На Родригес, 1910 год
* * *
Я открываю глаза и вижу море. Это не то изумрудно-зеленое море, которое я видел раньше, в лагунах, и не черная вода перед устьем реки Тамарен. Такого моря я никогда прежде не видел, оно свободное, дикое, головокружительно синее — море, вздымающее корму корабля, медленно, волна за волной, в пене брызг и сиянии солнечных искр.
Должно быть, уже поздно, солнце стоит высоко в небе. Я заснул так крепко, что не слышал, как корабль снялся с якоря, как вышел с отливом в открытое море.
Вчера поздно ночью я шагал по причалу, вдыхая запах масла, шафрана, гнилых фруктов, витавший в воздухе на том месте, где днем шумел рынок. Я слышал голоса моряков, переговаривавшихся на своих лодках, восклицания игроков в кости; пахло табаком и тростниковой водкой. Потом я поднялся на борт судна и улегся прямо на палубе, чтобы не спать в душном, засыпанном рисовой пылью трюме. Положив под голову свой сундучок, я смотрел сквозь снасти на небо. Я боролся со сном до полуночи, вглядываясь в беззвездное небо, слушая голоса, поскрипывание трущегося о причал трапа и далекий звон гитары. Мне не хотелось думать ни о ком. Лора одна знала о моем отъезде, но она ничего не сказала Мам. Она не проронила ни слезинки, наоборот, ее глаза сияли непривычным блеском. Мы скоро увидимся, сказал я ей. Там, на Родригесе, мы сможем начать новую жизнь, у нас будет большой дом, лошади, деревья. Могла ли она поверить мне?
Она не захотела, чтобы я утешал ее. Ты уезжаешь, уходишь, может быть навсегда. Ты должен дойти в своих поисках до конца, до края — до края света. Вот что хотела она сказать мне, когда смотрела на меня, но я не мог ее понять. Теперь я пишу ей — чтобы рассказать про эту ночь, когда я лежал на палубе «Зеты» среди снастей, слушая говор моряков и звон гитары, что беспрестанно играла одну и ту же креольскую песню. На какой-то миг голос в сумраке ночного порта зазвучал громче — может быть, усилился ветер или певец повернулся в мою сторону.
Ай-яй-яй, свое ружье мне дай!
Чудо-птица вдаль летит,
как ее мне подстрелить?
Вот бы выпала удача —
Стал бы втрое я богаче
И отправился б за море,
где нет ни тоски, ни горя!
Вслушиваясь в слова песни, я заснул.
Когда пришел час отлива, «Зета» тихо подняла паруса, скользнула по черной воде мимо фортов и вышла в открытое море, а я ничего не заметил. Я спал на палубе рядом с капитаном Брадмером, положив под голову сундучок.
Но вот я просыпаюсь, оглядываюсь по сторонам, ослепленный ярким солнцем, и вижу, что земли больше нет. Я иду в самый конец судна и, облокотившись о фальшборт, смотрю, смотрю на море: на длинные валы, что катятся на корабль и исчезают под ним, на пенный след за кормой — будто искрящаяся дорога. Как долго ждал я этого мгновения! Сердце мое бешено колотится, глаза наполняются слезами.
С приходом каждого нового вала «Зета» медленно кренится, потом выпрямляется вновь. Кругом, сколько хватает глаз, только море, глубокие впадины меж волн да пенистые гребни. Я слушаю плеск воды, стиснувшей корпус корабля, треск волн, разрезаемых форштевнем. И ветер, главное — ветер, он надувает паруса и свистит в снастях. Я узнаю эти звуки: это шум ветра в ветвях больших деревьев, там, в Букане, шум поднимающегося моря, доносившийся до самых тростниковых плантаций. Впервые в жизни я слушаю их вот так, один на один, и нет между нами препятствий, лишь море, одно море крутом — от края и до края.
Прекрасны надутые ветром паруса. «Зета» идет в бейдевинд, и белые полотнища волнуются, бьются на ветру. Три изящных, как крылья морских птиц, треугольных кливера впереди будто увлекают судно за собой к горизонту. Иногда после сильного порыва ветра, паруса опадают и снова натягиваются с громким, словно пушечный выстрел, хлопком. Меня оглушают звуки моря, слепит солнечный свет. А кругом — синева, глубокая, темная, искрящаяся морская синева. Кружится вихрем пьянящий ветер, волны перехлестывают через форштевень, и я чувствую на губах соленые брызги.
Вся команда на палубе. Это матросы — индусы, коморцы. Других пассажиров, кроме меня, на борту нет.
И всех нас одинаково пьянит этот первый день в море. Даже Брадмер, похоже, чувствует то же, что и мы. Он стоит на мостике, рядом с рулевым, расставив ноги от качки. Он стоит так уже несколько часов, не двигаясь с места и не сводя с моря глаз. Мне хочется задать ему столько вопросов, но я не смею. Надо подождать. Я ничего не могу делать — только смотреть вот так на море да слушать шум ветра. Ни за что на свете я не спустился бы сейчас в трюм. Солнце жжет палубу, жжет темную морскую воду.
Я отхожу в глубь палубы и присаживаюсь на вибрирующий конец гика. Волны вздымают корму, затем тяжело бросают вниз. Позади нас тянется, расширяясь к горизонту, бесконечная дорога. Земли нет нигде. Есть только пронизанная солнцем морская пучина, небо и неподвижные облака — легкие дымы, что рождаются там, за горизонтом.
Куда мы плывем? Это-то я и хотел бы спросить у Брадмера. Вчера он ничего не сказал, промолчал, словно задумался или не хотел говорить. Может, на остров Маэ или на Агалегу — все зависит от ветра, как сказал мне рулевой, старик с коричневым, словно обожженная глина, лицом и светлыми немигающими глазами. Сейчас дует стойкий зюйд-зюйд-ост, без шквалов, и мы держим курс на север. Солнце светит «Зете» в корму и словно наполняет своим сиянием паруса.
Утреннее опьянение все не проходит. Матросы, негры и индусы, стоят на палубе у фок-мачты, держась за снасти. Брадмер уселся в кресло за спиной рулевого, по-прежнему всматриваясь в горизонт, будто он и правда думает что-то там увидеть. Но кругом ничего нет, кроме волн, бегущих нам навстречу: вот они приближаются, вскинув, словно диковинный зверь, голову со сверкающим гребнем, ударяются о корпус корабля и пропадают под ним. Обернувшись назад, я вижу, как они убегают прочь к другому краю света, унося на себе легкую отметину от соприкосновения с нашим килем.
Мысли мои скачут, сталкиваются между собой, вторя ритму волн. Мне кажется, что я уже не тот, что прежде, что никогда мне не стать прежним. Теперь между мною и Мам, Лорой, Форест-Сайдом — всем, чем я был когда-то, — лежит море.
Какой сегодня день? Мне кажется, что я всегда жил тут, на корме «Зеты», смотрел через фальшборт на морскую гладь, слушал дыхание моря. Мне кажется, что все, что было со мной после нашего изгнания из Букана — в Форест-Сайде, в Королевском коллеже, потом в конторе В. В. Уэста, — было лишь сном и стоило мне открыть глаза, как он развеялся без следа.
В шуме волн и ветра мне слышится голос, этот голос звучит внутри меня, повторяя без конца одно слово: море! море! И слово это заглушает все другие слова, все мысли. Ветер гонит нас к горизонту, взметается временами вихрем, раскачивая судно. Хлопают паруса, свистят снасти. И это тоже слова, и они уносят меня куда-то, отдаляют от прежней жизни. Где она теперь, земля, на которой я жил все это время? Она стала маленькой-маленькой, словно затерявшийся в океане плот, а «Зета» все идет вперед, подгоняемая ветром и солнцем. Она, эта земля, осталась там, по ту сторону горизонта — узкая полоска грязи среди бескрайней синевы.
Я так занят созерцанием моря и неба, с таким увлечением разглядываю темные ложбинки между волнами, пенный след, раскрывающий за кормой свои губы, так внимательно вслушиваюсь в шум ветра и воды под форштевнем, что не замечаю, как экипаж принимается за еду. Ко мне подходит Брадмер. Он смотрит на меня, и в его черных глазках горит все тот же насмешливый огонек.
— Ну что, сэр? Это от морской болезни вы лишились аппетита? — спрашивает он по-английски.
Я вскакиваю на ноги, показывая, что вовсе не болен.
— Нет, сэр.
— Тогда идите есть. — Это звучит почти как приказ.
Мы спускаемся по трапу в трюм. Здесь, внутри, душно и жарко, запах стряпни мешается с запахами грузов. Несмотря на открытые люки, кругом царит полумрак. Все внутренности корабля — это один большой трюм, в средней части которого свалены ящики и тюки с товарами, а в задней, прямо на полу, постелены тюфяки, на которых спят матросы. Под передним люком кок-китаец накладывает в тарелки сваренный на спиртовке рис карри и разливает из большого оловянного чайника чай.
Брадмер садится по-турецки, прислонившись спиной к шпангоуту, я следую его примеру. Здесь, в трюме, страшная качка. Кок подает нам по тарелке риса и по кружке горячего чая.
Мы едим молча. В полутьме я едва различаю матросов-индусов, которые, как и мы, пьют чай, сидя по-турецки. Брадмер ест быстро, отправляет рис в рот помятой ложкой, орудуя ею будто палочками. В рисе много масла, он весь пропитан рыбным соусом, но карри такое острое, что отбивает все другие вкусы. Чай обжигает мне губы и горло, но все равно утоляет жажду после щедро сдобренного пряностями риса.
Покончив с едой, Брадмер встает на ноги и ставит тарелку с кружкой на пол рядом с китайцем. Поднимаясь по трапу на палубу, он шарит в кармане куртки и достает оттуда две странные сигареты, скрученные из еще зеленых табачных листьев. Я беру одну из них и прикуриваю от зажигалки капитана. Мы поднимаемся друг за другом по трапу и снова оказываемся на палубе, на семи ветрах.
После темного трюма солнце слепит меня настолько, что глаза наполняются слезами. Почти на ощупь, согнувшись в три погибели, я пробираюсь под гиком на свое место на корме и сажусь рядом с сундучком. Брадмер тоже вернулся в свое привинченное к палубе кресло, он смотрит вдаль, не говоря ни слова рулевому, и курит.
От табачного дыма — едкого и сладковатого — меня мутит. Это так не сочетается с чистой синевой моря и неба, с шумом ветра. Я тушу сигарету о палубу, но выбросить в море не решаюсь. Не могу я, чтобы эта грязь, этот мусор, это инородное тело плавало на поверхности такой прекрасной, такой чистой, такой живой воды.
Вот «Зета» не грязь, не инородное тело. Она так долго бороздила просторы этого моря, да и других морей тоже — за Мадагаскаром, вплоть до Сейшел или еще южнее, до самого Сен-Поля. Океан очистил ее, и она стала похожа на больших морских птиц, парящих на ветру.
Солнце медленно катится вниз по небу, теперь оно светит на паруса с другой стороны. Я вижу на море их тень, она растет с каждым часом. К вечеру ветер стихает. Легкий бриз едва касается больших парусов, разглаживает и округляет волны, при его прикосновении поверхность моря трепещет, словно чувствительная кожа. Большая часть команды спустилась в трюм выпить чаю и поболтать. Кто-то, готовясь к ночной вахте, спит на тюфяках, лежащих прямо на полу.
Капитан Брадмер все так же сидит в кресле за спиной у рулевого. Они почти не разговаривают, лишь время от времени обмениваются неясными словами. Оба не переставая курят зеленый табак, запах которого то и дело доносит до меня ветер. Моим глазам горячо; может быть, у меня жар? Лицо, шея, руки, спина горят огнем. Это солнце оставило на моем теле отметины. Я не обращал внимания, а ведь оно весь день пылало, жгло паруса, палубу, море, зажигало свои искры на гребнях волн, расцвечивая радугой пенистые брызги.
Теперь же свет исходит от самого моря, из самой его синей глубины. Небо стало светлым, почти бесцветным, и я до головокружения вглядываюсь в бескрайнюю синеву моря и в небесную пустоту.
Я всегда мечтал об этом. Мне кажется, что моя жизнь остановилась давным-давно, там, на носу пироги, скользящей по голубой воде в лагуне у подножия Морна, когда Дени с острогой в руке высматривал добычу на морском дне. И вот, все, что я считал безвозвратно ушедшим, забытым — эти звуки, эта завораживающая синяя глубина, — вдруг зашевелилось во мне, стало возвращаться здесь, на бегущей вперед «Зете».
Солнце медленно клонится к горизонту, зажигая гребни волн, освещая темные долины меж волнами. По мере того как угасает, окрашиваясь в золото, дневной свет, море замедляет свои движения. Ветер не набрасывается больше в приступах ярости на корабль. Паруса опадают, висят между рей. Внезапно становится жарко, влажно. Экипаж весь на палубе, одни устроились на носу судна, другие сидят вокруг люков. Кто-то курит, а кто-то, растянувшись во весь рост на досках, прикрыв глаза, по пояс голый, мечтает о чем-то, возможно под действием ганжи. Воздух недвижим, и море чуть ласкает бока корабля своими медленными волнами. Теперь оно фиолетовое и больше не излучает света. Я отчетливо слышу голоса и смех моряков, играющих в кости на носу, и монотонную речь рулевого, который говорит что-то капитану Брадмеру, не глядя на него.
