Книга: Большая грудь, широкий зад
Назад: Глава 13
Дальше: Глава 15

Глава 14

Головы девятнадцати членов семьи Сыма провисели на деревянной раме за воротами Фушэнтана до самого праздника Цинмин, когда стало по-весеннему тепло и начали распускаться цветы. Рама была сколочена из пяти толстых еловых стволов и по форме напоминала качели. Головы свешивались с неё, прикрученные стальной проволокой. Хотя плоть уже начисто склевали вороны, воробьи и совы, можно было без труда узнать жену Сыма Тина, его двух дурачков-сыновей, первую, вторую и третью жён Сыма Ку, девятерых детей, которых они втроём нарожали, а также гостивших в доме Сыма отца, мать и двух младших братьев третьей жены.
Деревня после нагрянувшей беды обезлюдела, а те, кто уцелел, походили на призраков. Днём все отсиживались по домам и осмеливались выходить лишь с наступлением темноты.
Вторая сестра как ушла, так и не появлялась, и от неё не было никаких вестей. С оставленным ею ребёнком была одна морока. Чтобы он не умер с голоду, когда мы прятались во мраке подземного прохода, матушке пришлось кормить его грудью. Разинув большущий рот и выпучив глаза, он жадно сосал грудь, которая должна была принадлежать только мне. Съесть он мог на удивление много и, высосав груди подчистую, так, что они повисали пустыми кожаными мешками, орал, требуя ещё. Орал что твоя ворона, как жаба, как сова. А выражение лица у него было как у волка, как у одичавшей собаки, как у дикого кролика. Он стал моим заклятым врагом, и мир был тесен для нас двоих. Когда он овладевал матушкиной грудью, я ревел не переставая; когда же я пытался вернуть её себе, в беспрерывном крике заходился он. Орал он, выпучив глаза, а глаза у него были как у ящерицы. Чёрт бы побрал эту Чжаоди! Надо же было принести в дом это ящерицыно отродье!
От нашего тиранства лицо матушки отекло и побледнело, и мне чудилось, что на теле у неё повылезало множество бледно-жёлтых ростков, как на турнепсе, пролежавшем в нашем подвале всю долгую зиму. Первые появились на груди, и я ощутил сладковатый привкус турнепса в молоке, которого, надо сказать, становилось всё меньше и меньше. А ты, пащенок из семьи Сыма, неужто не уловил этот жуткий запах? Тем, что твоё, нужно дорожить, но мне было уже не до этого. Не высосу я — высосет он. Вы иссохли, мои драгоценные тыквочки, и кожа на вас сморщилась, маленькие голубочки, фарфоровые вазочки; кровеносные сосуды на вас посинели, соски почернели и бессильно поникли.
Опасаясь за мою жизнь и за жизнь этого ублюдка, матушка рискнула вывести сестёр из подвала к свету, к людям. Вся пшеница, что хранилась у нас в восточной пристройке, исчезла. Исчезли и ослиха с мулёнком. От горшков, чашек и другой посуды остались лишь осколки, даже Гуаньинь стояла в алтаре безголовым трупом. Пропала лисья шуба, которую матушка забыла взять с собой в подвал, и наши с сестрёнкой рысьи курточки. Шубы сестёр остались при них — они никогда их не снимали, — но мех на них вылез, образовались проплешины, и сёстры смотрелись как облезлые зверьки.
Урождённая Люй лежала у жернова в западной пристройке. Она сгрызла все двадцать турнепсин, что оставила ей матушка, перед тем как спуститься в подвал, и наделала рядом большую кучу — твёрдую, как галька. Горсть этих «камешков» она швырнула в матушку, когда та зашла проведать её. Кожа на лице у старухи походила на мёрзлый турнепс, спутанные седые волосы торчали во все стороны, а глаза мерцали зелёным светом. Покачав головой, матушка положила перед ней ещё несколько турнепсин. Всё, что осталось нам после японцев — а может, и китайцев, — это полподвала ноздреватого турнепса, уже покрывшегося жёлтыми ростками. Совершенно отчаявшись, матушка отыскала один чудом уцелевший горшок, в котором Шангуань Люй хранила свой драгоценный мышьяк, и насыпала этого красного порошка в суп из турнепса. Когда порошок растворился, на поверхности появились разноцветные маслянистые разводы, вокруг разнёсся отвратительный запах. Она помешала суп половником, зачерпнула этого варева, чуть наклонила половник, и мутная струйка с журчанием потекла через его щербатый край в котёл. Уголки губ у матушки странно подёргивались.
— Линди, отнеси бабке своей, — велела она, налив немного в треснувшую чашку.
— Мама, ты туда яду добавила? — охнула третья сестра. Матушка кивнула. — Хочешь отравить её?
— Всем нам не жить, — проговорила матушка.
Сёстры хором разревелись, заплакала даже слепенькая восьмая сестрёнка. Больше похожий на гудение пчелы, её плач был еле слышен, и большие чёрные ничего не видящие глазки этого самого несчастного, самого жалкого существа наполнились слезами.
