Книга: Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Назад: Кто кому сочинит некролог?
На главную: Предисловие

О вреде женитьбы, или Еще не изобретена была виагра

Отстранение есть исход многих сильных привязанностей.
ИБ. Письмо Горацию
Любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви.
ИБ. Двадцать сонетов к Марии Стюарт
Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.

ИБ
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал в партере китайским веером,
И туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.
Четверть века назад ты питала пристрастие к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

ИБ
До сих пор, вспоминая твой голос,
Я прихожу в возбужденье…

ИБ
А в том, что не откликнулась на его заходы – скорее все-таки намеки, чем прямым текстом – нисколько не раскаиваюсь, хоть и жаль было старого, одинокого, неприкаянного. Бабы так и говорят: «Я его пожалела…» Есть в этом известная доля (если не больше) криводушия – будто не того же хочет баба, что и мужик. Как в том анекдоте: «Настоящий мужчина всегда добьется того, что хочет от него женщина». Еще вопрос, кто этого хочет больше. Слепой Тиресий, исходя из своего бисексуального опыта, утверждал, что баба в десять раз больше наслаждается сексом, чем мужик. Будто я его не жалела – еще как! Но все-таки не до такой степени. Да и на кой он мне безжеланный! Остаточный мужик, который весь свой пыл и сперму давно израсходовал. Пыл – на одну, сперму – на остальных. Считал себя мономужчиной, баб навалом – быть в его гареме 101-й!

 

– 51-й, – слышу замогильную поправку.
Без разницы! Выбор огромный, вот ты никак и не мог выбрать.
В конце концов, угомонился, нашел, что искал. Привел к нам как-то миловидную девушку моего примерно возраста, которая, в отличие от меня, не умела отделять любовь к стихам от плотской, то есть человеческой любви. Полная противоположность его Лолит. То есть Лилит. Типичная Маргарита! Жалеть, что не оказалась на ее месте, – все равно что жалеть, что не стала его вдовой.
Он и сам бы потом каялся, если б я согласилась. Согласно его сексуальному кодексу, это было бы не совсем хорошо по отношению к его друзьям – моим парентс, хотя лично я не понимаю, какой им ущерб оттого, что их великовозрастная дочь перепихнется с их другом. Инцест не инцест, а все равно – табу. Хоть и был ходок, но ставил себе пределы, был в этих делах моралистом. Или ханжой. Вслух решал для себя проблему, распространяется ли табу то ли на экс-жену, то ли на вдову приятеля – чем кончились его сомнения, не знаю.
Сама-то я, конечно, представляла себе физическую с ним близость мильон раз. А с кем не представляла! С первым встречным! С папой и даже с мамой – почему нет? Все это было в детстве – больше любопытства, чем похоти, и дикие мечты. Такой разгул фантазии, как я теперь понимаю, верный знак невинности и девства. Секс, конечно, нечто грандиозное, умом и словом непостижное, но его девичье предвкушение, разнузданное воображение, неистовство онанизма – какой прикол, какое блаженство!
– Растрата духа на постыдные мечты, – выдавал он из своего многотомного цитатника.
Не думаю.
Шутя он романился со мной, а я, ревнуя к маме и жалея, в связи с гипотетической мимолетной меж ними связью, папу, предполагала увести его от мамы, пока не поняла, что это было бы папе вдвойне обидно: и жена, и дочь. Папина всетерпимость меня раздражала, а в том, что он мучится, не сомневалась. Или дружбу папа ставил выше любви? Выше подозрений? Или выше любви и дружбы ставил поэзию?
– Он у нее был первый? – начинала я пытательный сеанс с твоей снежной женщины.
Отец – смущенно и, как мне кажется, неуверенно:
– Какое это имеет значение…
– Еще какое! – и вспоминаю первое соитие, которое тогда еще не произошло. – Женщина родится запечатанной, первый мужик распечатывает ее. Такое не забывается. Это на всю жизнь, – делюсь я с папой своим гипотетическим постдевичьим опытом.
Никак не реагирует – привык к моим штучкам-дрючкам.
– А ты – у мамы?
– Спроси у мамы.
И ушел, оставив дщерь в глубокой задумчивости.
Маму пытала об отношениях с тобой отдельно и даже – это циничное подлое детское воображение без тормозов! – подозревала, не ты ли мой настоящий папан, пока ты не стал ко мне подваливать. Но и тогда – а что, если наоборот, и тебя самым естественным образом тянет на инцест со мной, как Мольера с дочкой?
Дома меня до 17 лет звали «ребенком» – кто знает, может, с умыслом – чтобы задержать мое сексуальное развитие, куда как продвинутое на словах. Вполне модерные вроде бы люди, но тайно мечтали, чтобы я сохранила гимен как можно дольше. Пришлось поставить их на место:
– Скажите спасибо, что не беременна и не на игле.
Постепенно их воспитала. Как известно, ребенок рождает родителей. Не наоборот.
Было это еще в Питере. Потом мы укатили. Как шутил папа, из-за меня – родить меня подгадали в День американской независимости.
Как было этим не воспользоваться!
– Знак свыше, – утверждал папа.
– Знак качества, – шутил ты. – Made for the USA.
Или бессознательная инициатива появления на свет в День независимости принадлежала фетусу? То есть мне?
Официально мой день рождения справляет вся страна, а мой собственный – никто.
– Легко запомнить, легко и спутать.
Это твои слова.
Себя помню с тех пор, как помню тебя. Знала все твои стихи наизусть сызмала, не понимая тогда еще половины слов и не улавливая общего смысла. Друг дома – пожалуй, больше все-таки папы, чем мамы, хоть знаком был сначала с ней и дышал к ней неровно, а я, ревнуя, подозревала черт знает что, осуждая маму за измену, папу за либерализм, а тебя обзывая чичисбеем – ты стал фактором моего самосознания. Случись у меня в детстве душевные травмы, был бы их главной причиной, только у меня их не было. Была ли я в тебя тогда влюблена?
На принца не походил ни ухом ни рылом – какой принц, когда потеет, лечится от геморроя, изо рта кисловатый такой запашок гнилых зубов, потому что пойти к дантисту для тебя – все равно что на казнь? У нас дома был твой культ, для меня ты – скорее вожатый, чем мужик.
Шутил:
– Дождусь, когда подрастет, и женюсь.
– Ты сначала спроси у нее согласия.
Это мама. Да я бы мигом тогда согласилась – только чтоб ей досадить.
– А мы по старинке. Главное – заручиться согласием предков.
Нормально, Воробышек?
– Ненормально, потому что слово нафталинное. Предки!
– А как сказать?
– Ну, антиквариат, – выдавила я из себя, стыдясь. – На худой конец, родаки.
– Ну как, родаки, не против?
Тут вся загвоздка: мама ни за что бы меня за тебя не выдала.
Или я все тогда напридумала?
Да я и сама, поразмыслив, не пошла бы. Потом – тем более. Не потому, что тебе пятьдесят, и не потому даже, что в 50 ты выглядел на все 70. Хотя твоей жене и дивлюсь. Ты, правда, увел ее у старикана-профессора; статистически геронтофилка даже в выигрыше. Но тот, в отличие от тебя, был моложав, спортивен и не хватался как что за левый бок:
– Бо-бо.
Касаемо меня: по-другому устроена, предпочитаю любовь внутри поколения: Ромео и Джульетта. То есть вровень, а не снизу вверх, а потом наоборот: сверху вниз. Общая физиология и психология: порывы, позывы, импульсы, иллюзии. Нет, не только секс, но и секс – тоже. На кой ты мне на исходе мужской силы, когда весь жар души и все либидо достались другой, а как мономужик ты сдулся и выдохся? Дрожать, что на мне помрешь? Ну да – в миг последних содроганий, как сказал твой предшественник, имея в виду малую смерть, а я – большую.
Как и случилось.
Метафорически выражаясь. Потому что не на мне, конечно.
И еще, дабы покончить со мной раз и навсегда. То есть с моим предамериканским периодом.
В Америку я приехала половозрелой (читай – перезрелой) 17-летней девицей. Сиречь недефлорированной. И оставалась недотрогой еще два года – до встречи с моим будущим мужем и единственным (пока что) мужчиной. После чего ты стал называть меня замужней девственницей. Причина такой невероятной при современных нравах проволочки – отдельный сюжет. Дойдет очередь – расскажу подробнее.
У меня все с некоторой задержкой. Первая менструация только в 17, все в классе давно уже истекали раз в месяц, делясь впечатлениями и манкируя физкультурой.
А когда мне гланды вырезали? В 19! Хотя следовало – еще в колыбели. Папа с мамой исходили из модной тогда теории, что в человеке нет ничего лишнего – в том числе гланды и аппендикс. Мне даже антибиотики не давали, хотя из-за гланд у меня в горле и по всем слизистым оболочкам – гениталии включая – выступали нарывы, и температура подскакивала до 42. Дорогу в школу по этой причине я забыла начисто, и, когда мне, наконец, гланды удалили, началась непривычная для меня и довольно неприятная школьная пора. Тогда я и попыталась собственным усилиями вернуться к аллерго-стрептококковым ангинам. Дело было зимой, и свои опыты я проводила в нашей неотапливаемой коммунальной уборной. Открыла фортку, полила каменный пол водой и стала босыми ногами. Для пущего эффекта побрызгала водой заодно и грудь и, взобравшись на стульчак, подставила ее студеному воздуху.
Добилась чего хотела – снова ангина с искомой температурой. Меня с трудом отходили – думали рецидив, но я во всем сама призналась.
Тогда и стали разбираться в причинах лютой моей ненависти к школе, а разобравшись, порешили отвалить из отечества – одна из причин.
Однако именно в это время школа, наоборот, стала притягивать меня со страшной силой. Имя этой силы – одноклассник Артем. Короче, меня увезли в самый разгар любовного томления. Как я жалела, что не успела ему отдаться! Точнее – соблазнить и дефлорировать. Потому что девственником он был еще большим, чем я.
Пора, наконец, и свое имя открыть, а то все воробышек, птенчик, птичка, пигалица, малявка, козявка, ребенок, солнышко. Или оно уже где-то мелькнуло? Там, где плюс-минус одна буква – подхожу или не подхожу тебе в качестве герлы по имени? Назвать так вычурно свою дочь могли только мои насквозь пролитературенные парентс. Или это с твоей подсказки? По созвучию с твоей присухой-роковухой? С тебя станет! Еще одно подозрение: если не кровный отец, то крестный.
Единственная ассоциация с этим именем у русского человека – Арина Родионовна. А я и есть Арина Родионовна: коли папа Родик, Родя, то дочь пусть будет Арина. Не сомневаюсь, чья идея, хоть ты и отшучивался!
Что в имени тебе моем? А то, что само по себе это имя старит человека, не говоря уже о сниженном социальном статусе: во-первых – старушка, во-вторых – няня. Да еще крепостная! Не по этой ли причине мое задержавшееся детство? И девство. Пока не появился Артем, выступала в роли дуэньи при подружках. Одним словом – вуайеристка. По другую сторону стекла от настоящей жизни. Долго так продолжаться, сами понимаете, не могло, и если б не эмиграция…
Можно сказать и так: матримониально ты был дефлорирован еще раньше, чем я – физически.
Твоя женитьба была скоропалительной, для всех неожиданной, а для женщин твоего круга, даже тех, кто не имел никаких на тебя видов, – огорчительной и даже обидной. Тебе даже пеняли, что не сдержал обещания, данного в день своего 50-летия, решительно тогда отвергнув тост с пожеланием женитьбы и отцовства и словно бы подтвердив своим хроническим холостячеством название и концепцию юбилейного адреса, который опубликовал к твоему полувеку Володя Соловьев. «Апофеоз одиночества» назывался.
– Бог решил иначе: мне суждено умереть холостым. Писатель – одинокий путешественник, – сказал ты тогда.
А тут вдруг ни с того ни с сего:
– Участь моя решена, я женюсь, – явная цитата, а из кого – не знаю, и спросить больше некого. Не обращаться же к тебе туда по столь ничтожному поводу.
Папа, как только ты познакомил нас с Марией Соццани, прямо выложил, что женитьба оттянет всю твою творческую энергию, сославшись на князя Вяземского и на повесть Генри Джеймса «Урок мастера», которую я так и не смогла одолеть. Тоска зеленая!
– Счастья хочется, – хихикая, жалился ты. – Простого, как мычание. Самого что ни на есть банального. Что говорил Шатобриан, а повторял Пушкин? Что счастье можно найти лишь на проторенных дорогах. Или другой классик, из нелюбимых: все счастливые семьи похожи друг на друга, да? Вот я и хочу быть похожим на остальных. Устал бегать тавтологии и жить чистой метафизикой. Правы были физические менады, что разорвали метафизического Орфея. Страсть – это и есть физика, жизнь, реальность, а метафизика – это память, Орфея или моя, без разницы. Надоело выдрючиваться и куражиться.
– Надоело быть поэтом, – уточнила суровая мама.
– Женитьба – это отказ от метафизики в пользу физики, – сказала умная девочка я. – А у тебя хватит сил на физику?
– В том смысле, что я стар и хвор? Что у нашего брата поэта не бывает счастливых браков? Что поэт – эквивалент неблагополучия и катастрофы? В принципе, так и есть. Знаешь, как Чехов называл свою Лику, а она трахалась с кем ни попадя – от Левитана до Потапенко. Адская красавица. От нее исходил дух веселья, загула, скандала. Да нет, я о своей. Вот я и угробил полжизни на мою адскую красавицу. Пока не дошло: женщина – это черновик посвященного ей стихотворения. Хотя не женился из-за другой девы, но та и вовсе бля*ь, заглядывает все реже, ее поведение мы уже обсуждали. Я – человек, ничто человеческое мне не чуждо, хотя нечто и чуждо.
– А мы думали, ты Бог, – съязвила встревоженная мама. – В смысле демиург.
– Для слуг, жен и друзей великих людей не существует, – расширил ты афоризм-трюизм и с ходу выдал следующий: – Чем отличается великая гора от великого человека? Когда подходишь к горе, она становится все больше, а великий человек – все меньше. Привет предкам.
– И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней ты, дядюшка, – вмешалась я в этот исторический разговор. – Гулливер оказался лилипутом.
– Молчи, ребенок! – повысила голос мама, срывая на мне обиду.
Даже если меж ними ничего, все равно жаль, когда женится твой чичисбей и принципиальный холостяк.
– Единственный дом, где меня обижают и унижают и где разбивается сердце поэта. Heartbreak house.
– Единственный дом, где тебе говорят правду.
– На кой мне она? Правда – хорошо, а счастье лучше.
И шмыгнул носом, утирая отсутствующую слезу. Суровый славянин, он слез не проливал.
– Она, конечно, твоя поклонница, – сказал папа.
– Ну и что? Почему поклонница не может быть любовницей!
– Женой, – поправил папа.
– А чем еще старая развалина, как я, может привлечь юную плоть?
– Ты ей ночи напролет будешь читать стихи?
На мою реплику никак не отреагировал.
– Настоящая любовь только за деньги. Дико звучит, но так. Или за славу. Что в условиях развитого или недоразвитого капитализма одно и то же. Там, где все продается, соответственно все покупается.
– И старческой любви позорней… – продолжала я. – Она антиквар?
На этот раз мама меня не одернула. Признать его старость – все равно что свою. Для своих лет она дай Бог, папа ее до сих пор девочкой величает (а кто тогда я?), хоть грачи улетели и вешние воды отошли.
Мучившая меня с детства загадка, объяснение которой пришло, когда меня все это уже не колышет: сношались или нет?
– А как насчет «Афродиты гробовой»? – ответил он цитатой на цитату. – Какие-то вещи начинаешь понимать под занавес. Вот, к примеру, Аксель Мунте описывает обезумевших от похоти людей в холерном Неаполе.
Опять сноска внутри текста.
Время от времени он открывал для себя нечто второстепенное и носился как с писаной торбой, противопоставляя общеизвестному. Начав читать и так и не дочитав «Человека без свойств» Музиля, провозгласил этого занудного господина выше трех других зануд – Пруста, Кафки и Джойса, вместе взятых, а модного у интеллигенции Томаса Манна пренебрежительно называл немчурой, изготовителем романов, человеком-вакуумом и считал, что тот останется в литературе только благодаря Михаилу Кузмину:
То Генрих Манн, то Томас Манн,
А сам рукой тебе в карман.