Все это так странно, так похоже на сон, давний, навеянный мерцанием моря, когда пирога скользила у подножия Морна под бесцветным пустым небом. Я думаю о том месте, куда направляюсь, и сердце мое начинает биться чаще. Море — гладкая дорога в неизведанное. Золото, повсюду вокруг меня золото, им напоен этот свет, оно скрывается под зеркальной гладью вод. Я думаю о том, что ждет меня там, в конце пути, о земле, к которой я будто бы уже плыл когда-то, но потом потерял ее из виду. Корабль скользит по зеркальной глади моей памяти. Сумею ли я понять, когда закончится мое путешествие? Здесь, на палубе «Зеты», плавно скользящей в томном сумеречном свете, при одной мысли о будущем у меня кружится голова. Я закрываю глаза, чтобы не видеть ослепительного неба и нерушимой стены моря.
Следующий день. На борту «Зеты»
Несмотря на отвращение, которое вызывал во мне трюм, мне пришлось провести в нем ночь. Капитан Брадмер требует, чтобы ночью на палубе никого не было. Я лежу на голом полу (местные тюфяки не внушают мне доверия), головой на свернутом валиком одеяле, вцепившись в ручку своего сундучка, чтобы как-то справиться с непрекращающейся качкой. Капитан Брадмер спит в неком подобии алькова, устроенном между двумя огромными, грубо обструганными тиковыми балками, на которых держится палуба. Чтобы отгородиться от остальных, он даже приспособил себе примитивную занавеску, но, видимо, из-за нее в алькове душно, потому что я видел, как на рассвете он раздвинул ее на уровне лица.
Изнурительная ночь — главным образом, из-за качки, но еще и из-за тесноты. Кругом храпят, кашляют, переговариваются люди, ходят без конца туда-сюда, от тюфяка к люку — глотнуть свежего воздуха или помочиться на ветру через фальшборт. Большинство команды — иностранцы: коморцы, сомалийцы, с их хрипловатым выговором, или индусы из Малабара, темнокожие и печальные. Мне так и не удалось уснуть, и всё из-за этих людей. В удушающем мраке трюма, сквозь который едва пробивается дрожащий свет коптилки, под жалобный скрип раскачиваемого волнами корпуса мною постепенно овладевало нелепое, но непреодолимое беспокойство. А нет ли среди них преступников, например знаменитых восточноафриканских пиратов, историями о которых мы зачитывались когда-то с Лорой? А вдруг они задумали убить нас — капитана Брадмера, меня, других членов экипажа, не являющихся их сообщниками? Убить и завладеть судном? А может, они думают, что в старом сундучке, набитом бумагами отца, я везу деньги и ценности? Мне, конечно же, следовало раскрыть его при них, чтобы они убедились, что там нет ничего, кроме бумаг, карт, белья и старого теодолита. Но тогда они могли бы решить, что в сундучке есть двойное дно, где я прячу золотые монеты. Корабль медленно плыл вперед, а я лежал, ощущая плечом теплый металл сундучка, и не мог сомкнуть глаз, настороженно вглядываясь в темноту трюма. Как не похожа эта ночь на ту, первую, на палубе «Зеты», когда корабль снялся с якоря, пока я спал, и когда, проснувшись утром, я был ослеплен бескрайним морем!
Куда мы плывем? С самого отплытия взяв курс на север, мы ни разу не отклонились от него, так что теперь сомнений быть не может: мы идем на Агалегу. Жителям этого далекого острова и предназначена бóльшая часть разномастных грузов, что везет на своей шхуне Брадмер: рулоны тканей, мотки железной проволоки, бочонки с растительным маслом, ящики с мылом, мешки с рисом и мукой, фасоль, чечевица, а также разнообразные эмалированные кастрюли и миски, упакованные в решетчатые ящики. Все это будет продано китайцам, владельцам местных лавочек, а затем рыбакам и фермерам.
Присутствие на корабле всех этих предметов, их запах действуют на меня ободряюще. Разве такой груз может привлечь пиратов? И вообще, что такое «Зета»? Просто плавучий магазин. Мысль о пиратском бунте вдруг представляется мне смешной.
Но я все равно не сплю. Люди затихли, но на смену им явились насекомые. Носятся по трюму гигантские тараканы, жужжа, перелетают из конца в конец. Между их топотом и жужжаньем я слышу над самым ухом тоненькое пение москитов. Чтобы спастись от них, я накрываю рубашкой лицо и руки.
Потеряв всякую надежду уснуть, я тоже пробираюсь к трапу и высовываю голову в открытый люк. Ночь снаружи прекрасна. Вновь поднялся ветер и наполняет теперь распущенные на три четверти паруса. Это холодный ветер, он дует с юга и подгоняет корабль. После душного, жаркого трюма мне становится зябко на ветру, я дрожу, но это приятная дрожь. Не буду я слушаться приказов капитана Брадмера. Прихватив старую конскую попону — напоминание о буканских временах, — я вылезаю на палубу и иду на нос. На корме стоит чернокожий рулевой, с ним — два матроса, покуривающих ганжу. Я сажусь на самом носу, под треугольными крыльями кливеров и смотрю на небо и на море. Луны нет, но мои привыкшие к темноте глаза различают каждую волну, видят воду цвета ночи, белые пятна пены на ней. Мерцают, освещая море, звезды. Никогда я не видел таких звезд. Даже тогда, в саду Букана, когда мы с отцом шли по Звездной аллее, они не были так прекрасны. На суше небо заслоняют деревья или горы, оно блекнет из-за неосязаемой, словно дыхание ручьев, лугов, колодцев, дымки. Небо далеко, на него смотришь как из окна. Но здесь, посреди моря, тьма безгранична.
Между мной и небом нет ничего. Я ложусь на палубу, головой на закрытый люк, и смотрю, смотрю изо всех сил на звезды, будто вижу их впервые в жизни. Качается меж двух мачт небо, кружатся созвездия, взмоют вверх, остановятся на миг — и снова падают вниз. Я еще не узнаю их. Звезды — даже самые тусклые — горят здесь так ярко, что кажутся мне незнакомыми. Вон там, по левому борту — Орион, а восточнее — вроде бы Скорпион со сверкающей звездой Антарес. А вот эти, что так хорошо видны, когда стоишь лицом к корме, вон там, над самым горизонтом — стоит лишь опустить глаза, чтобы увидеть, как они медленно качаются, — это Южный Крест. Я вспоминаю голос отца, когда он вел нас через темный сад, чтобы показать его над цепью холмов — легкий и неуловимый.
Я смотрю на звездный крест, сиявший когда-то в небе Букана, и уношусь все дальше и дальше. Мне страшно оторвать от него взгляд — я боюсь, что больше никогда не смогу отыскать его.
Так я и заснул в эту ночь, перед рассветом, не сводя с Южного Креста широко раскрытых глаз. Свернувшись клубком под попоной, подставив лицо и волосы порывам морского ветра, под хлопки кливеров на ветру и хруст разрезаемых форштевнем волн.
Еще один день. В море
Встав с рассветом, я смотрю не шевелясь на море со своего места на корме, рядом с чернокожим рулевым. Рулевой — коморец с черным, как у абиссинца, лицом, но при этом глаза у него зеленые, лучистые. Он — единственный, кто действительно разговаривает с капитаном Брадмером, и мой статус пассажира, путешествующего за плату, дает мне право находиться рядом с ним и слушать его речи. Он говорит медленно, подбирая слова, на очень чистом французском языке с едва заметным креольским акцентом. Рассказывает, что раньше учился в школе при монастыре в Морони и должен был стать священником. Но однажды он все бросил, просто так, без причины, и пошел в моряки. Теперь он плавает, уже тридцать лет, и знает все порты от Мадагаскара до африканского побережья, от Занзибара до архипелага Чагос. Он рассказывает об островах: Сейшелах, Родригесе и более далеких — Хуан-де-Нова, Фаркухар, Альдабра. Но больше всего он любит остров Сен-Брандон, где живут только морские черепахи и птицы. Вчера, оторвавшись от созерцания набегающих волн, я уселся на палубе рядом с рулевым и слушал, как он разговаривает с капитаном Брадмером. Вернее, мне следовало бы сказать «разговаривает перед Брадмером», потому что, как истинный англичанин, капитан может часами сидеть не двигаясь в своем конторском кресле, курить зеленые сигаретки и слушать рулевого, издавая в ответ лишь туманно-одобрительное хмыканье — этакое покрякивание, которое не означает ничего иного, кроме его присутствия в данный момент в данном месте. Чудные истории рассказывает рулевой своим медленным, певучим голосом, не сводя зеленых глаз с горизонта — про порты, про бури, про рыбаков, про девок, — истории без цели и без конца, как и его жизнь.
Мне нравится, как он рассказывает про Сен-Брандон, — будто это рай. Сен-Брандон — его любимое место, он без конца возвращается туда в мыслях, в грезах. Много островов, много портов перевидал он на своем веку, но именно там завершаются для него все морские пути. «Когда-нибудь я вернусь туда умирать. Вода там голубая-голубая, чистая-чистая, как в самом чистом источнике. В лагуне она совсем прозрачная, такая прозрачная, что ты плывешь на пироге и не видишь ее — как будто летишь над морским дном. А вокруг лагуны — множество островков, с десяток думаю, только названий их я не знаю. Мне было семнадцать, когда я попал на Сен-Брандон, совсем еще мальчишка, только что сбежал из семинарии. Тогда я решил, что попал в рай, а теперь я так и думаю: рай земной был именно там, там жили первые люди, не знавшие, что такое грех. Я сам давал названия островам — какие хотел: один назывался Подкова, другой — Щипцы, третий, сам не знаю почему, — Король. Я прибыл туда на рыбачьем судне из Морони. Эти люди пришли убивать, как хищные звери. А в лагуне каких только рыб не было, они плавали вокруг нашей пироги, медленно, никого не боясь. И морские черепахи подплывали совсем близко, чтобы поглазеть на нас, — так, словно в мире вовсе нет смерти. Морские птицы тысячами летали вокруг… Они садились на палубу, на реи, смотрели на нас, потому что, думаю, до нас они вообще людей не видали… И тут мы принялись их убивать». Рулевой рассказывает, зеленые глаза его наполнены светом, лицо обращено к морю, словно он снова видит все это. Я невольно следую глазами за его взглядом и тоже вижу там, за горизонтом, атолл, где все еще ново и нетронуто, словно в первые дни после сотворения мира. Капитан Брадмер достает сигарету, хмыкает с видом человека, которому не так-то просто заморочить голову. Позади нас два матроса-негра — один явно с Родригеса — тоже слушают рассказы рулевого, мало что понимая. А рулевой рассказывает о лагуне, которую увидит теперь только в день своей смерти. Он говорит об островах, где рыбаки на время охоты на морских черепах и рыбной ловли строят себе шалаши из кораллов. О штормах, которые случаются там каждое лето, таких сильных, что море совершенно скрывает под собой острова, смывая с них все следы земной жизни. И так каждый раз: море смывает всё, и потому острова эти всегда новые. А вода в лагуне, где плавают самые красивые в мире рыбы и живет множество черепах, остается чистой и прекрасной.
Рулевой рассказывает об острове Сен-Брандон, голос его звучит тихо и нежно. И мне кажется, что для того я и попал на этот корабль, медленно плывущий посреди бескрайнего моря, — чтобы слушать его рассказы.
Море приготовило мне эту тайну, это сокровище. Я принимаю в себя этот искрящийся свет, я жажду этой синевы, этого неба, этого бескрайнего горизонта, этих бесконечных дней и ночей. Мне надо больше, больше. Рулевой все говорит — теперь про Кейптаун и Столовую гору, про бухту Антонжиль, про арабские фелюки, что рыщут вдоль африканских берегов, про пиратов Сокотры и Адена. Мне нравится его певучий голос, его черное лицо с сияющими глазами, его высокая фигура за штурвалом, когда он ведет наш корабль навстречу неизведанному, и ветер шумит в парусах, и форштевень рвет волну, и горят всеми цветами радуги брызги.
Каждый день, когда солнце клонится к закату, я иду на корму и смотрю на сверкающий пенный след. Это мое любимое время: кругом все тихо, на палубе — никого, кроме рулевого и матроса, наблюдающих за морем. Тогда я думаю о земле, о Мам и о Лоре, таких далеких там, в глуши, в Форест-Сайде. Я снова вижу мрачный взгляд Лоры в тот момент, когда я рассказывал ей о кладе, о золоте и драгоценных камнях, спрятанных Неизвестным Корсаром. Слушала ли она меня тогда? Ее лицо было бесстрастно и непроницаемо, а в глубине глаз горел странный, непонятный огонек. Его, этот огонек, я хочу увидеть сейчас в бескрайнем взгляде моря. Лора нужна мне, я хочу помнить о ней каждый день, ибо знаю, что без нее не смогу отыскать то, что ищу. Она ничего не сказала при нашем расставании, она не выглядела тогда ни грустной, ни веселой. Но когда она взглянула на меня на перроне вокзала в Кюрпипе, в ее глазах снова сверкнул этот огонек. Потом она отвернулась и, не дожидаясь отправления поезда, ушла, я видел, как она шла среди толпы по дороге на Форест-Сайд, где ее ждала еще ничего не знавшая Мам.
Это ради Лоры я хочу помнить каждую минуту моей жизни. Ради нее нахожусь я сейчас на этом корабле, уплывающем все дальше и дальше в море. Я должен побороть судьбу, что изгнала нас из родного дома, разорила, убила нашего отца. Отправляясь в путь на «Зете», я будто переломил что-то, будто разорвал этот порочный круг. И когда я вернусь, все будет по-другому, по-новому.
