- V -
В два часа Федор Иванович достал из шкафа своего «сэра Пэрси» — любимый спортивный пиджачок с накладными карманами. Пиджачок был цвета обжигающего овощного рагу с хорошо поджаренным лучком, прожилками помидоров и частыми крапинками молотого перца. Надев мелкокрапчатую сорочку с коричнево-красным галстуком и «сэра Пэрси», Федор Иванович сразу стал похож на самоуверенного боксера в полусреднем весе. Остроносое лицо его с вертикальной чертой в нижней части и глубокой, кривой, как запятая, ямкой на подбородке приобрело жесткое выражение — он шел на поле боя, хотя уверенности сейчас было в нем значительно меньше, чем три дня назад.
Приготовился и Цвях — он уже успел выгладить свой темный, командировочный костюм и теперь, облачившись, затянув галстук и причесавшись на пробор, стал похож на седого крестьянина, собравшегося в церковь.
Они вышли торжественной парой из дома и по единственной улице институтского городка двинулись к некоей отдаленной точке. Справа и слева от них из разных концов городка шли люди — все к этой точке. Там, в розовом трехэтажном корпусе, был актовый зал.
— Касьян сегодня звонил, — проговорил Цвях. — Что-то напели ему. Что — не говорит, но слышно было — недоволен. Прошляпили, говорит. А что прошляпили, так я и не разобрал.
Федор Иванович не сказал ничего, только выразительно чуть повернул голову.
— Смотри-ка, сколько народу валит. Со всех трех факультетов, — проговорил Цвях после долгого молчания.
И еще сказал, когда прошли половину пути:
— У зоологов дней двадцать назад нашли дрозофилиста. Поскорей выгнали, и теперь у них тишина...
Когда по длинному коридору подошли к входу в зал, Цвях остановился.
— Ну, давай. Я иду в президиум.
Федор Иванович вошел в гудящий зал. Почти все места были заняты, но он все же нашел кресло в двадцатых рядах и, усевшись, стал наблюдать. Прежде всего, он увидел над пустой сценой красное полотнище с знакомой ему надписью белыми буквами: «Наша агробиологическая наука, развитая в трудах Тимирязева, Мичурина, Вильямса и Лысенко, является самой передовой сельскохозяйственной наукой в мире!». Он не раз слышал эти слова на августовской сессии. Потом он увидел впереди — рядов через десять — белую шею Елены Владимировны, чуть прикрытую сверху лапотком, сплетенным из ее темных, почти черных кос. Рядом с нею вихрастый Стригалев в своем красном свитере что-то говорил, опустив голову. Справа, слева и сзади Федора Ивановича сидели незнакомые люди, все возбужденные, все были знакомы друг с другом, и все, блестя глазами, что-то говорили.
— Массовые психозы хорошо удаются, когда они кому-нибудь выгодны, — сказал сзади старик спокойным металлическим басом. — И я просматриваю за такими психозами не «шахсей-вахсей», а личную выгоду участников. Хотя, да, есть, есть толпа и есть в ней старушки... Подносящие вязанку хвороста в костер, где сжигают еретика.
— Нет, все-таки есть движение, — чуть слышно возразил еще более дряхлый — клиросный — тенор. — После того как прочитаешь про римские казни, на которые посмотреть стекались тысячи... И даже матроны с грудными детьми. Да... Окна покупали, чтобы посмотреть... Украшали первый день карнавала казнью, и толпа одобряла это своим присутствием... После всего этого мы сделали прогресс. Полезно прочитать...
— Особенно перед таким собранием... Вы уверены, что здесь никто не купил бы окно?
И тут Федор Иванович увидел прямо впереди себя Вонлярлярского. Он был очень взволнован, все время запускал палец за воротничок, и лысоватая, мокро причесанная голова его вертелась, как жилистый кулак в манжете. Федор Иванович хотел поздороваться с его бело-розовым затылком, по которому — от уха — шел пробор, но в это время на сцене началось шествие членов президиума. Один за другим они показывались из-за серого полотнища и, медленно поворачиваясь тяжелыми корпусами вправо и влево, растянутой цепью протекли за стол. Декан, ректор, еще два декана, еще несколько сановитых полных мужчин, женщина... И Цвях был среди них — так же медленно поворачиваясь, просеменил, уселся и как бы опустил лоб на глаза. Потом по сцене легко прошагал академик Посошков, мгновенно оказался на председательском месте — прямой, изящный, в черном костюме с малиново-перламутровой бабочкой, сильно его молодившей. Запел графин под его массивным обручальным кольцом, академик выразительно молчал, требуя внимания.
— Товарищи! — провозгласил он. — Мы все, деятели многочисленных ветвей советской биологической науки, празднуем в эти дни выдающуюся победу мичуринского направления, возглавляемого Трофимом Денисовичем Лысенко, победу над реакционно-идеалистическим направлением, основателями которого являются реакционеры — Мендель, Морган, Вейсман. Многим из нас эта победа далась нелегко. Годами господствующие заблуждения врастают в душу, освобождение от них не обходится без тяжелых ран...
— Знаем, знаем, — сказал басистый старик сзади Федора Ивановича. — Хватит красиво каяться...
Произнеся еще несколько торжественных фраз и выбранив еще раз вейсманистов-морганистов, академик открыл собрание и предоставил слово для доклада ректору Петру Леонидовичу Варичеву. Тот поднялся и понес тяжелый живот к трибуне.
— Кашалот, — пробасил сзади старик, как будто легко трогал самую низкую струну контрабаса. — Когда только получил пост, был как Керубино. А сегодня встретил у входа — что за физиономия! Как кормовая свекла!..
— Пиво и закуски уведут его на тот свет, — прошелестел второй старик.
— А вы видели Кафтанова? Вот у кого геометрия! Изодиаметрическая фигура!
— Наш туда же, хе-хе. По его стопам...
Ректор показался над трибуной, разложил бумаги.
— Товарищи! — глуховатым голосом начал он, глядя в текст. — История биологии — это арена идеологической борьбы. Это слова нашего выдающегося президента Трофима Денисовича Лысенко. Два мира — это две идеологии в биологии. На протяжении всей истории биологической науки сталкивались на этом поле материалистическое и идеалистическое мировоззрения...
Федор Иванович радостно поднял брови: похоже, что ректор составлял свой доклад таким же методом, как и они с Цвяхом. И по тем же источникам.
Василий Степанович в президиуме оторопело смотрел на докладчика, тер затылок.
— Неспроста новая советская биология была встречена в штыки представителями реакционной зарубежной науки, — читал Варичев, упираясь обеими руками в трибуну. — А также и рядом ученых в нашей стране...
В президиуме Цвях быстро листал свой доклад и решительными движениями поспешно вычеркивал что-то.
— Менделисты-морганисты вслед за Вейсманом утверждают, — набрав скорость, читал Варичев, — что в хромосомах существует некое особое «наследственное вещество». Мы же вслед за нашими выдающимися лидерами академиком Лысенко и академиком Рядно утверждаем, что наследственность есть эффект концентрированного воздействия условий внешней среды...
И потек знакомый всем доклад, который в разных вариантах все уже читали в газетах и слушали по радио. В зале начал нарастать легкий шумок, везде затеплились беседы. Но они сразу смолкли, когда в голосе докладчика появилась особая угроза, и стало ясно, что он переходит к домашним делам.
— ...И даже в нашем институте нашлись, с позволения сказать, ученые, избравшие ареной борьбы против научной истины девственное сознание советских студентов. Я не буду называть здесь тех, кто нашел в себе мужество и вовремя порвал со своими многолетними заблуждениями, — здесь докладчик все же взглянул в сторону президиума. — Поможем им залечивать их раны...
Веселый шум пролетел по залу. «Кто же это смеется?» — подумал Федор Иванович, оглядываясь. Все вокруг улыбались, один лишь Вонлярлярский нервно подергивался и крутил головой.
