Книга: Белые одежды
Назад: - V -
Дальше: - VII -

- VI -

Часа в два ночи Федор Иванович проснулся на своей койке. В дверь кто-то негромко стучал. Потом все затихло, и отчетливо послышалось шарящее царапанье корявой руки по двери — сверху вниз.
Федор Иванович прыгнул с постели и, не зажигая света, отпер дверь. Увидел в темноте, как сверкнул строгий глаз Стригалева.
— Это я, — Иван Ильич шагнул в комнату, неслышно, как бесплотный дух. Проволочный скрип койки показал, что гость уже на своем месте. — Каша, сливки и горячий чай с молоком... — сказал он оттуда.
— Все ждет вас. Чай сейчас согреем.
— Как лекция?
— Чуть не погорел.
— Я все знаю. Рассказали. Вы хоть и хорошо отбились, по все же, Федор Иванович, суетесь. Не знаете наших девочек. Отличниц...
— Ну, не совсем же лежать в обороне. Это все равно, что тебя нет.
— Нельзя, нельзя. Женя Бабич! Это же первая докладчица по всяким переделкам и прочим лысенковско-касьяновским чудесам.
— Вот и хотелось первую докладчицу натолкнуть на мысли.
Когда манная каша сварилась, Федор Иванович снял кастрюлю с электроплитки, и все выступающие вещи в комнате как бы придвинулись к яркой спирали, ловя малиновый свет. Красные пятна слабо затеплились вокруг, словно в фотолаборатории. Красные точки вспыхнули в глазах двух человек, и Иван Ильич, медлительно отправляя в рот первую ложку, сказал:
— Вот мы и с безопасной лампой...
— Так теперь и будем всегда, — заметил Федор Иванович.
— Нет, больше не будем так никогда. Меня, по-моему, обложили. Надо бечь, — Стригалев, как всегда, вставлял интересные студенческие слова. — Э-эх, — сказал он с горечью. — Опять куда-то бечь...
— Есть куда?
— Страна велика. Только мне еще надо к себе заглянуть. Кое-что там забрать. И, кроме того, я должен вам показать, где у меня новый сорт. Как его искать. А то так не найдете, индикатора-то нет, чтоб обнаруживать. Там нарочно сделано так, чтоб никакой закономерности. Перестарался...
— Ну, и что предлагаете?
— Ночью встретимся там. Вы пройдете на огород по трубе. Там есть разрывы...
— Я уже ходил по ней.
— Надо разуваться — вы это знаете?
— Знаю.
— Сейчас темнеет поздно. Давайте в два часа ночи. Как вылезете из трубы, сразу же падаете под нее. Она там чуточек на весу. Упирается в ежевику. Сплошные колючки. Как проползете под трубой назад, метра четыре, тут будет, в ежевике же, канавка. Перпендикуляр. Прямо в огород, в картошку приведет. В канавке наткнетесь на меня.
— А больше ни на кого не наткнусь?
— Не должно бы. Этой дорогой никто не ходил. В трубе вы упретесь в сплошную стену из страшных колючек. Я забыл сказать: захватите с собой палочку с рогулькой. Рогулькой упретесь в ежевику, отодвинете и проваливаетесь вниз. И под трубу назад. Усекли?
— Усек.
Глаза Стригалева смотрели строго. Перед Федором Ивановичем выступало из тьмы только его лицо — медленно двигались малиновые бугры и черные провалы. Федор Иванович, должно быть, и правда, стал его двойником — теперь он так же, как сам Иван Ильич, чувствовал его заботы и опасности. Федор Иванович страдал, глядя на медлительное насыщение товарища, представлял себе всю его нынешнюю жизнь, безвыходность положения. Его друг был зажат между двумя плитами. Одна — прочнейший корявый бетон — организованное преследование, гон, устроенный академиком и генералом, и пестрым штатом их подчиненных, егерей, доезжачих и выжлятников. Гон с участием толпы загонщиков, бьющих в пустые ведра, размахивающих трещетками. Федор Иванович был и сам в этом переполошенном лесу, лежал среди травы и слышал все, мелко дрожа от напряжения.
Другая плита была из стали. Из нержавеющей. Ее вообще никому невозможно было одолеть. И сам Стригалев не мог, хотя плита была его творением. А Федор Иванович — тот ликовал, принимая ее на себя, засовывая плечо подальше в щель. Это была жизнь Ивана Ильича, воплощенная в пакетиках с семенами, в трех горшках с новым растением, которое создал человек, в тетрадке с непонятными ни для кого знаками и в нескольких кустах картошки, затопленных зеленью большого, чисто обработанного огорода. Стригалев был безнадежно зажат между двумя этими плитами, и они медленно сближались. Федор Иванович видел это. И ему хотелось забраться в щель подальше и вытеснить оттуда друга, который достаточно уже наломался. Пусть хоть немного вздохнет! И принять на себя окончательный сжим. Он чувствовал, что сможет так упереться, что плиты остановятся — а ведь это главное...
— Иван Ильич, не ходите больше туда, — тихо и отчаянно попросил он. — Я сделаю все сам. Мне же удобнее.
А от Стригалева, похоже, способность чувствовать опасности и обходить их полностью ушла.
— Нет, милый Федор Иванович. Нет, дружок дорогой. Нет, двойничок. Пойду. Ваша безопасность для нас с вами важнее. Если не пойду — что мне еще делать? А икру оставим генералу с Касьяном. — Под икрой он на своем студенческом жаргоне разумел весь комплекс беззаботной жизни.
— Пища Касьяна уже давно — таблетки, — сказал Федор Иванович.
— Молочко они оба едят. Питаются, — равнодушным тоном проговорил Стригалев. — Молочко.
Федор Иванович поднял бровь и ничего не сказал. За этими словами что-то таилось, и он ждал.
— Пчелы... Понимаете, пчелы... Они кормят свою матку специальным молочком...
«Ах, вот он как...» — подумал Федор Иванович и сразу постиг точность сравнения.