Так думаю я, пьянея от света. Солнце почти касается горизонта, но ночь на море не несет в себе тревоги. Наоборот, радость и покой нисходят на надводный мир, где нет сейчас, кроме нас, ни единого живого существа. Небо окрашивается в золото и пурпур. Море, такое темное под полуденным солнцем, стало гладким и легким — будто это и не море вовсе, а фиолетовая дымка, сливающаяся на горизонте с облаками, чтобы укрыть солнце.
Я слушаю певучий голос рулевого: стоя у штурвала, он по-прежнему ведет свой рассказ, обращенный, возможно, к самому себе. Кресло Брадмера рядом с ним пусто: в этот час капитан уединяется в своем алькове, где спит или пишет. Высокая фигура рулевого четко вырисовывается в сумеречном свете на фоне сверкающих парусов и кажется такой же нереальной, как и его певучие речи, которые я слушаю, не понимая их. Темнеет, и я думаю о силуэте Палинура — каким его видел Эней — и о Тифисе, кормчем на корабле «Арго», и о том, как он старался в преддверии ночи ободрить своих товарищей словами, которые я запомнил на всю жизнь:
В воды лазурные гордый Титан погрузился,
чтобы сбылось предсказанье удачи.
Скоро в ночи вновь задуют могучие ветры,
и в час безмолвья проворно корабль вперед устремится.
Взгляд мой не в силах уже уследить за движением звезд,
что готовятся небо покинуть и в море укрыться,
как Орион, что уж за горизонт закатился,
или Персей — подстрекатель бурунов гневливых.
Путь мне укажет сей змей, что кольцами своими
семь ясных звезд окружает и не покинет вовек небосвода.
Я декламирую вслух стихи Валерия Флакка, прочитанные когда-то в отцовской библиотеке, и снова представляю себя на борту «Арго».
Позже, в наступивших сумерках, команда собирается на палубе. Подставив свежему бризу голые торсы, моряки курят, переговариваются, смотрят, как и я, на море.
С первого дня плавания мне не терпится поскорее оказаться на Родригесе — конечной цели моего путешествия, но сейчас я хотел бы, чтобы этот миг никогда не кончался, чтобы «Зета», подобно «Арго», вечно скользила по легким морским водам, у самой кромки неба, под своим ослепительно-солнечным парусом — сверкающим язычком пламени на фоне погрузившегося во тьму горизонта.
Еще одна ночь на море
Заснув в трюме на своем месте, с сундучком под головой, я просыпаюсь от удушливой жары и неистовой возни тараканов и крыс. Насекомые жужжа носятся туда-сюда в спертом воздухе, а в темноте это особенно неприятно. Приходится прикрывать лицо носовым платком или полой рубахи, иначе рискуешь в один прекрасный момент обнаружить чудище у себя на носу. Крысы ведут себя осторожнее, но потому они и более опасны. Недавно вечером один из матросов побеспокоил грызуна, занятого поисками пищи, и тот укусил его за руку. Хотя капитан Брадмер обработал рану тростниковой водкой, она воспалилась, и теперь я слышу, как несчастный бредит в горячке на своем тюфяке. Блохи и вши тоже не дают ни минуты покоя. По утрам все скребутся, расчесывая бесчисленные укусы. Первая ночь в трюме обернулась для меня, кроме всего прочего, нападением полчищ клопов, после чего я предпочел не пользоваться выданным мне тюфяком. Забросил его в глубь трюма, а сам устроился прямо на полу, завернувшись в старую конскую попону, благодаря чему меньше страдаю от жары и не вдыхаю запах пота и соленой воды, которым пропитаны эти убогие подстилки.
Царящая в трюме жара мучит не только меня. Матросы просыпаются один за другим, переговариваются и в конце концов возобновляют бесконечную игру в кости — с того места, на котором остановились перед тем, как улечься. На что они могут играть? Когда я задал этот вопрос капитану Брадмеру, он пожал плечами и коротко ответил: «На женщин». Несмотря на запрет капитана, моряки зажгли в передней части трюма огонь — масляную лампу Кларка. Оранжевое пламя колеблется при качке, фантасмагорически освещая лоснящиеся от пота черные лица. Издали, со своего места, я вижу, как сверкают белки глаз и белые зубы. Что они делают там, сгрудившись вокруг лампы? Они не играют в кости, не поют. Просто говорят, по очереди, тихими голосами, ведут долгий многоголосый разговор, прерываемый смехом. И снова в мою душу закрадывается страх перед заговором, бунтом. А что, если они и правда решили захватить «Зету» и побросать нас за борт — Брадмера, рулевого и меня? Кто что узнает? Кто станет искать их на далеких островах, в Мозамбикском канале или на побережье Эритреи? Повернувшись к ним, я не двигаясь смотрю сквозь ресницы на колеблющееся пламя, в котором то и дело гибнут по неосторожности красные тараканы и москиты.
Тогда, как и в тот вечер, я бесшумно поднимаюсь по трапу к люку, где ощущается дуновение морского ветра. Кутаясь в попону, ступаю босыми ногами по палубе, вдыхаю ночные ароматы, наслаждаюсь свежестью брызг.
Как прекрасна ночь здесь, на море, словно в самом сердце мироздания, когда шхуна почти бесшумно скользит по спинам волн! Такое чувство, что она не плывет, а летит — будто раздувающий паруса крепкий ветер превратил ее в огромную птицу с распростертыми крыльями.
Я снова устраиваюсь на палубе, на самом носу, под защитой фальшборта, положив голову на закрытый люк. У самого моего лица вибрируют снасти кливеров, слышен непрестанный треск вскрывающегося моря. Лоре понравилась бы эта морская музыка — сочетание высоких звуков с низким рокотом разрезаемых форштевнем волн.
Я слушаю эту музыку вместо нее, за нее, чтобы и она услыхала ее там, в темном доме в Форест-Сайде, где она тоже не спит сейчас — я знаю.
Мне снова вспоминается взгляд, которым она смотрела на меня, прежде чем развернулась и быстро пошла по дороге вдоль железнодорожных путей. Мне не забыть огонька, что горел в ее глазах в минуту нашего прощания, — злого, гневного. Тогда он так удивил меня, что я не знал, что делать, а потом просто поднялся в вагон, отбросив всякие мысли. Теперь, стоя на палубе «Зеты», несущей меня навстречу судьбе, навстречу неизвестности, я вспоминаю этот взгляд, и сердце мое снова разрывается от боли.
И все же я должен был уехать, мне не на что было больше надеяться. Я снова думаю о Букане, о том, что можно было бы еще спасти: о доме под крышей небесного цвета, о деревьях, об овраге, о ветре с моря, что нарушал ночной покой, пробуждая во мраке Мананавы стоны беглых рабов, и о полете «травохвостов» в рассветном небе. Я хочу всегда видеть это, даже далеко за морями, там, где тайники Неизвестного Корсара откроют передо мной свои сокровища.
В звездном сиянии скользит по волнам корабль, легкий, невесомый. Где тот змей с семью ясными звездами, о котором говорил аргонавтам Тифис? Может, это Эридан, что встает на востоке неподалеку от Сириуса, или протянувшийся на север Дракон, голову которого драгоценным камнем венчает Этамин? Нет, я отчетливо вижу его, там, под Полярной звездой, это тело Большой Медведицы, легкое и четко очерченное, парящее в небесах на своем извечном месте.
Мы тоже следуем за ней, заблудившись в вихре звезд. И нескончаемый ветер гуляет по небесам, раздувая наши паруса.
Теперь я понимаю, куда лежит мой путь, и это переполняет меня таким волнением, что мне приходится вскочить, чтобы унять сердцебиение. Итак, мой путь лежит в пространство, к неизведанному, я плыву посреди неба навстречу цели, которой еще не знаю.
Я снова думаю о двух «травохвостах», что с трескучими криками кружили над сумрачной долиной, спасаясь от грозы. Стоит мне закрыть глаза, я вижу их так отчетливо, словно они сейчас кружат над мачтами «Зеты».
Перед самым рассветом я засыпаю, а «Зета» продолжает свой путь к Агалеге. Все на корабле спят сейчас. Лишь рулевой по-прежнему на посту, стоит у руля, вперив немигающий взгляд в ночную тьму. Он никогда не спит. Иногда, в середине дня, когда солнце нещадно жжет палубу, он спускается в трюм, ложится и молча курит в полумраке, глядя широко раскрытыми глазами на почерневшие доски прямо над собой.
До Агалеги день пути
Сколько уже времени мы плывем? Пять, шесть дней? Этот вопрос с тревожной настойчивостью встает передо мной, когда я просматриваю содержимое своего сундучка. Хотя какая разница? Зачем мне это знать? Я старательно напрягаю память, чтобы вспомнить дату отплытия, попытаться сосчитать, сколько же дней нахожусь уже в море. Давно, бесконечное множество дней, и однако я даже не заметил, как они промелькнули. Они слились в один нескончаемый день, начавшийся, когда я ступил на палубу «Зеты», день, подобный морю, где небо может вдруг измениться, потемнеть, затянуться тучами, где свет звезд сменяет свет солнца, но где ни на секунду ветер не прекращает дуть, волны — катиться, а горизонт — со всех сторон обступать судно.
Чем дольше длится наше путешествие, тем любезнее становится со мной капитан Брадмер. Этим утром он учил меня управляться с секстантом и определять долготу и широту. Наши координаты на сегодня составляют двенадцать градусов и тридцать восемь минут южной широты и пятьдесят четыре градуса и тридцать минут восточной долготы. Определив наше местоположение, я получил ответ на мой вопрос о времени, поскольку все это означает, что мы находимся в двух днях плавания от острова, только несколькими минутами восточнее — по вине пассатов, из-за которых за ночь мы слегка отклонились от курса. Закончив измерения, капитан Брадмер аккуратно убрал секстант в свой альков. Я показал ему теодолит, и он с любопытством его разглядывал. Даже спросил, кажется: «На кой дьявол он вам понадобился?» Я ответил что-то уклончивое. Не мог же я сказать ему, что теодолит приобрел мой отец, чтобы добыть сокровища Неизвестного Корсара! Вернувшись на палубу, капитан снова уселся в свое кресло за спиной у рулевого. Я стоял рядом, и он во второй раз предложил мне одну из своих жутких сигарет, от которой я не посмел отказаться, предоставив ей самостоятельно потухнуть на ветру.
Он спросил меня:
— Вы знаете короля среди островов? — Он задал вопрос по-английски, и я переспросил:
— Короля среди островов?
— Да, мсье. Это Агалега. И называют его так, потому что это самый плодородный остров в Индийском океане, с самым здоровым климатом.
Я ожидал, что Брадмер скажет еще что-то, но он умолк. Устроился поудобнее в своем кресле и повторил с мечтательным видом:
— Король островов…
Рулевой пожал плечами. И сказал по-французски:
— Остров крыс — вот как следовало бы его назвать. — И тут он начинает рассказывать, как из-за эпидемии, распространявшейся с острова на остров, англичане объявили войну крысам: — Раньше на Агалеге крыс не было. Это тоже был маленький рай, вроде Сен-Брандона, потому как крысы — порождение дьявола и в раю их не было. Но однажды на остров пришел корабль с Большой земли, никто не помнит его имени, старый корабль, никому не известный. Он потерпел кораблекрушение у самого острова, ящики с грузом с него успели снять, и вот в ящиках-то и были крысы. Когда ящики открыли, эти твари разбежались по всему острову, наплодили крысят и стало их такое множество, что они почувствовали себя полными хозяевами. Они пожрали на Агалеге все запасы провизии: рис, яйца, маис. Их было так много, что люди не могли спать спокойно. Крысы грызли даже кокосы на пальмах, ели яйца морских птиц. Тогда с ними попытались справиться при помощи кошек, но крысы сбивались в стаи, нападали на кошек, убивали их и, естественно, сжирали. Тогда попробовали крысоловки, но грызуны-то хитрые, они и не думали попадаться. И тут англичанам пришла в голову мысль. Они завезли на остров собак, фокстерьеров — так их называют, и пообещали платить по рупии за каждую крысу. Дети стали лазить по кокосовым пальмам, стряхивать с них крыс, а фокстерьеры этих крыс душили. Мне рассказывали, что люди с Агалеги убивали в год по сорок тысяч крыс и более, и все равно эта дрянь там еще до сих пор есть! Особенно много их на севере острова. Очень уж крысам нравятся кокосы с Агалеги, вот они и живут на пальмах. Вот так-то, поэтому вашего «короля островов» следовало бы называть островом крыс.
Капитан Брадмер громко хохочет. Наверно, рулевой рассказал эту историю впервые. Затем Брадмер снова закуривает, сидя в конторском кресле и щурясь на полуденное солнце.
Когда черный рулевой спускается в трюм, чтобы улечься на свой тюфяк, Брадмер указывает мне на штурвал:
— Не желаете, мсье? — Последнее слово он произносит как «мисье» — на креольский манер.
Мне не надо повторять дважды. И вот, вцепившись в отполированные ладонями рукоятки, я удерживаю большое колесо. Я чувствую, как давят на руль тяжелые валы, как раздувает паруса крепкий ветер. Впервые в жизни я управляю судном.