— Изгоняя из нашей науки менделизм-морганизм-вейсманизм, — повысил голос Варичев, — мы тем самым изгоняем случайности из биологической науки. Наука — враг случайностей. Нам не по пути с теми, кто, используя ядовитый колхицин, устраивает гадания на кофейной гуще, плодя уродцев и возлагая на них несбыточные надежды. Мы без сожаления расстались уже с двумя такими гадателями, и это, по-видимому, не все. Профессор Хейфец, я обращаюсь персонально к вам. До сих пор мы только терпеливо слушали ваши поношения в адрес советской науки и были либеральными свидетелями ваших фарисейских заигрываний с нашей сменой — студентами и аспирантами. Вы и ваши скрытые коллеги должны, наконец, понять, что наступает предел и этому терпению, и этому либерализму. Выбирайте сами, что вам по душе — присоединиться к победоносному шествию советских ученых, возглавляемому нашими маститыми знаменосцами, и вместе с нами творить будущее или же, будучи отброшенными на задворки истории, оказаться на свалке вместе с такими приятными соседями, как Мендель, Морган и Вейсман.
Вспыхнули резкие, как стрельба, аплодисменты, стали громче, плотнее. Когда зал утих, Варичев выкрикнул здравицу в честь самой передовой агробиологической науки, развитой в трудах Мичурина, Вильямса, Лысенко. Овация вспыхнула с новой силой, и он, собрав свои бумаги, покинул трибуну.
Следующим оратором был Цвях. Он пространно расхвалил доклад ректора, его чеканные формулировки.
— Богатство новых мыслей, высказанных на сессии академии, побуждает и многие годы будет побуждать нас обращаться к стенограмме сессии как к руководящему документу, — заявил он. — В такие исторические дни два добросовестно подготовленных доклада, посвященные одному и тому же вопросу, обязательно окажутся во многом схожими. Общий источник порождает сходство формулировок. Поэтому я опускаю вступительную часть моего содоклада, поскольку она почти дословно повторяет, к моему... я даже не скажу сожалению...
Общий смех зала покрыл эти слова. И сам Цвях улыбнулся плутовато, налег на трибуну, посматривая в зал, выжидая. Потом поднял руку, мгновенно успокоил всех и, став строгим, начал читать знакомый Федору Ивановичу текст с обстоятельным анализом учебной и научной работы факультета и проблемной лаборатории. Уклон был отчетливо выражен — комиссия настойчиво обращала внимание всех профессоров и преподавателей на замеченные то тут, то там следы пережитой недавно вейсманистско-морганистской болезни, рекомендовала изжить эти остатки в ближайшее время. Все же комиссия вынуждена была отметить воинственную позицию профессора Хейфеца, его открытое неприятие курса, провозглашенного сессией.
— Хотя еще не решен вопрос, что лучше — открытая позиция неприятия или замаскированная ложная перестройка, — сказал Цвях многозначительно. — Маска всегда была и остается тактическим приемом и в то же время верным знаком продуманного и закоренелого упорства со стороны всякой антинаучности...
Эти слова его потонули в страшном грохоте аплодисментов.
— Открытость неприятия и прямота, — продолжал Цвях, выждав паузу, — встречаются в обиходе честных ученых и позволяют еще надеяться, что человек способен честно предпринять... приложить... — фраза оказалась слишком сложной, ее в тексте не было, и Цвях запутался. — Приложить усилия, направленные на осознание... Изжитие ошибки, и я уверен, что найдутся среди нас... что есть много доброжелательных и талантливых ученых, которые смогут... путем творческого обмена... помочь осознать...
«Он хочет протянуть ему руку...» — подумал Федор Иванович.
Когда председатель комиссии покинул трибуну, в зале поднялся шум — ожили все бесчисленные группы собеседников. Академик Посошков долго звонил своим золотым кольцом по графину и вдруг произнес:
— Товарищ Ходеряхин!
На трибуне показался знакомый Федору Ивановичу человек с бледно-желтоватым лицом и черными печально горящими глазами. Разложив свои бумаги, он начал читать, как показалось Федору Ивановичу, ту свою статью из журнала, по поводу которой у них в учхозе был неприятный разговор.
— Эту работу, — закончил он, — смотрел Кассиан Дамианович. И одобрил.
Ходеряхин знал, что московский ревизор сидит в зале, и отвечал ему.
— Я тут читал Шопенгаура... Шопенгау-эра, — продолжал он, запустив желтые пальцы в черные волосы и откинув их назад. По залу прокатилась веселая волна. — Критически, критически читал, — поправился он.
Зал так и грохнул. Послышались хлопки. Председатель коснулся кольцом графина.
— У этого реакционного философа есть в одном месте... — продолжал Ходеряхин. — По-моему, подходяще. Кто хорошо мыслит, хорошо и излагает. Это его слова. Я думаю, что мы можем и так сказать: кто темно излагает, тот темно и мыслит. И еще он говорит: непонятное сродни неосмысленному. Я к чему это? Сидел я как-то среди них. Среди вейсманистов-морганистов. Нет, не в качестве разделяющего, уж тут можете не сомневаться — в качестве любопытствующего и ничего не понимающего. По-моему, они сами не все понимают, что говорят. Кроссинговер... Реципрокность... Аллель... Так и сыплют. Я думаю, ясная мысль нашла бы для своего выхода попроще слова. Вот академик Кассиан Дамианович Рядно. Когда говорит — все ясно. И подтверждение — не таблица, не муха без крыльев, а матушка-картошка! «Майский цветок»! Как Чапаев — на картошке доказывает! Или наша Анна Богумиловна — на семинарах говорит просто, ясно, любо послушать. И пшеничку кладет на стол, скоро сдаст в сортоиспытание... Тут я, товарищи, позволю себе еще одну цитатку...
— Опять реакционная философия? — весело спросил из президиума Варичев.
— Петр Леонидович, вы угадали. Она. Но мы это оружие повернем против самих реакционеров. Вот, что он пишет, Шопенгауэр: «Если умственные произведения высшего рода большей частью получают признание только перед судом потомства, — это он говорит, философ, — то совершенно обратный жребий уготован некоторым известным блистательным заблуждениям, которые... Которые появляются во всеоружии с виду таких солидных доводов и отстаиваются с таким умением и знанием, что приобретают славу и значение у современников...» — Ходеряхин поднял палец. — Таковы некоторые ложные теории... ошибочные приговоры... опровержения... При этом не следует приходить ни в азарт, ни в уныние, но помнить! — он еще выше воздел палец. — Что люди отстанут от этого и нуждаются только во времени и опыте, чтобы собственными средствами распознать то, что острый глаз видит с первого раза...
Ходеряхин почувствовал подозрительную тишину в зале и остановился. Посмотрев на президиум, где Варичев, как-то странно развесив губы, барабанил пальцами по столу, он отложил целую страницу в своей длинной цитате и закончил:
— Вот так, товарищи! Еще такое он говорит: в худшем случае ложное распространяется... как в теории, так и в практике... и обольщение и обман, сделавшись дерзкими вследствие успеха, заходят так далеко, что почти неизбежно наступает разоблачение. Нелепость растет все выше и выше, пока, наконец, не примет таких размеров, что ее распознает самый близорукий глаз...
Тут оратора прервали чьи-то бешеные хлопки в углу первого ряда.
— Браво, браво, товарищ Ходеряхин! — пискляво выкрикнул кто-то.
Федор Иванович привстал. Аплодировал Ходеряхину покрасневший от натуги профессор Хейфец. Вонлярлярский с ужасом смотрел в его сторону.
— Как говорит мой внук, один — ноль! — сквозь растущий шум прозвенел бас сзади. — Один — ноль в пользу Менделя!
— Товарищи болельщики! Вы не на футболе, — вмешался сзади же запальчивый голос.