Из западной прозы предыдущего столетия всяким там Гюго – Стендалям – Диккенсам предпочитал Анри де Ренье, у которого спер для своей эссеистики форму коротких, в страницу-полторы, главок. Баратынского, чью «Афродиту гробовую» упомянул, ставил выше Пушкина и всего знал наизусть, а моего любимого Тютчева и вовсе игнорировал.
«Циники» Мариенгофа считал лучшим русским романом XX века, до конца которого не надеялся дожить, о чем оповещал как в устной речи, так и стихом. Отвергал всю мировую философию, включая модного Кьеркегора, исключение делал только для французика из Бордо, Шеллинга и Бергсона. А из русских завис на «узком» Шестове, в одном ряду с любимой Цветаевой, зато Бердяева, Флоренского и Владимира Соловьева (не путать с нашим породистым автором Владимиром Соловьевым) в грош не ставил. Ссылаясь на антиков, хаял демократию, противопоставляя ей просвещенный абсолютизм. Хоть и взял за правило каждое Рождество поздравлять его виновника с днем рождения, неоднократно высказывался в пользу политеизма, а единобожие называл тиранством. Изъездив Италию и считая ее, а не Америку, второй родиной, начисто отрицал великую итальянскую троицу: Микеланджело – за маньеризм, Рафаэля – за слащавость, Леонардо – за измену искусству с наукой, зато боготворил венецианцев Карпаччо, Джорджоне, Гварди, всех трех Беллини и даже заурядного бытописца Лонги, цитируя не к месту Козьму Пруткова: «Я вкус в нем нахожу». Гайдна противопоставлял «устаревшему» Моцарту, а несколько дорических колонн, сохранившихся от храма на мысе Сунион, – Парфенону. Раздражался на Чайковского, Штрауса и Толстого, утверждая, что эти три господина – главные эстетические ингредиенты советской пропаганды: недаром и поделом. «Войну и мир» называл «кирпичом», само название – претенциозным и кретинским. Начал было подъе*ывать Фрейда, но, когда ему указали на Набокова как на прецедент, круто сменил точку зрения и стал защищать от него доброго старого Зигги. Набокова, не вдаваясь в подробности, называл литературным набобом. Что в этих оценках было от реальных чувств, а что от куража и понта, судить не берусь, да и неважно. Часто употреблял по отношению к писателю, музыканту и художнику слово «обожаю», и это означало, что был к нему равнодушен или вовсе не знал. В своем невежестве никогда не признавался, но любил им пококетничать:
– «Война и мир»? Не читал.
Думаю, и в самом деле не читал. Точнее: не дочитал. Да и кто этот кирпич одолел полностью, окромя спецов? А он и вообще не чтец был прозы. Ругать и хвалить имел обыкновение не читая, а в последние годы словари и энциклопедии предпочитал литературе. Схватывал на лету, с половины, а то и трети книги, до конца не дочитывал ни одну, предпочитал небольшие, разбитые на краткие главки: тех же Ренье и Мариенгофа, из современников – Довлатова.
Аксель Мунте и был как раз из породы раритетов, хотя когда-то «Легенда о Сан-Микеле», полная художественного – и нехудожественного – вымысла автобиографическая книга скандинава-парижанина-италофила, была переведена на полсотни языков, а его фантастическая вилла – до сих пор главная достопримечательность Капри. Именно в любимой своей Италии ИБ и открыл этого допотопного литератора-аматера и обильно цитировал к месту и не к месту. В том числе, примеряя на себя: «Мне ничего не нужно, кроме того, чтобы мне не верили». Чего страшился – что стихи разойдутся на цитаты, как «Горе от ума», станут общедоступны, как часть масскультуры, которую рифмовал с макулатурой.
– Пир во время чумы? – спросила я, когда он упомянул холеру в Неаполе.
Это у нас была такая забава, словесный пинг-понг – перебрасываться цитатами, как мячиком. На этот раз он первым вышел из игры.
– Чумы, холеры – без разницы, но почему? Непреложный закон равновесия между смертью и жизнью, утверждает мой швед пост-Полтава. Там, где какая-то случайная причина нарушает это равновесие – чума, землетрясение или война, бдительная природа тотчас начинает выравнивать чаши весов, создавая новые существа, которые заменили бы павших. Вот мужики и бабы и трахают друг друга в полном беспамятстве. А рядом смерть – в одной руке любовный напиток, в другой – чаша вечного сна. Смерть – начало и конец.
– А ты здесь при чем? – спросил папа.
– При том! Старческая похоть либо похоть туберкулезников – той же природы. Что проглядывает для нас в женщине в момент соития?
Слабый отблеск бессмертия, надежда на генетическую вечность. Тем более для смертника – последняя возможность забросить семя в будущее.
– Ты уже однажды забросил, – напомнила мама.
– Неудачно. Полный завал. Имею право на еще одну попытку?
К тому же она – Мария. Арина – Марина, Марина – Мария.
Марией звали его мать, Мариной – оставленную им в Петербурге фемину, его первую любовь (она же – последняя), которую он называл «врагиней», «ягой» и «дамокловой женой» и посвятил ей все любовные стихи плюс одно антилюбовное. Говоря о ней, ссылался на Стесихора и Еврипида, а те, как известно, считали Елену Троянскую: один – наваждением, другой – видением. Здорово она тогда его достала, коли он теперь отрицал само ее существование, но все еще был зациклен на ее имени и жену подобрал по именному принципу.
– Что говорить, сильный аргумент в пользу твоей женитьбы, – сказал папа. – Реванш с Марией за поражение с Мариной.
– А что! У мужиков обычно физический стереотип, со стороны непонятно – зачем меняет шило на мыло? Похожи, да? В одну масть. А у меня как пиита – еще и лингвистическое клише. Архетип, так сказать.
Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно. Не оно, а она. И не только слух.
Вот и торчу на ней. Реванш? Даже если реванш. Отступать уже некуда.
Очень гордился, что зачал, что зачал под 50.
Козел в Питере был еще тот, даже запах козлиный, который мама объясняла коммунальными условиями его тогдашнего существования: одна ванна на несколько семей. Это еще мои девичьи от него импрешнс, питерские: потеющие подмышки да мужской возбуждающий запах.
Или это я потом напридумала – насчет возбуждения? Самец по преимуществу, с харизмой, с талантом, но и талант на сексуальной основе.
Лучшее, что сочинил в Питере и первые годы в иммиграции – стоячим, да еще каким: стоячим и горячим. Хотя потом отрицал самцовость как творческий фактор, проповедуя равнодушие, остраненность и флегму:
– Скука? Как признак мыслящего тростника. Знак цивилизации, если угодно.
Это уже в Нью-Йорке, отстаивая свой новый статус-кво и опровергая себя прежнего.
Помню, как вы с папой собачились на этот предмет в отеле «Люцерн», что у Центрального парка, куда ты явился к нам на следующий день после нашего приезда и повел в китайскую столовку: стоячим писать или не стоячим?
Теперь ты отстаивал нестоячий способ, что было адекватно не только твоему нынешнему профессиональному письму, но и твоей сексуальной энергии. Про первое можно было сказать словами Флобера:
«Он приобрел часы и потерял воображение», а про второе лучше всего написал ты сам: красавице платье задрав, видишь то, что искал, – ни больше и ни меньше. Пересказываю прозой – и впредь постараюсь, – чтобы не испрашивать у вдовы разрешение на эксцерпцию. В Питере был воображенником, а здесь перестал и отстаивал теперь право на существование каков есть. Говорю не в укор, а с жалостью, хотя он предпочел бы укор и обложил бы меня потоком контраргументов и трехэтажным матом.
Когда впервые увидела его в Джей-Эф-Кей, не выдержала и заплакала: облысел, морщины, выпирающий живот, кривая ухмылка. Глаза стали белесыми, почти бесцветными, но взгляд – тот же. Нет, не потускнел. И голос, слава богу, тот же. Постепенно привыкла. Будь русофилкой, сказала бы, что это мичиганщина его состарила. Как и было на самом деле, но это потребовало бы долгих пояснений. То, что мы застали в Нью-Йорке, были останки человека, мужа, пиита. Он весь был в прошлом, и мы его любили за прошлое. Хотя уже не так, как прежде.
А настоящего было бесконечно жаль. Потому папан с тобой и сцепился тогда в «Люцерне», не узнав тебя в тебе, а я качу на тебя сейчас бочку.
– Что было, то было, – сказал ты, идя на попятную. – Стоячий период позади.
И перекинулись на политику: политическое животное с ног до головы, ты теперь отрицал политику и отстаивал искусство для искусства.
Что не мешало тебе возвращаться к ней постояно: в трепе, в стихах, в интервью. Живой оксюморон, ты не стеснялся противоречий.
То же самое с Приапом, который занял место Эроса, но не заменил его.
Жаловался на проблемы с эрекцией и спермой. Больше, правда, прозой – устной и письменной, чем в стихах. Странно: тебя травмировала импотенция, а не безлюбость. Ты разучился влюбляться. А если это связано: Эрос с Приапом, импотенция с невлюбчивостью?
Твоя метафизика не от хорошей жизни. Сам так считал.
Импотент не узнавал в себе самца и отвергал былую самцовость.
Хуже того: былую любовь.
Изменился ты и в самом деле катастрофически.
Ты уже не понимал собственных чувств, вызванных – или вызвавших? – любовной катастрофой, которая разломила пополам твою жизнь. А вовсе не судебный фарс – потому ты и отнесся к нему с таким неделанным равнодушием, что было не до того. Ты прожил две жизни, и вторая перечеркивала первую.
Или наоборот?
Ты больше не узнавал себя в рыжем мешуге с голодным сердцем и вздернутым болтом, а узнал бы себя тот в живой мумии, каким ты стал в Нью-Йорке?
Вопрос вопросов, потому и возвращаюсь к нему постоянно.
Анахрон, скажешь ты, имея в виду интервенцию настоящего в прошлое. Контрабанда настоящего в прошлое, уточнил бы тот, судьбу которого ты взял за образец, а не достигнув, стал отрицать.
Прошлое вызывало у тебя не ностальгические, а реваншистские чувства.
Но, в отличие от графа Монте-Кристо, который простил и пожалел свою Мерседес (не путать с твоим «мерсом», который ты называл «дом на колесах»), ты, спустя четверть века, вдарил своей через океан антилюбовным стишком, который есть доказательство от обратного твоей хронической к ней любви. От себя куда уедешь, нет таких дорог. Даже если были: позади всадника усаживается его любовь. И так до самой смерти, у которой будут ее глаза: Verra la morte e avra i tuoi occhi, твердил ты на языке, который не знал. Ты оставил в Питере ее стареющую двойницу и подмену, а с собой увез: без морщин, молода, весела, глумлива!
Что делает с человеком время!
– Оно его трансформирует, – слышу картавый голос. – И отступает перед памятью. Сиречь поэзией.