— Мамочка, мы не хотим умирать… — молили сёстры.
Даже я подхватил:
— Ма… Ма…
— Бедные дети!.. — выдохнула матушка и разрыдалась.
Плакала она долго, а вместе с ней плакали и мы. Потом звучно высморкалась, взяла ту треснувшую чашку и выбросила во двор вместе с содержимым.
— Не помрём! — заявила матушка. — Чего ещё бояться, коли смерть нестрашна? — С этими словами она приосанилась и повела нас со двора искать съестное.
Мы оказались первыми, кто высунул нос на улицу. Увидев головы семьи Сыма, сёстры сначала испугались. Но через несколько дней это зрелище стало привычным. Я видел, как матушка, держа маленького ублюдка Сыма на руках, прошептала, указывая на головы:
— Запомни это хорошенько, бедолага.
Матушка с сёстрами отправились за околицу, в проснувшиеся уже поля. Там они накопали белых корешков трав, чтобы промыть, растолочь и сварить из них суп. Умница третья сестра наткнулась на норку полёвок и не только наловила мышей, мясо которых удивительно вкусное, но добралась и до их припасов. Ещё сёстры сплели из конопляной бечёвки сеть и натаскали из пруда почерневшей и иссохшей после суровой зимы рыбы и креветок. Как-то матушка попробовала сунуть мне ложку рыбного супа. Я решительно выплюнул его и ударился в рёв. Тогда она сунула ложку этому паршивцу Сыма, и тот запросто проглотил содержимое. Слопал он и вторую ложку.
— Вот и славно, — обрадовалась матушка. — При всех своих несчастьях есть ты всё же научился. — И повернулась ко мне: — А ты что? Тебя тоже надо отлучать от груди. — В ужасе я ухватился за её грудь обеими руками.
Вслед за нами стали возвращаться к жизни и остальные обитатели деревни. Это обратилось в невиданное бедствие для полёвок, а за ними пришла очередь диких кроликов, рыбы, черепах, креветок, раков, змей и лягушек. Во всей округе из живности остались лишь ядовитые жабы да птицы на крыле. И всё равно, если бы вовремя не разрослась трава, половина сельчан умерли бы с голоду. Прошёл праздник Цинмин, стали опадать яркие лепестки цветков персика, в полях поднимался пар, земля оживала и ждала сеятеля. Но скотины не было, не было и семян. Когда в болотных вымоинах, в круглом пруду и на речном мелководье появились жирные головастики, жители стали покидать деревню. В четвёртом месяце ушли почти все, но когда наступил пятый, большинство вернулись в родные места. «Здесь хоть дикие травы и корешки не дадут помереть с голоду, — сказал почтенный Фань Сань. — В других местах и того нет». К шестому месяцу появилось множество пришлых. Они спали в церкви, во двориках дальних покоев семьи Сыма, на заброшенных мельницах. Словно взбесившиеся от голода псы, они воровали у нас еду. В конце концов почтенный Фань Сань собрал деревенских мужчин, чтобы организовать отпор чужакам. У наших во главе встал Фань Сань, у пришлых тоже появился вожак — молодой большеглазый парень с густыми бровями. Умелый птицелов, он всегда ходил с парой рогаток за поясом и мешком через плечо, полным шариков из глины. Третья сестра своими глазами видела, как лихо у него всё получается. Заметив пару милующихся в воздухе куропаток, он вытащил рогатку и пульнул, почти не целясь, будто походя. Одна птица тут же упала с пробитой головой прямо к ногам сестры. Другая испуганно взмыла ввысь, но и её настиг шарик, и она тоже свалилась на землю. Подняв её, чужак подошёл к третьей сестре. Он смотрел на неё в упор, она тоже уставилась на него ненавидящим взглядом. Эту ненависть всколыхнул в нас почтенный Фань Сань. Он уже приходил и агитировал за изгнание пришлых. Но чужак не только не забрал лежавшую у ног сестры куропатку, но и бросил туда же ту, что держал в руках. И ни слова не говоря, пошёл прочь.
Третья сестра принесла куропаток домой, накормила матушку мясом, сестёр и маленького паршивца — бульоном, а Шангуань Люй отдала кости, которые та сгрызла с громким хрустом. То, что куропаток поднёс чужак, она сохранила в тайне. Благодаря куропаткам насытился и я, потому что матушкино молоко вскоре обрело чудесный вкус. Матушка несколько раз пробовала накормить мальца Сыма, пока я спал, но тот не брал грудь ни в какую. Так и рос на травках, корешках и на коре деревьев, причём поедал всё в таких количествах, что только подавай.
— Ну чистый ослёнок! — изумлялась матушка. — Видать, судьба ему такая — траву уминать с самого рождения.
Даже какашки у него напоминали ослиные. Более того: матушка считала, что у него два желудка и что он может жевать жвачку. Бывало, отрыгнёт ком травы и пережёвывает, зажмурившись от наслаждения. В уголках рта у него выступала слюна. Прожевав, он напрягал шею и шумно проглатывал.