Графин непрерывно звенел. Когда страсти улеглись, послышался голос академика Посошкова:
— Товарищ Хейфец! Натан Михайлович! Пожалуйста, к порядку... Товарищ Ходеряхин! По-моему, достаточно философии. Мы все восхищены...
— У меня все, — сказал Ходеряхин и с грустной улыбкой сошел со сцены, и, прежде чем сесть на свое место в первом ряду, пожал руки нескольким друзьям, словно принимая поздравления.
— Да, товарищи, да! Давайте не отвлекаться от главного! — раздался со всех сторон из динамиков зычный женский голос. На трибуне плавала и колыхалась Анна Богумиловна Побияхо, колыхались все ее подбородки, наплывающие на объемистую грудь, прыгали на груди красные бусы. — Давайте вернемся в русло, проложенное для нас исторической сессией. Известно, что менделисты-морганисты отрицают влияние условий выращивания на изменение сортовых качеств. Мутагены, колхицин, рентгеновские лучи, то, что уродует организмы, — вот их арсенал. В противовес этому ложному и вредному для производства методу Трофим Денисович, Касснан Дамианович разработали диаметрально противоположный принцип и показали на практике его действенность. Лично я в своей многолетней работе...
Она развернула тетрадку и стала читать подробный доклад о переделке пшениц — озимых в яровые и яровых в озимые. Как бы засыпающий ее голос постепенно стал тонуть в общем слитном шуме.
— Ф-фу, — жара, — простонал кто-то. — Хоть бы окна открыли.
Федор Иванович оглядел зал и вдруг увидел впереди слева молодую женщину со знакомыми белыми, как сосновая лоска, волосами, с толстыми косами, которые на этот раз были соединены на затылке в пухлый калач. Женщина застыла, низко потупившись, и шум зала, как начинающаяся метель, словно засыпал ее снегом. Пристально поглядев на нее, Федор Иванович перевел взгляд на академика Посошкова, — тот сидел в президиуме около графина — тоже с опущенной головой. Сегодня он почему-то померк, стал бесцветным — таким академика Федор Иванович еще не видел...
— Именно поэтому, — вдруг отчетливее и громче загрохотал в динамиках голос Побияхо, — именно поэтому я не могу не высказать здесь своего удивления по поводу позиции, занятой Натаном Михайловичем. Мне непонятна его подчеркнутая оппозиция по отношению к нам, его коллегам, к советской науке, непонятна его поза и действия, напоминающие действия известного крыловского персонажа по отношению к питающему его дубу...
Федор Иванович потемнел лицом, нахмурился — он болезненно переживал всякую бестактность. Еще тяжелее ударил его гром аплодисментов — как будто несколько поездов проносились над ним по железной эстакаде. Он опустил голову и уже не слышал окончания речи. Зазвенел графин.
— Натан Михайлович Хейфец! — объявил председатель.
И сразу зал затих. Профессор Хейфец, бледный, с белыми, как сияние, волосами, в длинной болотного цвета кофте домашней вязки, слегка согнувшись, спешил к сцене — головой вперед. Суетясь, он взошел на трибуну и цепко охватил ее края беспокойными пальцами. Долго молчал, приходил в исступление.
— Ругаете! — крикнул внезапно, и голос его будто поскользнулся и упал. — За что? Разве не у вас всех на глазах я с утра до ночи пропадаю — то в лаборатории, то в библиотеке, то на кафедре? Разве вы не видите, что для меня ничто не существует, кроме любимой науки и истины?
— Демагогия! — крикнул кто-то по соседству с Вонлярлярским. Тот так и шарахнулся в сторону.
— Вас, как вы выразились, ругают за идеализм, — послышался улыбающийся голос Варичева. — За то, что вы романтик-идеалист и не хотите прислушаться к голосу общественности.
— Ничего подобного! Я не романтик и самый строгий материалист. У меня все — расчет, достоверность. Подержать в руках, увидеть в микроскоп, проверить химическим реактивом. А вот вы — идеалисты и романтики. У вас все — завтра. Ничего в руках у вас не подержишь. Вы против вещества — против вещества!!! И гордо заявляете об этом. Подумать только — коммунисты и против вещества! У вас в природе происходит непорочное зачатие. По-вашему, если перед овцой я, как библейский Иаков, положу пестрый предмет, она родит пестрых ягнят... Почему я хлопал Ходеряхину? Вы, Петр Леонидович, сохраните на двадцать лет текст вашего сегодняшнего выступления. Сохраните. Через двадцать лет мы вам напомним! Увидите, как меняются точки зрения по мере накопления людьми опыта и знаний. Вдумайтесь — вы все говорите о передаче по наследству благоприобретенных качеств. То, что говорил Ламарк. Но клетка ведь не может сама себе заказывать свои изменения. Химия и физика это доказали намертво. Вы подождите шуметь, вы сначала постигните это — на это нужно время...
— А вы знакомы со статьей в «Сайенсе»? — опять вмешался голос Варичева. — Там Джеффри высказал обоснованное сомнение в правоте хромосомной теории...
— Читал я, читал эту статью. Да, там высказано. Не доказательство, но обоснованное сомнение. Но ведь познание — бесконечно! Настоящая наука не претендует — как претендуете вы! — на стопроцентное конечное знание! И поэтому публикует все новое, что найдет, в том числе и свои сомнения. Мы не боимся тех, кто только и ждет, чтобы ударить в подставленный нами бок. У ищущих истину ударять в подставленный бок не принято. А кто бьет — не ищет истины. Ну и что!
Может быть, и в плазме есть структуры, связанные с наследственностью. Может быть, откроем! Но то, что уже твердо установлено, — от этого мы не откажемся никогда! Сколько бы ни сыпалось брани! Хотя, я понимаю, сегодня мы не найдем правды до самой Камчатки...
— Товарищ Хейфец, — сказал Варичев. — Не то говорите. Признать вас правым будет неправота. И такой неправоты, это верно, вам не найти, до самой Камчатки.
Одобрительные аплодисменты стайкой пролетели по залу.
— Но выступление свое вы все-таки сохраните, — сказал Хейфец. — А сейчас я хочу вернуть Анне Богумиловне ее художественный образ, позаимствованный ею у дедушки Крылова. Сначала — анекдот из жизни. Достоверный. Сидят вместе два наших мичуринца. Один говорит: «Что делать?» Другой: «А что?» Первый: «У Стригалева на двух растениях ягоды завязались». Второй: «Вот сволочь!»
Зал вздохнул и весело загудел. Послышались редкие хлопки.
— А теперь к делу, Анна Богумиловна! Мне помнится, лет десять назад, перед войной вы ездили в Москву с моей запиской в известный вам институт. Отвезли мешочек семян пшеницы. И вам эти семена там облучили. Гамма-лучами. В институте это зарегистрировано. Еще, помню, вы сказали: «Чем черт не шутит». Вы высеяли облученные семена в учхозе, и выросло много всяких, как вы говорите, уродцев. Но два растения вы сразу заприметили, вы все же селекционер. И вот из них-то и пошли те сорта, которыми сегодня вы по праву гордитесь. Мы с цитологами следили за судьбой этих растений, такое настоящий ученый никогда не упустит. Вместе со Стефаном Игнатьевичем смотрели в микроскоп. Но дуб, который дал вам эти желуди, подрывать, Анна Богумиловна, не годится. Это недостойно...
Голова Вонлярлярского еще страшнее завертелась, как только он услышал слова «вместе со Стефаном Игнатьевичем». А руки сами по себе стали ощупывать костюм, он достал блокнот и судорожно принялся писать в нем. Потом оторвал листок и передал кому-то впереди себя. И белая бумажка, прыгая из ряда в ряд, побежала в президиум.
— ...В науке должна быть уверенность в избранном пути, — тем временем завершил длинную назидательную реплику Варичев.
