мир «Даоцзю»: крепкое, со сладковато-терпким вкусом, оно разливается по глотке и желудку, словно острый меч, разрубающий гордиев узел.
2
Брат Идоу!
Твое письмо и рассказ «Урок кулинарного искусства» получил.
Что касается посещения Цзюго, я предварительно уже поговорил с начальством. Отпускать особенно не хотят, ведь я военный. К тому же я недавно получил майора (на две звезды меньше, зато добавилась одна планка, но три звезды с планкой в придачу выглядели бы круче, так что не могу сказать, что очень доволен). Теперь приходится и жить, и столоваться, и заниматься строевой подготовкой вместе с другими бойцами роты, чтобы писать рассказы или «литературу репортажа», которые отражали бы жизнь военных нового времени. Ехать куда-то для сбора литературного материала не очень удобно в смысле документов, хотя последние годы Цзюго бурно развивается и находится в центре внимания. Отказываться от поездки я не собираюсь, буду стараться дальше изо всех сил, благовидных поводов более чем достаточно.
Первый фестиваль Обезьяньего вина в Цзюго обещает стать событием интересным. Надеюсь, когда придет его время, в разгар веселья среди обилия винных паров в рядах шатающихся приверженцев пития с тяжелой головой и ослабевшими ногами можно будет увидеть и мою упитанную фигуру.
В романе, над которым я сейчас работаю, подошел к самому трудному месту. Этот скользкий тип, следователь по особо важным делам, совсем от рук отбился. Даже не знаю, то ли дать ему застрелиться, то ли пусть упьется вусмерть. В предыдущей главе он у меня уже напился. А так как от мук творчества никуда не деться, я взял и напился сам. Но не возрадовался и не воспарил, подобно небожителю, а вот адских пределов насмотрелся по горло. Хорошего там мало.
Твое произведение «Урок кулинарного искусства» прочел за вечер (перечитывал не один раз). Чем дальше, тем меньше понимаю, что сказать о твоей писанине. Если и вынужден буду что-то сказать, возможно, повторюсь: единого стиля как не было, так и нет, — шарахаешься из стороны в сторону, чувства меры никакого… ну и так далее. Поэтому уж лучше промолчу, чем снова повторять избитые истины. Однако просьбу твою выполню и зайду в «Гражданскую литературу»: если Чжоу Бао на месте не окажется, оставлю рукопись у него на столе и напишу записку. Получится опубликовать или нет — это уж как повезет. Но опыт подсказывает, что опубликовать этот рассказ будет непросто. Хоть мы с тобой ни разу не виделись, все же стали добрыми друзьями, поэтому говорю как есть.
Уверен, рано или поздно ты сможешь писать на достаточно высоком уровне, соответствующем критериям отбора рукописей в «Гражданской литературе». Это вопрос времени, поэтому не следует впадать в уныние.
Всего ты прислал уже шесть рукописей, в том числе «Герой в пол-аршина». Если получится поехать в Цзюго, зайду в «Гражданскую литературу», заберу их и привезу. Посылать по почте небезопасно да и хлопотно. Всякий раз после того, как схожу на почту отправить что-нибудь, несколько дней не могу успокоиться. Эти работники за окошками все время сидят с такими лицами, будто хотят выследить шпиона или обнаружить бомбу. Смотрят так, будто у тебя в пакете контрреволюционные агитки.
Не найдешь «Записи о необычайных делах в Цзюго», да и ладно. За последние несколько лет таких странных и нелепых книг столько повыходило! И по большей части — чушь, не имеющая никакой ценности.
Желаю творческих успехов.
Мо Янь
3
Наставник Мо Янь, здравствуйте!
Узнав, что Вы надеетесь приехать в Цзюго, радуюсь как сумасшедший. Ученик ждет Вашего приезда, как «смотрят на звезды, смотрят на луну, а ждут лишь, когда из далеких гор взойдет солнце». У меня несколько одноклассников работают в горкоме партии и в городской управе (и не на простой работе — чиновничьи шапки у них не сказать чтобы большие, но не такие уж и маленькие). Так что, если нужно приглашение или отношение от той или иной организации, могу обратиться к ним, тут же сделают. Начальники в Китае очень уважают документы с печатями, думаю, армейские — не исключение.
Что касается рассказов, я действительно расстроен. Больше того, я в некоторой претензии к почтенным Чжоу Бао и Ли Сяобао. Сидят, понимаешь ли, на таком количестве моих рукописей — и ни единого письма в ответ, ну никакого уважения. Конечно, люди они очень занятые, и если бы отвечали на письма каждого непрофессионального автора, у них не оставалось бы времени ни на что другое. Я это прекрасно понимаю, но душа все равно пылает негодованием. Не зря ведь говорят: «Не смотри на монаха, смотри на Будду». Плохо ли, хорошо ли написано, ведь как писателя меня рекомендуете Вы! Я, конечно, понимаю, что это порочный подход, который не на пользу развитию литературы, но тем не менее приложу все силы, чтобы преодолеть эти настроения. Я из тех, кто не сдастся, пока не доберется до Хуанхэ, кто не считает себя мужчиной, пока не дойдет до Великой стены. Буду продолжать писать, несмотря на любые трудности.
В Академии у нас все, как один, заняты подготовкой к фестивалю Обезьяньего вина. Мне на факультете дали задание использовать часть хранящейся у нас лекарственной настойки как основу для одного ароматного вина, которое будут продавать во время фестиваля. Если получится, светит солидное денежное вознаграждение, а это для меня очень важно. Но разве могу я ради денег бросить писать? Нет, я намерен писать и дальше, затрачивая одну десятую часть энергии на переработку настойки, а остальные девять — на творчество.