Вот почему два голландца так неистово писали автопортреты, пытаясь остановить мгновение и уловить неуловимое. Коли ты помянул одного из них, то я продолжу: автопортреты Ван Гога – это портреты разных людей, каковы ваны гоги и были в разные времена. То же – с рембрандтами.
То же – с тобой: сюжет своей жизни положил в основу стихов, а я движусь теперь в обратном направлении и выуживаю из них биографический подтекст, соотнося поэзию с реальностью. По принципу: «Не верь, не верь поэту, дева!» – как сказал сам поэт, хоть и не самый у тебя любимый. Не так чтобы тотально: когда верю, а когда – сомневаюсь. Ты писал свой портрет таким, каким себя видел, а под конец – каким хотел, чтобы тебя увидели другие (потомков включая).
За пару месяцев до смерти ты сочинил свой «Памятник», с его порноподменой: Monumentum a(ere) pе(re)nnius. Памятник не себе, а Приапу. В твоем варианте – в отличие от горациево-пушкинского – не памятник крепче меди, а памятник крепче пениса как мерила крепости, и не слово тленья избежит, а семя, заброшенное в вечность. Памятник собственному члену – твердая вещь, камень-кость, гвоздь моей красы, – что, впрочем, очевидно из названия, тем более – из самого стиха: фалл обеспечит вечную жизнь, а не фаллическое кадило. Христианином тебя ну никак не назовешь, несмотря на эти рутинные подношения Иисусу на день рождения. Спецнаказ, соцзаказ.
Похоть или ностальгия по похоти – по твердой вещи, которая с годами, увы, утрачивает свою твердость? А подзавел тебя на стишок Толя Найман, с его удручающим прозелитством и пошлыми призывами немедленно креститься. Что странно, так это твой отказ от воинствующего индивидуализма в пользу семейного, родового, генетического инстинкта. От христианства назад к иудаизму с его «плодитесь, размножайтесь» и отрицанием вечной жизни? См. об этом отдельную главу под названием «Плохой хороший еврей».
Или…
Меня вот что интересует: о своем х*е ты писал стоячим?
Или это из категории «мечты, мечты, где ваша сладость» – два вопросительных знака в конце:??
Детородный орган или мочеиспускательный крантик?
Несмотря на внешнее тщедушие и потливость, ни мозгляком, ни еврейчиком не был. Скорее шпана, чем интеллигент. Роста хорошего, руки дюжие. На том моем дне рождения, когда посвятил мне стишок с воробышком и ястребом, я от волнения перепила – так ты не только вынес меня на свежий воздух, но и внес обратно домой, а жили мы тогда на четвертом, лестница крутая, да и я была не из легковесов, это сейчас, сев на диету, постройнела. Не тогда ли, от перенапряга, начались у тебя сердечные проблемы? Mea culpa? Или все-таки врожденный порожек?
Перфекционист: стопроцентность как недостижимый идеал и как достижимая цель. Желание есть его осуществление. Скорее двужильный, чем сильный. Скороход, хоть и без сапог-скороходов – одной волей. Шел напролом семимильными шагами, всех обошел, потеряли из виду – сначала виртуально, потом физически. Высший импульс – перегнать всех в жизни и в смерти. Желание, страсть и воля, начав, довести до конца, пусть даже конец есть смерть. Напряг как при оргазме; он же – смерть. Напряг при оргазме и есть смерть. Для других – малая, для тебя – настоящая.
В том моем частном случае – донести, а не уронить и не сбросить.
Лично я ничего не помню – только по рассказам других. Все попытки перехватить у него ношу или хотя бы подсобить, отвергал с презрением. Взмок весь, а донес. Как тот греческий гонец, который добежав с депешей, упал замертво. Вот и ты – все делал сверх своих возможностей, хоть и говорил, что fatum non penis, in manus non recipis.
– В вольном переводе: выше х*я не прыгнешь, да?
Основное твое занятие – от рождения до смерти.
Женитьбу включая.
Запрет был не только на курение и алкоголь, но и на секс.
– Ты биограф или соитолог? – опять вмешивается он из могилы.
– А ты сам? Отрицал секс, противопоставляя ему работу, а кончил его апологетикой, воспев собственный пенис! – имею в виду уже упомянутый стишок.
– Not so elementary, Watson.
Снизойдя к просьбе покойника, накладываю замок на уста мои.
Не в обиду твоей вдове будет сказано (тебе – тем более), но в принципе тебе было без разницы с кем и на ком – для реванша сгодилась бы любая. Женитьба как доказательство нелюбви: потому и женюсь, что больше не люблю. Свобода от любви, и как следствие этой свободы – семейные узы. Пусть даже далекий слабый отсвет той изначальной ты и узрел своим третьим, метафизическим глазом – в масти, в имени: Марины – в Марии, Лилит – в Еве. О том, что Адам однолюб, и Ева – жена, а не возлюбленная, и ежу понятно. Безумная, отчаянная надежда мгновенного старика, каким ты стал, израсходовавшись к 50, – начать жизнь сначала. Vita nuova! Хотя не это тебя сгубило, мама не в курсе. Твою женитьбу переживала тяжелее, чем твою смерть, – вот и придумала, что надорвался. Не в том смысле, что она заездила тебя до смерти. А слухи «привожу лишь затем, чтобы ничего не пропустить, а не оттого, что считаю их истинными или правдоподобными».
Привет Светонию, чьих «12 Цезарей» штудировала перед тем, как засесть за жизнеописание 13-го.
……………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………..
Ты и сам переживал, что не можешь соответствовать жене, вдвое (плюс-минус) его младше, а виагра еще не была изобретена. В нынешние времена и Хемингуэй не подстрелил бы себя, охотник и зверь в одном лице – навиагрился бы себе вволю, не дожидаясь вдохновения.
«Жена – прижизненный гроб», – отшучивался ты, но и ей можно посочувствовать: семейная непруха всегда взаимная.
В случае с ИБ проблема другая. Твоя жена похожа на нимфоманку еще меньше, чем я. В отличие от меня: из породы поклонниц и собирательниц автографов.
Я – нет. Твои стихи любила больше, чем твою славу, а тебя самого – больше твоих стихов.
Что тебя мучило? Что оставишь ее вдовой, а дочь – сиротой? Тебе осточертело в своем поколении – вот результат. Среди своих обречен был на повторы и клише. Хотел второго дыхания. Вот и задумал катапультировать из своего поколения в чужое. За эту измену Бог и покарал.
Несмотря на внезапность, случайность и мимолетность (даже в отпущенных ему жизненных сроках) женитьбы, именно она, подпортив бобыльную анкету, сбила его жизненный ритм и усугубила трагизм судьбы.
Все равно что вытащить нож из раны. А так бы – с ножом в левом боку и рефреном «сердце пошаливает» – проходил еще пару-тройку лет. Сильно переживал, что пришлось переехать из Виллиджа в Бруклин. Прерыв жизненной инерции, благодаря которой только и жил: топографический, матримониальный, семейный, сексуальный, физический и бытовой.
Прожил всю жизнь холостяком, а умер женатым человеком, так и оставшись в крутом одиночестве. А кто не одинок наедине со смертью?
Помимо имени и нордической внешности важен был еще возрастной фактор: женился на женщине того же приблизительно возраста, как твоя питерская фафа, когда ты видел ее в последний раз, придя на Глинку попрощаться: навсегда.
Вот почему высказываемую биографами гипотезу о женитьбе, вынужденной беременностью его будущей жены, я все-таки отвергаю. Да, ты не был в нее влюблен, истратив весь свой любовный потенциал еще в Питере, но все-таки любил ее – скорее как дочь, чем как женщину, а после рождения ребенка говорил:
– Теперь у меня две дочки.
Доля истины в этой шутке была.
Хоть здесь тебе повезло – на девочку. Во-первых, учитывая самцовую и эгоцентричную твою породу, младенца мужеского пола любил бы с неизбежной примесью соперничества. Во-вторых, пацан у тебя уже был: плод – зачеркиваю вашей – твоей страсти. Вылитый ты, будто Марина и вовсе не участвовала в зачатии – еще одна причина, почему множественное число пришлось заменить единственным. Со всеми твоими недостатками минус достоинства. Та же патологическая неспособность к учению – Марина возила его в школу на такси, иначе его бы, как тебя, турнули из восьмого класса (а не сам ушел – еще один self-myth). Прошу прощения за штамп: природа отдыхает на детях гениев. Замыслив жениться, ты называл первого отпрыска «эскизом».
Мы с Андреем почти ровесники. Не очень чтобы артикуляционный.
20-летним недорослем прибыл на пару недель из Петербурга, удручив родителя дурным вкусом, роколюбием, песенно-есенинщиной и гитарой, с которой не расставался. Я его несколько раз наблюдала в контексте – «у Казани», среди других хиппи. Самое смешное, что тоже писал стихи, но какие! И распевал под гитару на ступеньках собора. Само собой, шок был при встрече еще какой. Культурный шок. А ведь перед его прибытием лелеял какие-то смутные планы: «Может, полюбимся друг дружке, да? Одна кровь как никак…» – которые пришлось оставить.
Ты и жениться надумал сразу же после этой встречи-невстречи с так похожим на тебя физически Андреем. В которой – так я теперь думаю – виноваты обе стороны. Андрей, наверное, все-таки без вины виноватый. Как мог он соответствовать твоим представлениям, когда ты оставил его крохой, он тебя знал только по фотографиям, его становление как личности прошло без тебя. Помню (мне было пять лет), как мы с папой пришли в дом на Глинке, посередке между Николой и Мариинкой, и пока папа трали-вали с Мариной, я глядела на щуплого нелюдимого однолетку – он рисовал за огромным дедовым столом и оттого сам казался крошечным: ты в детстве! И вот Андрей прибыл к тебе в Нью-Йорк, ты окружил его стеной презрения, не дожидаясь его отъезда, направо и налево трепался о своем разочаровании и так и не купил ему видеоплейер, а он его вымечтал еще в Питере.
И вообще, Юпитер: ты сердишься – значит, не прав.
Нюха родилась у тебя в Нью-Йорке – бывает же такое! – в один день с внуком в Питере.
– Снова художественный вымысел! – слышу возмущенный венецейский окрик.
– Хронологический анахрон.
– Ужасное слово – внук, да? – это уже твои слова здесь, на земле.
Вторичное отцовство было, если хотите, его реакцией на сам процесс старения, у него такой преждевременный и мгновенный.
– Чем ближе зима, тем все больше похожи мы на наши снимки в паспорте.
– Ежи Лец?
– Не угадала. Хотя близко. Другой поэт-поляк-еврей, поколением старше. Жизнь, увы, единственна и непоправима.
Отцовский статус перечеркивал статус деда – по крайней мере, в твоем представлении.
Фауст и Маргарита?
Холодно.
Мастер и Маргарита?
Теплее. Ты и меня, как читатель помнит (если не забыл), пробовал на эту фатальную роль, да я отказалась. Вместо того, чтобы пожалеть тебя, пожалела себя.
О чем не жалею.