 

 

С пришлыми началась настоящая война. Сначала урезонивать их отправился почтенный Фань Сань, он вежливо предложил им убраться. Пришлые выдвинули своего представителя, того самого парня, что поднёс третьей сестре пару куропаток, умелого птицелова по прозванию Пичуга Хань. Уперев руки в рогатки на поясе, тот приводил обоснованные доводы и ни за что не хотел уступать.
— На месте Гаоми испокон веку был пустырь, — говорил он, — и никто здесь не жил, тут все пришлые. Вы вот живёте, а мы почему не можем?
Слово за слово, началась перебранка, страсти закипели, все стали пихаться и задирать друг друга. Один деревенский сумасброд, по прозвищу Шестой Чахоточный, выскочил из-за спины Фань Саня с железякой в руках, размахнулся и огрел по голове пожилую мать Пичуги Ханя. У бедной женщины мозги вылетели наружу, и дух вон. Взвыв, как раненый волк, Пичуга выхватил свои рогатки, и два глиняных шарика оставили Шестого Чахоточного без глаз. В начавшейся свалке деревенские мало-помалу стали брать верх. Пичуга Хань взвалил на плечи тело матери, пришлые, огрызаясь, начали отступать, пока не дошли до песчаной гряды Дашалян к западу от деревни. Там Пичуга Хань опустил мать на землю, вытащил рогатки, зарядил и нацелил на Фань Саня:
— Оставил бы ты свои задумки извести нас под корень, начальник. Загнанный в угол заяц и тот кусается! — Он ещё не договорил, когда одна из пулек со свистом рассекла воздух и ударила Фань Саня в ухо. — Оставляю тебе жизнь только потому, что все мы китайцы, — добавил Пичуга.
Держась за рассечённое пополам левое ухо, Фань Сань без звука отступил.
Чтобы закрепить за собой землю, пришлые возвели на песчаной гряде несколько дюжин навесов. Через десяток лет там уже образовалась деревушка. Прошло ещё несколько десятков лет, и на этом месте уже стоял процветающий городок, который почти слился с Даланем, их разделяло лишь озерцо с узкой дорожкой по берегу. В девяностых Далань разросся из городка в настоящий город, его западным пригородом стал Шалянцзычжэнь. К тому времени там уже развернул свою деятельность крупнейший в Азии птицеводческий центр «Дунфан», где можно было приобрести множество редких птиц, которых не часто встретишь даже в зоопарках. Торговля редкими видами птиц велась, конечно, полулегально. Основателем Центра стал сын Пичуги — Попугай Хань, который разбогател на разведении, селекции и выращивании новых видов попугаев. С помощью своей жены Гэн Ляньлянь он стал большим человеком; потом его арестовали и посадили.

 

 

Пичуга Хань похоронил мать на песчаной гряде и прошёлся пару раз по главной улице с рогатками в руках, забористо ругаясь на своём плохо понятном для местных диалекте. Он хотел показать деревенским: мол, теперь я один как перст, убью одного — и мы при своих, убью двоих — один за мной. Будем, мол, надеяться, что теперь заживём в мире и согласии. Деревенские прекрасно помнили, как он раскроил ухо Фань Саню, как остался без глаз Шестой Чахоточный, так что высовываться никто не захотел. Как бы то ни было, смерть матери Пичуги не прошла незамеченной.
С тех пор пришлые с деревенскими замирились, хотя зуб друг на друга имели. Почти каждый день третья сестра встречалась с Пичугой на том самом месте, где он впервые поднёс ей куропаток. Сначала эти встречи были вроде бы случайными, потом пошли свиданки в полях, откуда они не уходили, не дождавшись друг друга. Третья сестра в том месте всю траву вытоптала. Пичуга Хань каждый раз бросал ей птиц и, ни слова не говоря, удалялся. То пару горлиц принесёт, то фазана, а однажды положил к её ногам большую птицу, мясистую, цзиней на тридцать весом. Третья сестра взвалила её на спину и еле дотащила до дому. Даже многоопытный Фань Сань не мог сказать, как эта птица прозывается. Я же узнал — опять-таки через матушкино молоко, — что её мясо бесподобно на вкус.
Фань Сань на правах близкого знакомого семьи неоднократно обращал матушкино внимание на отношения третьей сестры и Пичуги Ханя. Получалось это у него как-то оскорбительно, с неким душком:
— Твоя третья дочка, племянница, с этим птицеловом… Ай-яй-яй, как это супротив заведённых приличий, все в деревне не знают, куда и глаза девать! — сказал как-то он.
— Так она ещё девчонка! — возразила матушка.
— У вас в семье дочки не такие, как у других, — настаивал Фань Сань.
— Пусть в ад катятся все эти сплетники! — отшила его матушка.
Отшить-то она отшила, но с третьей сестрой, когда та возвернулась с ещё трепыхавшимся красноголовым журавлём, завела серьёзный разговор.
— Линди, мы не можем больше есть чью-то птицу, — заявила она.
— Почему это? — уставилась на неё сестра. — Для него поймать птицу легче, чем блоху.
— Легко — нелегко, но ловит-то их он. Разве не знаешь: чей хлеб ешь, под ту дудку и пляшешь?
— Придёт время, верну я ему долг.
— Чем, интересно, ты его вернёшь?
— Выйду за него.
Тут голос матушки посуровел:
— Линди, из-за твоих сестёр наша семья уже настолько потеряла лицо, что дальше некуда. На этот раз будет по-моему, какие бы ты речи ни вела.
— Хорошо тебе говорить, мама! — вспыхнула сестра. — А ведь если бы не Пичуга, разве он так выглядел бы? — И она указала на меня. — И он тоже, — повернулась она к малышу Сыма.
Глянув на моё гладкое, пухлое лицо и на краснощёкого мальца Сыма, матушка не смогла ничего возразить. Но потом всё же заключила:
— Линди, хоть что говори, но больше мы его птиц есть не будем.
На следующий день сестра вернулась с целой связкой диких голубей через плечо и, будто назло, бросила их к её ногам.