Посылаю свое последнее сочинение, которое называется «Ласточкины гнезда», и прошу Вас, учитель, составить о нем мнение. Проанализировал свое раннее творчество и пришел к выводу, что трудности с публикацией моих произведений, возможно, связаны с тем, что они затрагивают общественные проблемы. Так вот, в «Ласточкиных гнездах» этот недостаток скорректирован. Рассказ далек как от политики, так и от столицы. Если не удастся опубликовать и его, значит, даже Небо отвернулось от меня.
Почтительно желаю покоя!
Ваш ученик Ли Идоу
4
«Ласточкины гнезда»
Почему моя теща по-прежнему красива и не стареет, будто открыла секрет вечной молодости, почему в шестьдесят с лишним у нее высокая грудь и пышные бедра, как у молодухи? Почему у нее плоский живот, похожий на упругий стальной лист, и никаких наслоений жира? Почему лицо без единого изъяна, как луна в середине осени, прекрасное, как весенние цветы на рассвете, ни морщинки в уголках глаз? Почему зубы такие белоснежные, не шатаются и не выпадают? Почему кожа гладкая и нежная, как великолепная яшма? Почему губы алые, сочные, а рот благоухает ароматом жареного мяса — так и хочется ее поцеловать? Почему она никогда не болеет, почему у нее нет никаких проявлений климакса?
Может, мне, как зятю, не пристало допускать такие вольности, но я убежденный материалист и как таковой не ведаю страха и что нужно сказать — скажу. А сказать хочу вот что: хоть моей теще за шестьдесят, но, если бы позволял закон и было бы желание, она вполне могла бы нарожать мне целую дюжину детей. Почему теща так редко пускает газы, а если такое и случается, то вокруг разносится аромат жареных каштанов в сахаре? Ведь в животе любой красавицы полно дурных запахов, и красота лишь маска. Почему же теща не только прекрасна снаружи, но и ароматна внутри? Все эти вопросительные знаки рыболовными крючками вонзаются в мою плоть, и я страшно мучаюсь, будто пойманная рыба фугу. Несомненно это набило оскомину и вам, уважаемые читатели. Вы, наверное, рассуждаете так: во дает этот тип Ли Идоу — нахваливает собственную тещу, как на аукционе! Дорогие друзья, я тещу с аукциона не продаю, я ее изучаю. Согласно статистике, человеческое общество стареет, и если мое исследование поможет женщинам продлить молодость, оно будет иметь очень важное значение и принесет человечеству большую пользу, а возможно, и огромную прибыль, поэтому, даже если теща разгневается на меня, я не отступлю.
Теща родилась в семье сборщиков ласточкиных гнезд, и поначалу я считал, что главным образом именно благодаря этому она ассоциируется у меня с восхитительным ароматом шерри «Олоросо», с его ровным и насыщенным цветом, изысканным тонким букетом и мягким вкусом, — именно с этим шерри, который можно долго хранить и который с годами становится только лучше, а вовсе не с самогонкой, что гонят в деревне из высушенных стеблей батата, — с этой мутной, обжигающей рот кислятиной, от которой спазмы берут за горло: хватанешь — и ни жив ни мертв.
Как принято теперь в художественных произведениях, могу сказать, что история наша вот-вот начнется. Но перед тем как приступить к повествованию, которое имеет отношение и ко мне, и к вам, уважаемые читатели, позвольте минуты три посвятить специальному информативному введению, чтобы облегчить вам дальнейший процесс чтения. Пишу с тем расчетом, чтобы на его прочтение ушло минуты полторы, а за оставшиеся полторы минуты можно было обдумать прочитанное. И пусть кто-то, черт бы их побрал, посмеивается, заявляя, мол, лисица смекает — тигра смех разбирает, небу забота град насылать, а бабе — мужа искать. Пусть помрет со смеху несколько сот миллионов — всё меньше забот по планированию рождаемости, и теща тогда сможет в полной мере использовать свой организм, старый, да удалый, чтобы нарожать мне малышей. «Хватит трепаться!», «Довольно, разболтался тут!» — слышу я ваши сердитые крики, вижу ваше нетерпение — ни дать ни взять «степная» — цаоюань байцзю, что производят во Внутренней Монголии. Какие же вы — ну прямо харбинская гаоляновка, которая аж захлестывает, как девятый вал: шестьдесят градусов, ох и забориста!
Саланганы (Collocalia restita) — род птиц подотряда стрижей. Длина тела около восемнадцати сантиметров. Оперение в верхней части тела черноватое или темно-бурое с синеватым отливом, в нижней — серовато-белое. Крылья узкие, довольно короткие, темнокрасного цвета. Живут стаями, питаются насекомыми. Гнездятся в пещерах; гнезда строят самцы из застывающей слюны, которую выделяют из слюнных желез.