Бенцы, или Мизогинизм как часть мизантропии

Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.

ИБ. Натюрморт, 1971
Ты всегда подозревал, что ты сам, возможно, так же ужасен, как дракон, и в определенных обстоятельствах ты можешь вести себя так же мерзко, как он. То есть ты всегда предполагал, что в тебе больше от монстра, чем от святого Георгия.
ИБ о самом себе – Дэвиду Монтенегро, 1987
…Я не чувствую себя нобелевским лауреатом. Чувствую себя просто исчадием ада, – как всегда, как всю жизнь. Я просто достаточно хорошо себя знаю – что я такое, какой я монстр, какое исчадие ада… Достаточно взглянуть в зеркало… Достаточно припомнить, что я натворил в этой жизни с разными людьми.
ИБ – Томасу Венцлове, 1988
…Когда мне было двадцать два или двадцать три года, у меня появилось ощущение, что в меня вселилось нечто иное. И что меня, собственно, не интересует окружение. Что все это – в лучшем случае трамплин. То место, откуда надо уходить. Все то, что произошло, все эти «бенцы», разрывы с людьми, со страной. Это все, при всей мелодраматичности этих средств – а в жизни других нет, – это всего лишь иллюстрации такой тенденции ко все большей и большей автономии. Которую можно даже сравнить с автономией если и не небесного тела, то, во всяком случае, космического снаряда.
ИБ – Аманде Айзпуриете, 1990
Казалось, ты расквитался с прошлым раз и навсегда, сжег за собой мосты и корабли, сменил, как змея, кожу и начал vita nuova. Mixed metaphor, снова слышу твой замогильный голос, на что я: «А как насчет Шекспира – у него метафора на метафоре и метафорой погоняет?» – «Не читал» – имея в виду по-английски. В самом деле, пастернакова Шекспира предпочитал Шекспиру шекспирову, хотя Лозинский точнее – очередной твой подъё* Пастернаку, а тот не давал тебе покоя: как поэт, как прозаик, как нобелевец и как еврей-отступник.
Кое-какие заусеницы, конечно, остались. По нашему семейному убеждению, жена у тебя была хоть и любящая, но не любимая, то есть, по Аристотелю, она как любящая была божественнее тебя любимого.
Ты, правда, уже был любящим – да еще каким! – то есть божественным в Питере, но потом ударился в противоположную крайность, низвергнув любимую с возведенного тобой же пьедестала с помощью нехитрой теоретической уловки: объект любви – ничто в сравнении с самой любовью. В конце концов, что такое любимая женщина как не творение любящего, а сама по себе – пшик и фикция? Можно сказать и так: скорее ты любил свою любовь к ней, чем ее самое. Твое отрицание живого объекта собственной любовной лирики рикошетом задевало всех остальных женщин, даже самых тебе близких. В самом деле, как могла сочетаться стойкая твоя мизогиния с любовью к женщинам вообще, к жене конкретно, да хоть к дочери? Эти метаморфозы – превращение влюбленного в мизогиниста и последующая женитьба мизогиниста – и являются одним из главных сюжетов этого жития несвятого.
С увяданием мужественности, но с прибавлением славы усилился приток к тебе женщин: вешались на шею, отбоя не было – в обратной пропорции к нужде в них: чем меньше женщину мы любим и прочее. Аристотеля ты цитировал теперь в вольном пересказе Фицджеральда:
– Как легко быть любимым, как трудно любить…
– Кому как, – скромно потупив очи, возражала юная жрица любви.
– Как сказал один герцог или кто он там, из двух любовников один любит, а другой только позволяет себя любить. Вопрос, кто из них в выигрыше.
В конце концов у тебя выработался стойкий иммунитет к женщине как таковой. Ты рассматривал ее с холодным расчетом на предмет получения того минимума физических утех, который положен тебе как мужику. «Любовь», «люблю» отсутствовали в твоем лексиконе по отношению к реальным женщинам, само буквосочетание стало казаться тебе непристойным либо смешным.
Пусть даже мизогиния часть мизантропии, а твоя мизантропия притча во языцех, вот твой постулат, дословно: к определенному возрасту, считал ты, любой человек – гомофоб, и ненавидит род людской за редкими исключениями (и на том спасибо). Включая самого себя, добавлял ты милостиво. Как будто от этого легче другим!
И еще одно противоречие: коли ты мизантроп, то не жди, а тем более не требуй любви к себе от других. Мизантропство – полбеды, хуже – кокетство мизантропством. Ты был мизантроп-кокет. Точнее: и мизантроп, и кокет мизантропством.
У тебя, правда, человеко– и себяненавистничество с детства, сам признавался. «Достаточно глянуть на себя в зеркало – монстр и есть монстр, – говаривал часто, скорее опять-таки игриво, чем покаянно. – Чего только не натворил я с людьми. Особенно с близкими».
Считал себя «исчадием ада» и то же самое выражение применил в статье о своем тезке, за 13 лет до смерти которого ты родился и в честь которого был назван: «Недаром» – это твой, а не мой коммент (хихикая). Да и «Одному тирану» – это, конечно же, обращение к самому себе. Изначальный импульс поэзии определял как потребность услышать собственный голос. Монологичен до мозга костей, а излюбленный жанр эпистол или разбивка на диалоги – игра с самим собой в поддавки. Все твои горбуновы и горчаковы, туллии и публии и прочие dramatis personae – не что иное, как раздвоение (увы, не шиза, а прием) твоей личности. Alter и atra egi. Способность слушать другого – на нуле, а отсюда уже его полная неспособность к усидчивому чтению – не прочел ни одной более-менее крупной прозы, включая те, которыми восхищался. Тем более – которые ругал. Само собой, невосприимчивость к окрестному миру (не только к природе) – окромя самого себя ничего больше не видел и ничем больше не интересовался. Склад ума – а не только характер – нарциссианский. С той поправкой, что Нарцисс, глядя на свое отражение, может каяться и казнить себя сколько угодно, получая от этого скорее удовольствие, чем наоборот, но не поздоровится тому, кто скажет ему то же, что он говорит сам себе, пусть даже один в один либо эвфемизмами.
Вот, кручусь вокруг да около, а что-то главное упускаю.
После женитьбы, хмыкая, говорил:
– Теперь я – моногамный мизогин, как один скандинав сболтнул про другого.
Сноска: Георг Брандес – о Генрике Ибсене.
Твое матримониальное счастье у нас дома было под бо-о-ольшим вопросом. Ну, ладно мама – у нее были (возможно) на то субъективные причины. Ладно я, хоть я и отрицаю за собой какие-либо поползновения, каковые могли исказить объективное восприятие его женитьбы. Кто вне подозрений, так это папа. Даже если он ревновал маму к тебе, то, наоборот, должен был радоваться, что тот, наконец, уполз в семейную нору. Однако и папа сомневался.
Со второго лица на третье – путем остранения от объекта исследования. Перед следующей многоголосой главой, когда автор и вовсе устраняется, дав слово четырем персонажам.
– Тихая пристань, – сказал ИБ как-то, но никто так и не понял, что именно имелось в виду.
– Могила еще тише, – тут же встряла я с присущим мне тактом.
ИБ согласился:
– Воробышек, как не всегда, прав.
Женоненавистничество ИБ многопричинно – от изначальной любовной травмы до кордебалета, который крутился вокруг него еще с питерских времен, предлагая ассортимент различных услуг, включая те самые. Баб у него было без счета, а могло быть еще больше, но перелетев через океан, ИБ не то чтобы стал в этом деле щепетилен – скорее брезглив. И брюзглив: «Не в ту минжу сунулся», – мог сообщить после разочаровавшего коитуса. Все стало наоборот, чем у нормальных людей: не баба, а ИБ жаловался, что баба тебя разочаровала. Баба или бабы? Сам определял это как «смену координат, точнее ориентиров»: там – романтические и романические, здесь – литературные, метафизические:
– Любовь слишком мгновенна. Отлюбил, а что потом делать? Работа длится дольше. Вот я и выбрал.
А когда шебутной «Вова Соловьев» напечатал к 50-летию гения-лауретата панибратский юбилейный адрес, вызвав взрыв недовольства у друзей и клевретов, ИБ, не вдаваясь в подробности, взял статью под защиту:
– Название хорошее: «Апофеоз одиночества». Человек – существо автономное. Чем дальше, тем больше. Я уж не говорю о смерти. Один как перст. То есть куда больше! Пусть не небесное тело, а космический снаряд, скажем? Спасибо судьбе, что в моем случае она подтвердила это физически. Все мои бенцы, то бишь разрывы – с друзьями, с бабами, со страной, – есть стремление к абсолюту. Как сказал классик из нелюбимых? И манит страсть к разрывам, да? Свобода? Она же одиночество. То есть смерть. Ее-то я и выбрал. Самолично пересадил себя на другую почву. Прижился – да, но с неминуемыми потерями. А если начистоту, сократил свой жизненный срок. Жизнь, как басня, ценится не за длину, а за содержание – это мы уже вроде проходили, да? Кто это сказал, детка?
– Сенека, – голос детки.
– Так вот, хоть и Сенека, а неправ. Жизнь – что человеческая, что муравьиная, что мушиная – вообще не ценится. Ни природой, ни этим, как Его, каждый раз забываю? Ну да: Богом. А Бог терпеть не может жалоб. Помимо того, что моветон, каково Ему выслушивать жалобы на самого себя? Нашли на Кого жаловаться. А главное – Кому! Человек – стрингер по определению, вся жизнь в условиях высокого риска. Если уж кому на Него жаловаться, то черту. В отличие от Его сыночка, я не возоплю на кресте «Пошто меня оставил?» Околеванец – условие жизни, а на кресте, на электростуле или в собственной постельке – разница чисто формальная. Коли человек одинок в смерти, и никто ему в этом деле не в помощь, то и в жизни – тоже, несмотря на иллюзион, с помощью которого мы коротаем время до смерти.
Смерть нам явлена при жизни – это наши о ней мыслишки. Жизненная суета и есть последний заслончик, которым я отгораживаюсь от мыслей о смерти, не даю им овладеть мной. Чтобы не сойти с ума от смертной тоски. А иллюзии, увы, выпадают к старости, как зубы – все до одной. Вставная челюсть иллюзий, ха-ха! Вот Паскаль – тот как задумался на эту тему, так до самого конца ни о чем другом больше думать не мог. Крыша у него поехала, когда до него дошло, что жизнь и есть смерть. Пусть и медленная. Полная противоположность твоему Сенеке. Вот кто был не промах. Подошел к самому краю, но железно так, как только стоики умели, сказал себе: если хочешь ничего не бояться, помни, что бояться можно всего. И я как-то держусь, хотя от мыслей о смерти меня отделяет еще меньше, чем от самой смерти. Пока что. На этой паскалевой шкале одиночество – это человек в квадрате. И я одинок абсолютно, несмотря на массовку. Вывод: я – человек в кубе. Паскаль был одинок в энной степени, ибо отказался от массовки и остался с безносой один на один. А апофеоз или наоборот – это как посмотреть. То есть взгляд со стороны. Что мне по фигу.
– Итак, мы для тебя массовка, – обиделась мама.
– Если мы для тебя массовка, то и ты для нас массовка, – выровняла я наши отношения, чтоб не задавался.
Знаменитую апологию одиночества и самодостаточности Ницше – немногие мне нужны, мне нужен один, мне никто не нужен – ИБ трактовал как эвфемизм онанизма, который есть верность самому себе и при определенных условиях предпочтитетельней романтических и романических связей, ибо те требуют душевных трат. Этой теме – душевной и эмоциональной экономии – посвящено нигде пока что не опубликованное стихотворение «О преимуществах мастурбации» – отстоявший итог печального любовного опыта ИБ, деперсонализация секса как такового.
– Либо проституция. Что советовал Персий Флакк? Воробышек, заткни уши! «Когда в тебе воспылает бурное и неудержимое желание, излей накопившуюся жидкость в любое тело». Венера без Эроса. Нет, не Венера, а Муза, а с ней любовь с годами все безответней. Деперсонализация любви: все равно с кем. Умирать буду, вспомню, как девушка у стойки улыбнулась мне в открытую дверь и пальчиком поманила, когда брел мимо по какой-то привокзальной римской вие. Не путать с Вием! Скорее всего бля*ь, но кто из них не бля*ь! О присутствующих помалкиваю.
Да и лучше априорно считать бля*ью, чем опять же априорно – идеалом. Зависит от точки отсчета: в одном случае, баба выигрывает, в другом – проигрывает. Мужик сам толкает женщину на ложь, творя из нее кумира, любая трещина в котором – катастрофа для него. Или другая история. В поезде Милан – Венеция напротив сидела, с дедушкой Зигги на коленях и карандашом в руке, но все время отвлекалась и карандаш посасывала – вот-вот! – напропалую со мной кокетничая. Само собой – молча. Сплошные флюиды, будто никого, кроме нас, в вагоне нет.
Почему не откликнулся? По незнанию итальянского? Из-за Марины?
В бейсменте, когда мусор выносил – поворошил рукой в брошенных шмотках, а под ними бездомная девочка, смотрит на меня спросонья дивными своими глазами – как короткое замыкание. Снова сбежал.
Еще одна нищенка с юным интеллигентным лицом в темном углу Коламбус Серкл – еще одна упущенная возможность, жжет как изжога.
А вчера в ресторане попридержал дверь, пропуская ужасть как красивую негритянку – и снова искра промеж нас. Ни одна из них никогда меня не вспомнит, а я помню всех и торчу на них будто это было вчера.
А меня, наверное, помнят те, кого я начисто позабыл. Да и что такое любовь? Абсолютная случайность – что встретил именно эту, а не ту. Миражистая жизнь, не врубаюсь. Ну что, в самом деле, я на Марине застрял!
Женился бы лучше на той привокзальной бля*и: там хоть знаешь что к чему и что почем, никаких иллюзий. Из бля*ей, как известно, самые лучшие жены: они свое уже от*лядовали. А хуже всего девственницы – у них все впереди, дай им все попробовать да сравнить, у кого толще.