Вдруг резкий порыв ветра кладет «Зету» на борт, парус надувается так, что кажется, он вот-вот лопнет; не сводя глаз с качающегося перед бушпритом горизонта, я слушаю, как трещит от напряжения корпус. Некоторое время шхуна остается в таком положении, балансируя на гребне волны; у меня перехватывает дыхание… Затем инстинктивно я кладу руль круто влево, чтобы поставить судно по ветру. «Зета» медленно выпрямляется в облаке брызг. «Ура-а а!» — кричат матросы на палубе.
Брадмер же продолжает молча щуриться на море, попыхивая неизменной сигаретой в уголке рта. Этот человек пойдет ко дну вместе с судном, так и не двинувшись в своем кресле!
Теперь я действую осторожнее. Внимательно слежу за ветром и за волнами и, когда их натиск становится слишком мощным, поворотом штурвального колеса уступаю им. Никогда не ощущал я себя таким сильным, свободным. Я стою на пылающей от зноя палубе, растопырив для большей устойчивости пальцы ног, и чувствую мощное движение воды вокруг корпуса и под рулем. Я чувствую, как вибрируют, ударяясь о нос корабля, волны, как бьется в парусах ветер. Никогда не испытывал я ничего подобного. И ощущения эти затмевают всё остальное — землю, время; вот оно, мое будущее, — вокруг меня. Ибо будущее — это море, ветер, небо, свет.
Долго, может несколько часов, стою я так у штурвала, среди вихрящихся волн и ветра. Солнце обжигает мне спину и затылок, постепенно сползая вниз по левому боку. Вот оно уже почти коснулось горизонта, бросив на море горсть огненной пыли. Я так слился с летящим вперед кораблем, что угадываю уже каждый порыв ветра, высоту каждой волны.
Рулевой стоит рядом со мной. Он, как и я, молча смотрит на море. Я понимаю, что ему не терпится снова взять в руки штурвал. Но мне хочется еще хоть немного продлить удовольствие, ощущая, как корабль взбирается на гребень волны, замирает в нерешительности и вновь устремляется вперед под натиском гуляющего в парусах ветра. Но вот мы спускаемся с гребня, я делаю шаг в сторону, все еще не выпуская штурвала из рук, и тогда темная рука рулевого смыкается на рукоятке и с силой удерживает ее. Когда коморец не стоит у руля, он еще молчаливее капитана. Но едва ладони его ложатся на рукоятки штурвального колеса, как в нем происходит странная перемена. Он как будто становится другим — выше, сильнее. Его худое, опаленное солнцем, словно высеченное из базальта лицо принимает напряженное, энергичное выражение. Зеленые глаза сверкают, оживляются, и на лице проступает такое понятное мне теперь счастье.
И тогда он начинает говорить, говорить своим певучим голосом, обращая к ветру нескончаемый монолог. О чем он рассказывает? Я опять сижу на палубе, слева от рулевого, а капитан Брадмер покуривает в своем кресле. Не ему и не мне рассказывает рулевой свои истории. Он говорит сам с собой, как другие поют или насвистывают.
Снова заводит он рассказ о Сен-Брандоне, куда заказан путь женщинам. Он говорит: «Как-то одна девушка решила отправиться на Сен-Брандон. Чернокожая девушка с острова Маэ, высокая и красивая. Думаю, ей не было и шестнадцати. Она знала, что это запрещено, и попросила своего жениха, юношу с рыбачьего судна: пожалуйста, сказала она ему, возьми меня с собой! Сначала он не хотел, но она все говорила: чего ты боишься? Никто ничего не узнает, я переоденусь мальчиком. Ты скажешь, что я — твой младший братишка, вот и всё. И он в конце концов согласился, а она надела старые штаны и большую рубаху, обстригла волосы, и, поскольку была она высокая и тоненькая, другие рыбаки приняли ее за мальчика. Тогда она отправилась с ними на корабле к Сен-Брандону. За время пути ничего такого не случилось, ветер был тихий, как легкое дыхание, небо — синее, и корабль всего за неделю добрался до Сен-Брандона. Никто не знал, что на борту у них женщина — кроме жениха, конечно. Иногда вечером он тихонько разговаривал с ней: если капитан узнает, говорил он, то рассердится и прогонит меня. А она отвечала: как он может узнать?
И вот корабль вошел в лагуну, ту самую, что похожа на рай, и люди начали ловить больших черепах, таких кротких, что они сами идут в руки, даже не пытаясь спрятаться. По-прежнему ничего не происходило, но когда рыбаки решили высадиться на одном из островков, чтобы переночевать, поднялся ветер и море взволновалось. Огромные валы, перемахнув через рифы, хлынули в лагуну. Всю ночь бушевала буря, и море покрыло скалы. Люди покинули свои хижины и взобрались на деревья. Все стали просить Мадонну со святыми защитить их, а капитан горевал, глядя, как волны вот-вот разобьют в щепы его выброшенное на берег судно. И вдруг огромная волна, больше всех предыдущих, диким зверем набросилась на остров и оторвала скалу, на которой укрылись люди. И сразу всё успокоилось, ветер улегся, снова засветило солнце, будто и не было никакой бури. И тут раздался голос, он причитал: ай-ай-ай, мой братец! Это был молодой рыбак, он видел, как большая волна унесла его невесту, но, поскольку он боялся быть наказанным за то, что ослушался и привез с собой на остров женщину, то плакал и только твердил: ай-ай-ай, мой братец!»
Когда рулевой закончил свой рассказ, свет над морем окрасился золотом, а небо над горизонтом поблекло и опустело. Приближается ночь, еще одна ночь. Но сумерки над морем длятся долго, и я смотрю, как медленно угасает день. Неужели всё, что окружает меня здесь, — это тот же самый мир, который я знал когда-то? Мне кажется, что, перешагнув за горизонт, я вступил в мир иной. И похож он на мир моего детства, там, в Букане, где царил шум ветра, — как будто «Зета» плывет вспять, уничтожая время.
День потихоньку уходит, а я снова предаюсь грезам. Я ощущаю жаркое прикосновение солнца к затылку и плечам. Чувствую легкое дыхание обгоняющего наш корабль вечернего ветерка. Все вокруг притихли, словно совершая таинственный ежевечерний обряд. Никто не произносит ни слова. Все слушают шум бьющихся о форштевень волн, глухое гуденье парусов и снастей на ветру. Матросы-коморцы преклоняют колени в передней части корабля, обращаясь на север в вечерней молитве. Мешаясь с шумом моря и ветра, доносится до меня их приглушенное бормотание. Никогда еще не ощущал я столь остро всей красоты этой молитвы, направленной в никуда, теряющейся в бескрайнем морском просторе, как в тот вечер, когда корабль, медленно покачиваясь, стремительно скользит по прозрачному, как небо, морю. И я думаю, как хотелось бы мне, чтобы ты была сейчас рядом со мной, Лора, — ты, которой так нравится пение муэдзина, оглашающее холмы Форест-Сайда, — и чтобы услышала эту молитву, этот тихий шелест, здесь, на корабле, что качается на волнах большой морской птицей со сверкающими крыльями. Как хотел бы я взять тебя с собой, по примеру того рыбака, отправившегося на Сен-Брандон, ведь я тоже мог бы сказать, что ты «мой братец»!
Я знаю: слушая на закате дня молитву коморских матросов, Лора чувствовала бы то же, что и я. И нам не надо было бы слов. Но в тот самый миг, когда я думаю о ней, когда сердце мое сжимается от разлуки, я понимаю, что, наоборот, становлюсь сейчас к ней все ближе. Лора снова в Букане, в большом, заросшем лианами и цветами саду, рядом с домом, а может, она идет по узкой тропинке среди тростников. Она никогда не покидала этих мест, которые любила всем сердцем. И в конце путешествия меня ждет море, бьющееся о пляжи Тамарена, прибой в устье двух рек. Я отправился в путь, чтобы вернуться туда. Но, когда я вернусь, я не буду прежним. Я вернусь другим, и этот старый сундучок, набитый бумагами моего отца, будет наполнен золотом и драгоценными камнями Корсара, сокровищами Голконды или выкупом Ауренгзеба. Я вернусь пропахший морем, опаленный солнцем, сильный и закаленный, как солдат, чтобы отвоевать наше утраченное имение. Вот о чем мечтаю я в неподвижных сумерках.
Один за другим, матросы спускаются в трюм, чтобы уснуть там, в жаре, исходящей от раскаленного за долгий день корпуса корабля. Я спускаюсь вместе с ними, растягиваюсь на досках, положив под голову сундучок. И слушаю звуки бесконечной игры в кости, возобновленной с того самого места, на котором прервал ее рассвет.
Воскресенье
И вот после пятидневного плавания мы на Агалеге.
Берег островов-близнецов, должно быть, показался очень рано, с рассветом. Я спал тяжелым сном, один в трюме, не чувствуя царившего на палубе оживления, и голова моя моталась по полу. Разбудили меня тихие воды рейда: я настолько свыкся с постоянной качкой, что их неподвижность меня встревожила.
Я тотчас выбираюсь на палубу, босиком, даже не надев рубахи. Прямо перед нами вытянулась узкая серо-зеленая полоса, окаймленная пенистой бахромой бьющихся о рифы волн. После нескольких дней плавания, в течение которых мы не видели ничего, кроме безбрежного синего моря и бескрайнего синего неба, самый вид земли, пусть даже такой плоской и пустынной, как эта, приводит нас в совершенный восторг. Перегнувшись через фальшборт на носу судна, вся команда жадно вглядывается в острова.
Капитан Брадмер отдал приказ спустить паруса, и корабль дрейфует теперь в нескольких кабельтовых от берега, не приставая к нему. Когда я спрашиваю у рулевого почему, тот коротко отвечает: «Надо подождать». Ситуацию разъясняет капитан Брадмер, стоящий рядом со своим креслом: надо дождаться отлива, иначе течение может отнести нас на прибрежные рифы. Вот подойдем ближе к фарватеру, тогда можно будет бросить якорь и спустить на воду пирогу, чтобы добраться до берега. Прилив начнется не раньше полудня, когда солнце станет клониться к западу. А пока надо набраться терпения и разглядывать близкий, но недоступный берег издали.
Воодушевление моряков поутихло, они усаживаются на палубе в тени колышущегося на слабом ветру паруса, играют и курят. Несмотря на близость берега, вода вокруг темно-синего цвета. Перегнувшись через фальшборт на корме, я смотрю на мелькающие в синеве зеленые тени больших акул.
Вместе с приливом появляются птицы. Чайки, крачки, буревестники кружат над судном, оглушая нас своими криками. Они голодны и, приняв нас за один из рыбачьих баркасов с островов, настойчиво требуют причитающуюся им добычу. Заметив свою ошибку, птицы улетают, возвращаются под защиту кораллового барьера. Лишь две-три большие чайки продолжают вычерчивать круги над нашими головами, то и дело пикируя вниз и едва не задевая крыльями волны. После стольких дней созерцания совершенно пустынного моря их полет наполняет меня радостью.
Ближе к вечеру капитан Брадмер поднимается с кресла и отдает приказания рулевому, тот громко повторяет их, после чего матросы поднимают паруса. Рулевой стоит у штурвала, привстав для лучшего обзора на цыпочки. Сейчас мы пристанем к берегу. Медленно, повинуясь порывам мягкого приливного ветра, «Зета» приближается к прибрежной отмели. Уже ясно видны разбивающиеся о рифы длинные валы, слышен их беспрестанный рокот.
Когда, следуя по фарватеру, корабль оказывается в нескольких морских саженях от рифов, капитан приказывает бросить якорь. Первым в море падает главный якорь на тяжелой цепи. Затем матросы бросают три якоря поменьше — стоп-анкеры — с левого и правого бортов и с кормы. На мой вопрос о том, чем вызваны такие меры предосторожности, капитан в двух словах рассказывает о крушении в 1901 году трехмачтовой шхуны «Калинда» водоизмещением в сто пятьдесят тонн: она встала на якорь на этом самом месте, прямо напротив прохода через рифы. Все сошли на берег вместе с капитаном, оставив на борту двух неопытных юнг-тамильцев. Через несколько часов начался прилив, в тот день — необычайно мощный, течение, устремившееся к единственному проходу меж скал, было такое сильное, что оборвало якорную цепь. Люди с берега видели, как корабль на гребне высокой волны устремился к отмели, словно собираясь взлететь на воздух. В следующий миг он обрушился на рифы, а когда вместе с отступившей волной откатился назад, море поглотило его, и он пошел ко дну. От него остались лишь куски мачт, обломки каких-то досок да несколько тюков груза, всплывших на следующий день; что же до юнг-тамильцев, то их так и не нашли.
Тут капитан отдает приказ убрать все паруса и спустить на воду пирогу. Я смотрю в темную воду — глубина в этом месте не больше десяти морских саженей — и содрогаюсь при мысли о зеленых тенях акул, что рыщут здесь в ожидании очередного кораблекрушения.
Но вот пирога спущена на воду, и капитан с неожиданной ловкостью первым соскальзывает в нее по веревке, за ним — четыре матроса. Безопасности ради экипаж отправится на берег двумя группами, я буду во второй. Перегнувшись вместе с моряками через фальшборт, я смотрю, как пирога направляется к проходу в бухту. Держась на гребне высокой волны, она входит в узкий пролив между черными рифами. Соскальзывает с волны вниз, на миг исчезает из виду, но затем появляется вновь, уже по ту сторону барьера, в тихих водах лагуны. И там уже спокойно бежит по направлению к молу, где ее поджидают островитяне.