— Очень торжественно говорите! — возразил Хейфец. — А ведь Колумб не Америку открывать собирался, а Индию. Был уверен в избранном пути. А попал в Америку! А вы говорите, уверенность. Настоящий ученый, если будет заранее знать ответ, не станет и заниматься этим делом! Какая может быть уверенность, если исследуется белое пятно! Простите, ваши слова отражают не научное мышление, а бытовое. Здесь не уверенность, а пытливость нужна! И честность! И устойчивое добродушие! Вы получили аргумент — извольте его обработать, если вы ученый. А не топать. А в общем, все это пустое, — махнув рукой, Хейфец сошел с трибуны и так же, головой вперед, ни на кого не глядя, прошел на свое место.
Наступила пауза. В президиуме читали бумажку Вонлярлярского. Наклонялись друг к другу, шептались. Потом академик Посошков встал.
— Товарищ Вонлярлярский! Стефан Игнатьевич, пожалуйста!
Выбравшись из ряда, Вонлярлярский пошел по проходу решительным шагом, опустив одно плечо и отмахивая одной рукой. Взойдя на трибуну, он пошатнулся, круто повернул голову к президиуму.
— Товарищи! Да, я — упомянутый здесь цитолог. Но по характеру работы это более к морфологии... Не русло, а берег потока. Если кто-нибудь рассчитывал, что я, будучи вот так, за шиворот втянут... рассчитывал на невольную поддержку... Или что я, в худшем случае. ограничусь резиньяцией... Я просил бы некоторых выступающих не тащить цитологов в свои запутанные дела и остерегаться... в расчете на поддержку... От всяческих бесполезных эвфуизмов...
По залу пролетел шорох смеха.
— Хоть мое дело изучать то, что лежит на предметном столике микроскопа, но все же и меня, видимо, отчасти могла коснуться эта тяжкая болезнь... Не настолько, конечно, лишь косвенно...
— Так тебя же никто и не тянул на трибуну! — отчетливо прозвучал в зале низкий голос. Вонлярлярский замер с открытым ртом.
— Тем не менее, — продолжал он, несколько раз дернувшись, — должен признать со всей прямотой... иногда поддавшись общему тону, царившему... хотя бы...
Тряся и крутя головой, Вонлярлярский погибал на трибуне.
— В особенности, Натана Михайловича, который... Которого я... Которого я никогда не понимал... Когда о стенах кабинета вы говорите подобное... в ограниченном кругу сочувствующих...
«Он доносит! — подумал Федор Иванович. — Это его личная манера доносить!»
— ...Зная, что это мировоззрение стало оружием...
— При чем здесь мировоззрение! — вмешался тот же отрезвляющий голос из зала. Прозвенел графин.
— ...оружием в руках наших врагов... Я не понимаю, Натан Михайлович, и считаю своим долгом... хоть и беспартийный... не по пути... считаю долгом порвать...
Он развел руками, обмяк, сошел с трибуны, на ступеньках чуть не грохнулся в зал и с вытаращенными глазами побрел по проходу. Он трясся, как балалайка, — Федор Иванович вспомнил его слова. Толкнув кого-то, Вонлярлярский втиснулся в свой ряд, упал в кресло и крутнул головой.
И все это время в зале стояла тишина. Все смотрели на него, проводили до места. Потом послышался голос председателя:
— Объявляю перерыв.
Достав свою длинную папиросу, Федор Иванович отправился искать место для курения. В коридоре стоял легкий ропот, уже теснилась, роилась толпа. Кружки беседующих мгновенно замолкали, когда он проталкивался мимо, и все собеседники внимательно осматривали его. В одном из уступов сводчатого коридора Федор Иванович увидел одинокого, оглушенного Хейфеца. Никто не подходил к нему. Федора Ивановича сейчас же что-то укололо, и он подошел с протянутой рукой.
— Поверженного врага подними и облобызай, — насмешливо сказал ему профессор и отвернулся. Руки он не подал.
Чувствуя неловкость, Федор Иванович постоял некоторое время, потом слегка поклонился сутулой спине Хейфеца и отошел. Находясь, как бы в тумане, он шел все же к выходу, чтобы на крыльце, под ветерком затянуться, наконец, облегчающим душу дымом. Что-то беспокоило его, и, оглянувшись, он, наконец, понял, что рядом, вплотную кто-то идет и, со страстью припадая к нему, что-то горячо лепечет.
Это был Вонлярлярский. Глядя глазами навыкате наискось под ноги Федору Ивановичу, он говорил:
— ...Много развелось у нас таких гордых интеллигентов... которые через каждые три шага сплевывают направо и налево, идя по улице. Если так все будут выгонять сами себя... А знаете, что это такое? Гордыня бесовская, вот что! Люди погублены, сам горю, зато сколь чист! Гер-рой! Ринальдо какое!.. А вы помните, я говорил о трубке? Если я сижу на такой трубке!! И если система трубок такова, что я не могу переключиться на другую! Другой такой трубки нет, которую можно было бы... проклятому вейсманисту-морганисту... Здесь не до амплификаций! Сиди поэтому и молчи. И старайся, чтобы никто не заметил твое тремоло. И я не вижу никакой альтернативы...
— Товарищ Шамкова! — провозгласил академик Посошков, оглядев исподлобья всех и звякнул графином. Зал постепенно затихал, Вонлярлярский уже сидел на своем месте и был неподвижен. Далеко впереди Елена Владимировна и ее высокий вихрастый сосед о чем-то переговаривались. Стригалев наклонил к ней голову и что-то доказывал. Потом наклонился ниже и отхлебнул из белой бутылочки. А по проходу быстро, мелко шагала и балансировала плечами высокая крупная девица, тяжеловатая в нижней части, с маленькой головой, обтянутой желто-белыми волосами, и с большими красными серьгами. Эти серьги делали ее похожей на белую курицу. Все знали о ее отношениях с Саулом и с интересом смотрели ей вслед.
Показавшись на трибуне, она, будто прислушиваясь, посмотрела в зал, повернула голову к президиуму. потом опять посмотрела в зал. Она была похожа на курицу, услышавшую шорох в кустах.
— Два дня назад комиссия проверяла наши работы в учхозе, — спокойно начала она читать с листка. — Товарищи остались, в общем, довольны нашими опытами по вегетативному сближению скрещиваемых растений. Прививки наши понравились, и, конечно, было приятно услышать из уст такого специалиста, как Федор Иванович Дежкин, высокую оценку. Однако от зоркого глаза проверяющего не укрылось одно обстоятельство, и, хоть это не получило дальнейшего развития, он выразительно дал всем нам знать, что обстоятельство замечено. Белыми нитками шито. И вызывает недоумение и тревогу...
Ползучая теплота подошла к горлу Федора Ивановича, поднялась к голове, подступила к ушам, к корням волос. «Неужели опять это! — подумал он, ослабляя галстук на шее. — Опять я! Опять моя правда заслонила свет хорошему человеку! Неужели повторение!»
— Федору Ивановичу показалось странным, что все наши прекрасные прививки сделаны нами по крайней мере за четыре месяца до того, как на сессии академии прозвучал призыв ко всем нам сплотиться вокруг знамени мичуринской биологии, поднятого нашими выдающимися лидерами Трофимом Денисовичем и Кассианом Дамиановичем. А я скажу, что не за четыре месяца, а за полгода — в феврале мы уже сажали наши подвои в горшки. Что же, товарищи бывшие апробированные вейсманисты-морганисты, которым аттестационная комиссия не утвердила степеней, — выходит, вы загодя, задолго до сессии начали вашу перестройку? Это, конечно, сделало бы вам честь. Но тогда почему вы, уже запланировав свои прививки, ориентировав на них еще осенью своих сотрудников и аспирантов, почему вы не отзываете свои диссертации, публикуете статьи совсем другого содержания? Ну да, статья пролежала в редакции почти год, — тогда почему вы не выступаете с принципиальным заявлением, хотя бы устным? Забывчивость? Мягкость характера? Не приобрели еще мичуринской боевитости?