На этой фразе мама демонстративно нас покинула. Папа остался – из солидарности: как мужчина. А я как кто? Как девственница. Хотелось все про себя узнать заранее.
– Любите самих себя – этот роман никогда не кончается, – цитировал он в сотый раз понятно кого и в ответ на мое «чем ты и занят всю свою жизнь» мгновенно парировал следующей цитатой:
– Если идешь к женщине, захвати с собой… – что? Плетку! Где моя плетка, чтобы отшлепать эту женщину-ребенка?
Весь состоял из цитат, человек-компендиум, цитаты как костыли, но коверкал их на свой лад, перевирал, извлекал боковой либо обратный смысл.
Здесь потребуется сноска, хотя, наверное, ее следовало сделать значительно раньше. Почему никто меня не стеснялся и говорили в моем присутствии о самых интимных вещах и употребляли ненормативную лексику – и не только лексику? Так уж повелось у моих продвинутых родаков в отношении их единственной дитяти. Они исходили из того, что в школе и на улице я слышу – или услышу – кое-что почище, а потому надо приучать дочь сызмала. Да и не только разговоры. С раннего детства я видела моих парентс голыми, папа бы, может, и застеснялся, но моя преодолевшая стыд мама заставила и папу не стесняться своей голизны при мне:
– Пусть видит, что вы из себя представляете, чтобы потом никаких иллюзий.
Было дело: однажды застукала их и вовсе в фривольной ситуации, хоть и под одеялом – к сожалению. Мама не растерялась:
– Теперь видишь, каким элеметарным способом ты была сделана, – сказала она, выглядывая из-под папы.
– Чур, братика! – сказала я.
– А ну, марш отсюда! – скомандовал папа, хотя я предпочла бы остаться, чтобы досмотреть до конца, но мама сказала, что зрелище более-менее однообразное и конец мало чем отличается от начала.
Не сказала бы! Одна звуковая дорожка чего стоит – слушать интересней, чем смотреть! Мне было тогда 11, а досмотрела-дослушала уже по телеку пару месяцев спустя, завершив таким образом свое сексуальное образование (теоретически). Кстати, тот фильм, помню, мы смотрели всей семьей, и папу-маму, уверена, он возбудил, в то время как у меня вызвал только здоровое любопытство.
Они таскали меня с собой повсюду, я такого наслышалась в детстве – меня ничем не удивишь, по сравнению с тогдашними впечатлениями моя нынешняя взрослая замужняя жизнь – сплошная невинность. Вот они, плоды современного воспитания! Во взрослых компаниях привыкли ко мне настолько, что совершенно не стеснялись в выборе сюжетов и слов, а ИБ, будучи кокет и жеманник, перед тем, как что-нибудь выпалить, шутливо предлагал мне заткнуть уши или по кинуть собрание, надеясь смутить меня таким образом, да не на ту напал.
Все эти его довольно однообразные шуточки продолжались, когда я стала взрослой – как будто я ею и не стала. Но именно благодаря этому нашему возрастному неравенству, отношения наши как раз и выровнялись, несмотря на его тиранство-паханство по отношению к остальной публике. Баб тиранил не меньше, чем мужиков, словно мстя им за ту свою давнюю обиду. Приставучих и вовсе презирал, а особенно тех, с кем прежде «обожались и обжимались» (его словечки). Философия ИБ после Катастрофы сводилась к довольно простому правилу: зачем вся дева, раз есть колено. Одно и то же колено ему быстро приедалось, связи были поверхностными, случайными, одноразовыми, предпочитал по-быстрому. За одним только исключением, о котором, не знаю, буду ли. И не считая кратковременной все-таки, ввиду смерти, женитьбы. Чего всеми силами избегал, так это возобновлений и продолжений: «В одну и ту же дважды? Да ни за что! Имею в виду реку».
Гераклита перевирал постоянно, трактуя каждый раз на новый лад:
«В одну и ту же ямку снаряд не падает. По Гераклиту». Или по поводу встречи с уже помянутым мной подонком, нагрянувшим из Питера:
«Супротив Гераклиту, в одно и то же говно вляпался дважды». Еще одна форма его борьбы с тавтологией?
Одной здешней диссертантке, с которой у него были трали-вали в Питере, наотрез отказал, заявив, что после сердечной операции импотент, что было не совсем еще так, хотя удивление по этому поводу и фантазии на этот счет были утрачены, эрекция возникала по сугубо физическим причинам: переполненный мочевой пузырь либо тряска в автобусе. Откуда я знаю? Его собственные слова. «Еще во сне, – добавлял ты. – По совсем уж невнятным причинам».
Кстати, знаменитое «конец перспективы» – внимание бродсковеды! – относится именно к вагине, а никак не к политике.
Даже Л. не удалось его соблазнить, а эта абсолютная фригидка знаменита именно тем, что коллекционировала гениев. И негениев тоже.
Не было в иммиграции мало-мальски подающего надежды литератора, которого бы она не поимела. «Сквозь ее пи*ду прошла вся литература в изгнании», – говорил про нее Довлатов, сам не избежавший призыва. Как может быть толпа из одного человека, так одна женщина может представлять из себя целый бля*оход, а тем более такая бесстрастница, как Л. В конце концов спилась и стала литературным критиком.
– Он мне лазил под юбку, – утверждала она под пьяную руку.
– И всё?
– К сожалению.
Даже если ИБ, действительно, лазил ей под юбку, в чем я сильно сомневаюсь, то инициатива все равно исходила не от него. Сама видела, как, усадив гостя на диван, она лезла через него, чтобы открыть фрамугу, то есть подставлялась. В связи с ней ИБ рассказывал о своих подростковых переживаниях, когда парикмахерша терлась минжой (любимое его словечко) о его руку, лежащую под простыней на ручке кресла, а он не знал, что делать. Так и остался с замершей рукой на всю жизнь, жалел до конца дней.
Что я заметила: в вопросах секса даже у таких преждевременных старичков типа ИБ остается что-то инфантильное, хоть он и перестал удивляться. Самая невинная из нашего гендерного сословия испорченнее в душе, чем самый Дон Жуан из их. Тот же Казанова – сущий ребенок! К сожалению, во всем остальном ребенок в ИБ как-то испарился, хоть он и повторял: чтобы не впасть в детство, оставайся в нем навсегда. А сам как-то рано повзрослел, а потом преждевременно постарел – состарился. Что не могло не сказаться на стиховом потенциале.
Американский мизогинизм ИБ (все-таки лучше, чем словарная мизогиния) был в том числе реакцией на его российскую влюбчивость.
Там он был большой ходок, хоть и любил одну женщину, а та оказалась блудней и курвой с рыбьей кровью. Так он сам говорил. А потому влюбчив да отходчив – все его питерские романы носили мгновенный характер, продолжения не имели: спринтер в этих делах. Влюбчивый однолюб, а однолюб, как известно, может сделать несчастной только одну женщину. Ее и себя. Что и произошло.
– Хронический случай, – объяснял он всем желающим. – Вирус в крови. Вывести можно только со всей кровью. Как сказал опять-таки не я, а жаль: высокая болезнь. От себя добавлю: неизлечимая. Единственный эскулап – небезызвестная мадам. Безносая и с косой.
У меня есть доказательство, что ИБ до самой смерти любил только МБ, и в надлежащем месте я это доказательство предъявлю. Если решусь. А не решусь, читателю ничего не останется, как поверить мне на слово. Остальные бабы – как он говорил, ляфамчик – были для него на одно лицо. Точнее – на одну муфту. Отношение: от равнодушного до презрительного:
– А ты замечала, детка, что все чудища в греческих мифах – женского рода: гарпии, мойры, эринии, горгоны, химеры, ехидны и прочие граи и Ламия?
– Что еще за граи и Ламии?
– Ну, знаешь, не знать грай и Ламии! Граи родились старушками, и у них на троих был один глаз и один зуб – пользовались по очереди.
А Ламия на сон грядущий вынимала из орбит свои глаза, как не я свои зубы, и те продолжали за всем следить, пока она спала. Недреманное око, но во множественном числе. Вот что такое женщина! Суккуб. Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.
Если бы не та его личная Катастрофа, ИБ, может, и мизогинистом не стал. Кто знает: ни мизогинистом, ни иммигрантом, ни нобельцем, ни сердечником. Жил бы себе и жил в Питере до сих пор. О это сослагательное наклонение…
Пусть прозвучит кощунственно, но должен быть благодарен Марине за измену. Без той измены он, может быть, и не смог бы реализовать свой потенциал. Потому он и раздул любовный эпизод до размеров жизненной катастрофы, мыльной опере придал трагические черты – из творческого инстинкта. Катастрофа – его главный литературный, поэтический и карьерный импульс. Как поэт и как человек он сформирован Катастрофой, которую создал все-таки сам, пусть и из жизненного материала. Можно сказать и так: он есть причина и следствие той Катастрофы. Его так называемое мужество в тюрьме, на суде и в ссылке – по причине его эмоционального перерасхода: у каждого есть свои квоты, он весь истратился на любовные переживания. Отсюда его равнодушие к внешним перипетиям жизни да и к ней самой – он был ведом судьбой, жизнь по барабану. Он как бы попал в иное ведомство: парки уже плели и расплетали нить его судьбы, голос нарсудьи доносился до него глухо, издалека и не имел большого значения.
Было бы упрощением сводить литературную карьеру ИБ к реваншу за любовное невезение. Что несомненно: та неудача стала главной подпиткой не только его поэзии, но и его судьбы, из человечьей беды он извлек литературную выгоду, вырвал победу из рук пораженья, творил себя и свою жизнь всей силою несчастья своего. Слово в слово.
В качестве примера приводил великого британского меланхолика лорда Теннисона, который написал классное стихотворение, вдохновившись разгромом британского отряда в Крымскую войну и гибелью капитана Чарлза Нолана: вырвал трофей из поражения. И еще рассказывал о музее человеческих неудач где-то в Ново Скоше. Фразу о tristesse после случки я уже приводила. «Посткоитальные страдания юного Вертера», – шутил он уже в Нью-Йорке. И перевертыш американской поговорки как постулат: цепляйся за седло сбросившего тебя коня.
Что касается женщины как таковой, то ее общедоступность – особенно замужней – стала смущать его инфантильно-романтическое сознание, живо напоминая, как разом потерял он двух близких людей – любимую и друга. Не простил ни той, ни другому, хотя связь у тех была случайная, мимолетная. «Перепихнулись – и всех делов», – объясняла его бывшая подружка, а друг будто бы даже подвел под это дело довольно замысловатое основание – философскую базу, как он говорил.
Мол, на самом деле, это был перенос латентной страсти к другу на его подругу, сексуальный эвфемизм из-за предрассудочной нерешительности перейти с ИБ на «ты» и трахнуть. Говорю со слов Довлатова, а тот мог, конечно, и передернуть, подвести под образ ДБ, которого относил к породе достоевских персонажей, а те любую свою гнусь объясняют высшими материями.
Что верно, так это что объектом творческого либидо ДБ был сам ИБ, а не МБ. То есть в переносном смысле. Не как муж, но как пиит. Но поединок с поля поэзии, где был обречен на проигрыш, ДБ перенес на любовное и взял-таки реванш за литературное поражение, уязвив и унизив друга, в котором видел соперника, а тот в нем – нет. ИБ был так забалован не только литературными, но и любовными успехами, что его мужское ego просто не успело приспособиться к такому провалу. А что, если не только Дима Бобышев, но и Марина Басманова – оба брали реванш? За чтó – было обоим. Но я пишу не их парный портрет, а жизнеописание ИБ. Он не привык к поражениям, потому это и стало Катастрофой. Она же – вдохновение. ИБ был романтик, трагедия – его муза.
Жизнь ИБ – как личная, так и поэтическая – делится на два периода: до Катастрофы и после Катастрофы. Все остальные принятые у исследователей периодизации – до суда и после суда, до ссылки и после ссылки, до отвала и после, до Нобельки и после Нобельки – условны, а то и вовсе вздорны.
С его точки зрения, не столько само сношение, сколько антураж был с подлянкой – снюхались они, когда гэбуха обложила ИБ со всех сторон, до ареста осталось всего ничего, все уговаривали ИБ остаться в Москве, но он, чуя неладное в любовном тылу, примчался в Питер – само собой, на самолете, на поезд у него никогда не хватало терпения, – где его тут же и схватили. Кто знает, отсидись он в столице… Но опять-таки, не было бы тогда и его великой судьбы, не говоря уж о внешних знаках – суд, слава, ссылка, отвал, Нобелька и проч. В том и суть, что гения судьба тащит силком, а этот и не отбрыкивался, эмоционально расслабленный и равнодушный ко всему – включая арест, суд, дурдом и ссылку – кроме измены-предательства. ИБ подловили там, где он менее всего ждал подвоха. А счеты с гэбухой и советской властью – мелководье по сравнению с той бездной, куда он летел вниз головой по вине ли друга, подружки или своей собственной: разберемся вот-вот с их же помощью.
Безотносительно к контексту, супостат и супостатка, как я уже вроде бы упоминала, были единственными гоями в его разношерстой во всех других отношениях питерской компашке. Наше семейство не в счет, ибо со стороны.