Родина саланган — Таиланд, Филиппины, Индонезия, Малайзия. В Китае они встречаются только на необитаемых островках прибрежных провинций Гуандун и Фуцзянь. Каждый год в начале июня саланганы строят гнезда и откладывают яйца. Перед этим, после спаривания, когда самец и самка порхают друг за другом и кувыркаются в воздухе, самец припадает к каменной стене и начинает мотать головой, выделяя слюну, как гусеницы шелкопряда — шелковую нить. Нити прозрачной клейкой слюны крепятся к стене и застывают, образуя гнездо. По наблюдениям исследователей, во время постройки гнезда самец не пьет и не ест. Это очень трудоемкий и мучительный процесс, требующий от птицы крайнего напряжения сил. Первое гнездо создается только лишь из слюны, оно не содержит примесей, белоснежное, прозрачное и отличается исключительно высоким качеством. Поэтому в народе его называют «белое гнездо» — бай янь — или «чиновничье гнездо» — гуань янь. Если человек заберет гнездо, птица может построить еще одно. Но слюны уже недостаточно, и ей приходится пускать в дело свои перышки. Выделение слюны требует значительных усилий, иногда в ней обнаруживают даже кровь, поэтому эти гнезда образуют более низкую по ценовому уровню группу, «гнезда с перьями» — мао янь — или «гнезда с кровью» — сюэ янь. Если салангану лишить и такого гнезда, она в состоянии построить и третье. Строительным материалом в этом случае в основном служат водоросли, слюны уже слишком мало, и пищевой ценности такое гнездо не имеет.
Когда я впервые увидел тещу, она с серебряной иглой в руках придирчиво выискивала в ласточкином гнезде, промытом в содовом растворе, примеси — кровяные потеки, перышки и водоросли. Теперь мне ясно, что это было «гнездо с кровью». Надув губы, как рассерженный маленький утконос, она ворчала:
— Только гляньте, ласточкино гнездо называется! Перья одни. Просто воронье гнездо какое-то.
— Ну стоит ли так расстраиваться, — откликнулся на слова жены мой руководитель профессор Юань Шуанъюй. — В наши дни всё вокруг фальшивка, даже саланганы этому научились. По-моему, через десять тысяч лет, если человечество еще будет существовать, саланганы и из собачьего дерьма научатся гнезда делать, — заключил он, отхлебнув глоток им самим специально созданной смеси — в вине ощущался элегантный, благородный букет орхидей.
Держа в руках это большущее гнездо, она в растерянности смотрела на мужа, на моего будущего тестя, и руки у нее дрожали.
— Честное слово, даже в голове не укладывается, как эта гадость, собачий мозг какой-то, может быть дороже золота. Неужто это штука такая загадочная, как про нее рассказывают? — И он смерил гнездо презрительным взглядом.
— Хоть бы в чем-то разбирался, кроме своего вина! — бросила она, чуть зардевшись, отшвырнула гнездо и умчалась, как маленький вихрь.
В тот вечер я пришел к ним в гости впервые. По словам жены, мать готовилась блеснуть мастерством, и я настолько не ожидал, что она отшвырнет гнездо и уйдет, что слегка растерялся.
— Не переживай, — успокоил меня старик, — вернется. Она в этих гнездах разбирается, как я в вине. На сегодняшний день — один из лучших экспертов в мире.
И действительно, прошло немного времени, и, как предсказывал тесть, теща вернулась. Она удалила с гнезда все примеси и сварила из него суп. Тесть и жена есть отказались. Тесть сказал, что от этого супа несет куриным дерьмом, а жена заявила, что он пахнет кровью, что в этом супе смешались корысть и жестокость, это свидетельство того, что человек — источник всякого зла. У жены сердце полно сострадания, она как раз подала заявку на вступление во Всемирную лигу защиты животных в Бонне.
— Сяо Ли, — обратилась ко мне теща, — не обращай внимания на этих дурней. Их милосердие — чистое лицемерие. Конфуций говорил, что «благородный муж должен держаться подальше от кухни», но, садясь за стол, не отказывался от мясной подливки. Он не возражал, когда рис перебирали, а мясо мелко резали, и в качестве платы за обучение принимал от учеников по десять связок вяленого мяса. Не хотят — не надо, сами съедим, — продолжала теща. — Китайцы едят ласточкины гнезда уже тысячу лет. Это ценнейшее тонизирующее средство в мире. Внешне непривлекательно, но питательное очень. Способствует росту и развитию детей, помогает женщинам сохранять моложавость и привлекательность, а старики становятся долгожителями. Профессор Хэ Голи из Гонконгского китайского университета недавно обнаружил, что в ласточкиных гнездах есть вещество, защищающее от СПИДа и помогающее его излечивать. Вот если бы она, — теща указала в сторону моей жены, — ела суп из ласточкиных гнезд, то выглядела бы не так, как сейчас.
— Как бы я ни выглядела, все равно эту дрянь есть не буду, — фыркнула жена и уставилась на меня: — Ну что, вкусно?
Ни жену, ни тещу обижать не хотелось.
— Ну что я могу сказать… Как бы это получше выразиться… — пробормотал я.
— Хитрюга, — заключила жена, а теща, подлив мне супа, вызывающе посмотрела на нее. — Вам кошмары будут сниться.
— Какие еще кошмары? — подняла бровь теща.
А жена продолжала:
— Стаи саланган будут клевать вас в затылок.
На что теща сказала:
— Ешь, ешь, Сяо Ли, не обращай внимания на то, что она несет. Вчера вон съела большого краба, но ведь не боится, что теперь крабы будут хватать ее клешнями за нос. — И продолжала: — В детстве я собирателей птичьих гнезд терпеть не могла. А как переехала в город, поняла, что нет причин их ненавидеть. Теперь ласточкиными гнездами лакомится все больше людей, потому что стало больше богатых. Но даже если ты при деньгах, это не гарантия, что тебе подадут первоклассное «чиновничье» гнездо, что это будет первосортный товар. Импортные таиландские гнезда, так называемые «сиамские подношения», идут на стол пекинским шишкам. Нам, жителям небольших городов типа Цзюго, достаются лишь такие «гнезда с кровью». А продают их по восемь тысяч юаней за кило, простым людям не по карману.
Все это теща говорила со всей серьезностью и не без бахвальства. Может, эти ласточкины гнезда и правда замечательные, но скажу честно: на вкус — жуткая гадость. По мне так лучше жареной свининки навернуть.