 

 

Незаметно наступил восьмой месяц, появились стаи диких гусей. Они летели издалека, с севера, и садились в болотах к юго-западу от деревни. С крюками, сетями, действуя другими дедовскими способами, деревенские и пришлые устроили славную гусиную охоту. Поначалу добыча была богатой, и по всей деревне — и на главной улице, и в проулках — летал гусиный пух. Но вскоре гуси научились гнездиться в дальних топях, куда и лисы добирались с трудом, и все старания и уловки людей были безрезультатны. Только третья сестра что ни день возвращалась домой с гусем — битым, а то и с живым. Бес его знает, как только Пичуга умудрялся ловить их.
Матушке оставалось лишь смириться с суровой реальностью. Потому что не будь у нас подношений Пичуги Ханя, мы, как и большинство жителей деревни, уже страдали бы от недоедания, опухли бы и задыхались, и глаза у нас то потухали бы, то загорались бесовским огнём. А то, что мы ели птиц Пичуги, означало лишь, что к нашим зятьям кроме предводителя отряда стрелков и мастера разрушать мосты добавился ещё один — умелый птицелов.
Утром шестого дня восьмого месяца третья сестра опять отправилась на обычное место встречи за птицей, а мы остались дома ждать. Всем уже приелась отдававшая травой гусятина, мы надеялись, что Пичуга принесёт что-то другое. О том, что третья сестра ещё раз притащит огромную птицу с превосходным мясом, мы и мечтать не смели, а вот пара лесных голубей, перепелов, горлиц, диких уток — это же возможно, верно?
Третья сестра вернулась с пустыми руками, зарёванная, с покрасневшими, как персик, глазами. Когда обеспокоенная матушка спросила, в чём дело, сестра выдавила из себя:
— Увели его люди в чёрном, с винтовками и на велосипедах…
Вместе с ним угнали ещё с десяток молодых, здоровых парней. Их связали вместе, как цикад. Пичуга Хань сопротивлялся изо всех сил, на руках у него вздулись мускулы, большие, как воздушные шары. Солдаты били его прикладами по заду и пояснице, пинали ногами.
— За что?! — громко вопрошал он, и его покрасневшие глаза, казалось, готовы были брызнуть то ли кровью, то ли огнём.
Командир солдатни схватил пригоршню грязи и шмякнул Пичуге в лицо, залепив глаза. Тот взревел, как загнанный зверь.
Третья сестра всё время шла за ними следом, потом остановилась и позвала:
— Пичуга Хань… — Чуть постояв, снова догнала: — Пичуга Хань… — Солдаты уставились на неё с мерзкими ухмылками. — Пичуга Хань, я буду ждать тебя, — вымолвила она наконец.
— Шла бы ты знаешь куда! — заорал Пичуга. — Никто тебя не просит ждать!
В тот день, стоя перед горшком, в котором варился суп из диких трав — такой жидкий, что в нём можно было увидеть собственное отражение, — мы, в том числе и матушка, поняли, насколько важен стал для нас Пичуга.
Третья сестра проплакала два дня и две ночи, не поднимаясь с кана. Матушка и так и сяк пыталась успокоить её, но тщетно.
На третий день после ареста Пичуги сестра спустилась с кана и босиком, в кофте, бесстыдно распахнутой на груди, вышла во двор. Взобравшись на гранатовое дерево, она ухватилась за вершину и упруго выгнула её, как лук. Матушка бросилась стаскивать её, но сестра ловко перепрыгнула на утун, с утуна на большую катальпу, а оттуда перелетела на конёк нашей крытой соломой крыши. Проделывала она всё это с невероятным изяществом, будто у неё крылья выросли. Усевшись на конёк верхом, она подняла глаза к небу, и на отливающем золотом лице заиграла улыбка. Матушка стояла во дворе, задрав голову, и жалобно умоляла:
— Линди, доченька милая, спускайся, никогда больше не буду вмешиваться в твои дела, делай как знаешь…
Третья сестра никак не реагировала, словно стала птицей и перестала понимать язык людей. Матушка кликнула во двор четвёртую сестру, пятую сестру, шестую сестру, седьмую сестру, восьмую сестру и даже маленького Сыма и заставила звать сидевшую на крыше третью. Сёстры безостановочно молили её слезть, но она не обращала ни на кого внимания. Вместо этого опустила голову и стала покусывать плечо — так птицы приглаживают перья. Казалось, голова у неё на шарнирах, и она вертела ею, запросто доставая до плеча, а наклонив, могла дотянуться до своих маленьких грудок. Я ничуть не удивился бы, если бы она достала до попы или пяток. При желании ей ничего не стоило дотянуться губами до любой точки своего тела. Мне казалось, что, сидя на крыше, сестра по сути перешла в мир птиц: она и мыслила по-птичьи, и вела себя как птица, и выражение лица у неё было птичье. Думаю, не позови матушка Фань Саня с дюжиной крепких молодцов и не вызволи они сестру с крыши кровью чёрной собаки, у неё выросли бы чудесные крылья и она превратилась бы в прекрасную птицу: если не в феникса, то в павлина, а не в павлина, так в золотистого фазана. В какую бы птицу она ни оборотилась, она расправила бы крылья, взлетела высоко-высоко и отправилась бы на поиски своего Пичуги Ханя. Но закончилось всё самым постыдным, отвратительным образом: почтенный Фань Сань велел Чжан Маолиню, ловкому коротышке по прозвищу Обезьяна, забраться на крышу с ведром крови чёрной собаки. Тот подобрался к третьей сестре сзади и окатил её. Сестра вскочила, взмахнула руками, словно собираясь взлететь, но тут же скатилась с крыши и с глухим стуком шлёпнулась на выложенную плитками дорожку. Из раны на голове — величиной с абрикос — беспрестанно шла кровь, сестра была без сознания. Рыдающая матушка сорвала пучок травы и приложила к ране, чтобы остановить кровь, потом с помощью четвёртой и пятой сестёр отмыла её от собачьей крови и перенесла в дом, на кан. Когда сестра пришла в себя, уже сгустились сумерки.