Его подружка так и застряла в Питере, а бывший друг, который осудил ИБ за отвал в виршах и устно («Сейчас ты в заграничном том пределе, куда давно глаза твои глядели»), сам вскоре женился на американке русского происхождения, переехал в Америку, переженился на русской еврейского происхождения и сетовал, что ИБ, в отместку, перекрыл ему здесь кислородные пути. На самом деле прямого такого указания со стороны мэтра не поступало, но мир литературной иммиграции и сопредельный ему мир американской славистики – это тесное гетто, члены которого, сочувствуя либо угождая страдающему гению, подвергли литературного Иуду пусть не тотальному, но довольно чувствительному остракизму, который закончился только после смерти ИБ, и Иуда стал выпускать книжку за книжкой с совсем даже недурными виршами. Вообще, из ахматовских сирот Бобышев, после ИБ, – самый талантливый, пусть и с большим от лидера отрывом. Он долго – дольше других – сдерживал свой вспоминательный зуд, но в конце концов и он включился в «волшебный хор» посмертных мемуарщиков, выдав свою версию их совместной истории, предварительно оглашенную им в стихах. Тем не менее я заставлю его говорить в этой моей книге как на духу. Или – на исповеди у психоаналитика. Пусть сравнит свои мемуары со своим же монологом, мною за него сочиненным.
Еще в Питере, подростком, я осуждала именно его, а ее жалела (с кем не бывает!), но все равно удивлялась, что ИБ восстановил с ней (почему тогда не с ним?) отношения и заделал ей ребеночка. Что бы там ни говорил в свое оправдание Сальери, сваливая вину на Марину, инициатива на самом деле исходила от него, без разницы, кто первым скинул исподнее. Девица она была шальная, но я и теперь ее жалею.
Тем более в свете того мстительного антилюбовного стишка, который ИБ сочинил в качестве эпилога к своей любовной лирике.
– Лучшее, что в этой жизни написал, – насмарку, весь душевный капитал в нее вложил, а теперь, сама понимаешь, – банкрот, – хныкал он, а ее с тех пор иначе, как лярвой, курвой, зае*анной дамой и спящей – со всеми – красавицей, не называл, и свой уход трактовал как бегство от тавтологии – тавтологии секса, тавтологии любви, тавтологии семейной жизни.
Эврика! Его страх тавтологии – это страх жизни.
– Выбирая то, что привлекает других, обнаруживаешь свою собственную вульгарность. Подруга напрокат? Подержанная баба? Делить любимую женщину с другом? Дефиниция друга: будущий враг. Не говоря о гигиене: все равно, что пользоваться с кем на пару одним презервативом.
– Фу, какая гадость! – сказала мама.
– Вот именно! Ладно, пусть будет эвфемизм: одной зубной щеткой.
Что дела не меняет. Никогда не понимал и не приму феномен женской полигамии. Бля*ь можно трахать, но не любить. Любить можно только то, что принадлежит лично тебе. Любовь – это частная собственность, а красота – тайна за семью замками. Общедоступной красоте место в музее восковых персон или в борделе.
– А как же Клеопатра?
– Жуткая уродка! Одно – на экране, когда ее там разные Вивьен Ли, Лизы Тейлор и Сони Лорен изображают, другое – в жизни.
– Ты ее видел в жизни? – поинтересовалась я.
– Я ее видел в музеях, детка. Статýи сохранились. Толстая такая коротышка в полтора метра с длинным-предлинным носом. Как ты знаешь, будь нос Клеопатры покороче – иное было бы лицо мира. Но Паскаль и представить не мог, что у нее нос, как у Сирано де Бержерака. Он бы тогда Клеопатру заменил Еленой, которая тоже изменила лицо мира, пусть древнего, собрав у Трои тысячи кораблей, что наш поэт смог сосчитать только до половины. Клеопатра! А личико у этой карлицы – в ореоле черных, как смоль, завитков. Отсюда изометафора: заплетенные в волосы змеи. Жгучая брюнетка. Семитский тип, короче.
В его устах – антикомплимент. Хотя его окружение и состояло по преимуществу из евреев, его гарем, напротив, носил интернациональный характер с весьма редкими, случайными вкраплениями соплеменниц, связь с которыми он приравнивал к инцесту. По преимуществу блондинки, большинство гойки, по этому разряду я и проходила, помимо личных качеств. Из его изречений: «Мало того, что сало русское едим, так еще и девок русских е*ем». При чем здесь сало?
– Значит была сексапилка! – предположила я.
– Да, сексапилка. В том смысле, что ее пилили все, кому не лень ночи напролет. Хоть и шла по дорогой цене. Заманиха. Шмара. Проходной двор. Мужиков привлекала не только царским саном, но и запахом спермы, который и был ее главным благовонием. Есть такие охотники – по живому следу, чужая сперма их дико возбуждает. Бобышев, например. Плюс колхозно-кибуцное сознание. То есть недостаток воображения, да? Я не из их числа. Учти на будущее: голая баба возбуждает пять минут, одетая или полураздетая – всю жизнь. Вот тебе пример из личной практики: будь у Марины телефон на дому, я бы так, наверное, с ума по ней не сходил. Являлся к ней, чтобы услышать ее голос, а сама звонила крайне редко. Да еще переть через весь город – с Пестеля на Глинку! Любовь – это бег с препятствиями. А то, что уже было в употреблении – извиняюсь. Да, индивидуалист. Да, собственник. Любовь и есть собственность. Как и поэзия.
Папа говорил, что ИБ переживал предательство друга чуть ли не сильнее измены, а ту списывал на физиологию – его мозги не могли переварить не измену как таковую, а саму возможность измены, заложенную Богом в любой женщине:
– За что и пострадала Дездемона, а не за гипотетическую измену, которую совершала мысленно и неизбежно совершила бы на самом деле – с тем же Кассио, например, который ей куда более адекватен, чем экзотический Отелло, а тот потому и сходит с ума, что ей не пара.
– Ну и что? К чему ты клонишь? – раздраженно сказала мама.
– А к тому, что все бабы – бля*и.
– Ну уж все… – примирительно сказал папа.
– Пусть докажут обратное.
– А как насчет презумпции невиновности?
Это я.
– Мы не в юридическом мире, а в физическом. Точнее – физиологическом. Где, наоборот, презумпция виновности. Не на деле, так в потенции.
– А как насчет импотенции?
Опять я.
– В том-то и дело, что бабе импотенция не помеха. Иные фригидки – почище любой нимфоманки! Говорю на основании собственного опыта.
– Который возводишь в универсальный.
Это, конечно, мама.
– А на какой еще опыт мне ссылаться?
– На женский! – снова встреваю я, у которой этого опыта, увы, еще не было.
– Еще чего! Мой единственный опыт: скромница – она же скоромница. Разницу сечете?
– Одна буква! – кричу я, но он не обращает внимания.
– На вид монашенка, но мы-то знаем, что такое монастырь на Руси.
Эпицентр разврата! Кто им позволил казаться такими неприступными и невинными!
– Бог, – высказался, наконец, и папа.
– Мужик должен хоть раз схватить триппер – чтобы знать, что такое баба!
– Такой мальчишечник у вас начался, что нам с Ариной здесь делать нечего, – сказала мама.
– Я же не о присутствующих! Про них, а не про вас! – взмолился ИБ.
– А теперь представь аналогичный разговор про евреев, а когда ты вскакиваешь, чтобы дать всем в рыло, тебе говорят, что не о присутствующих.
– Сравнила!
– Нас дискриминировали дольше, чем вас, – сообщила я.
– Недодискримировали!
С той самой любовной травмы и невзлюбил человечество – обе его половины. Или раньше? Хоть он и менял постоянно причину ухода из школы – от бунта против тирании до классической неуспеваемости, из-за чего даже остался на второй год (двухарь по английскому!), но часто у него прорывалось, что просто стало невмоготу видеть морды как учителей, так и однокашников. Вот я и говорю, что мизантроп с малолетства. И его жестокость следствие его романтизма. Или идеализма? К примеру, считал идеалистом Гитлера, который ничтожил мир, потому что не нашел для себя места и счел не соответствующим идеалу (евреи, те вообще выпадали из его идеальной конструкции). Идеальным примером идеализма считал Прокруста с его испытательным ложем. А как соотносились в его представлении он сам и его идеал? Себя скорее жалел, чем любил. Любить – не любил никого.
– Я слишком долго тет-а-тет с собой, чтобы себя любить. Притерся, свыкся, надоел, ничего от себя нового уже не жду. От других – тем более. Кинá не будет. Хоть и обрыдл давно самому себе, но предпочитаю одиночество общению. Да и квота негативных ощущений у меня – через край. Жаль, по факту своего рождения не могу быть антисемитом. Хотя Торквемаду взять – основал инквизицию, чтобы бороться со своими соплеменниками. Или Шарло. Что говорил этот лысый коротышка нордическому красавцу Фридриху? «Я бы, грит, евреев ненавидел еще больше, но не могу. Потому, грит, что именно они делают революцию».
Любимое его присловье: «Не бойтесь обижать людей». Что ИБ и делал постоянно и на чем мы в конце концов разбежались, когда его мизантропство рикошетом задело и меня, хоть он потом и оправдывался, что не подозревал о наших с Артемом отношениях. И любовная обида его юности – объяснение, но не оправдание. Понять – не значит простить (пусть шаблон). Или еще раньше, когда Александр Иванович тиранствовал и ремень гулял по заду будущего гения русской поэзии?
Папаша был дубоват, брутален и груб – чистый совок, горд, что угадал родиться 7 ноября в день Октябрьской революции, хоть и на дюжину или около того лет раньше. Ладно, про Марию Моисеевну, в девичестве Вольперт, деликатно промолчим. Это потом была создана – не без участия сына – легенда о милых, тонких, интеллигентных родителях. Чего не было, того не было.
Нет, не любовь, а обида – его питательная среда. Со всеми вытекающими последствиями. Культ страдания делает человека безжалостным, надменным, спесивым. Помню наш с ним спор о цветаевском «гетто избранничеств, вал и ров – пощады не жди». Мы их трактовали с разных сторон: он – к пользе поэтов, я – в их осуждение.
Обида стала его внутренним двигателем, источником вдохновения, страсти и человеконенавистничества. Он и был ярым кошачником из-за разочарования в человеках. Любить животных, я заметила (в том числе, по себе), куда легче, чем людей – меньше ответственности. А он так даже идентифицировал себя с котом – стал бы иначе называть кота своим именем: Ося? А все эти его сорные «мяу» в устной речи – вплоть до названного так эссе?
– Человека не погладишь, а он в ответ не промурлычет. Наоборот: ты его гладишь, он тебя кусает.
Справляющего нужду кота приводил в качестве контриллюстрации к чеховскому постулату:
– В человеке все должно быть прекрасно, да? А теперь представь человека за этим занятием. Ну? Женщину…
Странно, что именно ссущая баба была ниспровержением ее с пьедестала: ссущая баба есть сущая баба (с его т. зр.). Других мужиков, наоборот, это возбуждает. Лимон писал, как подставлял ладони под струю Лены Щаповой. Или это две стороны мужского инфантилизма? И как насчет ссущих мужиков – что есть их сущность?
Молчит, как им там и положено.
Помимо того антилюбовного стиха в его любовном цикле, есть также помянутое мною и нигде пока не напечатанное стихотворение «О преимуществах мастурбации» с шутливой ссылкой на библейского Онана, который оказался прав, а не Бог, учитывая перенаселенность нашего шарика. Далее парафраз уже помянутой мной анонимной цитаты: лучше мастурбировать, чем транжирить дух на постыдные мечты. Инфантильное удивление: неужели это дивное тело, чудесные шнифты, бо жественная грудь, весь этот совершенный физический аппарат принадлежит ничтожеству? Да сколько угодно! Значит, и Венера Милосская?
И личный лейтмотив стихотворения: постскриптум-опровер жение – не только собственных стихов, но и всей своей жизни. Вместе с другими неопубликованными текстами и дюжиной редких фоток стихотворение хранится у нас дома с распоряжением ИБ поступить с ним как нам заблагорассудится. Папа считает, что гения надо печатать всего как есть, мама полагает, что надо попридержать, пока сойдут в могилу его современники – включая младших, как я, а у меня почему-то нет права голоса. А если бы было?
Это и в самом деле не очень пристойные стишата про то, что рукоблудие избавляет от унизительной зависимости одного человека от другого и является победой человека над Богом, который устроил эту ловушку, чтобы запущенный им природный механизм – биологический перпетуум-мобиле – продолжал работать сам по себе, без Его участия либо вмешательства. Это в метафизическом смысле – преодоление Бога, а на индивидуальном – возможность извлекать высшее блаженство, не прибегая к посредникам и не превращая удовольствие в боль, муку и тоску: любовь в одиночку. Вывод: любовь есть анахронизм и атавизм, недостойный homo sapiens.
Такая вот метафизическая и суперменная теория.
Думаю, в отрицании любви как некоем преувеличении отличия одной бабы от другой он был искренен, ибо, будучи человеком импульсивным, жил сиюминутно и не узнавал себя прежнего, не понимал, что стряслось с ним в юности, из-за чего сходил с ума, что сделало его тем, чем он стал. Прежние свои чувства полагал теперь блажью и дурью.
Само существование Марины оказалось под вопросом: не плод ли она моего воображения? А был ли мальчик? То есть девочка. Как еще объяс нить, что с голосом, который приводил его в возбуждение, спустя всего несколько лет больше ничего не связывало? Душа за время жизни приобретает смертные черты? Омертвение не только памяти, но и души, потому что какая же душа без памяти?
Это как в том гениальном анекдоте на вечную тему «три возраста», когда мужики с одного необитаемого острова видят баб на другом: юноша тут же бросается вплавь, средних лет строит плот, а старик говорит: «Сами приплывут».
Что-то угасло в твоих воспоминаниях, если не сама память была на исходе, в душе настала великая сушь и как результат – апофеоз суходрочки.