Теща без устали продолжала просвещать меня насчет ласточкиных гнезд. Покончив с пищевой ценностью, она перешла к способам их приготовления, но это меня мало волновало. А вот рассказ о том, как собирают ласточкины гнезда, рассказ о ее семье, рассказ о ней вызвал немалый интерес.
Родилась она в потомственной семье собирателей ласточкиных гнезд. Еще в утробе матери она слышала горестные крики саланган, получала от них питательные вещества. Мать и так была любительница поесть, а во время беременности и подавно. Она часто подъедала ласточкины гнезда втайне от мужа и так поднаторела, что ни разу не попалась. По словам тещи, у ее матери с рождения зубы были крепче стали, так что она могла разжевать даже вязкие ласточкины гнезда. Целиком она их никогда не съедала — у мужа все было сосчитано, — а ловко откусывала по чуть-чуть снизу, там, где при сборе гнезд на них оставались срезы, и делала это аккуратнее, чем ножом. Подкусывала мать только первоклассные «чиновничьи» гнезда, которые еще не прошли обработку и по своим питательным свойствам были самые полезные. В процессе приготовления любые деликатесы теряют большую часть полезных веществ. «Любой прогресс влечет какую-то потерю, — декларировала теща. — Люди придумали кулинарию на радость вкусовым рецепторам во рту, но утратили при этом дерзание и бесстрашие. Крепкое телосложение эскимосов, живущих за Северным полярным кругом, их способность переносить крайне низкие температуры, несомненно, связаны с тем, что они едят сырое тюленье мясо. Если они когда-либо овладеют сложным и изощренным кулинарным искусством китайцев, там они больше жить не смогут». Тещина мать тайно поедала в больших количествах необработанные ласточкины гнезда, поэтому ее дочь отличалась отменным здоровьем, у нее с рождения были черные как вороново крыло волосы, розовая кожа, она кричала громче любого младенца-мальчика, и уже при рождении во рту у нее красовалось четыре зуба. Отец тещи, человек суеверный, слышал от кого-то, что ребенок, родившийся с зубами во рту, приносит несчастье, поэтому он отнес дочку к морю и оставил в куче водорослей. Стояла середина зимы, и хотя страшных холодов в Гуандуне не бывает, декабрьскими ночами пробирает до костей. Теща сладко проспала всю ночь в этой куче и выжила, чем настолько растрогала отца, что он принес ее обратно в дом.
По словам тещи, матушка у нее была красавица, а у отца были мохнатые брови домиком, глубоко посаженные глаза, плоский нос, тонкие губы и козлиная бороденка на выступающем подбородке. Он изо дня в день карабкался по отвесным скалам и протискивался через расщелины, поэтому был худой и выглядел старше своего возраста, этакий мерзкий геккон. А ежедневно подъедавшая ласточкины гнезда мать получала столько полезных веществ, что казалось, надави на ее белоснежную кожу, и потечет молочко, как у лилии в июне. Теще был всего годик, когда мать сбежала с торговцем ласточкиными гнездами в Гонконг, и девочку растил отец. Он каждый день варил ей суп из ласточкиных гнезд, на них она и выросла. Моей женой теща была беременна в начале шестидесятых, время было трудное, ни одного гнезда она тогда не съела, поэтому жена и уродилась такой обезьяной. Дело можно было бы поправить, кабы жена ела ласточкины гнезда, но она отказывалась. На самом деле я понимаю, что ничего не вышло бы даже при ее согласии. Управляющим Центра спецкулинарии Кулинарной академии теща стала сравнительно недавно, а достать ласточкино гнездо, не будучи управляющим, было не просто. Ласточкино гнездо невысокого качества, приготовленное для меня, она тоже добыла не совсем официально. По одному этому я понял, что очень понравился ей, даже больше, чем будущей жене. Я и женился-то отчасти потому, что отец жены был моим научным руководителем. И не разводился главным образом потому, что мне нравилась теща.
На супе из ласточкиных гнезд и на птенцах ласточки она выросла здоровой и сильной. В четыре года ее физическое и умственное развитие было уже как у десятилетнего ребенка. Теща была убеждена, что все это — заслуга саланган. В некотором смысле, считала она, ее вырастили самцы саланган и их драгоценная слюна, потому что четырех зубов, с которыми она родилась, боялась даже ее собственная мать и поэтому не кормила дочку грудью. «Тоже мне млекопитающее!» — негодовала теща и называла человека самым жестоким и бездушным существом, потому что кормить детей грудью отказываются только люди.
Семья тещи жила в затерянном уголке на побережье Южно-Китайского моря. Погожие дни девочка проводила на морском берегу, откуда виднелись очертания цепи зеленовато-серых островов, где в огромных скалистых пещерах собирали ласточкины гнезда. Большинство жителей деревушки зарабатывали на жизнь рыболовством, гнезда собирали лишь отец тещи и шестеро ее дядьев. Этим опасным, но очень выгодным делом их семья занималась из поколения в поколение; кому-то другому с этой работой было бы не справиться, даже если бы очень захотелось.