— ...Сами не едят, только ей. Матка от него приобретает гигантские размеры. С палец вырастает, еле двигается. А они все кормят, кормят. А сами не едят...
Как и в прошлый раз, Иван Ильич бережно обращался со своей ложкой. Любовно, по частям выбирал из нее кашу, медлительно рассасывал.
— Вот так и некоторые... Обычную пищу могут и не есть. Таблетки, творожок — все их меню. А вот унижение других людей — это до самой смерти. Это их питает. Чтоб перед этим дядькой гнули спину, открывали ему дверь, угадывали желание. Ни слова поперек. Чтоб все у него было особое, не как у других. И называлось чтоб для ясности: «особое». А другие чтоб это знали. И чтоб их эта разница точила. Но доступа чтоб никакого. Ферботен...
И, замолчав, он бережно набрал ложку каши.
— Когда я был ранен в обе ноги, — задумчиво заговорил и Федор Иванович, — привезли нас всех в Кемерово. Начали вытаскивать из вагонов. И в автобусы. Кого на носилках... А меня — входит рослый старик, сибиряк, а я лежу — такой остриженный наголо, на мальчишку похожий после ленинградской голодовки. И он меня хвать, как куклу, и на шею себе. И понес. Как вспомню — слеза прошибает. Но со временем я вдруг стал замечать, Иван Ильич... Что еще одно обстоятельство память сохранила. Чешется все время душа. Знаете, когда на шее другого человека сидишь — чувствуется особая сладость. Как будто ешь человечину. Не знаю, может, от нервов... Может, у меня склонность воображать всякое такое... Думаю, и вы замечали. Даже если больного тебя на носилках несут... Особенно, когда женщины. Всегда чуть заметный оттенок присутствует. А вот когда, скажем, лошадь везет — этого нет. Кому это невыносимо. Кто краснеет от такого чувства. А кто и нет. Другой даже старается сам сесть. Придумывает разные такие рассуждения. Даже научные... Представляете, и здесь проходит водораздел! Я все время ерзал тогда, хотел слезть. Потому что невозможно, Иван Ильич, переносить эту отвратительную сладость сидения на чужой шее. Старик тогда мне: «Ты чего сам, сынок?» — «Да вот, неловко...» — отвечаю. Не знаю, что и говорить. А он смеется: «Как так? На такой шее и ему неловко!..».
Они замолчали, забыв на время об окружающей их ночи и о том, что где-то ждет их железная труба, упирающаяся в ежевику. Потому что оба они были детьми своих тридцатых годов, прошли через многие повороты нашей российской судьбы и обоих тянуло даже в такие минуты к разговорам о справедливости и судьбе революции.
— Я никогда не смог бы привыкнуть к такой штуке, — сказал Федор Иванович. — Хотя вот... Привыкали ведь. И к портшезу и к паланкину. Все-таки прогресс есть. Особенные были люди. Реликты...
— Не забывайте о молочке. О молочке превосходства. Эта пища пришла на смену портшезу.
Незаметно каша исчезла. Перед Стригалевым стояла чистая тарелка. Чай был уже заварен, и Федор Иванович стал наливать кипяток в чашки. «Наливаю, как тогда... — толкнуло его. — Из этих чашек мы пили с нею чай. И я в тот день бросил курить. Никогда не начну...» А закурить ему сегодня очень хотелось весь день.
Поставив перед гостем малиновую чашку и около нее малиновую бутылку с молоком, он сел. В лице его, должно быть, появилось горькое выражение, и в малиновом лабораторном свете эта горечь приобрела угловатую резкость, что-то вроде театральной ненависти, как грим.
— Вы что? — спросил Стригалев.
— Не ходите, Иван Ильич...
— Пойду. И не будем тратить время. Уже рассвело. Допив чай, он поднялся. Сумка с продуктами была готова.
— Там и деньги... — сказал Федор Иванович. Стригалев кивнул.
— Видите, как приходится, — сказал он бодрым голосом, и тоска захватила душу Федора Ивановича от этих слов. — Вот как... Хотел отгородиться... И в пределах этой ограды иметь свободу научного мышления. Свободу проверять гипотезы. Мне же только и нужно — свобода общения с научной истиной! Не помогла и собственная изба. Бобер хочет плотину строить, только вот мех у него привлекательный. На боярскую шапку хорош...
— Я выйду первым и посмотрю, — сказал Федор Иванович. — Стукну в окно.
Он вышел на крыльцо. Было свежо, светло и пустынно. Над парком низко светилось кривое лезвие луны. Посмотрев направо и налево, он под самой стеной дома, в мягкой тени прошел до угла. За углом тоже затаилась пустыня. Это был самый тихий, последний час ночи. Не спеша прошагав до опушки парка, Федор Иванович скрылся в черной гуще и оттуда несколько минут наблюдал. Было по-прежнему тихо и безлюдно. Все остановилось. Обежав опушкой половину большого круга, он вышел из-за сараев и, не спеша пройдя к крыльцу, стукнул в свое окно. Наружная дверь сразу же неслышно открылась. Как будто Стригалев уже давно стоял там.
Федор Иванович вошел в коридор и тихо сказал ему в затылок:
— К сараям идите. А оттуда — к опушке.
— В два, — шепнул Иван Ильич.
— В два... — отозвался шепот из-за двери.
Утром позвонил Кассиан Дамианович.
— Болит голова после вчерашнего?
— Кассиан Дамианович, полная ясность! Готов к любым заданиям.
— Молодец. Значится, так. Давай-ка в двенадцать прогуляемся с тобой. Не догадываешься, куда? Ах, догадался! Ну ж ты у меня и башка! Прав Саул, — вундеркинд. Так вот, значится, в двенадцать. Мы ж сегодня отбываем в Москву. Встречай нас около своего крыльца, оттуда и пойдем. Хочу обозреть, что там осталось от наследства.
— Печати будем ломать?
— Зачем ломать? Ты как ходишь?
— Так я же через забор...
— Вот и полюбуетесь с Саулом, как батька умеет через забор. Ты еще плохо знаешь своего батьку. Ты еще ничего, сынок, о нем не знаешь. Держись крепче за батькин фост. Не прогадаешь.