Теорией дело, однако, не ограничивается. В стихотворении поименно либо узнаваемо задеты реальные люди – как мэн, так и вумэн, что говорит не в пользу автора, который дал в нем волю своей мизантропии. Будь это великое стихотворение опубликовано, посмертный скандал неизбежен. А почему, собственно, нет? С каких это пор мы боимся скандала? Мне кажется, негативное паблисити могло бы оживить славу ИБ либо, сняв с нее академическую патину и добавив хулиганский – нет, не подтекст, а надтекст! Если Довлатов в post mortem опубликованных письмах вылил ушат помоев на всех своих знакомых, друзей и родственников, беря посмертный реванш у собственных мемуаристов, то почему заказано это сделать ИБ, о котором не пишет только ленивый, а в друзья норовят посмертно пролезть такие заклятые при жизни, как гомункулус гэбухи Саша Кушнер? Тем более этот стих раскрывает истинную причину любовной драмы ИБ, а не те почти официальные или даже неофициальные, которые излагаю я. Истинную, понятно, с его точки зрения. А не пересказать ли мне это стихотворение прозой, дав слово мертвецу?
Мертвец не всегда прав, голос с того света – не истина в последней инстанции. Здесь мое коренное несогласие с «Расёмоном», чьим приемом я воспользуюсь, дав слово не только мертвецу, но и живым: каждому из участников любовного треугольника – точнее четырехугольника, но не отдавая предпочтение ни одному из голосов. Мертвец – на равных правах с живыми! Нет у него никакого перед нами преимущества. Разве что во времени, точнее в вечности. У нас – время, у него – вечность. Наше существование – величина временная, переходная, мнимая, тогда как мертвость – устоявшаяся, постоянная, вечная. Ну и что? Мертвец может лгать или ошибаться, как и живой.
– Как говорил один гречана, в один и тот же асфальт ступить неможно – еще одна прижизненная вариация мертвеца на гераклитову тему. – Хотя время – это уж точно наше жидовское, а не греческое, изобретение. К тому же сравнительно позднее: Бергсон, Эйнштейн, Пруст. Я, наконец.
– Ты нашел свое утраченное время? – спросил Воробышек, проявляя недюжие ассоциативные способности, за что и была им ценима.
Хотя не только.
– Мне нечего искать – я никогда время не терял. Понимаешь, стареют все. Даже Сусанночки вроде тебя – для меня, старца. Помнишь страх ГГ, что его Лолиточка состарится. То есть станет нормальной девицей, да? Классный ход. Не стареет только похоть. Но похоть целенаправлена памятью. А в памяти все тот же объект. Достаточно вспомнить ее запах, чтобы вздрючить моего ваньку. Odor di femina. Хочу только ее. Идефикс. Кого бы ни трахал, сравниваю с ней. Не в пользу той, которую трахаю в данный момент.
– Кого ты трахаешь в данный момент? – поинтересовалась мама.
– Хорошо, что я тебе не дала, – не помню, сказала я или подумала.
– Кто знает, а вдруг бы ты перешибла памяти хребет? – догадался он. – А так обречен до конца дней – недолго осталось – еть собственную память.
– Ну и как?
– В отличие от реальных девуль, не приедается. Приедается всё, лишь тебе не дано прие*аться. Прав был Боря. Хоть и не помнящий своего родства, но в этих делах дока. В моем случае время, помноженное на пространство: смутный такой объект желания сквозь даль времен и океана, но один и тот же. Потому и не скочурился, что обеспечиваю ей вечную молодость. Да и когда умру, пребудет младой в моих стишках.
– Может, в этом и есть твоя судьба и высшее назначение твоей поэзии?
– Есть старое-престарое голливудское кино, «Мистер Скеффингтон» называется. Бетти Дэвис там играет одну такую безлюбую дамочку, на влюбленного мужа и вовсе зиро аттеншн, как я на твой подъе*.
Тот отваливает с дочкой в Берлин, а вокруг соломенной вдовы продолжает увиваться золотая молодежь. Короче, кокетка, а может, и кокотка – смотря по обстоятельствам. Потом вдруг катастрофически дряхлеет, волосы и зубы выпадают, морщины, короче, все прелести старости налицо. Точнее – на лице. Глянь на мою мордочку, а теперь представь меня женщиной, когда-то всеми любимой. Как у нетвоего Пруста в последнем томе, когда он после долгой болезни встречается на аристократической тусовке с прежними знакомыми и с трудом их узнает, а они – его. Ну, само собой, эта кокетка-кокотка дико переживает свое старение. Обычная история. И вдруг мелькает такая мысль – что в глазах любящего женщина не стареет. Возвращается муж из конц лагеря, еврей, кстати, играет его Клод Рейнс, такой не от мира сего, архидобрый тип, сцена, где он рыдает с дочкой в ресторане, а с ними весь зал – на всю жизнь. Нашу бывшую красотку предупреждают, что экс-муж теперь калека и развалина после всех этих немецких дел, и как раз с ним она ни в какую не желает встречаться, потому что он ее любил, и она его любила, хоть и не знала этого, а теперь, когда знает, – развалина и уродка. Но в конце концов выходит к нему. И здесь, помню, все мы в таком чудовищном напряге – как бы там наци его ни изувечили, но он сейчас увидит свою шальную красотку в ее нынешнем физическом обличье, и его любви – капут. Но Голливуд он и есть Голливуд. Уж коли какую цель поставит, то идет к ней всеми правдами и неправдами. Я еще в Питере эту фильму видел, ее у нас выдавали за трофейную, хотя вроде бы мы воевали с Германией, а не с Америкой.
Или я ошибаюсь? Но нам тогда все эти копирайтные дела были по херу. Главное: окно в Европу. То есть в забугорье. Так мы и стали американофилами – через то трофейное кино. Ну и тащились мы тогда от него! Вот когда начался наш отвал с родины. Внутренними эмигрантами мы еще пацанами стали, а уже потом свалили физически. А любовь? Разве не проигрываем мы ее сначала в воображении? Любовь – это вообще жанр фэнтези. Или род недуга. Само собой, душевного.
Спиноза влюбленного считал безумцем. Потому что чем отличается одна дивчина от другой? Можно подумать, что у одной меж ног нечто иное, чем у остальных.
– То же самое можно сказать и про мужиков.
– Об том и речь! Обоюдное доказательство, что любовь относится к жанру фэнтези.
– Ну и чем кончается то трофейное кино? – напомнила я, потому что о физиологическом сходстве женщин меж собой слышала от него и прежде.
– Ах, это трофейное кино, наша школьная отрада! Попадались там и шикарные фильмы, до сих пор слезу вышибают. «Мост Ватерлоо», «Леди Гамильтон», «Газовый свет», «Судьба солдата в Америке», которая здесь оказалась «Th e Roaring Twenties». Первые уроки любви. Был попеременно влюблен в Вивьен Ли, Оливию де Хевиленд, в Марлен Дитрих. А молоденькая Ингрид Бергман – с ума сойти! И само собой, с каждой имел дело.
– В воображении.
– Ну, как сказать. А рукоблудие? Мастурбация – это воображение или реальность? Под каждую дрочил.
Сюжет его будущего стихотворения. Или оно тогда уже было написано?
– И самая великая любовь моей юности – Зара Леандер в «Дороге на эшафот». Она же – Мария Стюарт. Это я был тот юный паж, который преклоняет свою рыжую голову на королевское бедро, изумительнее которого нет, не было и не будет. Потому что бедро обречено, как и голова. Та Мария предопределила все остальное: вкусы, предпочтения, любовь. Протообраз, прототип, архетип – я знаю? Либидо было закодировано раз и навсегда. Заколдованный круг даже этимологически:
Мария – Марина – Мария. Как ни хороша была моя монашкаледашка, она все-таки была отклонением от идеала по определению. На пару-тройку градусов. Ибо идеал – недосягаем. Думаешь, Марина все это не понимала? Как-то говорит: «Ты меня с кем-то путаешь». – «А ты не путайся с кем попадя, тогда и путать не буду». Я ей все рассказал про Мари. Потому она с Бобышевым, наверное, и сошлась, чтобы соответствовать образу. Обе – бля*ищи. Не муфта, а постоялый двор, место общего пользования.
– Так чем кончается твое смотрибельное кино про бывшую красотку и ее бывшего мужа? – снова напомнила ему. – У тебя, дядюшка, не склероз? Больно ты отвлекаешься.
– Запала, да? Я понимаю – теперь, – что натяжка, мелодрама, дешевка. Слезоточивое такое кино. Короче, шмальц. Но тогда – в полном отпаде. От самой идеи: что любимая для любящего остается навсегда одной и той же. Потому что мистер Скеффингтон возвращается из концлагеря абсолютно слепым, а над голосом, как известно, время не властно. То есть буквально: для него она та же, что была. Лю-би-мая.
Вот я и есть тот слепой. Зови меня мистер Скеффингтон. А прозрею на смертном одре, как Дон Кихот.
– Так кто ты, дядюшка, мистер Скеффингтон или Дон Кихот?
– Я Федот, да не тот. Уже не тот. Давно не тот. Зато ты – та. Не старей, котеночек. И не ржавей, как я. Никогда. В чем мне повезло, знаешь? Я не доживу до твоего 30-летия.
– А я доживу?
– Статистически – да.
Я всегда, с детства, завидовала ее холодной, нордической, молчаливой и загадочной красоте. Ее прозвища – ледашка, ледник, ледниковый период, глетчер, айсберг, северный полюс, фригидка, холодильник, морозильник, айс-крим, снежная женщина – еще больше подогревали мое любопытство. Она была совсем другой, чем наше окружение – и чем его окружение, и никак не вписывалась. Никто из знакомых – его и наших – с ней не контачил и не дружил, если не считать Бобышева, хотя дружбой их контакты можно назвать разве что из патологической любви к эвфемизмам. Одно из его постоправданий – что это сам ИБ подтолкнул их друг к другу, поручив ему попасти ее в свое отсутствие.
Другое – что она сама на него набросилась, ему ничего не оставалось, не унижать же девушку отказом. Третье – что бес попутал, с кем не бывает, к тому же по пьянке. Четвертое, пятое, десятое, двадцатое – до конца дней ему суждено оправдываться. Самое удивительное, что сразу же, как только ИБ возвратился из Москвы, ДБ бросился к нему и все выложил. Чем, как мне кажется, подвел Марину, которая вовсе не собиралась ставить ИБ в известность о происшествии, не придавая ему большого значения. «Мужики всё дико преувеличивают», – сказала она как-то папе, и хотя я не знаю контекста, но уверена: речь об измене.
И еще говорила, что никаких обязательств ни у нее перед ИБ, ни у ИБ перед ней не было: они не были женаты, он погуливал на стороне, чего и не скрывал от нее. А она, что, и должна носить пояс верности? Она его, что, крепостная девка?
Превращаю свой рассказ в сплетню? Не без того. Хуже: перемывание чужих косточек. Ты бы, конечно, не одобрил. Но мне и не нужно твое одобрение. Я пишу не авторизованную биографию, а твой неавторизованный портрет. «Вы напишите о нас наискосок», – сам предсказал. Вот я и пишу о тебе наискосок, но не в школьной тетрадке, из которой давно уже выросла, а в памяти моего компьютера.
Бобышев, конечно, не пакостник, а извращенец. Боюсь, он признался бы тебе в грехопадении, даже если ничего бы и не было. Подозреваю, что признание в грехопадении предшествовало самому грехопадению, и когда ты пытал обоих, тем самым подсказывал и подталкивал. А у Димы патологическая, чисто русская потребность в грехе и покаянии, в покаянии и грехе. Где причина и где следствие – черт ногу сломает. Дурная бесконечность. Сладость греха – в самом табу. Я-то думаю, что именно желание покаяться вызвало это предательство.
Чего только он не плел в свое оправдание! Знаю со слов общих знакомых. Что близость с Мариной была единственным способом сблизиться с тобой, реализацией его латентной однополой страсти. И что каждый раз, когда он трахал Марину, он ощущал полное с тобой духовное единение через физическую близость с твоей женщиной, которая теперь стала вашей общей. Словно ты незримо присутствовал при каждом их соитии, становясь свингером и заединщиком. А хотелось, чтобы присутствовал на самом деле. Вот был бы кайф! «Для всех троих», – убежденно добавлял Дантес-Сальери-Иуда.
А в чем причина грехопадения Снежной женщины? Был такой фильм, японский, так и назывался «Снежная женщина» – шел только в кинотеатре «Гигант», что на Петроградской, у зоопарка. Неизгладимое впечатление моего детства, как у ИБ – трофейные фильмы. Там два лесоруба замерзают в лесу, и смерть является в виде Снежной женщины. Одного лесоруба она жалеет, но берет с него слово, что тот никому никогда под страхом смерти не обмолвится о чуде. Лесоруб возвращается в деревню, потом туда является прекрасная незнакомка – любовь, женитьба, дети, безоблачное семейное счастье и полное доверие между супругами. А его все мучит и томит тайна Снежной женщины – что он не может поделиться ею с любимым человеком.
Короче, не выдерживает и рассказывает жене о том видении в лесу.
Само собой, она и есть та Снежная женщина, и она должна его убить, но снова жалеет и навсегда исчезает, оставив его соломенным вдовцом в безутешном горе. Вот в чем пойнт: нельзя выдать тайну даже тому, кто тебе ее доверил. Во всей этой истории – я говорю не о японской, а о питерской – действительно, что-то ненашенское, самурайское. Групповое харакири, не иначе. ИБ смаковал эту историю всю свою жизнь, а ДБ потому и двиганул в Америку, чтобы телепатически, но с более близкого расстояния сыпать соль на рану другу-соперникуврагу, а отраженно – самому себе. Как говорят у нас в деревне, феномен пси. Ну точь-в-точь как братья у Стивенсона во «Владетеле Баллантре»!
А теперь представьте себе царя Эдипа, но написанного не древним греком, а древним иудеем. С этническими и индивидуальными поправками. Ты и есть тот самый Rex Хочувсёзнать. А я как раз не хочу все знать, а знаю. Да только остое*енили вы мне все: ИБ, ДБ, МБ да еще примкнувший к ним АБ – понятно кто? Ну вас всех к лешему. Сами заварили кашу, сами и расхлебывайте.
Экшн!