По рассказам тещи, отец и дядья были мужчины крепкие — ни капли жира, одно сплетение богатых протеином, похожих на витую пеньку багровых мускулов. Люди с такой мускулатурой ловчее и проворнее обезьян. Ее отец держал пару обезьян, и они, по ее словам, служили ему и дядьям учителями. Когда сезон сбора гнезд заканчивался, они жили на доход от предыдущего и занимались всесторонней подготовкой к следующему. Почти ежедневно они отправлялись с этими обезьянами в горы, заставляли их забираться на скалы и деревья и подражали их движениям. На Малайском полуострове сборщики ласточкиных гнезд пытались научить обезьян своему ремеслу, но безуспешно. Нрав у обезьян переменчивый, и это сказывалось на результатах. Теща вспоминала, что отцу было уже за шестьдесят, а он был юркий, как ласточка, и проворно, по-обезьяньи, забирался по скользкому бамбуковому шесту. В общем, благодаря наследственности и профессиональным навыкам все в семье тещи были мастера карабкаться по скалам и лазать по деревьям. Но самого младшего дядю не дано было превзойти никому. Подобно верткому геккону, без каких-либо приспособлений он мог забраться за гнездами на утес высотой в несколько десятков метров. Теща почти забыла, как выглядели остальные дядья, но вот самого младшего помнила отчетливо: облезающая кожа на всем теле, как чешуя, иссохшее лицо, а из глубоких глазниц светятся неуемной энергией огромные голубые глаза.
В семь лет теща впервые отправилась летом вместе с отцом и дядьями на острова за ласточкиными гнездами. У семьи была большая двухмачтовая лодка; ее сосновые борта, покрытые толстым слоем тунгового масла, пахли лесом. В тот день дул юго-восточный ветер, и на берег один за другим стремительно накатывались волны прибоя. Под лучами солнца ярко сверкал белый песок. Ей часто снился потом этот слепящий свет, и она просыпалась от этого. Лежа в своей постели в Цзюго, она слышала плеск морских волн и ощущала их запах. Отец покуривал трубку и раздавал указания младшим братьям, которые грузили в лодку припасы, пресную воду, бамбуковые шесты. Наконец один из дядьев привел здоровенного буйвола с куском красного бархата на рогах. Вид у буйвола был устрашающий: налившиеся кровью глаза, на морде — белая пена. На отплывающую за ласточкиными гнездами лодку сбежалась посмотреть детвора из рыбацкой деревушки. Среди них было много тещиных товарищей по играм: Хай Янь — Морская Ласточка, Чао Шэн — Рожденный Прибоем, Хай Бао — Тюлень… Маленькому Хай Бао так не хотелось уходить, когда на утесе, на краю деревни, появилась старуха и стала звать его домой. «Янь Ни, поймаешь мне ласточку? — попросил он тещу. — Ты мне живую ласточку, а я тебе — стеклянный шарик». И раскрыв на мгновение ладонь, показал зажатый в ней шарик. Я и понятия не имел, что у тещи такое чудесное детское имя — Янь Ни, Девочка-ласточка! С ума сойти, как у жены Карла Маркса.
— Этот Хай Бао теперь командует военным округом, — вздохнула теща. В ее словах читалась неудовлетворенность жизнью, недовольство мужем.
— Подумаешь, командует военным округом, — вставила жена. — Вот мой папа — профессор вуза, специалист по виноделию, разве с ним сравнится какой-то военный!
Теща повернулась ко мне:
— Всегда выступает на стороне папочки против меня, — с обидой проговорила она.
— Комплекс Электры, — прокомментировал я. И почувствовал на себе злобный взгляд жены.
— В день отплытия за ласточкиными гнездами, — продолжала рассказ теща, — самым волнующим событием стала погрузка на борт буйвола…
Буйволы, они очень умные. Особенно не кастрированные. Он понял, зачем его привели, и как только приблизился к пристани, глаза у него налились кровью. Тяжело дыша, он упрямо мотал головой и упирался так, что дядя еле держался на ногах. Лодку и каменный оголовок пристани соединял узкий наклонный трап, под которым плескалась мутная вода. Ступив передними ногами на край, буйвол не желал больше делать ни шагу. Дядя тянул за веревку изо всех сил, как вцепившийся в титьку ребенок; кольцо в ноздрях буйвола растянуло их так, что, казалось, они вот-вот порвутся. Боль наверняка была ужасная, но буйвол упорно не желал двигаться по трапу. Да и что такое ноздри, когда жизнь висит на волоске! На помощь прибежали другие дядья, но как они ни пытались затолкнуть буйвола на борт, справиться с ним так и не удалось. Больше того, бешено брыкаясь, он одному из дядьев покалечил копытом ногу.
Самый младший дядя выделялся среди братьев не только сноровкой, он и соображал лучше всех. Взяв веревку из рук старшего брата и что-то приговаривая, он повел буйвола вдоль берега. На песке оставались следы — его и буйвола. Потом он скинул рубашку, набросил буйволу на голову и в одиночку привел его к трапу. Когда буйвол шел по нему, трап выгнулся дугой, словно лук. Животное чувствовало опасность и ступало очень осторожно, как горные козлы в цирке, которых долго обучают ходить по канату. Как только буйвол взошел на борт, трап убрали, и наконец-то с шелестом поднялись паруса. Младший дядя снял с морды буйвола рубашку. Тот весь затрясся, перебирая копытами, и издал леденящий душу рев. Постепенно земля скрылась из глаз, а затянутый легкой дымкой остров медленно приближался, этакий нефритовый чертог несравненной красоты.
Лодка бросила якорь в небольшой бухточке, и опять же младший дядя заставил буйвола сойти на берег. Все были серьезны, будто священнодействовали. Ступив на пустынный, заросший колючим кустарником остров, грозный буйвол стал покорнее овечки. Его налитые кровью глаза посветлели, и в них отразилась океанская лазурь, какой всегда были полны глаза младшего дяди.