— Линди, как ты себя чувствуешь? — с трудом сдерживая рыдания, спросила матушка.
Взглянув на неё, сестра вроде бы кивнула, а вроде и нет. Из глаз у неё ручьём потекли слёзы.
— Бедная моя девочка, замучили тебя… — приговаривала матушка.
— В Японию его угнали, — бесстрастно молвила сестра. — И вернётся лишь через восемнадцать лет. Поставила бы ты мне алтарь, мама. Ведь я — птица-оборотень.
Для матушки эти слова были как гром среди ясного неба. Обуреваемая самыми разными чувствами, она испуганно вглядывалась в лицо дочери, пытаясь обнаружить печать волшебных чар. Ей много чего хотелось сказать, но она не вымолвила ни слова.
За короткую историю дунбэйского Гаоми из-за несчастной любви или несложившегося брака шесть женщин стали оборотнями лисы, ежа, хорька, пшеничной змейки, барсука и летучей мыши. Они жили своей таинственной жизнью, вызывая у людей страх и благоговение. И вот теперь, когда воплощённый дух птицы появился в нашей собственной семье, матушку одолели мрачные, неотвязные предчувствия. Но она не смела и пикнуть, потому что помнила кровавые уроки прошлого. Лет десять тому назад Фан Цзиньчжи, молодую жену торговца ослами Юань Цзиньбяо, застали на кладбище на тайном свидании с молодым парнем. Мужчины из семьи Юань забили его до смерти. Фан Цзиньчжи тоже досталось изрядно, и она от стыда и горя выпила мышьяку. Когда это обнаружилось, её спасли, залив в горло жидкого дерьма с мочой, чтобы вызвать рвоту. Придя в сознание, она сказалась воплощением духа лисы и попросила поставить ей алтарь. Семья Юань отказалась. С тех пор у них то и дело загорались дрова и сено, ни с того ни сего билась посуда, у главы семьи из чайника вместе с вином выплеснулась ящерица, престарелая мать семейства расчихалась, и через ноздри у неё вылетели два передних зуба. А сварив целый котёл пельменей, семейство обнаружило в нём множество дохлых жаб. Пришлось Юаням пойти на мировую. Они установили алтарь духа лисы и предоставили Фан Цзиньчжи тихие покои.
Птице-Оборотню тихие покои устроили в восточной пристройке. Матушка вместе с четвёртой и пятой сёстрами убрали всякую дребедень, оставленную Ша Юэляном, очистили стены от паутины и балки от пыли, вставили в окна новую бумагу. В углу возле северной стены поставили столик для благовоний и зажгли три сандаловые палочки, оставшиеся с тех пор, когда урождённая Люй поклонялась бодхисатве Гуаньинь. Перед столиком следовало бы установить образ птицы-оборотня, но как она выглядит? Матушке пришлось обратиться к сестре за разъяснениями.
— Где нам взять святой образ духа, почтенная небожительница, чтобы установить перед столиком с благовониями и приносить ему жертвы?
Третья сестра сидела прямо, с закрытыми глазами и раскрасневшимся лицом, словно наслаждаясь прекрасным любовным сновидением. Не смея торопить её, матушка повторила просьбу с ещё большим благоговением. Третья сестра раскрыла рот в протяжном зевке и, не поднимая век, произнесла — это было нечто среднее между птичьим щебетом и человеческой речью:
— Завтра будет.
Утром следующего дня заявился какой-то нищий с орлиным носом и ястребиными глазами. В левой руке он держал посох из бамбука, чтобы отгонять собак, а в правой нёс большую фарфоровую чашу с двумя щербинами на ободке. Он был грязный с головы до ног, будто катался в пыли и песке или прошёл долгий путь в тысячи ли. Ни слова не говоря, он прошёл прямо в главную комнату, свободно и без стеснения, будто вернулся к себе домой. Снял крышку с котла, налил чашку супа из диких трав и стал есть, с шумом втягивая его в рот. Поев, устроился на краю плиты и молча сидел, буравя матушкино лицо острыми, как ножи, глазами. Матушка встревожилась, но виду не подала и спокойно обратилась к нему:
— Мы, уважаемый гость, люди небогатые, и попотчевать вас особо нечем. Отведайте вот, коли не побрезгуете. — И протянула ему пучок диких трав.
Нищий отказался, облизав кровь на растрескавшихся губах, и произнёс:
— Зять вашей семьи попросил меня доставить вам сюда пару вещей.
На первый взгляд при нём ничего не было. Видя его заношенную, драную одежонку, сквозь которую проглядывала грубая, грязная кожа, покрытая сероватыми чешуйками, мы не могли взять в толк, где он прячет то, что принёс.
— Это который зять? — уточнила озадаченная матушка.