Оставшиеся на борту «Зеты» не могут дождаться своей очереди. Солнце уже почти село, когда под радостные крики моряков пирога возвращается обратно. Настал и мой черед. Вслед за рулевым я спускаюсь по канату в пирогу, за мной — еще четыре матроса. Мы гребем, не видя хода в лагуну. Рулевой правит стоя, чтобы лучше направлять лодку. По рокоту волн мы понимаем, что отмель совсем близко. И правда, я вдруг чувствую, как быстрая волна приподнимает лодку и в один миг переносит через узкий проход между рифами. Вот мы уже по ту сторону барьера, в лагуне, в нескольких морских саженях от длинного кораллового мола. Рулевой велит причалить неподалеку от песчаного пляжа, куда приходят умирать волны, и мы швартуемся. Матросы с криками выпрыгивают на мол и растворяются в толпе местных жителей.
Я тоже схожу на берег. Кругом полно чернокожих женщин, детей, рыбаков, есть и индусы. Все с любопытством поглядывают на меня. Должно быть, этим людям нечасто доводится увидеть белого, кроме разве что капитана Брадмера, который заходит сюда, когда есть груз. Впрочем, я, с моими длинными волосами, бородой, обожженными солнцем лицом и руками, грязной одеждой и босыми ногами, для белого выгляжу по крайней мере странно. Особый интерес я вызываю у ребятишек, которые, не скрываясь, смеются, глядя на меня. По пляжу бродят собаки, тощие черные свиньи, семенят в поисках соли козы.
Солнце скоро сядет. Где-то за островами, над кокосовыми пальмами желтеет небо. Где переночевать? Я готов уже расположиться на ночлег прямо тут, на берегу, среди пирог, но капитан Брадмер предлагает пойти с ним в отель. Мое удивление при слове «отель» вызывает у него смех. На самом деле отель — это старый деревянный дом, хозяйка которого, наполовину негритянка, наполовину индианка, сдает комнаты редким путешественникам, заброшенным судьбой на Агалегу. Говорят, однажды она даже приютила у себя главного судью Маврикия во время его единственного визита на остров в 1901 или 1902 году. На ужин она подает нам карри с крабами, показавшееся мне совершенно восхитительным — особенно после скудного меню кока-китайца с «Зеты». Капитан Брадмер в ударе, он расспрашивает хозяйку о местных жителях, рассказывает мне о Хуане де Нова, первооткрывателе Агалеги, и о французском колонисте, некоем Огюсте Ледюке, организовавшем здесь производство копры, которое стало единственным источником средств существования для островитян. Правда, сейчас на островах-близнецах добывают еще и древесину ценных пород: красное дерево, сандал, эбен. Он рассказывает о Гикеле, управителе колонии, который основал здесь больницу и взялся развивать в начале нашего века экономику. Я хочу воспользоваться продолжительной стоянкой — Брадмер только что сказал, что собирается загрузить на судно сотню бочонков кокосового масла, — чтобы побывать в местных лесах, которые считаются красивейшими в Индийском океане.
Покончив с ужином, я иду в отведенную мне комнатушку, в самом конце дома, и укладываюсь на кровать. Несмотря на усталость, мне не спится. После стольких ночей, проведенных в душном трюме, покой, царящий в этой комнате, действует мне на нервы, я все еще невольно ощущаю, как меня качают волны. Я открываю ставни, чтобы глотнуть ночного воздуха. Снаружи крепко пахнет землей, ночь наполнена пением жаб.
Как не терпится мне снова вернуться в океанскую пустыню, услышать рокот разбивающихся о форштевень волн, звенящий в парусах ветер, оказаться между небом водой, ощутить бездонность глубины, насладиться музыкой разлуки! Сидя у раскрытого окна на старом продавленном стуле, я вдыхаю запахи сада. Я слышу голос Брадмера, его смех, потом смех хозяйки. Похоже, им очень даже весело… Какая разница? Кажется, я так и заснул, упершись лбом в подоконник.
Понедельник утром
Я иду по южному острову — тому, на котором расположен поселок. Острова-близнецы, образующие архипелаг Агалега, вместе взятые, не превосходят размерами округ Ривьер-Нуар. Однако после нескольких дней на «Зете», где единственный мой моцион заключался в перемещении из трюма на палубу и с кормы на нос, и эти расстояния кажутся мне немаленькими. Я шагаю через раскинувшиеся, сколько хватает глаз, плантации кокосовых и масличных пальм, медленно ступая босыми ногами по изрытой земляными крабами песчаной почве. Кругом стоит непривычная тишина. Сюда не доносится шум моря, только ветер шелестит в листьях пальм. Несмотря на ранний час (когда я вышел из отеля, все еще спали), становится жарко и душно. В прямых аллеях нет ни души, и, если бы сама регулярность посадок не выдавала присутствия человека, можно было бы подумать, что остров необитаем.
Однако я не прав, говоря, что кругом никого нет. Едва ступив на территорию плантаций, я почувствовал, что за мной следит множество настороженных глаз. Это земляные крабы, они наблюдают за мной с обочины тропинки, иногда поднимаясь на лапах и угрожающе потрясая клешнями. В одном месте они совершенно перегородили дорогу, и мне пришлось сделать крюк, чтобы обойти их.
Наконец я добираюсь до противоположного края плантаций на севере острова. Спокойные воды лагуны отделяют меня от его брата-близнеца, не такого богатого как этот. На берегу стоит лачуга старого рыбака, ее хозяин чинит сети рядом с вытащенной на сушу пирогой. Он поднимает голову, смотрит на меня, затем снова принимается за работу. Его черная кожа лоснится на солнце.
Я решаю вернуться в поселок другим путем, вдоль берега, по белому песчаному пляжу, который окаймляет почти весь остров. Здесь чувствуется дыхание моря, но нет тени кокосовых пальм, в которой можно было бы укрыться. А солнце палит так сильно, что мне приходится снять рубаху и обмотать ею голову и плечи. Добравшись до другой оконечности острова, я не в силах больше терпеть. Скинув с себя всю одежду, я ныряю в светлую воду лагуны. С наслаждением плыву к рифам, пока вода не становится холоднее, а рокот волн — ближе. Тогда медленно, почти не двигаясь, я возвращаюсь обратно к берегу. Раскрыв под водой глаза, смотрю на разбегающихся от меня разноцветных рыбешек, слежу за тенью акул. Я ощущаю холодное течение, что гонит от пролива рыбу и обрывки водорослей.
На пляже я одеваюсь, не дав телу обсохнуть, и снова отправляюсь в путь, ступая босиком по раскаленному песку. Чуть дальше мне встречается стайка чернокожих ребятишек, направляющихся удить осьминогов. Им примерно столько лет, сколько было нам с Дени, когда мы совершали наши вылазки на Черную реку. Они в изумлении смотрят на странного белого в запятнанной морской водой одежде, со слипшимися от соли волосами и бородой. Может, они принимают меня за жертву кораблекрушения? Когда я подхожу ближе, они убегают и прячутся в тени кокосовой рощи.
Перед тем как войти в поселок, я, чтобы не пугать людей, отряхиваю одежду и расчесываю волосы. По ту сторону рифов виднеются мачты шхуны Брадмера. На длинном коралловом молу выстроились в ряд, ожидая погрузки, бочонки с маслом. Матросы отвозят их на пироге на борт и возвращаются за следующей партией. Остается погрузить еще бочонков пятьдесят.
Вернувшись в отель, я обедаю вместе с капитаном Брадмером. В прекрасном расположении духа он сообщает мне, что погрузка масла будет завершена сегодня ближе к вечеру, а завтра на рассвете мы снимемся с якоря. Чтобы не дожидаться отлива, мы переночуем на борту. А затем, к моему удивлению, он заговаривает со мной о моей семье и об отце, с которым познакомился когда-то в Порт-Луи.
— Я узнал о несчастьях, что свалились на него, обо всех его неприятностях, долгах. Все это очень печально. Вы ведь жили в Ривьер-Нуаре?
— В Букане.
— Да, верно, за имением Тамарен. Я бывал у вас когда-то, задолго до вашего рождения. Это было еще при вашем дедушке. Прекрасный белый дом с восхитительным садом. Ваш батюшка только-только женился тогда. Я помню вашу матушку совсем юной женщиной с красивыми темными волосами и прекрасными глазами. Ваш батюшка был сильно влюблен в нее, это был брак по любви. — Помолчав, он добавляет: — Как жаль, что все так закончилось, счастье недолговечно. — Он смотрит через веранду в садик, где копошится черная свинья в окружении целого птичника. — Да, жаль…
Больше он не произносит ни слова. Словно сожалея о проявленной слабости, капитан встает, надевает шляпу и выходит из дома. Я слышу, как он переговаривается с хозяйкой, затем появляется вновь:
— Сегодня вечером, мсье, пирога отправится в последний рейс в пять часов, до начала прилива. Извольте быть к этому часу на молу. — Это больше похоже на приказ, чем на пожелание.
Проведя день в скитаниях по южному острову, который я исходил от поселка до восточной оконечности и от больницы до кладбища, в назначенное время я стою на молу. Мне не терпится поскорее снова оказаться на «Зете» и продолжить плавание к Родригесу.
Мне кажется, что все, кто сидит сейчас в удаляющейся от берега пироге, испытывают то же, что и я, — то же желание поскорее выйти в открытое море. На этот раз капитан правит сам, а я сижу впереди. Я вижу, как приближается гряда рифов, как, вздымая стену пенных брызг, бьются о нее длинные валы. Вот нос пироги задирается навстречу набегающей волне, и сердце у меня колотится от страха. Меня оглушает шум прибоя, крики вьющихся над нами птиц. «Навались!» — кричит капитан, когда волна откатывает назад. Несколько взмахов восьми весел — и пирога устремляется в узкий проход между рифами, взмывает на подоспевшую волну. Ни одной капли не попало внутрь! И вот мы уже скользим по бездонной синеве к чернеющему вдалеке силуэту «Зеты».
Позже, на борту, когда матросы спускаются в трюм для сна или игры в кости, я смотрю в ночь. На острове, там, где стоит поселок, мигают огоньки. Но вот они гаснут, и земля исчезает из виду. Остается лишь темное ничто да шум волн на подводных камнях
Как почти каждый вечер с начала путешествия, я лежу на палубе, завернувшись в старую конскую попону, и смотрю на звезды. Свищет в снастях морской ветер, предвещая начало прилива. Я уже ощущаю толчки первых валов, они устремляются под корпус корабля, от чего остов трещит по всем швам. Скрипят и стонут якорные цепи. В небе блещут неподвижные звезды. Я внимательно вглядываюсь в них, стараясь отыскать те, которые мне известны, как будто в очертаниях созвездий смогу прочесть свою судьбу. Скорпион, Орион, легкий силуэт Малой Медведицы. У самого горизонта — Корабль Арго, с длинной «кормой», под узким «парусом», Малый Пес, Единорог. И особенно — Плеяды, напоминающие мне сегодня вечером о прекрасных ночах в Букане, семь огоньков, чьи имена, которые назвал нам отец, мы с Лорой повторяли как волшебное заклинание: Алкиона, Электра, Майя, Атлант, Тайгета, Меропа… И последняя, ее мы называли не сразу, такая маленькая, что никогда не знаешь, действительно ли ты ее видишь: Плейона. Я и сегодня люблю повторять вполголоса их имена, один, ночью, как будто знаю, что в этот самый момент они появляются там, над Буканом, в просвете между облаками.
В море, на пути к Маэ
Ночью поменялся ветер. Теперь он снова дует на север, делая невозможным наше возвращение назад. Капитан решил уклониться от ветра, а не возвращаться на Агалегу и ждать попутного. Об этом мне равнодушно заявил рулевой. Но мы когда-нибудь пойдем на Родригес? Всё зависит от того, как долго продлится шторм. Благодаря ему мы добрались до Агалеги всего за пять дней, а вот теперь должны ждать, чтобы он позволил нам идти обратно.
Я единственный, кого беспокоит маршрут. Моряки продолжают жить и играть в кости, как будто всё остальное не имеет для них никакого значения. Может, это и называется авантюрным духом? Нет, не в этом дело. Они ничьи, у них нет родины, вот и всё. Весь их мир — это палуба «Зеты» и душный трюм, где они спят ночью. Я смотрю на темные, обожженные солнцем, обветренные лица, похожие на отполированные морем камни. И, как и в ночь отплытия, во мне поднимается глухая, безотчетная тревога. Эти люди принадлежат другой жизни, другому времени. Даже капитан Брадмер, даже рулевой — и те с ними, на их стороне. Они так же равнодушны к местам, где бывают, у них нет желаний — им безразлично все, что волнует меня. Их лица так же бесстрастны, в их глазах блестит железная твердость моря.
Теперь ветер гонит нас на север, мы идем на раздутых парусах, разрезая форштевнем темное море. Час за часом, всё вперед и вперед, день за днем. Мне надо смириться с этим, подчиниться стихии. Каждый день, когда солнце достигает зенита, рулевой спускается в трюм, чтобы отдохнуть там, не закрывая глаз, а я встаю к штурвалу.
Может быть, так я научусь не задавать вопросов? Разве море спрашивают о чем-либо? Разве можно требовать отчета у горизонта? Истинны лишь подгоняющий нас ветер, перекатывающиеся волны да неподвижные звезды, что ведут нас ночью.