В двенадцать часов Федор Иванович — в сапогах и застиранной куртке из тонкого брезента ждал гостей у крыльца. Точно в назначенное время подошли академик — в том же светлом тонком пыльнике, который был у него год назад, — и маленький, тонконогий, с очень широким корпусом Брузжак — в пиджаке с толстыми плечами. Пока здоровались и обменивались впечатлениями о вчерашней пирушке, лицо Саула несколько раз заметно переменилось. В основном, он старался смотреть героем. Но иногда, в зависимости от поворотов беседы в лице его проступала сладость, а в иные моменты сквозь сироп вдруг взглядывал холодный наглец и, оглянувшись на академика, вставлял в разговор какой-нибудь неприятный «финичек», специально для Федора Ивановича, какой-нибудь шутливый намек на его неискренность по отношению к Советской власти. Хороший собака все время, между делом, старался достать его горлянку. Академик с интересом это наблюдал.
Не спеша они пошли через парк. Вражда сама собой разъединила Федора Ивановича и Брузжака и поставила по краям шеренги. «Правая рука» шел справа, это получилось само, а Саул — слева, его не было видно.
— Что ты там, Федя, генералу нагородил? — спросил вдруг Кассиан Дамианович. — Жалуется он на тебя. «Не имею права давать хода эмоциям. Не хочу пустых придирок». Он прав, заключение твое беззубое. Враги забросили идеологическое оружие, и твоя обязанность была разглядеть глазом ученого все то, что он глазом криминалиста еще видел в тумане. В тумане, но видел! А ты...
— Не считаю разговор о клетке идеологической борьбой, — холодно сказал Федор Иванович. — И глаз этого криминалиста видит не то, что есть.
— Старик, тебя-то он увидел насквозь, — вставил дружеским тоном Саул.
— Почему же ты не пришел ко мне, к своему батьке? Если на тебя такая мягкотелость напала... Почему к генералу свои слюни понес? Я его рекомендую, я его подаю как непримиримого борца, а он меня дискредитирует... — академик остановился. — Шел бы ко мне. Я тебе все бы руками в два счета развел. Ты мичуринец? Ты прав? Вот и бей!
— Ха! Мичуринец! — вставил Саул, беспечно смеясь. — Старик, ты богоискатель!
И высунулся из-за академика со своей дружественной улыбкой.
— Не лезь! — оборвал его Кассиан Дамианович. — В другой раз, Федя, ко мне, ко мне со всеми вопросами. Я у тебя исповедник, я твой пастырь. Ты там что-то ему насчет структур заливал... Насчет клеточных структур. Х-ха! Да ты знаешь, что такое клеточные структуры? Это ж питательная среда, на которой сейчас же разовьется микроб вейсманизма-морганизма! Как тиф! А ты их студентам. Изучать...
— Старик, тебе только дай... — начал было Саул.
— Ты хороший парень, — перебил его Рядно, явно игнорируя Саула и даже морщась. — Но уклон у тебя академический. Староакадемический, я имею в виду. А тебе бы надо знать, что в эти дни, когда идет такая борьба, и академики становятся другими, не такими, как раньше. Как ты этого не замечаешь?
— Старик, это уклон не староакадемический. Он больше смахивает на правооппортунистический, — сказал весело Саул.
— Это ты мне говоришь? — Касьян остановился.
— Нет! Кассиан Дамианович! Вам сказать «старик» разве я смогу? Нашему будущему доктору наук, вот кому.
На академика смотрел совсем другой человек — покорный младший соучастник беседы, безоговорочно принимающий его сторону. Федор Иванович поймал себя на том, что любуется этой то и дело меняющейся физиономией и не может оторвать взгляда. Лицо Брузжака притягивало его. И он заставил себя опустить глаза. Академик увидел это и молча, обстоятельно посмотрел на обоих.
— Возможно, что я действительно мягкотел, — заговорил Федор Иванович, отвечая академику и только ему, — возможно. Но, помимо этого, я все же ваш сотрудник...
— Старик, к чему эти оправдания? — весело вмешался Брузжак. — Советская власть тебе верит. Пока...
— И как сотрудник я вижу, что нам нельзя ошибаться, что эти ошибки сейчас же будут использованы врагом. Ведь если бы я вместо объективной научной экспертизы выступил с политической оценкой фильма и с обвинениями, что очень нужно генералу, то я, по существу, проделал бы его работу и снял бы с него ответственность за их предстоящее решение.
— А тебя, старик, оно беспокоит? — полюбопытствовал Брузжак.
А Кассиан Дамианович даже остановился:
— Разве ты не знаешь, что за каждый твой шаг отвечает батька?
— Именно поэтому я и обдумываю все свои шаги.
— Ничего, старик. Я уже написал другое заключение, — сказал Брузжак. — И политическую оценку дал. И взял на себя ответственность, которой ты так боишься.
— Когда же ты успел? — удивился Федор Иванович.
— Ночью, старик, ночью. Когда ты спал.
— А я думал, что ты...
— Он все успевает, — заметил академик, хихикнув. — Голова об экспертизе думает, а уста признаются в любви.
Так, искусственно беседуя и все больше нагнетая злую напряженность, они пересекли по мощеной дороге поле и свернули к трубам. Тут в разрыве между концами труб Брузжак остановился и некоторое время холодно смотрел в железный зев, который, казалось, был готов принять маленького человечка. Затем тронулись дальше и подошли к забору. Кассиан Дамианович увидел желтые печати на калитке и усмехнулся.
— Значится, это здесь... Ну-ка, покажи нам, как ты умеешь нарушать закон.
Федор Иванович отошел в сторону и с разбегу, схватившись за верхний край забора, одним махом перескочил его. И очутился в знакомом внутреннем дворике с альпийской горкой посредине. Захваченные врасплох духи запустения метнулись по углам, и что-то тоскливо стеснило грудь. Дворик начал зарастать сорняками. Темная зелень георгинов разрослась, полностью скрыв валуны.