Постепенно сгустились сумерки. Море отсвечивало багряными бликами, над островом с оглушающими криками кружили стаи птиц. Заночевали под открытым небом, и за всю ночь никто не произнес ни слова. На следующий день на рассвете, после завтрака, отец тещи скомандовал: «Ну, за дело!» — и началась таинственная и опасная работа по сбору ласточкиных гнезд.
На острове было множество мрачных пещер. У одной большой пещеры тещин отец устроил алтарь, сжег пачку жертвенных денег, отбил несколько земных поклонов, а затем скомандовал: «Принести в жертву буйвола!» Подскочившие братья вшестером повалили буйвола на землю. Как ни странно, он не оказал никакого сопротивления. Правильнее было бы сказать, что его не повалили, а он сам улегся на каменистую землю. Огромная голова, увенчанная твердыми как сталь серебристо-зеленоватыми рогами, переходила в могучую шею, словно накрепко приваренная к ней. Его поза ясно показывала, что он по доброй воле позволяет принести себя в жертву духу пещеры. Теща тогда догадалась, что ласточкины гнезда — собственность этого духа и огромного буйвола отец с дядьями преподносят ему взамен. Если дух способен съесть целого буйвола, наверняка это свирепое чудовище. Даже подумать об этом было страшно. Повалив буйвола на землю, дядья быстро отошли в сторону. Отец вытащил из-за пояса небольшой сверкающий топорик и, взяв его двумя руками, направился к животному. Словно огромная ладонь сжала сердечко девочки. Оно то билось, то замирало, и казалось, уже никогда не забьется вновь. Отец что-то пробормотал, в его блестящих черных глазах затаился страх и неуверенность. Ей вдруг стало невыносимо больно и за отца, и за буйвола. Они были такими жалкими — и этот тощий, похожий на обезьяну мужчина, и недвижно лежащий на камнях буйвол. Ни тому, кто взялся за топор, ни его жертве не хотелось, чтобы произошло неизбежное, но оба были под властью некой неодолимой силы. Девочка видела вход в пещеру — очень необычной формы, слышала доносившиеся оттуда странные звуки, чувствовала ее холодное дыхание, и ей вдруг пришло в голову, что оба — и отец, и буйвол — боятся духа скалистой пещеры. Буйвол лежал с закрытыми глазами, и кончики длинных ресниц опустились на нижнее веко ровной линией. В мокром уголке глаза возилась изумрудно-зеленая муха; она так надоела теще, что у нее у самой зачесался уголок глаза. Буйвол же не шевельнулся. Подойдя к нему, отец огляделся по сторонам, словно в растерянности. Что он хотел увидеть? На самом-то деле он не видел ничего, и то, что он поднял голову и огляделся по сторонам, свидетельствовало лишь о внутренней пустоте. Взяв топорик в левую руку, он поплевал на правую, потом перекинул в нее топорик и поплевал на левую. В конце концов он снова взялся за топорик обеими руками и расставил ноги, словно пытался придать себе уверенности. Затем глубоко вдохнул и задержал дыхание. Лицо у него посинело, глаза выкатились, он высоко занес топорик и с силой опустил его. Теща слышала, как топорик тюкнул, вонзившись в голову буйвола. Отец выдохнул и стоял, еле держась на ногах, словно в нем что-то надломилось. Прошло немало времени, прежде чем он нагнулся и стал вытаскивать топорик. Буйвол издал глухой звук, несколько раз попытался поднять голову, но сухожилия на шее уже были перерублены, и это ему не удалось. Потом тело у него задергалось: очевидно, мозг уже не контролировал эти движения. Отец снова занес топорик и яростно рубанул еще раз. Рана на шее буйвола разверзлась. С каждым последующим ударом топор рассекал шею все глубже. Наконец фонтаном хлынула черная кровь, и ее запах достиг ноздрей тещи. Руки у отца были в крови, топорище выскальзывало, поэтому он то и дело вытирал их о траву. Кровь забрызгала ему и все лицо. Из перерубленной трахеи с бульканьем вырвались пузыри пены, и теща, схватившись за горло, отвернулась. Когда она снова рискнула глянуть на буйвола, голова у него была уже, наконец, отрублена. Отшвырнув топорик, отец поднял ее окровавленными руками за рога и понес к алтарю перед пещерой. Теща не могла понять, почему глаза буйвола, закрытые перед смертью, теперь, на отрубленной голове, широко открыты. Они все так же были цвета морской лазури, и в них отражались силуэты находившихся рядом людей. Водрузив голову буйвола на алтарь, отец отступил на шаг, пробормотал несколько неразборчивых фраз, потом встал на колени и поклонился в сторону входа в пещеру. Дядья тоже преклонили колена на каменистой земле, отвешивая поклоны.
Обряд жертвоприношения закончился, отец с дядьями забрали свои приспособления и зашагали внутрь пещеры, а тещу оставили снаружи присматривать за лодкой и припасами. Пещера сокрыла их — без звука, без следа, как море канувший в него камень. Теща осталась наедине с таращившейся на нее головой буйвола и его тушей, из которой все лилась и лилась кровь, и ее объял ужас. Вокруг расстилались море и небо. Над островом кружило множество больших птиц, она даже названия их не знала. Из расщелины в скале вылезли несколько больших жирных крыс и, вереща, накинулись на тушу буйвола. Теща попыталась отогнать их, но эти твари, подскакивая аж на полметра, бросились на нее. Девочку ощутила на груди их когти и с криком кинулась в пещеру.