Сегодня капитан вдруг заводит со мной разговор, говорит, что рассчитывает продать груз масла на Сейшелах, где живет его хороший знакомый, г-н Мори. Этот г-н Мори и займется отправкой масла на больших торговых судах в Англию. Капитан Брадмер обращается ко мне с равнодушным видом, куря зеленый табак, сидя в привинченном к палубе кресле. Затем, совершенно неожиданно, он вновь заговаривает со мной об отце. Он слышал о его опытах и планах электрификации острова. Знает он и о разногласиях, которые поссорили отца с братом и стали причиной нашего разорения. Он говорит мне всё это безразличным тоном, без комментариев. О дяде Людовике он говорит лишь: «A tough man» («Тяжелый человек»). И всё. Здесь, посреди такого синего моря, минувшие события, пересказанные монотонным голосом капитана, кажутся мне далекими-далекими, почти чуждыми. Затем я и оказался на борту «Зеты», между небом и морем — нет, не для того, чтобы забыть, разве можно вообще что-то забыть? — а чтобы выхолостить память, сделать ее безобидной, безвредной, чтобы воспоминания скользили мимо и уносились прочь, как солнечные блики на морской воде.
Сказав эти несколько слов об отце и Букане, капитан умолкает. Он курит, закрыв глаза и скрестив на груди руки; можно подумать, что он дремлет. Но вдруг он оборачивается ко мне и спрашивает приглушенным голосом, едва слышным в шуме ветра и моря:
— Вы единственный сын?
— Простите?
Он повторяет вопрос, не повышая голоса:
— Я спрашиваю: вы единственный сын? У вас нет братьев?
— У меня есть сестра, сударь.
— Как ее зовут?
— Лора.
Он будто размышляет о чем-то, потом спрашивает снова:
— Красивая? — И, не дожидаясь ответа, продолжает, словно разговаривая сам с собой: — Она, должно быть, похожа на вашу матушку — красивая и, главное, храбрая. Умная.
У меня голова идет кругом: здесь, на палубе этого корабля, так далеко от Порт-Луи и Кюрпипа, так далеко! Я привык считать, что мы с Лорой жили в своем мире, неизвестном богатым людям с Королевской улицы и Марсова Поля, мы были как невидимки — и в обшарпанном доме в Форест-Сайде, и в дикой долине Букана. Сердце мое бешено колотится, и я чувствую, как краснею — от гнева, от стыда.
Но где я? На палубе «Зеты», старой посудины, груженной бочонками с маслом, полной крыс и всякой нечисти, затерявшейся в море между Агалегой и Маэ. Кому какое дело здесь до меня и моего стыда? Кто видит мою засаленную одежду, мое обожженное солнцем лицо, мои слипшиеся от соли волосы, кто видит, что я вот уже столько дней хожу босой? Я смотрю на пиратскую физиономию капитана Брадмера, на его лиловые щеки, на глазки, затянутые дымом вонючей сигареты, на стоящего перед ним черного рулевого, на матросов — индусов и коморцев, из которых одни, присев на корточки на палубе, курят ганжу, а другие играют в кости, — и моего стыда как не бывало.
Капитан уже позабыл обо всем.
— Не хотели бы вы плавать со мной, сэр? — спрашивает он меня. — Я старею, мне нужен помощник.
Я в изумлении смотрю на него:
— Но у вас же есть рулевой?
— Этот? Он тоже старый. Каждый раз во время стоянки я думаю, вернется ли он на борт.
Предложение капитана Брадмера какое-то время звучит у меня в ушах. Я представляю себе, во что превратится моя жизнь на борту «Зеты», рядом с креслом Брадмера. Агалега, Сейшелы, Амиранты или Родригес, Диего-Гарсия, Перрос-Баньос. Иногда дальше, до Фаркхара, или на Коморы, может, южнее, до Тромлена. Море, море без конца и без края, это длиннее любой дороги, длиннее жизни. Разве ради этого покинул я Лору, оборвал последнюю нить, связывающую меня с Буканом? Предложение Брадмера кажется мне смешным, нелепым. Стараясь не задеть его, я отвечаю:
— Не могу, сэр. Мне надо на Родригес.
Он открывает глаза:
— Знаю. Я и об этом тоже слышал, об этих химерах.
— Каких химерах, сэр?
— Об этих самых. О кладе этом. Говорят, ваш батюшка сильно увлекался этим.
Он и правда произнес это «увлекался» с иронией или я просто раздражен?
— Кто это говорит?
— Правду не скроешь. Но не будем об этом, не стоит оно того.
— Вы хотите сказать, что не верите в существование клада?
Он качает головой.
— Я не верю, что в этой части света, — он обводит рукой горизонт, — существует иное богатство, кроме того, что люди отвоевали у моря и у земли ценой жизни себе подобных.
Какой-то миг я борюсь с искушением рассказать ему о картах Корсара, о собранных отцом документах, которые я скопировал и ношу с собой в сундучке, обо всем, что поддерживало и утешало меня в моем одиночестве там в Форест-Сайде. Но зачем? Он все равно бы не понял. Он уже и так забыл о том, что только что сказал мне, и, закрыв глаза, снова отдался на волю волн, качающих корабль.
Чтобы не думать больше об этом, я тоже смотрю на искрящееся море, всем телом ощущая медленные движения корабля, что преодолевает волну за волной, словно конь — препятствия.
Я снова обращаюсь к капитану:
— Спасибо за предложение, сэр. Я подумаю.
Тот приоткрывает глаза. Может, он уже и не помнит, о чем я.
— Хм, ну да. Конечно, — ворчит он.
И всё. Больше мы с ним разговаривать не будем.
В последующие дни отношение ко мне капитана Брадмера, похоже, изменилось. Когда черный рулевой спускается в трюм, капитан больше не предлагает мне встать к штурвалу. Он сам становится у руля перед креслом, которое приобретает странный вид, когда его покидает законный обитатель. Устав стоять за штурвалом, он подзывает первого попавшегося матроса и уступает место ему.
Мне всё равно. Море здесь настолько прекрасно, что долго думать о другом просто невозможно. Может быть, тут поневоле начинаешь сам походить на воду и небо — становишься таким же бесстрастным, бездумным, как они. Смысл, время, место — ничего этого тут больше нет. Дни похожи один на другой, ночи повторяют друг друга. В обнаженном небе — пылающее солнце, застывшие очертания созвездий. И ветер не меняется: дует, дует на север, подгоняя корабль.
Завязываются и рвутся дружеские отношения. Никто никому не нужен. На палубе — а после погрузки бочонков с маслом находиться в трюме стало просто невыносимо — я познакомился с моряком с Родригеса, здоровенным, ребячливым негром по имени Казимир. Он говорит только по-креольски да на пиджин-инглиш, которому научился в Малайзии. Изъясняясь сразу на обоих языках, он поведал мне, что уже дважды ходил в Европу и побывал во Франции и в Англии. Но он вовсе не кичится этим. Я расспрашиваю у него о Родригесе, интересуюсь названиями проливов, мелких островков, бухт. Известна ли ему гора, которая называется Командор? Он перечисляет мне имена самых крупных гор: Патата, Лимонная, Четыре Ветра, Питон. Рассказывает о манафах, чернокожих горцах, дикарях, которые никогда не спускаются на побережье.
Из-за жары, невзирая на запрет капитана, остальные моряки тоже расположились на ночлег на палубе. Они не спят. Лежат с открытыми глазами и тихо переговариваются между собой. Курят, играют в кости.
Как-то вечером, перед самым прибытием на Маэ, случилась драка. Обкурившийся ганжи матрос-индус привязался из-за чего-то к коморцу-мусульманину. Вцепившись друг в друга, они падают и катаются по палубе. Остальные расступаются, встают в кружок, как во время петушиных боев. Индус быстро подминает под себя маленького, щуплого коморца, но, будучи сильно пьян, в конце концов просто скатывается с противника и так и остается лежать, не в силах подняться. Остальные смотрят на драку, ни слова не говоря. Слышится хриплое дыхание дерущихся, звук неумелых ударов, ругательства. Потом из трюма появляется капитан, глядит какое-то мгновение на потасовку и наконец отдает приказ. Добродушный великан Казимир разнимает драчунов. Он берет одновременно обоих за ремень, приподнимает, словно тюки с тряпьем, и укладывает в противоположных концах палубы. После чего на судне восстанавливается порядок.
На следующий день вечером вдали показываются острова. Увидев землю — едва различимую полоску, похожую на темное облако внизу небосвода, — моряки радостно кричат. Чуть позже становятся видны высокие горы. «Это Маэ, — говорит Казимир и смеется от радости. — Вон там — остров Платте, а там — Фрегат». По мере того как мы подходим ближе, появляются другие острова, подчас такие маленькие, что волна, набегая, скрывает их полностью. Главный остров растет на глазах. Вскоре прилетают первые чайки, с криками кружат над нами. Тут же — фрегаты, красивейшие из птиц, которых я когда-либо видел, черные, блестящие, с огромными распростертыми крыльями и длинными раздвоенными хвостами. Они парят в потоках ветра, быстрые, словно тени, потрескивая красным мешком у основания клюва.
И так каждый раз, когда мы подходим к новой земле. Птицы слетаются взглянуть на чужаков. Что это за люди? Что они несут с собой? Смертельную угрозу? А может, еду? Рыбу, кальмаров или даже кита, привязанного к корпусу корабля?
В каких-нибудь двух милях прямо перед нами лежит остров Маэ. В теплом сумеречном полумраке я различаю белые скалы на берегу, маленькие бухты, песчаные пляжи, деревья. Максимально используя попутный ветер, мы поднимаемся вдоль восточного побережья к северной оконечности острова, мимо двух островков. Казимир сообщает мне их названия — Консепсьон и Тереза — и хохочет, потому что это женские имена. Впереди встают два утеса, их вершины еще залиты солнцем.
Но вот островки остаются позади, ветер стихает, превращаясь в легкий бриз, а море становится изумрудным. Коралловый барьер в бахроме белой пены уже совсем близко. Показываются совершенно игрушечные деревеньки с приютившимися среди кокосовых пальм хижинами. Казимир перечисляет их названия: Бель-Омбр, Бо-Валлон, Гласис. Темнеет, после ветра жара кажется особенно давящей. Когда мы добираемся до фарватера, по ту сторону острова, в порту Виктории уже зажигаются огни. Только встав на рейде под защитой островков, капитан Брадмер приказывает убрать паруса и бросить якорь. Моряки готовятся уже к спуску пироги. Им не терпится сойти на берег. Я же решаю заночевать на палубе, закутавшись в старую попону, — на своем любимом месте, откуда так хорошо видны звезды.
Кроме меня на борту остаются черный рулевой и молчаливый матрос-коморец. Мне нравится это безлюдье, этот покой. Ночь тиха, глубока, земля близка и незрима, словно облако, словно сон. Я слушаю плеск волн и равномерный скрежет якорной цепи, вокруг которой тихо вращается то в одну, то в другую сторону шхуна.
Я думаю о Лоре и о Мам: как далеко они сейчас — на другом краю моря. Интересно, их тоже окружает эта же ночная мгла, это же безмолвие? Я спускаюсь в трюм, чтобы написать письмо, которое можно будет отправить завтра из Виктории. Пробую писать при свете коптилки Но духота стоит ужасающая, воняет маслом, шуршат насекомые. Я обливаюсь потом. Слова не идут. О чем писать? Лора же сказала, когда я уезжал: напиши одно-единственное письмо, с одним-единственным словом: «Возвращаюсь». Остальное ни к чему. В этом — вся она. Либо всё, либо ничего. И, опасаясь, что всего ей не получить, она выбирает ничего. Из гордости.
Коль скоро я не могу рассказать ей издалека о том, как хорошо здесь, под ночным небом, на обезлюдевшем корабле, спящем на рейде над безмятежно-спокойной водой, зачем вообще писать? Я складываю письменные принадлежности и бумагу обратно в сундучок, запираю его на ключ и возвращаюсь на палубу подышать чистым воздухом. Черный рулевой и коморец сидят у люка, курят и тихо беседуют. Скоро рулевой уляжется на палубе с открытыми глазами, завернувшись в похожую на саван простыню. Сколько же лет он не спит?
Виктория
Я ищу лодку, которая доставит меня на Фрегат. Поехать на остров, в котором отец когда-то узнал тот, что видел на карте Корсара, толкает меня скорее любопытство, чем истинный интерес. Именно план острова Фрегат навел его на мысль, что карта Корсара намеренно неправильно сориентирована по оси ост-вест и что получить правильное направление можно, повернув ее на сорок пять градусов.
Какой-то черный рыбак соглашается отвезти меня. Это три-четыре часа морем — всё зависит от силы ветра. Я покупаю у торговца-китайца немного печенья и несколько кокосов, чтобы утолять жажду, и мы отправляемся в путь. Рыбак не задал мне ни единого вопроса и не взял с собой иных припасов, кроме бутылки с водой. Он поднимает косой парус и прикрепляет его к длинному брусу, как делают индийские рыбаки.
Едва миновав выход из бухты, мы снова оказываемся на ветру, и, наклонившись над темной водой, пирога стремительно мчится вперед. Через три часа мы будем на фрегате. Солнце стоит высоко в небе — полдень. Я сижу на табурете на носу пироги, смотрю на море и на темную массу удаляющихся скал.
Мы идем на восток. На натянутом, словно струна, горизонте виднеются другие острова, горы — голубые, ненастоящие. Ни одной птицы не летит вслед за нами. Рыбак на корме стоит опершись о длинный руль.