— Вот уж не знаю, который он у вас в семье зять, — отвечал горбоносый. — Знаю лишь, что он немой, письму обучен и меч держать в руках умеет. Один раз жизнь мне спас, я ему тоже. Так что мы с ним квиты. Вот почему пару минут назад я ещё раздумывал, отдавать ли вам эти две драгоценности. Если бы ты, хозяюшка, позволила себе какое дерзкое слово, когда я наливал вашего супа, эти две драгоценности остались бы при мне. Но ты не только воздержалась от дерзостей, но и поднесла пучок трав, так что мне остаётся лишь передать их вам. — С этими словами он встал и поставил на плиту щербатую чашу: — Это сокровенный синий фарфор, вещь редкая, как цилинь или феникс, таких в Поднебесной, может, больше и нет. О её ценности ваш немой зять понятия не имеет. Досталась она ему при делёжке награбленного, и он отослал её вам, скорее всего, лишь потому, что она большая. И вот ещё это. — Он постучал по земле бамбучиной, и по звуку стало ясно, что внутри она полая. — Нож есть?
Матушка подала ему тесак для овощей, и он перерезал еле заметную бечёвку на концах. Бамбучина распалась на две половинки, и на землю выкатился свиток. Нищий развернул его, пахнуло гнилью, и перед нами предстала нарисованная на пожелтевшем шёлке большая птица. Мы невольно вздрогнули: она как две капли воды походила на ту большую птицу с вкуснейшим мясом, что приволокла домой на спине третья сестра. На картине птица стояла, выпрямившись, высоко вздёрнув голову и искоса глядя потухшим взором больших глаз. Пояснений по поводу свитка или изображённой на нём птицы горбоносый давать не стал. Он снова свернул его, положил поверх чаши и, даже не оглянувшись, вышел из дома. Свободные теперь руки висели вдоль тела, он одеревенело отмерял в лучах солнца огромные шаги.
Матушка застыла подобно сосне, а я — подобно наросту на её стволе. Пятеро сестёр походили на серебристые ивы, а малец Сыма — на молодой дубочек. Вот так, частичкой смешанного леса, мы и стояли молча перед таинственной чашей и загадочным свитком. Может, мы и впрямь обратились бы в деревья, если бы не насмешливое хихиканье третьей сестры с кана.
Итак, её слова сбылись. С благоговением мы отнесли картину в тихие покои и повесили перед столиком для благовоний. А раз у большой щербатой чаши такая необыкновенная история, разве след простому человеку пользоваться ею? У матушки от свалившегося на нас счастья голова заработала яснее, вот она и пристроила чашу на столик для благовоний, напив в неё чистой воды для Птицы-Оборотня.
Весть о том, что в нашей семье воплотился дух птицы, с быстротой молнии разнеслась по Гаоми, а вскоре достигла и более отдалённых мест. Люди нескончаемым потоком шли к третьей сестре за лекарствами и предсказаниями, но она принимала не более десятка в день. Из своих покоев сестра не выходила, просители обращались к ней, стоя на коленях у окна. Через небольшое отверстие, проделанное в бумаге, доносилась её похожая на птичий щебет речь: она указывала заблудшим путь истинный, давала консультации и советы больным. Рецепты третьей сестры — теперь исключительно Птицы-Оборотня — были курьёзны до крайности, иногда даже смахивали на розыгрыш. Страдавшему желудком она посоветовала перемолоть и смешать семь пчёл, пару шариков навозного жука, два ляна листа персика, полцзиня яичной скорлупы и принимать всё это, запивая кипячёной водой. Человеку в заячьей шапке, у которого болели глаза, предписала растолочь семь цикад, пару сверчков, пять богомолов и четырёх земляных червей, смешать в кашицу и наносить на глаза. Пациент поймал вылетевший из дырочки рецепт, прочёл, и на лице у него отразилось полное неуважение. Мы услышали, как он проворчал себе под нос:
— Вот уж действительно Птица-Оборотень: всё сплошь птичья еда.
Продолжая ворчать, он ушёл, а нам стало стыдно за сестру. Цикады да сверчки — птичьи лакомства, как этим вылечить глаза? В то время как я в смятении размышлял над этим, человек с больными глазами буквально влетел обратно в наш двор и, рухнув на колени у окна, стал биться лбом о землю, да так часто, будто чеснок толок:
— Великий дух, прошу простить! — голосил он. — Великий дух, прошу простить…
В ответ на его причитания раздался ехидный смешок сестры. Позже мы узнали, что как только этот говорун вышел за ворота, ему на голову из поднебесья ринулся ястреб и, закогтив шапку, снова взмыл в вышину.
Другой человек задумал недоброе и, притворившись, что страдает от уретрита, преклонил колена перед окном, моля о помощи.
— Что у тебя болит? — спросила через окно Птица-Оборотень.
— Мочиться трудно, — отвечал тот. — Одеревенелое всё и холодное.
По другую сторону окна стало тихо, будто Птица-Оборотень в смущении удалилась. А мнимый больной, который до чувственных утех был сам не свой, возьми да и приникни глазом к отверстию в бумаге, чтобы подсмотреть, что там делается внутри. И тут же с воплем отшатнулся. Откуда-то сверху свалился огромных размеров скорпион и без лишних церемоний впился ему в шею — она мгновенно распухла. Потом распухло и лицо, да так, что от глаз остались одни щёлочки, как у гигантской саламандры.
То, что Птица-Оборотень употребила свои волшебные чары, чтобы наказать негодяя, вызвало бурный восторг у людей добродетельных и в то же время резко подняло её авторитет. В последующие дни на нашем дворе уже можно было услышать диалекты самых далёких провинций. Матушка поспрашивала и выяснила: кто-то аж с Восточного моря сюда добирался, а иные так и с Северного. А когда она поинтересовалась, откуда они узнали о Птице-Оборотне, они смотрели на неё, не зная, что сказать. От этих людей исходил солоноватый запах, и матушка объяснила, что так пахнет море. Спали они у нас во дворе, терпеливо дожидаясь своей очереди.