— Эй! Ты забыл про нас? — окликнул с улицы академик.
— Сейчас, Кассиан Дамианович. Сейчас помогу.
— Помогу!.. — академик насмешливо крякнул. — Ты забыл, что твой батька когда-то был Касьян.
В край забора вцепились напряженные сухие пальцы. Длинная нога в ботинке и в белой обмотке стариковских подштанников под завернувшейся штаниной закинулась на забор. С минуту в такой позе академик сопел, накапливая силы, потом рванулся, и туловище его перевалилось через дощатый край.
— Держи! — успел он простонать, и Федор Иванович принял тяжелое костлявое тело.
Став на ноги, академик огляделся.
— У нас с тобой, Федя, это прилично получается. Сразу видно, хлопцы из народа. — И шагнул к альпийской горке. — Что это у него тут?
— Георгины.
— А там, внизу, ничего нет? Под георгинами?
— Камнеломка. Троллейбус здесь разводил цветы. — И отведя в сторону охапку темной цветочной листвы, прикрыв рукой не вовремя развернувшийся картофельный цветочек, тут же и отщипнув его, Федор Иванович показал академику голубой коврик из камнеломки, сквозь который проглядывали валуны.
— Цветочками занимался... — задумчиво проговорил Кассиан Дамианович. Его степные выцветшие глаза уже покинули альпийскую горку, уже шарили вокруг.
— Так, значится... — он понизил голос. — Заметь себе, Федя, тебе сейчас нельзя ошибок допускать. Генерал сильно тобой заинтересовался. Попкой вертит. Как кот на мыша... А это куда ход? — Кассиан Дамианович шагнул к калитке. У калитки вдруг вспомнил: — Саул! Ты что?
За забором было тихо.
— Помоги ему, — шепнул академик.
Федор Иванович нащупал ногой прожилину забора и перескочил на ту сторону. Он сразу увидел своего врага, висевшего на вытянутых руках на заборе. Саул сумел уцепиться за край, но на это усилие ушла вся его энергия, и теперь, вися, он с каждой минутой слабел еще больше.
Федор Иванович мог бы насладиться его бедой, но об этом как-то не подумалось. Чувствуя острую неловкость, глядя в сторону, он подошел к Брузжаку.
— Федя, под микитки его бери, — негромко подсказал из-за забора Кассиан Дамианович.
И взяв «под микитки» довольно тяжелое жирное тело Саула, Федор Иванович поднял его и перевалил через забор. Там принял его академик.
Потом они все трое молча стояли несколько секунд. Не глядели друг на друга. Кассиан Дамианович не удержался, пыхнул под нос смешком:
— Пх-ух-х! Как же ты справлялся там? Куда ночью ездил...
Ответа не было. Академик пошел к калитке, и там негромко сказал Федору Ивановичу:
— Кому что... Он же действительно и заключение успел написать. Острое. Отослали сегодня...
Молча они прошли к огороду, побрели в обход.
— Что это за картошка посажена? — спросил академик. — Как ты думаешь, Саул Борисыч, какой сорт?
Он хотел протянуть руку Брузжаку, вывести из неловкости. Но нечаянно нанес второй удар.
Саул, сорвав лист картофеля, осмотрел его и, бросая, обронил с докторской уверенностью:
— «Ранняя Роза».
— Федь, а ты что скажешь? Только не ври. Я знаю тебя, ты уже хочешь мне соврать. Не ври. Даже из высших соображений.
Федор Иванович действительно хотел согласиться с Брузжаком. Душа его еще не успокоилась после конфуза, приключившегося с Саулом при взятии забора. И он знал, что самолюбивого Брузжака ждет новая рана. Не хотелось его казнить.
— Чего молчишь? Я тебе не разрешаю врать. Какой это сорт? Мне это нужно.
— «Обершлезен», — сказал Федор Иванович.
— Почему «Обершлезен»? Докажи. Мне нужно.
— Потому что из всех картошек только у «Оберлезена» вот такая односторонняя, асимметричная рассеченность листа. А на концах плющелистность... Вот она... Срослись концевые доли... Других таких сортов нет.
Не только Саул — и Кассиан Дамианович сел в глубокую калошу с этим неудачным вопросом. Не очень хорошо знал старик сорта, хоть и считался главным авторитетом по картошке. Проблемы идеологии все заслонили. Проблемы глубокой философии. Но он умел вывертываться из трудных положений.
— Тя-ак, Федя... — сказал, задумчиво топчась на месте. — Тя-ак... Тебе, сынок, ставлю пять. А доктору Брузжаку — кол. В вопросах философии, психологии, знании враждебных нам теорий... Если статью какую написать — тебе, Саул, нет равных. Но картошку ты не знаешь. Поэтому Федьку моего не трогай. Он знает свое дело. И ты, Федор, тоже не заводись. Саул шуткует. Батька не допустит, чтоб до когтей дошло.
Саул ничего не сказал. Он ушел в себя, ничего не слышал, не мог дышать. Побледневшее рыбье лицо его окаменело. Он никогда не упускал случая зло восторжествовать над каким-нибудь неудачником, любил присоединиться к группе, топчущей одного. Рвался терзать упавшего. И страдал, если такое дело не удавалось — это сразу же было видно. Но еще больше страдало его самолюбие, когда сам попадал в щекотливое положение, и особенно, если нечаянный обидчик замечал свою оплошность и щадил его. Федор Иванович хорошо знал Саула. Да и Кассиан Дамианович видел все и, морщась, поглядывая на Саула, старался внести разрядку. Он берег своего хорошего собаку.
— Вейсманисты-морганисты, ох и народ! — заговорил он. — Помнишь, Саул Борисович, как мы с тобой в Ленинграде вышибали их из института? Этот случай надо внести в анналы истории. Никак не могли, Федя, вышибить. Все равно как пень дубовый колоть приходилось. Тогда мы еще не располагали таким оружием, как приказ министра. Тебя тогда с нами не было, мы вдвоем проводили кампанию. Я и Саул Борисович. Представь, ученый совет там... Уперся и не дает их трогать. Так что мы сделали? Вернее, что Саул придумал. Я ж тоже закаленный боец — и представь, растерялся. А он предложил пополнить состав ученого совета представителями общественных наук. И все — институт очистили от схоластов. Пень раскололся. Это ты, Саул Борисович, твоя гениальная башка. Так что не вешай нос, талант твой нашел признание. А что шуткуем иногда — не обращай внимания. Классическая была операция!..