Она замолчала, глубоко вздохнув, набирая силы. Зала словно не было, — такая стояла тишина. Елена Владимировна сидела вдали неподвижная, прямая. Стригалев тоже замер, скрестив руки на груди, словно обнимал сам себя.
— Нет, товарищи, — тихо сказала Шамкова. — Никакой забывчивости нет. И характер — дай бог каждому. И боевитость такая, что ого-го. Дело все гораздо проще и печальнее. И печальнее! Все эти красивые и хорошо исполненные прививки — сплошной обман, самая настоящая виртуозная фальшивка, почуять которую может только человек с тонкой интуицией, такой, как Федор Иванович Дежкин. С помощью этой фальшивки обманывают общественность, государство, партию и, в конечном счете — самих себя. Привиты у них не просто дикари, товарищи. Полиплоиды! Колхицинирование проводится дома, на подоконнике — откуда-то ведь достали импортный колхицин! Откуда, спрашивается? Мы, по-моему, это зелье не импортируем... А потом полученного уродца приносят в институт. Рос на собственном корне, будет расти и на подвое! А мы будем тем временем скрещивать полиплоид с культурным сортом, искать философский камень, занимать дефицитную площадь, расходовать государственные средства! Как вы понимаете, я не щажу и себя. Будучи аспиранткой Ивана Ильича Стригалева, видя все это, видя двойную бухгалтерию, которую вел мой руководитель... А он уже год назад чувствовал, что идут черные для вейсманизма-морганизма времена, и завел два журнала. Два!
Восклицания у нее тоже получались тихими.
— Один мичуринский, фальшивый, другой — зашифрованный, формально-генетический. В фальшивом пишет: изменение числа хромосом под влиянием прививки. А изменяет-то кол-хи-цином!
— А получалось? — коварно спросил кто-то в зале. Раздался смех, кто-то захлопал.
— Не в том дело, что получалось, а в том, что велись фальшивые записи, — спокойно сказала Шамкова. — И я должна была довести все это до сведения общественности — и не сделала этого вовремя...
Она спокойно высказала все это и спокойно смотрела в зал, отдыхая.
— У вас все, Анжела Даниловна? — хмурясь, спросил председатель.
— Нет, не все, — она взглянула в свою бумагу. Тихо продолжала: — Меня удивляет, товарищи, — в наше время, когда вся страна включилась в великую битву за перестройку научных основ нашего сельского хозяйства, в такие дни занимать позицию, которая выгодна... которой будут рукоплескать за рубежом... И при том ладно уж сам... Но студентов, Сашу Жукова в это дело вовлекать, сбивать с толку! Комсомол старается формировать крепкие моральные устои, мировоззренческую убежденность... И вдруг так спокойно губить, коверкать молодому, совсем мальчику, жизнь. Я никогда не могла понять... Такой не знающий жалости эгоизм...
Она сошла с трибуны под страшный грохот и рев зала. Чуть слышно зазвонил графин. Сразу же поднялись в разных местах несколько рук.
— Товарищи! Товарищи, заявок с мест не принимаем, подавайте записки! — крикнул председатель.
— Сейчас начнется, — довольно громко сказал за спиной Федора Ивановича басистый старик.
И действительно, началось. Какие-то люди — добровольцы — один за другим спешили на трибуну, тряся головой, требовали самых суровых, решительных мер.
— Товарищи! — кричала какая-то пожилая женщина с красными волосами. — Вообразите, что было бы, если бы победили не мы, а фашисты. Они бы всех нас, мичуринцев, всех до одного перевешали! А этого-то закоренелого... Вейсманиста-морганиста... Поставщика аргументов для их расистских бредней...
— Христиан — львам! — вдруг внятно сказал кто-то в зале.
— Вы историк, вот скажите, — вполголоса басил сзади старик. — Вы не заметили — отчего бы это: как забрасывать кого камнями или омывать кому слезами ноги — всегда впереди женщины... Не задумывались, отчего это?
Минут через двадцать, в течение которых на трибуне сменилось человек шесть или семь и сквозь жаркий туман и грохот слышались их напряженные голоса, в президиуме поднялся Варичев.
— Товарищи! — сказал он под звон председательского графина. — Товарищи... Я хорошо понимаю ваши протесты. Я думаю, истина в нашем споре с вейсманистами-морганистами уже более чем ясна. Голос научной общественности — с ним нельзя не считаться... Хотелось бы услышать, как относятся к нему те... Иван Ильич, — сказал он миролюбиво. — Мы хотели бы послушать... Аудитория ждет от вас...
Шум быстро стал опадать. Далеко впереди Елена Владимировна чуть заметно пожала руку Стригалева. Он опять отхлебнул из белой бутылочки и встал — очень худой, взъерошенный, как будто спал, не раздеваясь, и его подняли. Угрюмо оглянулся на зал и стал выбираться из ряда. Не спеша пошел по проходу, не спеша поднялся на трибуну, почти налег на нее локтями, стал смотреть куда-то в потолок, ожидая тишины.
— Да, было, было два журнала. Два, — заговорил он тихим, как бы недовольным голосом и еще сильнее налег на трибуну, все так же глядя вверх. — В общем, что получается... Свобода не для всякого слова — часто я такое слышу. Враг тоже хотел бы протащить свою пропаганду, поэтому не подпускать его к трибуне. Что — не так? А я — враг. С точки зрения советской науки, стоящей на правильных позициях. Это сегодня каждому ясно. Кому даем трибуну? Кому даем средства, зеленый свет? Мичуринской науке в лице академиков Лысенко и Рядно. Конечно, не в лице Мичурина. Еще не известно, что бы старик Мичурин сказал. А кто, скажите мне, — тут он в первый раз пристально посмотрел в зал. — Кто определит, на правильных ли позициях стоят наши академики? Да сам же Кассиан Дамианович и скажет. А враг, то есть я, говорит, что он неправ, что если по академику Рядно все делать, отстанем на полвека. И начнем голодать. А коллектив — объективный критерий — кричит на это: предупреждаю в последний раз! Делай так, как требует академик Рядно. Я обращаюсь к начальству. А оно ничего не понимает и враждебно. Его тоже наши академики ведут под обе ручки, с бережением. А в конечном итоге ответственность за науку и, стало быть, практику, лежит на ком? На начальстве? Как бы не так — начальство скажет: меня обманули. Слишком часто говорили эти слова: «диалектически», «скачкообразно» — и я поверило. Поскольку специального образования не имею. И не на коллективе ответственность будет лежать. Он скажет: я заблуждался, меня обкурили этим... веселящим газом. Ответственность будет на том, кто все понимает, на кого газ не действует, на ком противогаз. На мне, на мне лежит ответственность. И меня надо будет судить, если я поддамся и не сумею ничего... Для чего тогда меня учили в советской школе? В таких условиях и приходится...
— И все же вы заблуждаетесь, — округлив глаза, перебил его из президиума ректор.
— Я не могу нажать на своем теле кнопку и перестать заблуждаться.
— Мы ее нажмем! — крикнул кто-то в зале.
— Вы отрицаете внешнюю среду, — мягко, отечески сказал Варичев.
— Никакой настоящий ученый не станет отрицать или утверждать то, что ему не известно с достоверностью. Мне достоверно известно...
— Вы все время смотрите куда-то в потолок, — так же мягко, с улыбкой перебил его ректор. — Вы кому говорите?
— Богу, богу... — с такой же улыбкой, показав стальные зубы, ответил Стригалев. И Федор Иванович заметил — в аудитории сразу потеплело. Но не надолго.