Пробираясь в кромешном мраке, она с плачем звала отца и его братьев. И вдруг впереди стало светло — она увидела у себя над головой семь ярко пылающих факелов. В мертвый сезон отец сам делал такие факелы, окуная в смолу ветки деревьев — длиной около метра, довольно тонкие, чтобы их можно было держать зубами; факелов у него было заготовлено немало. Завидев свет, теща тут же перестала плакать, потому что от суровой атмосферы этого священнодействия в горле уже стоял ком. Она поняла, насколько ничтожны ее страхи по сравнению с той работой, которой занимались отец и дядья.
Пещера была огромная — метров шестьдесят в высоту и восемьдесят в ширину. Ее размеры теща уже потом пыталась восстановить в памяти по своим детским впечатлениям. Назвать с точностью длину пещеры она, конечно, не могла. Где-то журчала вода, звонко цокали падающие со сводов капли и веяло сыростью. Задрав голову, она посмотрела вверх, туда, где горели эти факелы. Огонь освещал лицо отца, лица дядьев, в том числе и самого младшего. В отсветах факелов его лицо обрело цвет и текстуру янтаря, завораживая своей необычностью. Эту поразительную метаморфозу можно уподобить шампанскому «Вдова Клико» с его удивительно тонким букетом, глубоко проникающим в легкие, — аромат этот ни с чем не спутаешь. Держа в зубах потрескивающий факел и почти слившись со скалистой стеной, дядя тянулся ножом к посверкивающему молочно-белому наросту. Это и было ласточкино гнездо.
Вообще-то, когда теща вошла в пещеру, сердце у нее заколотилось и дыхание перехватило вовсе не от света смолистых факелов и не чудного лица младшего дяди, а от туч саланган, носившихся под сводами. Встревоженные птицы выпархивали из своих гнезд, но улетать не собирались. Они метались в пещере, словно рой ярких бабочек, щебеча на все лады, и от этих жалобных звуков кровь стыла в жилах. В их криках теще слышались горечь и гнев. Отец устроился на длинном зеленом бамбуковом шесте высоко у стены пещеры, где было больше десятка уже затвердевших гнезд. Задрав обмотанную белой тряпкой голову и раздувая черные впадины ноздрей на блестевшем, как рыльце молочного поросенка, лице, он потянулся ножом с белой ручкой, одним движением срезал гнездо, поймал его на лету и сунул в мешок у себя на поясе. Вниз полетели и с негромким стуком упали к ногам тещи несколько небольших темных предметов. Наклонившись и пошарив вокруг, она нащупала разбившиеся яйца. Теще стало очень тяжело на душе. Плюс ко всему она ужасно переживала за отца, который, собирая гнезда на высоте в несколько десятков метров и полагаясь лишь на хлипкий бамбуковый шест, ставил под угрозу свою жизнь. Стаи ласточек одна за другой бросались на его факел, словно желая загасить его и защитить свое потомство. Но огонь заставлял их в последнюю минуту отступить. Когда казалось, что их отливавшие синевой крылья вот-вот коснутся огня, они стремительно уходили в сторону. Отец же не обращал на эти атаки никакого внимания. Даже когда ласточки били его крыльями по голове, взгляд его был устремлен только на гнезда. Уверенными и точными движениями он срезал их одно за другим.
Факелы уже догорали, и отец с дядьями соскользнули вниз по прислоненным к каменной стене бамбуковым шестам. Они зажгли новые факелы, выгрузили гнезда из поясных мешков и разложили их на белой тряпке. Обычно отец собирал гнезда только до тех пор, пока не догорал один факел. Младшие же братья продолжали работать, так сказать, еще три смены. Отец внизу присматривал за гнездами, чтобы их не сожрали крысы, давая отдых своему теперь уже не такому сильному телу. Когда девочка появилась перед ними, все удивились и обрадовались. Отец стал отчитывать ее за то, что она самовольно вошла в пещеру, и она призналась, что там, снаружи, ей стало страшно одной. Как только она произнесла слово «страшно», отец вдруг резко переменился в лице. «Замолчи!» — зашипел он и влепил ей пощечину. Рука у него была липкая от ласточкиных гнезд. Лишь потом она узнала, что в пещере ни в коем случае нельзя произносить такие слова, как «упасть», «соскользнуть», «смерть», «страшно», иначе быть беде. Девочка расплакалась. «Не плачь, Янь Ни, — утешал ее младший дядя. — Обещаю, я поймаю тебе ласточку».
Они выкурили по трубке, обтерли поясными мешками потные тела и, взяв факелы, направились в глубь пещеры. «Раз уж ты здесь, — сказал отец, — стереги гнезда, а я еще пособираю». Они договорились, что каждый день работают по четыре смены факелов.
Зажав зубами факел, отец ушел. В пещере бежал ручеек, а в нем она заметила змей. Вокруг валялись гнилые бамбуковые шесты и лианы, а на камнях толстым слоем лежал птичий помет. Она не отрывала глаз от младшего дяди: ведь он обещал поймать ласточку. Вскарабкавшись по нескольким бамбуковым шестам, он оказался на высоте более десяти метров. Нашел в скале трещину, куда можно было встать, подтянул шест и укрепил его в расщелине. Потом подтянул еще один, приладил наискось от первого, а третьим подпер первые два. Получилось нечто вроде подмостья, от одного вида которого аж дух захватывало. Младший дядя ступил на это шаткое сооружение, чтобы дотянуться до сталактита в форме гриба, облепленного большими белыми гнездами. Их было больше десятка. В других местах пещеры ласточки срывались со своих гнезд и испуганно носились в воздухе, в этих же гнездах птицы оставались спокойны. Возможно, они понимали, что их гнезда в полной безопасности. Из двух гнезд виднелись головы птенцов. Еще несколько ласточек висели на сталактите вниз головой и быстро двигали клювами, выделяя прозрачную светлую нить, из которой формировалось легкое, изящное гнездо. Они и не подозревали, что младший дядюшка, цепляясь пальцами за холодную и скользкую стену пещеры и упираясь в нее ногами, мало-помалу продвигается все ближе, подобно огромному геккону. Крепко уцепившись за камень всеми восемью коготками, саланганы старательно строили гнезда. Короткие клювики ловко, как челноки, сновали туда-сюда, и гнезда быстро увеличивалось в размере. В природе очень редко можно наблюдать, как саланганы строят гнезда, и высокопоставленные чиновники понятия не имеют, какого труда это стоит ласточкам. Тем более им невдомек, насколько тяжел и опасен труд сборщиков гнезд, какой ценой они достаются.