К трем часам мы действительно добираемся до окружающего Фрегат кораллового барьера. Остров, маленький и плоский, окаймлен песчаным пляжем, на котором растут кокосовые пальмы и виднеется несколько рыбачьих хижин. Мы проходим через узкий пролив в бухту и причаливаем к коралловому молу с сидящими на нем тремя-четырьмя рыбаками. Купаются, бегают голышом по пляжу дети. Поодаль, наполовину скрытый пышной растительностью, стоит заброшенный, ветхий деревянный дом с верандой, рядом — плантация ванили. Рыбак говорит, что это дом г-на Сави. Действительно, этой семье принадлежали некоторые из карт, скопированных отцом. Это их остров, но сами они живут на Маэ.
Я шагаю по пляжу в окружении черных детишек. Они смеются и окликают меня, удивляясь встрече с чужеземцем. По тропинке, что идет вдоль имения Сави, я пересекаю остров в ширину. На другой стороне нет ни пляжа, ни причала — только скалистые бухточки. Остров настолько узкий, что в бурю брызги должны перелетать через него.
Меньше чем через час я возвращаюсь на мол. Ночевать здесь негде, и задерживаться дольше у меня нет никакого желания. Завидев меня, рыбак принимается отвязывать швартов и поднимает на мачту косую рею. Пирога выходит в открытое море. Волны прилива набегают на мол, заливают ноги ребятишкам. Те визжат, машут руками, ныряют в прозрачную воду.
Отец в своих записках исключает возможность того, что сокровище спрятано на Фрегате: слишком мал остров, слишком скудны здесь запасы пресной воды, леса и прочих ресурсов. Насколько я мог убедиться, он был прав. Здесь нет никакого долговременного ориентира, ничего, что могло бы служить для составления карты. Морские разбойники, бороздившие Индийский океан в 1730 году, не стали бы заходить сюда. Они не нашли бы здесь того, что искали, — атмосферы тайны, которая соответствовала бы их намерению бросить вызов самому времени.
И все же, пока пирога плывет прочь от Фрегата на запад, склонившись под ударами ветра, я испытываю нечто похожее на сожаление. Чистая вода лагуны, голые ребятишки на пляже, старый заброшенный деревянный дом в зарослях ванили — все это напомнило мне времена в Букане. Это мир, лишенный всякой таинственности, — потому-то мне и жаль покидать его.
Что ожидает меня на Родригесе? А вдруг и там, как здесь, нет ничего, кроме песка и деревьев? Море искрится в косых лучах заходящего солнца. Рыбак по-прежнему стоит на корме, опираясь на руль. Его темное лицо не выражает ничего — ни нетерпения, ни скуки. Он смотрит вперед, на растущие силуэты двух утесов — стражей уже потонувшего во мраке порта Виктория.
И вот я снова в Виктории. Смотрю с палубы «Зеты» на пироги, что снуют взад-вперед, разгружая масло. В горячем, тяжелом воздухе ни ветерка. Отражающийся от зеркальной поверхности воды свет завораживает меня, погружает в мечтательную задумчивость. Я слушаю далекий шум порта. Время от времени в небе проносится какая-нибудь птица, и я вздрагиваю от ее пронзительного крика. Я все же начал писать письмо Лоре, но вот отправлю ли я его когда-нибудь? Мне бы больше хотелось, чтобы она подошла ко мне прямо сейчас и прочитала его через мое плечо. Я сижу по-турецки на палубе, в распахнутой рубахе, с всклокоченными волосами и длинной, побелевшей от соли бородой, как изгнанник, и пишу ей как раз об этом. А еще — о капитане Брадмере, о рулевом, что никогда не спит, о Казимире.
Текут, бесследно исчезая, часы. Я лежу на палубе в тени фок-мачты. Письменные принадлежности и листок бумаги, на котором мне удалось написать всего несколько строчек, убраны в сундучок. Через какое-то время луч солнца обжигает мне веки, и я просыпаюсь. Надо мной все так же синеет небо, а в нем кружит и кричит все та же птица. Я снова достаю лист бумаги и машинально записываю на нем стих, пришедший мне на память, пока я спал:
Jamque dies auraeque vocant, rursusque capessunt
Aequora, qua rigidos eructat Bosporos amnes…
Потом вновь принимаюсь за письмо — с того места, на котором остановился. А Лоре ли я его пишу? Здесь, в жарком безмолвии рейда, среди искрящихся бликов, когда впереди меня сереет полоска берега и синеют высокие тени утесов, мне приходят на ум совсем другие слова: ради чего я все бросил, ради какой призрачной мечты? Существует ли он в действительности, этот клад, за которым я столько лет гоняюсь в мечтах? Где они, эти сокровища, эти драгоценные камни, ждут ли они и правда в своем подземелье, когда дневной свет заиграет на их гранях? Существует ли на самом деле эта сокрытая в нем сила, способная повернуть время вспять, сделать так, чтобы не было горя и упадка, не было смерти отца в разоренном доме в Форест-Сайде? Может, я единственный, кто обладает ключом к этой тайне, и уже близок к разгадке? Там, в конце моего пути, — Родригес, где всё встанет наконец на свои места. Наконец-то я смогу осуществить ее — старинную мечту моего отца, ту, что направляла его поиски, что не давала покоя мне в детстве! Я единственный, кто может это сделать. Не по собственной воле, нет, но по воле отца, которому уже никогда не покинуть земли Форест-Сайда. Вот что хочу написать я сейчас, но не затем, чтобы послать это Лоре. Я уехал, чтобы положить конец бесплодным мечтаниям, чтобы начать жить. И я доберусь до конечного пункта моего путешествия, я знаю, что должен, обязательно должен что-то найти.
Вот что хотел я сказать Лоре в минуту расставания. Но она сама прочитала это в моем взгляде и отвернулась, чтобы я мог свободно уехать.
Как долго ждал я этого путешествия! Мне кажется, я ни на секунду не прекращал о нем думать. Всё напоминало о нем: шум воды в Тамарене, когда море поднималось в устье реки; зеленые волны, пробегавшие по тростниковым просторам; шелест казуариновых игл на ветру. Я помню однотонное небо над Башней Тамарен и его головокружительный спуск к горизонту в сумерки. Вечерами море становилось фиолетовым и рябым от солнечных бликов. И вот сейчас, когда на рейд у порта Виктории надвигается вечер, мне кажется, что я совсем близко от того места, где небо встречается с морем. Не этот ли знак вел корабль «Арго» на его пути в вечность?
Приближается ночь, и вахтенный матрос вылезает из трюма, где проспал весь день голым в удушливой жаре. Сейчас на нем одна набедренная повязка, тело лоснится от пота. Он присаживается на корточки на носу корабля, напротив отверстия в фальшборте, и долго мочится в море. Затем идет, садится рядом со мной и курит, прислонившись спиной к мачте. Белки его глаз сверкают в полумраке, освещая странным светом опаленное солнцем лицо. Мы долго сидим так бок о бок, не произнося ни слова.
Думаю, пятница
Капитан Брадмер был прав, что не стал бороться с южным ветром. Сразу после окончания разгрузки, на заре, «Зета» прошла пролив и тут же, у малых островов, встретила западный ветер, который домчит нас назад. Освободившись от груза, «Зета» идет на раздутых парусах на хорошей скорости, чуть наклонившись, как настоящий клипер. Бегущие с востока длинные валы, отголоски какого-нибудь далекого шторма, что бушует у берегов Малабара, сотрясают темное море. Волны обрушиваются на форштевень, захлестывают палубу. Капитан велел задраить передние люки, и не участвующие в маневре матросы спустились в трюм. Мне же позволено остаться на палубе, на корме, может быть, просто потому, что я заплатил за проезд. Капитану Брадмеру, похоже, дела нет до волн, что гуляют по палубе, подбираясь к самым ножкам его кресла. Рулевой, широко расставив ноги, крепко держит штурвал, и его голос теряется в шуме ветра и грохоте моря.
Полдня корабль мчится вперед, накренившись под порывами ветра и обливаясь пеной. В ушах моих стоит рев разбушевавшейся стихии, он переполняет меня, отзываясь внутри дрожью. Я не могу думать ни о чем другом. Я смотрю на капитана, вцепившегося в подлокотники своего кресла, на его красное от солнца и ветра лицо, и в его выражении мне видится что-то незнакомое, неистово-упрямое, пугающее, как безумие. А что, если «Зета» не выдержит? Вон как опасно кренится она под ударами тяжелых валов; сквозь рев моря слышно, как трещит ее корпус. Спасаясь от захлестывающих палубу волн, люди укрылись на корме. Тем же остановившимся взглядом они глядят прямо перед собой, на нос корабля. Мы все ждем чего-то, неизвестно чего, словно знаем: отведи мы сейчас глаза — и случится непоправимое.
Долго, несколько часов, сидим мы так, вцепившись кто в снасти, кто в фальшборт, глядя, как погружается в темную воду форштевень, слушая грохот волн и ветра. Море с такой силой наваливается на руль, что рулевой с трудом удерживает штурвал. Вены на его руках вздулись, лицо напряжено почти до боли. Вздымаются, клубятся над парусами облака брызг, окрашиваясь радужным сиянием. Несколько раз мне хотелось встать, подойти к капитану и спросить, почему мы идем вот так, на всех парусах. Но каждый раз меня удерживало жесткое выражение его лица, да еще страх, что я упаду.
И вдруг, без всякой видимой причины, Брадмер отдает приказ убрать стаксели и кливера и взять рифы. Чтобы сделать возможным такой маневр, рулевой кладет руль лево на борт, и корабль выпрямляется. Паруса развеваются, хлопают, как стяги. Всё пришло в норму. «Зета» ложится на прежний курс и идет ровно, без крена. На смену потрясающему шуму парусов приходит свист ветра в снастях.
За все это время Брадмер не двинулся с места. Его красное лицо по-прежнему непроницаемо, взгляд все так же устремлен вперед. Рулевой отправляется в трюм, чтобы отдохнуть, уставив в почерневший потолок широко раскрытые немигающие глаза. За штурвал встает Казимир, я слышу его певучий голос, когда он обращается к капитану. Матросы на мокрой палубе снова играют в кости и болтают как ни в чем не бывало. А было ли что-то на самом деле? Просто приступ безумия — от этого синего неба, от этого головокружительного моря, от свистящего в ушах ветра, от этого безлюдья, этого неистовства.
Едва сдерживаемая волнами, «Зета» легко мчится вперед. Палуба просохла под палящими лучами полуденного солнца и лишь искрится кристалликами соли. Горизонт неподвижен и прям, как лезвие ножа, море безжалостно. Ко мне возвращаются мысли и воспоминания, и я вдруг замечаю, что говорю сам с собой. Но кому есть до этого дело? Разве все мы здесь — Брадмер, черный рулевой, Казимир и прочие — не безумцы, которых лишило рассудка море? Кто будет слушать нашу болтовню?
Воспоминания возвращаются ко мне — тайна сокровища, что ждет меня в конце пути. Но море не признает времени. Вот эти волны, например, — из каких они времен? Может, они катились здесь и двести лет назад, когда Эйвери бежал от берегов Индии с баснословной добычей, когда над этим морем реял белый штандарт Миссона с вытканным золотом девизом: Pro Deo et Libertate?
Ветер не знает старости, море не имеет возраста. Солнце и небо вечны.
Я смотрю вдаль, примечая каждый пенистый гребень. Мне кажется, что теперь я знаю, чего ищу, — как будто мне был вещий сон.
Сен-Брандон
После стольких дней, стольких недель, когда вокруг не было ничего, кроме синего моря, синего неба да тенью скользящих по волнам облаков, вахтенный матрос наконец замечает, даже не замечает — угадывает впереди серую полоску земли. И тотчас по палубе из конца в конец проносится: «Сен-Брандон!.. Сен-Брандон!», словно никто из нас в жизни не слышал ничего более важного. Все перегибаются через фальшборт, вглядываются вдаль. Стоящий за штурвалом рулевой щурится, на напряженном лице читается тревога.
— До темноты прибудем, — говорит Брадмер. Голос его полон детского нетерпения.
— Это правда Сен-Брандон?
Мой вопрос вызывает у него удивление. Он резко отвечает:
— А что бы вам хотелось, чтобы это было? Здесь на четыреста миль вокруг нет другой земли, кроме Тромлена, который мы оставили позади, да Назарета на северо-западе, но то просто куча камней, едва выступающих из воды. — И добавляет: — Да, это Сен-Брандон.
Особенно пристально вглядывается в острова рулевой, и я вспоминаю его рассказы: про воду цвета неба, где плавают самые красивые на свете рыбы, про черепах, про полчища морских птиц. Про то, что женщинам туда заказан вход, и про ту, которую унесла буря.
Однако рулевой молчит. Он ведет корабль к виднеющейся на юго-востоке неясной еще полоске. Он хочет прибыть туда до темноты, войти в бухту. И мы все с нетерпением смотрим в одном направлении.
Солнце уже касается горизонта, когда мы входим в воды архипелага. Дно внезапно светлеет. Ветер стихает. Солнечный свет становится более мягким, рассеянным. Острова расступаются перед носом корабля, их много — похоже на стаю китов. На самом деле это один большой круглый остров, кольцо, из которого на поверхность воды выступают несколько коралловых островков, лишенных растительности. И это рай, о котором говорил коморец? Однако, углубляясь внутрь атолла, мы начинаем понимать, что в нем такого необычного. Нигде раньше не ощущал я такого покоя, такой неторопливости, порожденных прозрачностью вод, чистотой неба, тишиной.