Птица-Оборотень, как ею было заведено, принимала каждый день по десять человек. После этого в восточной пристройке наступала мёртвая тишина. Матушка посылала туда четвёртую сестру с водой, а вместо неё выходила третья. Потом, когда она посылала в пристройку пятую сестру с едой, оттуда выходила уже четвёртая. Так они и мелькали одна за другой перед страждущими, тем так и не удалось выяснить, кто из них Птица-Оборотень.
Сбрасывая состояние птицы-оборотня, сестра в целом вела себя как человек, но странных выражений лица и телодвижений у неё было предостаточно. Говорила она немного, постоянно щурилась, предпочитала сидеть на корточках, пила чистую холодную воду, причём с каждым глотком запрокидывала голову, как делают птицы. Хлеба не ела, да и мы его не ели, потому что в доме не было ни зёрнышка. Все посетители подносили нашей семье то, что любят птицы. Из мясного это были цикады, червячки шелкопряда, бобовая тля, майские жуки, светлячки. Подносили и вегетарианское: конопляное семя, кедровые орешки, семечки подсолнуха. Все эти подношения мы, конечно, сначала передавали третьей сестре, а остатки делили между матушкой, сёстрами и сопляком Сыма. Сёстры, как примерные дочери, часто краснели до ушей, но отказывались от своего червячка шелкопряда или бобовой тли. Молока у матушки стало очень мало, но по качеству оно оставалось превосходным. В эти «птичьи» времена она пыталась отнять меня от груди, но, поняв, что я могу обораться до смерти, отказалась от своей затеи.
В благодарность за горячую воду и другие удобства, а главное — за то, что Птица-Оборотень помогла решить их проблемы, люди с моря оставили нам на прощание целый мешок вяленой рыбы. Бесконечно признательные, мы проводили их до самой дамбы. Именно тогда мы и увидели на неторопливо несущей свои воды Цзяолунхэ несколько десятков рыбачьих лодок с толстыми мачтами. За всю историю реки на ней пару раз видели лишь деревянные плоты, на которых перебирались на другой берег во время разлива. Благодаря Птице-Оборотню по Цзяолунхэ установилось прямое сообщение с просторами морей. Было уже начало десятого месяца, и на реке задувал сильный северо-западный ветер. Люди с моря взошли на лодки; хлопая, поднялись серые паруса с множеством заплат, и лодки стали медленно выруливать на середину реки. От ила, поднятого кормовыми вёслами, вода помутнела. Стаи серебристо-серых чаек совсем недавно встречали эти рыбачьи лодки, а теперь провожали их в обратный путь. С пронзительными криками они то камнем падали на поверхность воды, то взмывали высоко в небо. Некоторые даже устроили представление: летали на спине или даже зависали в воздухе. На дамбе собралось много зевак, они тоже приняли участие в торжественных проводах отбывающих в дальние края. Паруса наполнились ветром, задвигались кормовые вёсла, и лодки стали медленно удаляться. Их путь лежал по Цзяолунхэ до места, где она сливалась с Великим каналом, из Великого канала — в Баймахэ — реку Белой Лошади, а оттуда прямо в Бохай. В пути они пробудут двадцать один день. Эти сведения по географии сообщит мне восемнадцать лет спустя Пичуга Хань.
Прибытие в дунбэйский Гаоми гостей издалека было чуть ли не повторением сказаний о путешествиях Чжэн Хэ и Сюй Фу и стало одной из славных страниц истории нашего края. И всё благодаря Птице-Оборотню из семьи Шангуань. Эта слава разредила горестные тучи в душе матушки. Может, она надеялась, что в семье воплотится дух ещё какой твари, появится какая-нибудь Рыба-Оборотень, что ли. А может, она вовсе так и не думала.
Рыбаки отправились в обратный путь, а нас посетила знатная гостья. Она прибыла в сверкающем чёрным лаком американском «шевроле», на подножках с обеих сторон стояли два крепких молодца с «маузерами». Машина высокой гостьи поднимала на деревенской дороге целое облако пыли, и бедные телохранители походили на вывалявшихся в пыли серых ослов. Возле наших ворот автомобиль остановился, охранник открыл дверцу. Сначала показалась увешанная драгоценностями голова, потом шея и дебелое тело. И фигурой, и выражением лица эта женщина напоминала гусыню, правда холёную. А гусь, как известно, тоже птица. Но вновь прибывшая была не из простых, а обращаться к Птице-Оборотню следовало со всем почтением. Птица-Оборотень знала всё наперёд, от неё ничего нельзя было скрыть, и она не выносила лицемерия и гордыни. Женщина встала на колени перед окошком и, закрыв глаза, начала вполголоса молиться. Ясно, что не о здоровье приехала просить — с лицом-то цвета розовых лепестков. Жемчугами усыпана с головы до ног — значит, и не о богатстве. С чем, интересно, могла обратиться к Птице-Оборотню такая дама? Через какое-то время из дырки в окне вылетела свёрнутая трубочкой бумажка. Женщина развернула её, прочитала и зарделась, как петушиный гребешок. Бросила под окно несколько серебряных даянов, повернулась и была такова. Что написала на бумажке Птица-Оборотень? Об этом знают лишь она да эта женщина.