— Так я говорю: мне достоверно известно первое — чуть больше чем полупроцентный раствор колхицина дает удвоение числа хромосом у картофельного растения. Сам сотни раз удваивал. И знаю, как это делается и почему. Видел в микроскоп и держал в руках. Второе: это удвоение дает огранизмы, во многом отличающиеся от исходных. Третье: эти новые растения, если они до эксперимента были привезенными из Мексики дикарями, теперь, приобретя новые качества, вступают в скрещивание с «Солянум туберозум», с картошкой! То есть открываются новые пути для селекции. Так что же — мне отказаться от этого?
— Вы уродуете природу! — отчаянно закричал кто-то в зале.
Стригалев посмотрел в сторону крикуна и грустно покачал головой.
— Голос невежды. Дело в том, что все наши эксперименты это лишь повторение того, что в природе происходит миллионы лет. А вот ваше «не ждать милости, взять» — вот оно больше похоже на насилие. Только природу силой не больно возьмешь. Вот и я. Уступить силе мог бы. Но не уступлю. А убедиться — это не в моих силах. И вам пока не удается убедить...
— Почему? — сказал Варичев. — Среди нас есть товарищи, которых мы убедили... Они нашли в себе мужество...
— Ну, такого мужества я в себе не нахожу.
Стригалев помолчал немного, как бы ожидая новых вопросов.
— Крестьянина, крестьянина вы забыли! — закричал кто-то в дальнем углу зала. — Что он скажет о вашем колхицине?
— Крестьянин это не ученый, а практик, — тихо сказал Стригалев. — Практика это память о привычной последовательности явлений. Посадил зерно — должно прорасти. И действительно, растет. Это не наука, а память о причинных связях. Ученого характеризует знание основ процесса. Два года назад товарищ Ходеряхин во время отпуска где-то на своей родине в поле нашел колосья голозерного ячменя. Привез, высеял на делянке, получил урожай и говорит: я вывел новый сорт! Даже академик его поздравил. А это оказался всего-навсего широко распространенный китайский ячмень «Целесте». Он даже этого не знал! Товарищ Ходеряхин был здесь типичным практиком-крестьянином, но не ученым. Крестьянин может вырастить хороший урожай, но это не дает ему права называться ученым.
— А по-вашему, плохой урожай — это наука? — закричали из зала. — А хороший — значит, практика?
— Я высказал вам свою точку зрения, — сказал Стригалев, не замечая криков. — Никем серьезно не опровергнутую точку зрения.
Еще постоял на трибуне, поглядел в зал, оглянулся на президиум и не спеша сошел вниз.
Зал ровно шумел. В разных его концах шли дискуссии. В президиуме Цвях, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, пристально слушал и время от времени ставил перед собой вертикально свой карандаш. Посошков — опытный председатель — не звонил в свой графин, давал всем выговориться. Потом поднес палец с золотым кольцом к графину. И тут впереди Федора Ивановича у самой сцены раздался дребезжащий голос профессора Хейфеца:
— Прошу слова для заявления!
— Неужели каяться пойдет? — сказал кто-то сзади.
— Думаете, опознал? — спросил басистый старик.
— Не знаю... Но вид у него решительный.
Хейфец уже стоял на трибуне, торжественный, откинувшийся назад.
— Я хочу сделать следующее заявление, — задребезжал его голос в странной тишине. — Я не выступил с ним раньше из ложной сентиментальности — не поворачивался язык. Я не допускал мысли, что такие методы возможны... Слушая ваш, Петр Леонидович, доклад, я ожидал: вот-вот он назовет фамилию Ивана Ильича Стригалева. Вы не назвали, и я подумал: ну, великодушен наш... Я проникся уважением! И решил в свою очередь промолчать о том, что знал. А теперь заявляю, что я согласен с вами: нам действительно не по пути! Вчера, товарищи, двое из сидящих здесь в зале слышали и записали следующую беседу товарищей Варичева и Побияхо с Анжелой Шамковой. Они зашли в эту комнату... ну, эту, где фанерка. Чего не натворишь второпях. А за фанеркой, в моем кабинете — пока в моем, — эти два товарища нечаянно оказались. И вот что они услышали и записали. Слушайте! Варичев: товарищ Шамкова, ты знаешь, что твой руководитель формальный генетик? Она: нет. Он: а мы знаем. Придется тебе выступить на собрании. Она: с какой это стати? Он: а с такой: мы все знаем, вас во время ревизии Дежкин Федор Иванович уличил. Так что ты не запирайся, нам все известно. Не выступишь, так вылетишь из аспирантуры. Руководителя снимем, теперь это ясно, вылетишь и ты. А выступишь — получишь новую тему и нового руководителя. Замечаете, каков стиль! «Ты» — как с карманником в отделении милиции! Ну и после этого Шамкова, подумав, рассказала им все, что вы слышали. Потом Петр Леонидович вышел, и Побияхо одна домолачивала Шамкову. Тут уж товарищи и меня позвали послушать. Вы, Анна Богумиловна, сказали: «Милочка, ух, как я быстро сделаю тебя кандидатом!»
— Товарищ Хейфец, не сгущайте краски! — загремел из президиума Варичев. — Такой разговор был, но совсем в другой тональности.
— Хорошо! Не время доказывать. Но вы же сделали вид, что ничего не знаете! Должны были сразу честно сказать, внести в доклад! А то как новость сенсационную подали! Накаляете страсти.
— Мы молчали, чтоб дать возможность самому Ивану Ильичу...
— Вот, вот! Значит, вы его, как волка, в засаде подстерегали! Организованно!
— А ваша маскировка — это не прием? — закричал кто-то из зала.
— Мы в обороне. Это тактика.
— А мы — в наступление — сказал Варичев, поднимаясь. — Вы прислушайтесь к залу, товарищ Хейфец! Прислушайтесь! Коллектив не на вашей стороне.
— Как же я могу прислушиваться к коллективу, когда он весь обкурен парами догмы и, надышавшись, бредет, как во тьме, не видя пропастей и давя ногами невиновных!.. Когда он отдышится от этого газа...
— Товарищ Хейфец! Товарищ Хейфец!.. — это председатель, звеня графином, подал голос.
— ...Когда он опомнится, тогда я отдамся на его суд. А сегодня лучшим коллективным деянием, деянием ради общества, ради всех, будет отделение от такого коллектива...
— Товарищ Хейфец! Я принимаю ваше устное заявление, — ледяным голосом протрубил Варичев. — И налагаю устную же резолюцию. Вы больше не член нашего коллектива. Можете...
— Мне здесь и делать нечего! — Хейфец отмахнулся рукой, спускаясь в зал. — Сделали из биологии филофосию! Сплошные обскуранты!
— Позор! — отчаянно закричал кто-то в зале.
— Ничего, буду сам ковыряться! — выкрикивал Хейфец, идя по проходу. — Заведу огород под кроватью! Хватитесь еще, хватитесь!
Хлопнула тяжелая дверь...
В глубоких сумерках Федор Иванович и его «главный» возвращались к себе в комнату для приезжающих. Федор Иванович молча углубленно курил, как-то внезапно ослабев. Во-первых, потрясло то, что у Стригалева, кроме стальных зубов, лагерного прошлого и какого-то общего сходства с никелевым геологом, оказались еще два журнала, двойная бухгалтерия. И он, Федор Иванович, опять приложил руку к тому, чтобы отравить жизнь такому человеку. И он уже чувствовал, что человек этот прав.
А во-вторых, он только что видел: Елена Владимировна и Стригалев быстро прошли, почти пробежали мимо и скрылись в потемневшем парке. Елена Владимировна держала его под руку, заглядывала ему в лицо. «Да, — думал Федор Иванович, — он, конечно, лучше меня, если честно признаться. Что — я? Опять „нечаянно“ человеку ножищу подставил! И с какой это стати, какое я имею право, приехав со стороны, вмешиваться в их давно сложившиеся устойчивые отношения, судя по всему, очень серьезные».