Брузжак молчал. Похвалы академика не спасали положения, потому что Саул знал, как на эти вещи смотрит «правая рука».
— Глянь-ка, Саул Борисович, — продолжал академик как ни в чем не бывало. — Ежевика у Троллейбуса прямо нависает над картошкой. Видишь, как прет? Это ж такая сволочь, ее каждый год надо вырубать. Скажу тебе, он попотел над этим огородом. У тебя нет мыслей на этот счет?
— Конечно, есть! Так потеть — и только для того, чтоб этот... «Обершлезен» посадить... — сказал Брузжак, обращаясь только к академику.
— И у меня есть мысль, — заметил Федор Иванович. — Даже не мысль, а уверенность. Я думаю, тут дело так обстоит. Он договорился с кем-нибудь, у кого участок. И высадил у того человека все свои экспериментальные растения. Ему и нужен-то всего пятачок земли. И новый сорт там же высадил. А пищевую картошку, которую тот человек сажает для своих нужд, он посадил на этой усадьбе. Человеку прямая выгода: дал пятачок земли, а получил добрых восемь соток. И сорт хороший ему посадили. Три тысячи кустов...
— А есть у тебя что-нибудь конкретное? На чем строишь эту догадку...
— Этот человек сторожит свою картошку, — уверенно и энергично сказал Федор Иванович и округлил глаза. — Он лежку себе устроил в ежевике. Я сколько раз пробовал поймать... Сразу срывается и летит, как кабан. Не дает подойти...
— Хитрый какой кабан... — академик загадочно улыбнулся. — Боюсь, Федя прав. С носом оставил нас Троллейбус. — Тут улыбка его погасла, он уныло посмотрел на картофельное поле. — Иначе где ж еще все его посадки? Эта версия серьезная, ее надо проверить. Только где ж этот человек живет?
— То-то. Все торопитесь с Саулом Борисычем. Ударить, разогнать. Подряд чешете. Я же говорил: линию, линию надо вести. Тонко, обдуманно. Поспешили... Теперь где мы его найдем, этого человека? До осени придется ждать. Осенью копать урожай заявится.
— Так это ж и там будет все выкопано. На пятачке...
Все трое замолчали. Нечаянно обернувшись, Федор Иванович увидел: академик и Брузжак пристально смотрели друг другу в глаза. Сразу сообразил: им от Краснова известно многое про этот огород. Поэтому он пошел напрямик.
— Все мешаете мне. Следователи... Иногда думаю даже: может, это ваш... кабан в ежевике. Как подойду — сразу срывается, летит напролом...
— А зачем ты к ежевике подходишь, сынок? Пусть кабан лежит в ежевике, если ему нравится.
Федор Иванович посмотрел с изумлением.
— Так я же говорил! Я думал, это тот человек... А если он ваш, что же не сказали? Думаете у меня приятнее нет дел? Я же вон восемь бочек натаскал воды.
— А зачем тебе, старик, таскать воду для чужой картошки? — спросил Брузжак. — Чужая же картошка, пищевая! Зачем?
— Кассиан Дамианович, я так не играю, выхожу из игры. Вы же сами рекомендовали одному товарищу медом вымазаться. Точка. Больше ишачить здесь не буду.
— Не нужно ишачить, Федя. Не нужно.
— И мед весь сегодня же смываю.
— И мед больше не нужен. Смывай мед.
— Ну и прекрасно. Дышать будет легче. Надоело в сыщиках ходить.
И Федор Иванович решительно пошел с огорода. За ним двинулся академик. По пути он заглянул в пристроенную к дому тепличку и вскоре вышел с пустым глиняным горшком в руке. Разочарованно уронил горшок и горько, криво полуоткрыв рот, собрав на одной щеке морщины, пошел за Федором Ивановичем к забитой калитке. Они оба перелезли через забор, и Федор Иванович, как и в первый раз, принял академика на руки. Только держался суровее.
— Подержи, подержи, — сказал Касьян, лежа у него на руках. — Все-таки, Федя, выдержка у тебя есть. Это батька заметил и оценил.
Поставив старика на ноги, Федор Иванович перелез опять во двор и, разведя руки, подошел к Брузжаку.
— Обнимемся?
Академик, глядевший в щель, чуть слышно сказал за забором: «Х-хы!» Брузжак молча подставил жирную круглую спину, и Федор Иванович, крепко подхватив его «под микитки», взгромоздил своего молчаливого недоброжелателя на забор, и с той стороны сердитого и самостоятельного доктора наук принял Кассиан Дамианович.
А когда Федор Иванович полез на забор, чтобы присоединиться к двоим, которые, между тем, не ожидая его, тут же тронулись в путь и о чем-то горячо заговорили, — когда он взлетел над забором и перекинул ногу, он застыл в этой позе: неподалеку от опечатанной калитки стояли два молодых человека в простых, не новых пиджаках — не рабочие и не интеллигенты, с размытыми круглыми лицами. «Может, наши студенты? Актив?» — подумал он. Стояли симметричной парой, полуобернувшись друг к другу. Они видели всю процедуру форсирования опечатанного домовладения и неопределенно улыбались.
Академик и Брузжак остановились в разрыве между концами труб. Как раз, когда Федор Иванович подошел, Саул шагнул в темный зев трубы и стал там, слегка наклонив голову.
— Вполне может пройти... — сказал он, нарочно не замечая Федора Ивановича. — Он ходит здесь.
На это академик, вспыхнув каким-то черным огнем, кинулся в другой зев и там, сгорбившись, стал на четвереньки, причем, ему пришлось согнуть и ноги в коленях. Не выдержав муки, тут же, охая, и выбрался на волю.