 

 

Вскоре наплыв посетителей иссяк, закончилась и вяленая рыба. Наступила суровая зима. У матушкиного молока опять появился привкус трав и коры. На седьмой день двенадцатого месяца прошёл слух, что одна из крупнейших в уезде христианских сект, «Божье собрание», утром восьмого дня устраивает в соборе Бэйгуань благотворительную раздачу каши. Вот мы и пошли с матушкой на ночь глядя, с чашками и палочками в руках, в уездный город вместе с толпой таких же голодных. Дома остались лишь третья сестра и Шангуань Люй: одна потому, что получеловек-полусвятая, другая потому, что наполовину человек, наполовину злой дух, и от голода они страдали меньше.
— Эх, свекровушка, свекровушка, — сказала матушка, бросив урождённой Люй пучок сухой травы, — помирай-ка ты быстрее, коли можешь. Чего вместе с нами мучиться!

 

 

На дорогу, ведущую в уездный город, мы ступили впервые. Да и какая это дорога — так, белёсая тропинка, протоптанная ногами людей и копытами скота. Ума не приложу, как по ней проехал автомобиль той роскошной дамы. Мы брели под усыпанным холодными звёздами небом. Я стоял в своём «кармане» на спине матушки, малец Сыма устроился на спине четвёртой сестры, пятая тащила на себе восьмую сестрёнку, а шестая и седьмая шли сами. Минула полночь. В пустынных полях вокруг беспрестанно слышался детский плач. Седьмая и восьмая сёстры, а с ними и малец Сыма тоже захныкали. Матушка велела им прекратить, но и сама начала всхлипывать, равно как четвёртая, пятая и шестая сёстры. Пройдя ещё немного на ослабевших ногах, они повалились на землю. Пока матушка, подняв одну, шла поднимать другую, первая падала снова; пока поднимала первую, падала вторая. В конце концов матушка тоже уселась на промёрзлую землю. Мы сбились в кучу и согревались теплом друг друга. Матушка перетащила меня со спины на грудь и поднесла мне к носу свою холодную ладонь, чтобы проверить, дышу ли я. Наверное, решила, что я уже умер от голода и холода. Слабым дыханием я дал понять, что ещё жив. Она подняла занавеску над грудью и запихнула мне в рот ледяной сосок. Будто кусок льда стал таять, во рту всё онемело. Грудь её была пуста, и как я ни старался, высосать не удалось ничего. Из груди сочились лишь тоненькие, похожие на ниточки жемчуга, струйки крови. Ну и холодина, просто жуть! Среди этой страшной стужи у голодных людей возникало множество прекрасных видений: жарко пылающий огонь в печке, окутанный паром горшок, в котором варится курица с уткой, полные тарелки больших пирожков с мясом, а ещё свежие цветы, зелёная трава… У меня перед глазами стояли лишь груди — две гладкие и нежные драгоценные тыквочки, два исполненных жизни голубочка, две сияющие чистым и влажным блеском фарфоровые вазы. Прекрасные, ароматные, они изливали голубоватую, сладкую, как мёд, влагу, наполняющую желудок и пропитывающую меня с головы до ног. Я обвивал их руками, плавал в их молоке… Миллионы и миллиарды звёзд вращались над головой, из них постепенно тоже складывались груди. Грудь Сириуса — Небесного Пса, грудь Большой Медведицы — Северного Ковша, грудь Ориона — Охотника, грудь Веги — Ткачихи, грудь Альтаира — Пастуха, грудь богини Чан Э на луне, грудь матушки… Я выплюнул матушкину грудь и вдруг увидел человека, который, словно жеребёнок, приближался к нам, высоко держа факел — горящие лохмотья своей куртки. Это был почтенный Фань Сань. Голый по пояс, в едком дыму от тлеющей шерсти, он хрипло кричал:
— Земляки! Ни в коем разе не садитесь, не садитесь ни в коем разе! Как только сядете, сразу замёрзнете! Поднимайтесь, земляки, и марш вперёд! Идти — значит жить, усесться — значит конец.
Призыв Фань Саня вырвал многих из иллюзорного тепла — верного пути к смерти, — и они снова побрели вперёд. И это был единственный шанс выжить в страшную стужу. Поднялась и матушка. Она переместила меня на спину, маленького бедолагу Сыма прижала к груди, взяла за ручку восьмую сестрёнку, а потом, как взбесившаяся лошадь, стала пинать сестёр — четвёртую, пятую, шестую и седьмую, — чтобы заставить их встать. И мы побрели за Фань Санем, который всё так же высоко держал пылающий факел, освещая нам путь. Несли нас не ноги, нами двигала сила воли, желание добраться до города, до собора Бэйгуань, чтобы сподобиться милости Божией и съесть чашку каши-лаба.
Десятки трупов остались по обочинам дороги после этого трагического похода. Некоторые лежали с расстёгнутыми куртками и исполненными счастья лицами, будто пытались согреть грудь пламенем факела.
Почтенный Фань Сань умер, когда восходящее солнце залило красным всё вокруг.
Посланной Богом каши мы всё же поели. Я тоже отведал её через матушкину грудь. Раздачи этой каши не забыть никогда. Высоченная каменная глыба собора. Рассевшиеся на кресте сороки. Пыхтение паровоза на железной дороге. Окутанные паром огромные котлы — в них можно приготовить целого быка. Священник в чёрном облачении читает молитву. Очередь из нескольких сотен голодных людей. Прихожанин «Божьего собрания» раздаёт кашу черпаком — каждому по черпаку, неважно, большая чашка или маленькая. Каша вкусная, поглощают её с громким чавканьем. Сколько слёз пролито над ней! Несколько сот красных языков дочиста вылизывают чашки. Съевшие свою порцию встают в очередь снова. В огромный котёл засыпают ещё несколько мешков мелкого риса и наливают несколько вёдер воды. По вкусу молока я определил, что на этот раз «кашу милосердия» варили из обрушенного риса, тронутого плесенью гаоляна, подгнивших соевых бобов и ячменя с мякиной.
Назад: Глава 13
Дальше: Глава 15