Цвях размяк по-своему. Глядя себе под ноги, размышлял вслух:
— Всегда, Федя, я не перестаю удивляться, наблюдая движение стай. Например, рыбьих мальков. Это же черт те что! Вот идут все параллельным курсом. Потом вдруг хлоп! — как по команде, все направо. Или налево... Так, вместе, маневрируя, и подрастают, потом вместе попадают в одну сеть, а там и в одну бочку... Что за закон?
«Неужели и здесь я, верный своей планиде, сунусь и разрушу — теперь целых две судьбы?» — думал Федор Иванович.
— Да, Федя, — Цвях вздохнул. — По-моему, мы с тобой гнали сегодня еще одну собачечку. А? Такое не забудешь...
«Нет, нет, ни в коем случае не сунусь! Бежать надо, бежать! Хватит с меня разрушенных судеб», — думал Федор Иванович, в то же время кивая Цвяху.
— Когда я был маленьким, — Цвях заулыбался. — Мать, бывало, пироги печет, и у нее остается: или тесто, или начинка. Если тесто — булочку испечет, накрутничек. Если начинка — котлетку. Я так думаю, Федя, Вонлярлярский — как такая вот булочка.
— Без начинки, — согласился Федор Иванович. — Но сколько их в булочной...
— Но добровольцы-то каковы! Как рванулись топтать! А глаза видел? Загадка века.
— Загадка веков, — сказал Федор Иванович. — Загадка всей человеческой популяции.
— Все же мир до конца не познаваем, — вдруг сказал Цвях. — Знаешь, я сейчас беседовал с одним из этих добровольцев. Молодой. Пока о вейсманизме шло — таращился. Потом я спрашиваю: «У вас, наверно, есть мама?» — «А как же!» — и уже мягкий. «И вы ее любите?» — «Кто же не любит свою мать?» — «Как тебя зовут, сынок?» — «Слава», — и вытер лоб, смотрит на меня ясными, добрыми такими глазами. Совсем другая система! Правда, в его взгляде проглядывался такой жучок... Он почувствовал, что я неспроста интересуюсь. В общем, загадочка!
Они помолчали некоторое время.
— И я спрашиваю себя, — продолжал Цвях. — В джунглях Амазонки висит на лиане вниз головой такое странное существо с зеленой шерстью, с круглыми глазами. О чем оно думает? Как? О чем думает собака? О чем и как думал головастый дурачок Гоша у нас в деревне? О чем думает этот доброволец? О чем в действительности, для себя, думает Варичев? Наверняка же не о том, что говорит! Нет, никогда не узнать. Башка раскалывается! Вот я — кто я такой? Наверно, прав Стригалев — обыкновенный я крестьянин. Причинные связи, последовательность фактов запомнил и делаю все, как эта связь велит. Посадил зерно — смотрю, растет. Лезет, понимаешь... Но они — если знают столько, сколько я, куда они суются? Почему так орут? Я, например, очень серьезно слушал этих... Хорошо ведь аргументируют. А те не понимают! А, Федя? Я тебе честно признаюсь, хочешь? Я до этого дня никогда не слышал ихних аргументов. Только наши... Думаю послезавтра удрать отсюда к чертям. Вернусь к своим яблоням, это дело мне знакомое, простое, проще ихних вопросов. Дело свое мы тут сделали, а наблюдать со связанными руками всю их заваруху нет сил. Прав, прав ты был, когда у Тумановой... Добро это страдание. Сидел я в этом президиуме и чувствовал: становлюсь все добрее. Еще немного, и заеду кому-нибудь по роже. Давай, Федя, послезавтра утречком на поезд, а?
«Вот! — подумал Федор Иванович. — Это и есть выход. Уеду!»
С грустью, но решительно он простился со своей мечтой. И даже замедлил шаг от внезапной слабости.
Глубоко вздохнул.
— Ты что, Федя? Чего охаешь?
— Да так...
— Не переживай. Я сам тогда чуть не подпрыгнул, когда ты... От восхищения. Это же само собой получается — радость по поводу своей проницательности. На научный восторг похоже, когда откроешь явление. Тут человек делается как полоумный. Ты же себя сам и остановил. Я все видел — ты опомнился. Вот только чуть поздновато. Не нами сказано: слово не воробей...
Федор Иванович молчал. Усиленно дымил папиросой.
— С этой биологической наукой сегодня все стали следователями, — ворчал Цвях. — Смотрят друг на друга, норовят с хвоста зайти. Конечно, в таких условиях держи ухо востро. Брякнешь что не так — и нет человека.
Сами того не замечая, они постепенно нагоняли шеренгу студенток. Девушки спорили о чем-то, то и дело останавливались, бросали растопыренные пальцы одна другой в лицо. Когда Федор Иванович и Цвях подошли к ним вплотную, студентки опять остановились. «Гнать, гнать его надо из комсомола!» — услышал Федор Иванович одно и то же, несколько раз повторяемое на разные голоса. С клюющими движениями головой.
— Кого это вы так, девушки? — Цвях, широко улыбаясь, остановился перед ними,
— Вы были на собрании? — спросила одна, и из мрака выступила ее юная красота, одухотворенная спором.
— Оттуда идем...
— Значит, слышали все! — наперебой сердито защебетали они, — А как же! Он же вейсманист-морганист! Вчера мы с ним поспорили...
— Это что, ваш товарищ?
— Сашка Жуков? Какой он товарищ! Товарищ!.. У Стригалева днем и ночью торчал. Все знал и молчал...
— А-а... — вдруг прокаркал в темноте некий узенький человечек, подошедший сзади. — Тогда правильно! Мало ему, дрянь такая! Исключить его! Посадить! Расстрелять! — удаляясь, каркал он с тончайшей издевкой.
— Вот видите! — сказал Цвях, постепенно переходя к нотации. — Вот так необдуманно покричите на улице и получится как донос. Глядишь, и из института человека исключат...
— И правильно сделают! — крикнула красивая и поджала губы. — Мы с ним не разговариваем!
Почти бегом Федор Иванович и Цвях бросились от них наутек.
— Ну цыплятки! — крякал и качал головой Цвях. — Совсем как у тети Поли! Клюют...
— Я их не могу осуждать, — негромко сказал Федор Иванович. — Сам в детстве клевал...
— Да, ты прав, прав. Юность — страшная вещь. Даже когда за правое дело бросается в огонь, она и тут бывает страшна, потому как не понимает же, не понимает ни черта! А рука уже тяжелая, как у большого. Я-то был тогда совсем ведь молодым, когда на крест веревку...
Они надолго замолчали. Потом Цвях развел руки, словно обнимал надвигающуюся ночь, и глубоко втянул в себя воздух.
— Прямо на глазах потемнело. А чувствуешь, Федя, какой воздух? Ночь любви! Погуляем напоследок?
Федор Иванович послушно подчинился, и они свернули в парк.
— Брось курить в такой вечер, — сказал Цвях и, выхватив у него изо рта папиросу, бросил. — Дыши и мечтай. Знаешь, о чем? О прекрасной женщине.
Они брели между деревьями, почти впотьмах. Иногда мимо них в теплом мраке скользили, неслышно уклонялись в сторону темные человеческие фигуры, сгустки тайны, все по двое — одна тень высокая, другая пониже. И Федор Иванович каждый раз угрюмо всматривался в них, прислушивался к тихим голосам.
Утром в субботу они, разбросав на койках свои вещи, складывали их в чемоданы.
— Никак вчерашний денек из головы не идет, — говорил Василий Степанович. — Я так думаю, Федя, у всех, кто там был вчера, проснулось это самое... Помнишь, говорил я тебе про спящую почку. Про героев и подлецов. По-моему, у всех.
— И в вас?
— Шевелится, Федя. Так что едем в самое время. Подальше от соблазна.