Младший дядя висел на самом большом выступе этого грибообразного сталактита почти вниз головой. Просто уму непостижимо, как вообще можно было удержаться в таком положении. Пламя факела ярко полыхало у него где-то сбоку. Мешок для гнезд свешивался у него с пояса, подобно обтрепанному, намокшему флагу. Было понятно, что складывать срезанные гнезда в мешок ему не удастся. Отец уже соскользнул со стены и, задрав голову, с факелом в руке следил за младшим братом, жизнь которого в прямом смысле висела на волоске под сводом пещеры. Он уже приготовился подбирать срезанные гнезда.
По словам тещи, таких огромных гнезд она никогда больше не видела. Известно, что если старые гнезда уцелели, ласточки на следующий год инстинктивно как бы надстраивают их, и они могут быть величиной с соломенную шляпу. Неповрежденные гнезда состоят из чистой слюны, без каких-либо примесей, то есть качество у них самое высокое.
Младший дядя протянул руку с острым трехгранным ножом. Его тело пугающе вытянулось, словно змея. С кончиков волос у него падали сверкающие капли пота. Нож почти касался края гигантского гнезда — вот он уже коснулся его… да, коснулся! Дядя стал водить ножом туда-сюда у основания гнезда. Пот с него просто лился. Вылетевшие из гнезда ласточки с необычайной смелостью раз за разом отчаянно бросались ему в лицо. Гнездо держалось на камне крепко, ему было много лет, казалось, оно срослось со скалой. Поэтому задача младшего дяди была очень непростой: он должен был не мешкая продолжать свое дело, не обращая внимания на яростно нападающих птиц, которые вынуждали его зажмуриться.
Казалось, сто лет прошло, пока это громадное гнездо наконец съехало вбок. Еще усилие — и слитком белого золота оно упадет вниз.
«Ну, давай, дядя, еще чуть-чуть!» — невольно вырвалось тогда у тещи. И тут же он нырнул всем телом вперед, гнездо оторвалось от стены и стало падать, медленно переворачиваясь и планируя. Прошло немало времени, прежде чем оно упало у ног тещи и ее отца. Вслед за гнездом упал и младший дядя — несмотря на все его уникальные способности. Да, он мог упасть с высоты более десяти метров и не повредиться. Но на этот раз было слишком высоко, и положение у него было не то. Ласточкино гнездо обрызгали его разлетевшиеся мозги. Дядин факел еще горел, его загасил протекавший в пещере крошечный ручеек.
Спустя пять лет после смерти младшего дяди разбился и тещин отец. Но гибель родных не останавливала сборщиков гнезд. Продолжить дело отца теща не могла, а оставаться на иждивении у дядьев не хотела. И как-то жарким летним днем она сделала первый шаг на пути к самостоятельной жизни, унося на спине огромное гнездо, окропленное дядиной кровью. Было ей тогда четырнадцать лет.
Видимо, ей не суждено было стать известным специалистом по приготовлению ласточкиных гнезд. Всякий раз, когда она чистила их иголкой от примесей, перед глазами вставали терзающие сердце и волнующие душу картины. Каждое гнездо она готовила с безграничным уважением и тщанием, зная, какие за этим кроются мучения, кровь и слезы — и людей, и ласточек. Так она и приобрела бесценный опыт приготовления ласточкиных гнезд. Но связь между гнездами и человеческими мозгами не давала ей покоя. Избавилась она от всех этих переживаний лишь после того, как в Цзюго достигли необычайных высот в кулинарии — стали готовить «мясных» детей.

 

— В девяностые годы спрос на ласточкины гнезда в материковом Китае резко возрос, — с глубокой озабоченностью сообщила теща, — а промысел этот на юге страны почти сошел на нет. Теперь сборщики гнезд берут с собой в пещеры современные гидравлические подъемники и автономные источники электроэнергии. Люди могут легко, без какой-либо опасности для себя не только срезать гнезда, но и убивать при этом ласточек. По сути дела, в Китае ласточкиных гнезд уже не осталось и собирать больше нечего. Поэтому, чтобы удовлетворить имеющиеся потребности, приходится в огромных количествах ввозить гнезда из стран Юго-Восточной Азии. Цены взлетели просто фантастически. В Гонконге гнезда стоят две с половиной тысячи американских долларов за килограмм, и цена продолжает расти. Это вызвало настоящую лихорадку среди сборщиков в других странах. В свое время отец с братьями собирали гнезда лишь раз в год. А в Таиланде их теперь собирают четыре раза в год. Пройдет еще лет двадцать, и дети уже не будут знать, что это за блюдо такое, — заключила она, доедая свой суп.
— Вообще-то и сегодня суп из ласточкиных гнезд пробовали не более тысячи китайских детей, — возразил я. — Есть эта штука или нет — народу абсолютно все равно. Так стоит ли переживать!
Назад: ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дальше: ГЛАВА ВОСЬМАЯ