— Нет, исключено... — сказал он. — Тут не проползешь и метра — издохнешь. Впрочем, — он присмотрелся к Брузжаку. — Тебе, пожалуй, подошло бы. Ты сходи туда, до конца. Проверь, как там оно... А мы тут подождем.
Труба, вибрируя, ритмично задышала. Шаги Брузжака стали удаляться.
Академик довольно долго молчал. И Федор Иванович, поглядывая на него, не спешил нарушить молчание. Наконец, Кассиан Дамианович сказал:
— Ладно, не заводись. Я, конечно, не Саул, и я тебя понимаю. Никакой ты не враг. Но что мамкин сынок, это точно. Нет, тебе не доставляет удовольствия страдание даже врага. Но, пока враг не страдает, тут ты можешь, в мечтах, расправляться с ним. Ты, конечно, стараешься работать. Вижу. Но я пронаблюдал тебя, как ты с Саулом... Когда он тебя дергал за эти самые... за самое больное... Я нарочно смотрел. Ты готов был кинуться. И если б кинулся, Саул не встал бы. Это мне понравилось. А как дошло до дела, до забора, что я вижу! Федька мой уже жалеет его. Уже размяк! Вот это — ты. Такие вы все, интеллигенты. И с картошкой тоже. Когда я экзаменовал вас, ты ж, Федька, начал его жалеть! Это ж надо — собой решил прикрыть! Я это в тебе давно заметил. Я так и сказал ему, Брузжаку. Федька, говорю, не гончий собака. Не для крови и не для цепи. Он — хороший, ценный кобель для перевозки грузов. Ездовый. Нет ему цены. Говорю, Федьке бороться с врагом мешает душа. Он, говорю, тебя, дурака, от меня прикрыть хотел. А ему, Федя, эти слова как табак в глаза. Понял так, что я тебя хвалю. И на стенку сразу полез. Даже на меня голос поднял. Говорит, идеализм. Богдановщина. Каратаевщина. Пришивать он умеет. Так что, Федя, на Троллейбуса я тебя зря пустил. Надежда на тебя плохая. Вернее, никакая. На Саула приходится опираться. Саулу ничто глотку врагу перекусить. Науку я по-прежнему тебе оставляю. А если что коснется людей — тут будет действовать Саул. Я думаю, тебя устроит такое распределение?
Труба опять завибрировала, послышались шаги, и, наконец, из зева показался Брузжак.
— Труба упирается в стену из колючек. Хуже колючей проволоки. Никому не пролезть. Надо броню надевать. Похоже, что этот путь действительно исключается.
Все трое отправились дальше и почти всю дорогу молчали. Из-за Брузжака, который по-прежнему был бледен и не замечал Федора Ивановича. Простились они там же, где и встретились утром — у крыльца. Академик пожал руку Федора Ивановича и подмигнул.
— Насчет дел буду звонить.
Брузжак все-таки принял руку, протянутую Федором Ивановичем. Но, пока длилось многозначительное рукопожатие, смотрел гордо и прямо, как дуэлянт.
Они удалились, не оглядываясь. Поглядев вслед, Федор Иванович тут же и забыл о них. Другое вытеснило: те два молодых человека с круглыми лицами, что стояли неподалеку от калитки, полуобернувшись друг к другу. И еще — интерес Саула к трубе. «Возможности этой трубы уже известны и там, — подумал он, — Эта труба может стать хорошей ловушкой». И душа его сделала движение — бежать туда, к ежевике. «Ночью проверю, — остановил он себя. — Ближе к назначенному часу. Но проверить надо». И он был прав.
Ночью — около часу — он, рассовав по карманам бутылку со сливками, пачку масла и пакет с кашей, весь подтянутый и напряженный, мобилизованный предстоящим делом, незаметно углубился в парк. Уже идя в парке, он отрабатывал неслышность шага. И полевой дорогой он шел по краю, пригнувшись. Иногда, присев к земле, оглядывался, не замечая мягкой теплоты майской ночи. Слушал, привыкая к тихому фону поющей земли. Ловил случайные звуки. Далекая тягучая трель козодоя растягивалась, становилась все тоньше и никак не могла оборваться.
Он подошел совсем неслышно к трубе — чуть не доходя до разрыва — и, присев, послушав ночь, пошел по знакомой тропинке вдоль теплой трубы назад. Он шел уже отработанным шагом, и случайные былинки не ломались под его сапогом, не нарушали тишины. Долго и монотонно он двигался так — и вдруг сильно потянуло табаком. Он присел, стал слушать. Ничего не было слышно, но струи воздуха по-прежнему пахли сигаретным дымком. Звали. Федор Иванович страстно вдохнул несколько раз этот воздух, ему захотелось курить. «Если бы курил как раньше — не заметил бы», — подумал он. И тихо заковылял на четвереньках дальше. Всего несколько метров одолел, и вдруг увидел их. Две неподвижные черные головы на зеленом фоне неба. Замер. Чувствуя удары сердца, переводил дыхание, смотрел. Двое не двигались, не говорили, только дымок то и дело прилетал. Неслышно повернувшись, Федор Иванович заковылял обратно. Да, это были они. Ждали Троллейбуса около щели между трубами, заняли удобное место. Троллейбус, Леночка Блажко, Федор Иванович — для них это были внутренние враги, пятая колонна империализма. И было удивительно, что Федор Иванович увидел их первым. Сумел подойти вплотную, повернуться и уйти.