Хроническая любовь
Реконструкция на четыре голоса

Моя невеста полюбила друга.
Я как узнал, то чуть их не убил.
Но Кодекс строг. И в чем моя заслуга,
что выдержал характер. Правда, пил.
…………………………………………
И горло хочет громко крикнуть: Суки!
Но почему-то говорит: Прости.

За что? Кого? Когда я слышу чаек,
то резкий звук меня бросает в дрожь.
Такой же звук, когда она кончает,
хотя потом еще мычит: Не трожь.

Я знал ее такой, а раньше – целой…

ИБ. Любовная песнь Иванова, 1968
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается «не тронь»
и вспыхивает «меня!»

От этого – горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся «еще!»
и бешеное «пусти!»

ИБ. Горение, 1981
Зная мой статус, моя невеста
пятый год за меня ни с места;
и где она нынче, мне неизвестно:
правды сам черт из нее не выбьет.
Она говорит: «Не горюй напрасно.
Главное – чувства. Единогласно?»
И это с ее стороны прекрасно.
Но сама она, видимо, там, где выпьет.

ИБ. Речь о пролитом молоке, 1967
Зачем лгала ты? И зачем мой слух
уже не отличает лжи от правды,
а требует каких-то новых слов,
неведомых тебе – глухих, чужих,
но быть произнесенными могущих,
как прежде, только голосом твоим.

ИБ. Элегия, 1968
…Она,
конечно, ничего не говорила.
Но я-то знал! Чтоб это знать, не нужно
быть Шерлок Холмсом, вроде вас.
Вполне достаточно обычного вниманья.
Тем более…

ИБ. Посвящается Ялте, 1969
…Иль зависть заурядная? Протест
Нормального – явлению таланта?
Нормальный человек – он восстает
Противу сверхъестественного. Если
Оно с ним даже курит или пьет,
Поблизости, разваливаясь в кресле.

ИБ. Феликс. 1965 (в объяснение предательства Бобышева)
Иосиф блюл себя, но с самого начала на протяжении лет общения со мной – и, конечно, не только со мной – бывал предельно откровенен. Не боялся говорить с подробностями о своих обидах, претензиях к кому-то, о своей удаче, о горе, оскорбленности, уязвленности. О своей действительно душераздирающей истории – с предысторией, с развитием шажок за шажком. До истории и помимо нее у него было огромное количество увлечений – он рассказывал, как в юности чувствовал себя, как он выражался, мономужчиной.
ИБ в представлении Андрея Сергеева
Вернемся к скрытому неврозу и детской травме, к терапии и этике. Когда мне было 24 года, я увлекся одной девушкой, и чрезвычайно. Она была чуть меня старше, и через какое-то время я начал ощущать, что что-то не так. Я чуял, что она обманывает меня, а может, даже и изменяет. Выяснилось, конечно, что я волновался не зря; но это было позже. Тогда же у меня просто возникли подозрения, и как-то вечером я решил ее выследить. Я спрятался в подворотне ее дома и ждал там примерно час.
А когда она возникла из полутемного подъезда, я двинулся за ней и прошел несколько кварталов. Я был напряжен и испытывал некое прежде незнакомое возбуждение. В то же самое время я ощущал некую скуку, поскольку более или менее представлял себе, какое меня ждет открытие. Возбуждение нарастало с каждым шагом, с каждым уклончивым движением; скука же оставалась на прежнем уровне. Когда она повернула к реке, возбуждение достигло пика – и тут я остановился, повернулся и пошел в ближайшее кафе. Потом я сваливал вину за прерванное преследование на свою леность и задним числом корил себя, особенно в свете (точнее, во мраке) развязки этого романа; я был Актеоном, преследуемым псами запоздалых сожалений.
ИБ. Коллекционный экземпляр, 1991
К несчастью – а может быть, и к счастью для меня, – приговор по времени совпал с большой моей личной драмой, с изменой любимой женщины, и так далее и так далее. На любовный треугольник наложился квадрат тюремной камеры, да? Такая вот получилась геометрия, где каждый круг порочный. Свое душевное состояние я переносил гораздо тяжелее, чем то, что происходило со мной физически.
ИБ – Свену Биркертсу, 1982
В то время у меня был первый и последний в моей жизни серьезный треугольник. Manage a trois – обычное дело, двое мужчин и женщина, – и потому голова моя была занята главным образом этим. То, что происходит в голове, беспокоит гораздо больше, чем то, что происходит с телом.
ИБ – Хеллен Бенедикт, 1985
– …Это было настолько менее важно, чем история с Мариной, – все мои душевные силы ушли, чтобы справиться с этим несчастьем.
– …Она не дает мне почить на лаврах.
…Как-то он признался, что Марина – его проклятие.
– …Как это ни смешно, я все еще болен Мариной. Такой, знаете ли, хронический случай.
ИБ – Людмиле Штерн
…без всяких гарантий ответной любви.
Ибо, как любая добродетель, верность стоит чего-то лишь до тех пор, пока она есть дело инстинкта или характера, а не разума. Кроме того, в определенном возрасте и к тому же при определенной специальности, ответная любовь, строго говоря, не обязательна.
Любовь есть бескорыстное чувство, улица с односторонним движением… Ибо любовь есть роман между предметом и его отражением.
ИБ. Fondamenta degli Incurabili
Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существование для тебя.

ИБ. Сонет, 1967
Ночь. Мои мысли полны одной
женщиной, чудной внутри и в профиль.
То, что творится сейчас со мной,
ниже небес, но превыше кровель.

ИБ. Письмо генералу Z, 1968
Я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью
не приносили утешенья мне.
Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,
на практике нашаривали брюки
и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты, и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва
умышленного. Ибо в темноте —
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе.
В какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придешь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
еще никак не названных, – тогда я
не дернусь к выключателю и прочь
руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.

ИБ. Любовь, 1971
Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мои мозги.
Все разлетелось к черту на куски.
Я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее, виски:
в который вдарить? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски!
Я вас любил так сильно, безнадежно,
как дай вам Бог другими – но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит – по Пармениду – дважды
сей жар в крови, широкостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться – «бюст» зачеркиваю – уст!

ИБ. Двадцать сонетов к Марии Стюарт, 1974
Я любил тебя больше, чем ангелов и самого…
ИБ. «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…» 1976
На место преступления вернуться еще можно, но на место любви…
ИБ – Томасу Венцлове, 1988
Поэзия настолько более сконцентрирована, она точнее, нетерпеливей, в ней больше мучительного напряжения, как в ночи любви. Я могу назвать себя «one-night-stand», ведь порой память об этой единственной ночи остается навсегда. А потом рождается любовь, и это же происходит с поэзией…
В России похоронено мое сердце, но в те места, где ты пережил любовь, не возвращаются.
ИБ – Фрицу Раддалю, 1989
Я покидаю город, как Тезей —
свой лабиринт, оставив Минотавра
смердеть…
…чтоб больше никогда не возвращаться…
Ведь если может человек вернуться
на место преступленья, то туда,
где был унижен, он прийти не сможет.

ИБ. К Ликомеду, на Скирос, 1967
До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу в возбужденье…
ИБ. Элегия, 1982
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил, но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум, еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
ИБ. «Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером…», 1989
Не в словах дело: от голоса устаешь! От твоего – и от своего тоже. Я иногда уже твой голос от своего отличить не могу. Как в браке, но хуже… Годы все-таки…
ИБ. Мрамор, 1982
Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятье невозможно, ни измена!
ИБ. Письма римскому другу, 1992
Любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви.
ИБ. Двадцать сонетов к Марии Стюарт, 1974
…между любовью и предательством существует определенная иерархия:…первое кончается вторым, а не наоборот. И, хуже того, последнее долговечнее первого.
ИБ. Коллекционный экземпляр, 1991
Из двух вещей, составляющих смысл жизни – работы и любви, – выжила только работа… Переводя на язык родных осин выражение «заниматься любовью», я бы сделал упор на «заниматься».
ИБ – Андрею Сергееву
– А любовь? – спросила я. – От нее вы тоже уходите?
Он взял маленького игрушечного льва, который почему-то сидел на журнальном столике, и начал задумчиво перебирать ему гриву.
– Ну, она попадает в ту же категорию, – сказал он наконец. – Просто из всего, о чем нам говорят, что это важно: любовь, работа и прочее, – выживает только работа. Если работаешь серьезно – делаешь выбор между жизнью, то есть любовью и работой. Понимаешь, что с тем и другим тебе не справиться. В чем-то одном приходится притворяться, и притворяешься в жизни.
Если выразиться более определенно, то сознаешь, что относишься к любимой как к чему-то на неполный рабочий день, тогда как полный день занимает работа. Но она относится к любви как к полному дню, и начинаются трудности. К тому же сама работа уходит от себя.
– Но почему нужно все время уходить?
Бродский отложил льва, теперь похожего на Растафари.
– Это побег от предсказуемости, – ответил он. – Все меньше возможности принять определенную какую бы то ни было форму душевной или экзистенциональной рутины. – Он устало закрыл лицо руками, долго и сильно тер его. – Это в значительной мере связано с безнадежным ощущением, что ты никто, и должен сказать, такова особенность моего скромного «я». Так или иначе, я всегда это чувствовал. Более или менее принадлежишь жизни или смерти, но больше никому и ничему. – Он поднял взгляд и слабо улыбнулся. —
К вам это не относится.
ИБ – Хеллен Бенедикт, 1985
Назад: Кто кому сочинит некролог?
На главную: Предисловие