Рулевой направляет «Зету» к первой линии рифов. Дно совсем близко, вон оно — бирюзовое, несмотря на сгущающуюся тьму, все в кораллах и водорослях. Мы проскальзываем между черными рифами, на которые море время от времени выплескивает потоки пены — словно обдает струей пара. Похожие на спящих морских животных острова еще далеко, но я вдруг замечаю, что мы находимся в середине архипелага. Сами не зная как мы оказались в центре атолла.
Капитан Брадмер тоже наклонился над леером. Он разглядывает дно, такое близкое, что видно каждую ракушку, каждую веточку коралла. Солнечный свет угасает по ту сторону островов, но море от этого не становится менее светлым. Мы молчим, чтобы не развеялись чары. Я слышу, как Брадмер бормочет про себя по-английски: «Land of the sea» («Морская земля»).
Рокот бьющихся о камни волн вдали едва слышен. Должно быть, он не смолкает ни на секунду, как когда-то у Тамарена, — шум непрестанной работы.
На атолл спускается ночь. Самая нежная из всех, что я знал в жизни. После палящего солнца и обжигающего ветра ночь эта — вся в звездах, усеявших сиреневое небо, — воспринимается как награда. Скинув одежду, моряки один за другим ныряют и бесшумно плавают в прозрачной воде.
Я следую их примеру и долго плаваю в воде, такой теплой, что ощущаю ее прикосновение лишь по окружающей меня зыби. Вода лагуны омывает меня, очищает от всех желаний, от всех тревог. Долго скольжу я по зеркальной глади, пока до меня не доносятся смешанные с криками птиц приглушенные голоса моряков. Совсем близко от себя я вижу темную массу острова, который рулевой назвал Жемчужиной, а чуть дальше, будто кит, окруженный птицами, — остров Фрегат. Завтра я пройду по их пляжам, и вода будет еще прекраснее. Я плыву на свет, пробивающийся сквозь люки «Зеты». Взбираясь по канату, на котором завязаны узлы, на борт, я вздрагиваю от ночного бриза.
Этой ночью никто не спал. Матросы до самого рассвета курили и разговаривали на палубе, а рулевой глядел с кормы на звезды, отражающиеся в воде атолла. Даже капитан остался бодрствовать в своем кресле. С моего места у фок-мачты я вижу, как загорается время от времени огонек его сигареты. Ветер с моря относит слова моряков, мешая их с рокотом разбивающихся о камни волн. Небо здесь огромное и чистое, будто нет в мире иной земли, будто всё только начинается.
Я все же соснул немного, положив голову на руку, а когда проснулся, уже рассвело. Свет, прозрачный, как вода в лагуне, окрашен лазурью и перламутром — с самого Букана не видел я утра прекраснее. Рокот моря усилился, и кажется, будто это шумит дневной свет. Оглядевшись вокруг, я вижу, что большинство матросов еще спят там, где свалил их сон, — лежа на палубе или сидя у фальшборта. Брадмера тоже нет в кресле. Может, он пишет сейчас что-то в своем алькове. Лишь черный рулевой стоит на обычном месте, на корме. Он смотрит на рассвет. Я подхожу к нему, чтобы поговорить, но он заговаривает первым:
— Ну что, разве есть в мире место прекраснее? — Голос его срывается от волнения. — Впервые я попал сюда совсем мальчишкой. Теперь я старик, но тут ничего не изменилось. Можно подумать, что это было вчера.
— Почему капитан пришел сюда?
Он смотрит на меня так, будто я спросил какую-то бессмыслицу.
— Да ради вас же! Он хотел, чтобы вы увидели Сен-Брандон, оказал вам такую честь.
Он пожимает плечами и больше не говорит ни слова. Ему, конечно, известно, что я не принял предложения остаться на «Зете», а потому я ему больше не интересен. Он вновь погружается в созерцание солнца, встающего над гигантским атоллом, света, что, кажется, брызжет из глубины вод и поднимается в безоблачное небо. Носятся в небе птицы: бакланы пролетают над самой водой, почти касаясь собственной тени; вихрем крохотных серебряных точек парят в вышине буревестники. Они кружат, сталкиваются друг с другом и так кричат, что люди на палубе просыпаются и тоже начинают говорить.
Позже я понял, зачем Брадмер зашел на Сен-Брандон. Спущена на воду пирога, в ней — шестеро членов экипажа. У руля — капитан, рулевой — на носу с гарпуном в руке. Пирога бесшумно скользит по воде лагуны к Жемчужине. Глядя с носа пироги вниз, я вскоре замечаю невдалеке от песчаного берега темные пятна черепах. Мы тихо подплываем к ним. Когда пирога оказывается над ними, они замечают нас, но уже поздно. Быстрым движением рулевой бросает гарпун, трещит пробитый панцирь, брызжет кровь. Тут же с диким криком матросы налегают на весла, и пирога мчится к берегу, увлекая черепаху за собой. У самого пляжа двое матросов соскакивают в воду и, отвязав черепаху, выбрасывают ее на песок.
А мы снова возвращаемся в лагуну, где, ничего не подозревая, ждут другие черепахи. И снова раз за разом пробивает панцири гарпун рулевого. Кровь потоками струится по белому песку пляжа, мутит прозрачную воду. Делать все надо очень быстро, пока запах крови не привлек акул, которые прогонят черепах на глубоководье. Черепахи умирают на белом песке пляжа. Их десять. Моряки разделывают их тесаками, раскладывают на песке куски мяса. Потом их относят в пирогу, чтобы прокоптить уже на борту корабля — на острове нет дров. Земля здесь стерильна, это место, куда приходят умирать морские создания.
Закончив разделку туш, моряки снова усаживаются в пирогу. Руки у них по локоть в крови. Я слышу пронзительные крики птиц, дерущихся из-за черепашьих панцирей. Ослепительно светит солнце, голова у меня кружится. Мне хочется скорее покинуть этот остров, эту испачканную кровью лагуну. Остаток дня на палубе «Зеты» матросы толпятся вокруг жаровни, где жарятся куски мяса. А я не могу забыть того, что произошло, и отказываюсь от еды. Завтра утром, на рассвете, «Зета» покинет атолл, и от нашего пребывания там не останется ничего, кроме расколотых и уже вычищенных птицами черепашьих панцирей.
Воскресенье, в море
Как давно я отправился в путь! Месяц, может, больше? Я никогда не разлучался так надолго с Лорой, с Мам. Когда я прощался с Лорой, когда в первый раз сказал ей, что еду на Родригес, она отдала мне свои сбережения, чтобы я мог оплатить дорогу. Но в ее глазах я увидел эту темную молнию, этот гневный огонек, которые говорили: может быть, мы никогда не увидимся больше. Она сказала мне тогда «прощай» — не «до свиданья» — и не захотела проводить до порта. Понадобились все эти дни в открытом море, весь этот свет, это пылающее солнце и обжигающий ветер, все эти ночи, чтобы я понял. Теперь я знаю, что «Зета» несет меня навстречу приключению, из которого нет возврата. Кто может знать свою судьбу? Она начертана здесь, эта тайна, которая ждет меня, которую должен открыть только я, и никто другой. Она начертана на море, на пенистых гребнях волн, в ясном небе, в незыблемом рисунке созвездий. Как постичь ее? Я снова думаю о корабле «Арго», о том, как, следуя за звездным змеем, он плыл по неизведанным морям. Он вершил свою судьбу — он сам, а не люди, на нем плывшие. Сокровища, новые земли — разве это важно? Разве не собственную судьбу должны были узнать они — кто в битвах, кто в славе, кто в любви, а кто и в смерти? Я думаю об «Арго», и палуба «Зеты» преображается, меняется на глазах. А эти темнокожие матросы — коморцы, индусы, — этот рулевой, неизменно стоящий у штурвала, с немигающими глазами на базальтовом лице, даже Брадмер, со своим прищуром и физиономией пьяницы, — разве не скитаются они вечно, от острова к острову, в поисках своей судьбы?
Что это, не от этих ли солнечных бликов на подвижном зеркале волн у меня помутился разум? Мне кажется, что я оказался вне времени, в ином мире, настолько отличном, настолько далеком от всего, что я знал прежде, что мне никогда больше не вернуть того, что я покинул. Потому-то и кружится у меня голова, потому и подкатывает к горлу тошнота: я боюсь оторваться от того, чем я был, бросить всё это без надежды на возвращение. Каждый прожитый час, каждый день походят на морские волны, что набегут на форштевень, приподнимут на мгновение корабль и исчезнут в тянущемся за ним пенном следе. И каждая отдаляет меня от дорогого мне времени, от голоса Мам, от Лоры.
Этим утром капитан Брадмер подошел ко мне на корме:
— Завтра или послезавтра мы будем на Родригесе.
— Завтра или послезавтра? — переспрашиваю я.
Так заканчивается мое плавание. И потому, без сомнения, всё мне кажется иным.
Люди приканчивают мясные припасы. Мне настолько отвратителен самый вид этой падали, что я довольствуюсь рисом с пряностями. Вот уже несколько дней по вечерам на меня нападает лихорадка. Несмотря на зной, я кутаюсь в попону и дрожу от озноба в глубине трюма. Что делать, если тело вдруг изменит мне? Я нашел у себя в сундучке купленный перед отъездом флакон с хинином и принимаю таблетку, сглатывая ее со слюной.
Незаметно темнеет.
Поздно ночью я просыпаюсь весь в поту. Рядом со мной, прислонившись спиной к переборке, сидит по-турецки человек с черным лицом, причудливо освещенным неверным светом коптилки. Я приподнимаюсь на локте и узнаю рулевого, его неподвижные глаза. Он говорит мне что-то певучим голосом, но я плохо понимаю смысл его слов. Я слышу, как он спрашивает меня про клад, который я собираюсь искать на Родригесе. Откуда он знает? Конечно, ему рассказал капитан. Он спрашивает, я не отвечаю, но это его не смущает. Он выжидает, задает другой вопрос, потом еще один и еще. Наконец он теряет к этому интерес и заводит разговор о Сен-Брандоне, куда однажды, как он говорит, отправится умирать. Я представляю себе его тело, распростертое среди черепашьих панцирей. И засыпаю, убаюканный звуками его речей.
На подходе к Родригесу
Остров показывается на линии горизонта. Он вырастает из моря на фоне желтого вечернего неба, и его высокие синие горы возвышаются над темной водой. Может быть, это птицы, с криками кружащие над нами, предупредили меня о его появлении?
Чтобы лучше видеть, я иду на нос. Паруса раздуваются от западного ветра, и форштевень спешит за убегающими волнами. Корабль взмывает с волны на волну. Горизонт похож на натянутую нить. Остров то поднимается, то исчезает за пенистыми гребнями, вершины гор словно встают со дна океана.
Ни разу ни одна земля не производила на меня такого впечатления: как похожи на вершины Трех Сосцов эти горы, только они еще выше — вздымаются непреодолимой стеной. Рядом со мной на носу стоит Казимир. Он с радостью показывает мне вершины, называет их имена.
Солнце село за остров, и горные вершины резко выделяются на фоне бледного неба.
Капитан велит убрать часть парусов. Матросы карабкаются на реи, чтобы взять рифы. Со скоростью волн мы несемся к темному острову, сверкают в сумеречном свете паруса — будто крылья морских птиц. Я чувствую, как по мере приближения к берегу растет внутри меня волнение. Что-то заканчивается. Свобода, счастье от пребывания в море остаются в прошлом. Теперь надо будет искать пристанище, говорить, расспрашивать — соприкасаться с землей.
Медленно опускается ночь. Мы идем в тени высоких гор. К семи часам «Зета» входит в узкий фарватер, двигаясь на красный фонарь, горящий в конце пирса. Она идет вдоль рифов. Я слышу голос моряка, промеряющего глубину у правого борта: «Семнадцать, семнадцать, шестнадцать. пятнадцать, пятнадцать…»
В конце фарватера начинается каменный пирс.
Падает в воду якорь, скрежеща, разматывается цепь. «Зета» замерла у причала, и матросы, не дожидаясь, пока будет спущен трап, спрыгивают на берег, громко переговариваясь с толпой встречающих. Я стою на палубе, впервые за столько дней, может даже месяцев, полностью одетый и обутый в ботинки. У моих ног — уложенный сундучок. Завтра после полудня, закончив обмен грузами, «Зета» отправится в обратный путь.
Настало время прощаться с капитаном Брадмером. Он пожимает мне руку, явно не зная, что сказать. Приходится мне самому пожелать ему удачи. Черный рулевой уже спустился в трюм, где лежит, наверно, уставив неподвижный взгляд в закопченный потолок.
Я схожу на берег, неся на плече сундучок. Порывистый ветер едва не валит меня наземь. Оглянувшись, я еще раз смотрю на «Зету»: изящный силуэт четко вырисовывается на фоне бледного неба, наклонные мачты опутаны сетью снастей. А может, вернуться, взойти обратно на борт? Четыре дня — и я снова в Порт-Луи, сяду на поезд, пойду под мелким дождиком к дому в Форест-Сайде, услышу голос Мам, увижу Лору.
На причале меня дожидается какой-то человек. В свете фонаря я узнаю богатырскую фигуру Казимира. Он забирает у меня сундучок и идет рядом. Он покажет мне единственную гостиницу на острове, рядом с Домом правительства, ее держит один китаец, кажется, там можно и поесть. Я иду за ним в ночь, по улочкам Порт-Матюрена. Я на Родригесе.