Он выпрямился и неслышно шагал на мягко приседающих ногах. Неслышно, но быстро. Перед разрывом опять опустился на четвереньки. Здесь тоже должны были стоять. Он неслышно высунулся из-за трубы, перебрался через дорогу ко второму зеву — и вовремя. Тонкий лучик карманного фонаря лег посреди дороги, удлинился и исчез. Бывший пехотинец-фронтовик снял сапоги и сунул их под трубу. Хотел было забраться в дышащий теплом зев, но опять белый лучик лег на дорогу и стал удлиняться, ощупывая темноту. Потом погас. Федор Иванович вынул из-под ноги ком еще не просохшей земли. Сжал его, смял в шар, покатал в руке. Примерился и бросил — далеко за то место, где рождался лучик. Сейчас же белая искра вспыхнула и заметалась беспокойно. Исчезла, мягкий луч погрузился в заросли ежевики, долго шарил там и погас. Вслед за первым шаром полетел второй. Искра вспыхнула, затрещали ветки. Потом — что было потом, Федор Иванович не слышал, он осторожно ковылял по трубе, удаляясь от зева, стараясь не разбудить глубоко уснувшее железо. Он двигался по той самой железной трубе, которая, наконец, дождалась его и теперь предоставляла ему на выбор свои два единственных пути — вперед или назад.
Он ткнулся головой в шипы, тонкие иглы вонзились в лоб и темя. Острая боль напомнила, что он не взял рогульку, которую припас с вечера. Спустив один рукав куртки и намотав его на кулак, он нащупал большой сук, уперся в него, сильно нажал — и вся колючая стена отодвинулась. И человек свалился вниз, под трубу. Пополз назад, перелез в канаву. И тут, под кровлей из колючек, на подстилке из сена и тряпок он нащупал ногу в сапоге. Подвигал ею с нежностью, она зашевелилась, подобралась, уползая куда-то, и вместо нее прямо в лицо Федора Ивановича уперлась лохматая голова Стригалева.
— Иван Ильич!
— Ага. Я, — был тихий ответ. — Давайте, я буду сейчас говорить...
— Нет, я. Трубой уходить нельзя. Там стоят. В двух местах.
— И в проходе?
— Именно. Самое главное. И фонариком посвечивают.
— Та-ак... Дела... Значит, и этот ход засекли. У меня еще есть хода. Выйду. Жаль, во двор нельзя. Там тоже сидят. Так что с новым сортом...
— Потом, Иван Ильич. Разберемся. До осени далеко.
— Теперь я надолго исчезну. А вы наблюдайте. И работайте. Через месяц приду за сведениями.
— А как же сливки? Вот тут я принес... И деньги вот...
— Давайте. Ладно... Может, еще к вам как-нибудь загляну, поговорим. Вы куда сейчас?
— Пойду обратно трубой.
— Так вас же...
— Скажу, Троллейбуса ловил.
Они неслышно засмеялись оба, хлопая друг друга по спинам. Потом обнялись и неуклюже поцеловались. И Федор Иванович пополз назад.
Иван Ильич полежал немного в своем логове. Обдумав предстоящий путь, пополз в сторону огорода, добрался до первого ряда картошки, который специально был здесь высоко окучен, перевалился в глубокое междурядье и ползком двинулся под уклон, к ручью. Он был пуганым воробьем. Не достигнув еще воды, он свернул под свес крайних кустов ежевики, и под ним спокойно добрался до открытого места, где от невидимого в темноте моста, чуть белея, шла мощеная дорога. По темной обочине он и пошел неслышно — тем мягким плывущим шагом, который и делал его до сих пор союзником ночи, никак не дававшимся в руки его удивленных ловцов. Ему нужно было добраться до парка.
Ритм шага вносил порядок в мысли беглеца, успокаивал. Вскоре он ощутил над собой незримый провод, поднял к нему лицо и зашагал ровнее. Он ведь был Троллейбусом и не мог не следовать за проводом. Сначала к нему подступила давняя и нерешенная проблема — как опылять картошку, если пыльцевые трубки короче пестика и не достигают завязи. Конечно, удвоение хромосом может помочь. Но может и не помочь. Открываешь новое окошко и думаешь: теперь-то все проблемы будут решены. А за новым окошком целый новый мир с целым новым миром новых проблем. И еще больше закрытых окошек. Если еще раз попробовать — надрезать рыльце тончайшим лезвием и ввести туда зерна пыльцы?.. Уже ведь надрезал... Иван Ильич видел далеко впереди какое-то решение, оно мерцало перед ним, было близко, и он ускорил шаг... А когда скорость прибавилась, где-то близко замаячил красивый эксперимент, связанный с этим опылением. Там был и «Солянум контумакс». Он уже цвел — кремовые цветочки с оранжевым центром. И вокруг были грядки, и на них — сплошь его перспективные картошки. Все цвели. Вот белый цветок — дикарь «Чакоензе». Дальше — голубой глазок с желтым сердечком. «Демиссум». А вот семья — от бархатистого красно-фиолетового до почти черного, целый набор. Как узумбарские фиалки. Многовидовые гибриды с участием дикого «Солянум пурэха». Все поле обсыпано цветами. И все — картошки. И он собирал с них пыльцу в стеклянные трубочки...
А вокруг — справа и слева возникали нежные голоса, но Троллейбус их не замечал. «Иван Ильич!» — позвал кто-то слева. Он оглянулся, но никого около него не было — везде цвели картошки. Он ускорил шаг. «Да, это он, — сказал кто-то справа интеллигентным юным голосом. — Иван Ильич! Куда вы так бежите? За вами не угонишься!» И слева: «Иван Ильич! Это же невежлиро!» — со смехом, с молодым, беспечным смехом. Зашумела машина, подъезжая. Фонарик засветил ему в лицо. Люди стояли и смеялись. Неуловимый несся сам в руки. «Пожалуйста, сюда, правее», — сказал кто-то. Его схватили сразу двое — справа и слева, — третий подхватил под ноги, и втроем его ловко вбросили в машину.
А Федор Иванович как раз подползал в это время к открытому зеву, выходящему в разрыв между трубами. Круглый зев чуть светился — слабым зеленым светом майского ночного неба. И там чернела человеческая фигура. На обратном пути Федор Иванович не очень берегся, и железная труба раза два недовольно вздохнула во сне. Так что его ждали там, у выхода. И когда он приблизился почти вплотную, кто-то сунулся навстречу и тихим полушепотом позвал:
— Иван Ильич!
Федор Иванович не ответил.
Ярко вспыхнула искра фонарика, белый луч пучком иголок вонзился в глаза, ослепил.
— Федор Иванович! — ахнул кто-то. — Вы что тут делаете?