Федор Иванович вспомнил о своем неоконченном эксперименте. Пробирка с десятью мушками и мутно-розовым киселем на дне по-прежнему стояла на подоконнике в стакане, спрятанная от постороннего глаза. У мушек кипела жизнь. На границе с киселем у самого дна уже были приклеены к стеклу словно бы комочки манной крупы — яйца мушек.
— Выпустить надо их... — проговорил задумчиво Федор Иванович.
— Зачем было тогда огород городить? — сказал Цвях сзади него. — Ты сам говорил — ясность надо вносить. Возьмем с собой в Москву. Если тебе не интересно — я возьму.
После завтрака, выйдя из столовой, они разошлись. Цвях отправился в ректорат — отмечать командировочные удостоверения, а Федор Иванович, полный надежд, как охотник, углубился в парк, прошелся к учхозу. Но того, о ком он думал, встретить в парке на пути к корпусам не удалось. И в учхозе в этот день не было практикумов. В институте шли занятия, понятное дело, все были там, в аудиториях.
В два часа дня они, пообедав, завалились на койки. Федор Иванович лег, чтобы наедине с самим собой потосковать, но замечательно заснул и проспал часов до пяти. Проснувшись и сев на койке, он покачал головой, удивляясь самому себе. Потом вскочил и отправился к Борису Николаевичу Пораю — попрощаться. Дорога к дядику Борику шла сначала парком, потом полем, затем, перейдя по мосту через ручей, он оказался на знакомой улице, дошел до первой площади и некоторое время постоял под аркой большого дома — как раз под балконом-поэта Кондакова, под его спасательным кругом. Он внимательно осмотрел знакомое семиэтажное здание, но окон Елены Владимировны так и не нашел.
Дядик Борик жил в стороне от новой, застроенной серыми кирпичными домами улицы. В его переулочке были сплошь деревянные оштукатуренные домики с мезонинчиками — сплошная старина, царские времена. Федор Иванович прошел через двор, взошел по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и позвонил у высокой старинной двери. Открыла маленькая желтолицая жена Порая. Она сразу узнала Федора Ивановича и пропела:
— Давненько, давненько! А у нашего дядика Борика сегодня опять день механизатора. Борис! — с досадой крикнула в глубь квартиры. — Ничего не слышит. Проснись, к тебе гости! Учитель пришел!
— Я попрощаться... — сказал Федор Иванович, проходя в большую комнату с двумя сосновыми стойками в центре, подпирающими потолок. По сторонам громоздилась всевозможная старинная мебель, а между стойками во главе длинного стола в старинном кресле с «ушами» восседал дядик Борик — поставив локти на стол, подперев обеими руками голову, запустив два пальца в рот и закусив их деснами — в позе глубочайшего раздумья. Тяжелые веки были опущены на глаза, жирные нечесанные пряди свалились на лоб. Перед ним стояла сковорода, на ней было несколько котлет и вилка с надетым куском. На две трети отпитая бутылка водки и граненый стакан с остатками на дне выдавали весь смысл «дня механизатора», и без того давно знакомый Федору Ивановичу.
— Проснись, кандидат наук! — женщина сильно потрясла его за плечо. — Пришли к тебе! Федор Иванович, Учитель пришел!
— Цыц! — чуть шевельнул он толстыми губами. Углубившись в себя, он дышал с нутряным озабоченным сопеньем. Потом веки медленно поднялись. Он поднес руку к бутылке, приглашающе ткнул пальцем. Осмысленный взор с лукавым вопросом остановился на госте.
— Нет, нет, я не буду, — поспешно сказал Федор Иванович.
— Не все такие, как ты, — подхватила женщина.
— Цыц!.. Переевшая мне мозги... — ползучим голосом пробормотал дядик Борик, перемежая слова сопеньем. — Это я вместо энергичного термина. Хорошего термина, который ей не нравится, — он усмехнулся. — Да, Учитель, у дядика Борика сегодня... Сегодня у него день механизатора. Досрочный. Если вы хотите разделить...
— Спасибо, дядик Борик, спасибо... Почему досрочный?
— Есть причина... Приходите дня через три. Сейчас я беседую с вечностью. Вам, трезвому, в нашем обществе места нет. Приходите, дядик Борик хотел вам что-то... Запамятовал...
— Я же уезжаю.
— В Москву? Ну что ж, с богом... Счастливого пути. Приезжайте...
И веки тяжело опустились.
Идя назад, Федор Иванович все же посматривал по сторонам, что-то, тихонько догорая, все еще напоминало о себе туповатой болью. В комнату приезжающих он вступил с очистившейся душой, перешедшей на новый путь. Да, эта поездка была для него серьезным испытанием, научила многому, произвела хорошенький массаж.
Цвях ждал его, сидя на своей койке.
— Касьян сейчас звонил. Придется мне одному ехать в Москву.
— Что такое?
— Тебе велит оставаться. Я ему за тебя ответил, что ты как раз об этом думал...
— Меня бы следовало спросить, — сказал Федор Иванович угрюмо. — Я уеду вместе с вами. Что смотрите? Уеду, уеду...
— Не уедешь, Федя. Тут, знаешь, сейчас что начнется? Не уедешь. Останешься на месяц исполняющим обязанности, осторожненько поможешь кому-нибудь. Ретивых маленько придержишь. Надо, надо остаться, я дал ему твое согласие. А то ведь Саула пошлет... Они здесь очень будут рады...
— Ну как же вы все-таки! — Федор Иванович сел — прямо рухнул на свою койку, хлопнул рукой по колену.
И сейчас же почувствовал, что все эти движения фальшивы. Замер на койке, прислушиваясь к самому себе, улавливая отдаленный голос. Этот голос уже не раз подталкивал его к какому-то решению. В переводе на человеческую речь это звучало примерно так: неужели ты мог бы удрать оттуда, где по твоей вине обрушилась чья-то судьба? Ведь если бы ты не развернул все свои перья, красуясь перед Еленой Владимировной, не разошелся вовсю там, в оранжерее, все могло бы быть иначе. И этот Стригалев — он ведь прямо копия того геолога, искавшего никель...
— Он еще сегодня позвонит, — сказал Цвях. Телефон зазвонил, когда в комнате совсем стемнело — было видно только синее окно. Федор Иванович снял трубку и сразу услышал веселое гусиное гагаканье академика Рядно.
— Я тебе почему звоню. Ну, во-первых, сынок, я доволен твоей работой. Ты выполнил сложное и ответственное задание. Справился. Проявил такт, правильно зацепил и наших. Так им, дуракам. Объективность прежде всего! И этого. Троллейбуса, вывел на чистую воду — это ж у них фельдмаршал был! И сам в стороне остался — чтоб не думали, что академику Рядно нужны жертвы. Я ж знал, кого послать! Саул на такие тонкости не способен. В общем, ставлю тебе пять, сынок. Пять с плюсом. И Варичев доволен. Теперь слушай во-вторых. Понимаешь, начатое дело нужно доводить до конца. То, что сделано — это только начало. Ты, конечно, и здесь мне вот так нужен, с твоим талантом, — он умолк на время. — Однако и там... Нужно еще насаждать и укреплять. Там сейчас начнут вейсманистские талмуды жечь — не бойся, это сделают без тебя, я сказал Варичеву. С такими вещами ты не станешь мараться, я ж знаю тебя, сынок. Ты мне учебный процесс на новые рельсы переведи. Учебники, методику — все это пришлют. Я прослежу. И проблемную лабораторию... Там пока ничего не трогай, так все оставь. Я тут для тебя новую проблему готовлю. На старом сусле, но с новыми дрожжами. Пока этого хватит. Идейка будет — упадешь, как узнаешь. Но это — после поговорим...
— Яас-сно, — сказал Федор Иванович.
— Энтузиазма не чую, Федя...
— Какой тут энтузиазм, когда кругом...
— Борьба идей, сынок. Закаляйся.