Он узнал этот голос. Это был полковник Свешников.
— Что делаю? — неторопливо, с горьким торжеством, с разочарованием и тоской начал отвечать Федор Иванович, нарочно затягивая время.
Он ведь уже начинал было видеть в Свешникове того великого человека, о котором Стригалев сказал ему во время первого ночного посещения. Тайного борца, начальника императорских телохранителей, попавшего в самые знаменитые святые. Уже привык к этой своей догадке и проникся соответствующими чувствами — И вот — увидел его у трубы, с фонариком.
— Что, говорите, делаю? — Федор Иванович мстительно любовался захваченным без маски полковником При этом оба выбирались из трубы. — Значит, надо было делать что-то, вот и забрался. Решил вот проверить... Увериться. Кто такой полковник Свешников. А то все сомневался...
— Зачем вы здесь? — заорал Свешников исступленным шепотом.
— Троллейбуса ловлю. Как и вы, любознательный даритель грима. Только у меня своя метода. Теперь я у Троллейбуса самое доверенное лицо. Нам с академиком ведь нужно его наследство, а не он сам. Личность нам не нужна. Нам даже лучше, если он будет гулять и благодарить меня за спасение. Я опередил вас! Теперь он мне по гроб...
— Вы были у него? — тихо и с отчаянием закричал Свешников и страшно весь сжался. Это сразу встревожило Федора Ивановича.
— Я сказал ему, что здесь его ждут. Караулят. С фонариком...
— Что вы сделали! Не здесь, а там его ждут! — полковник оттолкнул Федора Ивановича. — Не путайтесь под ногами!
И рванулся куда-то, высоко подняв руки, напрямик ломясь через колючие кусты. Что-то бормоча.
И Федор Иванович, сразу поняв все, сунув ноги в сапоги, понесся за ним. Обдирая лицо и руки колючками, как ножами, быстро догнал Свешникова. Полковник, охая и шипя от боли, выбирался из кустов назад.
— Ничего не выйдет. Дорогой придется... И они побежали рядом по дороге.
— Дернула нелегкая... Появился здесь... — бормотал полковник. — Теперь не перехватим... Круг даем...
Первым выскочил к открытому месту Федор Иванович. Перед ним белела укатанная мощеная дорога, и в нескольких шагах от него, ближе к невидимому мосту цвели два малиновых огня автомашины. Чуть были слышны малые обороты мотора. Машина медленно ехала. Потом остановилась. Из нее выскакивали люди, перебегали из задней дверцы в переднюю и назад, о чем-то хлопоча. Топтались около задней дверцы. Наконец, набились все в машину, толклись в ней, не могли усесться.
— Иван Ильич! — позвал высоким отчаянным голосом Федор Иванович, подбегая, и схватился за заднюю дверцу, не давая ее закрыть.
— Нет здесь никакого Ивана Ильича, — отрезал молодой интеллигентный голос из машины. Остальные сжались, молчали.
— Да как же! — еще отчаяннее закричал Федор Иванович. — Вон же он! Вон его волосы! Иван Ильич!
Он еще крепче вцепился в дверцу. Нагнулся, вглядываясь. Полез в темное нутро машины. Там все время шевелилась плотная живая масса. Потом послышался смешок, и из темноты показалась тонкая нога в хромовом глянцевом сапоге и уперлась ему в грудь. Сильный толчок отбросил его. Машина, рыкнув, рванулась с места. Федор Иванович крепко держался за дверцу, и потому его бросило навзничь на мостовую. Тут же он вскочил, принялся быстро шарить вокруг, ища камень.
А машина уже была далеко, мотор ее успокоился, малиновые огни, убывая, погружались в область снов, соединялись с ночью.
Из кустов вышла темная фигура — полковник Свешников. Приблизился, вобрав голову, надевая приплюснутую толстую кепку. Он был в толстом темном пиджаке почти до колен, похоже, с чужого плеча. Долго молчали оба, глядя в темень, туда, где скрылась машина.
— Не воротишь, — Свешников жестко отчеканил эти слова. Потом обернулся к Федору Ивановичу: — Суетесь! Болтаетесь под ногами, тибетец... Метете все перед собой...
Федор Иванович не сказал ничего. «Это же они и ее брали», — подумал он.
— Да бросьте вы, что это у вас? Булыжник? Бросьте, — полковник ударил его по руке, и камень, стуча, покатился по дороге.
— Я видел сапог... — шепнул Федор Иванович. — Из машины высунулся.
— Сапог... — Свешникова передернула усмешка. — Вас-то что сюда принесло?
— Меня дело принесло. Служба. Вот вы что там делали... с фонариком? Руководили операцией? У вас кровь на лбу...
— Руководил операцией специалист... Парашютист... Ай-яй-яй! — он рванулся было бежать куда-то, но остановился и медленно прошелся кривым кругом. Согнувшись, как будто у него заболел живот, тряхнул головой. Федор Иванович недоверчиво наблюдал за ним.
— Что за парашютист еще?.. Вы не первый раз о нем...
— После, после... А решили исход все-таки вы, дорогой Федор Иванович. Можете и это себе в актив. Вы же собираете такие воспоминания... Шепнуть могу Кассиану Дамиановичу. Чтоб отметил вас.
Они молча долго шли по дороге к парку.
— Вообще в эту ночь лучше бы вам спать дома, — сказал наконец Свешников. — Загадочная вы фигура... Зачем вы полезли к машине? Покататься в ней захотелось? Чего это вы крик там подняли?
— Тут закричишь... — Федор Иванович уже опомнился, напряженно искал ответы. — Он же мне так и не сказал, где у него новый сорт. А обещал сказать...
— Нет, вас не поймешь... Надо же, как складывается иногда... Мгновения какие бывают... Кто затесался!.. Так хорошо было все продумано.
— У кого?
— У них хорошо. А у меня еще лучше. И вот... Кто вы такой, Федор Иванович?
И, умолкнув, сойдясь ближе, они долго смотрели друг на друга.
Назад: - V -
Дальше: - VII -