— Молодые люди, как, по-вашему, эта женщина красива? — спрашивает нас на занятиях в Третьяковской галерее наш преподаватель-искусствовед Елена Александровна Лебединская.
Молодые люди, то есть мы, студенты, рассматриваем женский портрет XVIII века и вразнобой, но восторженно восклицаем:
— Елена Александровна, она красавица. Да-да, очень красивая!
— Молодые люди, вы слепые — она уродлива. Обратите внимание на этот дегенеративно скошенный подбородок и на асимметрию лица. Перед нами портрет крупнейшей авантюристки, шпионки сразу двух государств, избравшей себе девиз «Важно не быть красивой, важно казаться ей». И она действительно умела пустить пыль в глаза, прослыв красавицей среди слепцов вроде вас.
Вот так почти на каждом занятии Елена Александровна находила повод укорить нас за слепоту.
Рассматриваем, например, натюрморт с персиками, а Елена Александровна вопрошает:
— Молодые люди, какой персик на этой картине самый спелый?
— Елена Александровна, но мы ж их не пробовали!
— Обратите внимание, мои слепенькие, на этот персик с поклёвышком, а ведь птица всегда выбирает самый спелый плод. Молодые люди, учитесь видеть!
Три года мы занимались в семинаре у Елены Александровны, и все эти три года она не допускала нас в зал древнерусского искусства — к иконам. Вернее, так. На самом первом занятии Елена Александровна привела нас к «Троице» Рублёва. Волнуясь, встала возле иконы, а мы деловито уткнулись в тетради, готовясь конспектировать лекцию.
— Господи, они же не на Рублёва, а в тетрадки смотрят! — ахнула Елена Александровна и изрекла сурово: «Молодые люди, покиньте зал. Всё равно вы пока ничего не увидите».
— Елена Александровна, но так же нельзя, — пробует протестовать Наташа, староста группы. — По программе мы должны сначала изучить древнее искусство, ну, весь этот примитив, вроде икон…
— «Примитив»? — вспыхнула Елена Александровна. — Для них «примитив»!
Через сорок лет наша Наташа, теперь уже Наталья Михайловна, станет старостой церкви в Подмосковье и однажды горестно скажет:
— Почему мы так поздно пришли к Богу и блуждали всю жизнь по пустыне, как те самые евреи из Египта? Я детей не крестила — и упустила, муж умер неверующим. Почему, не пойму, я не ходила в храм?
Сравнение с исходом евреев из Египта здесь не случайно, и опять же рождает вопрос: почему они так долго идут из Египта в страну обетованную? Посмотреть по карте — это короткий путь: его и за месяц можно пройти. Но понадобились долгие сорок лет странствий, прежде чем бывшие рабы египтян стали освобождаться от рабской психологии. А психология эта въедлива, и бывшие рабы ещё по-рабски ропщут, предпочитая свободе даже смерть «в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта!» (Исх. 16, 3). Как же созвучны эти сетования с иными высказываниями наших времён:
— Я категорически не желаю жить при Сталине, когда моего деда расстреляли, — сказал один пенсионер, сторонник восстановления советской власти. — Но ведь при коммунистах котлеты были дешёвые. Шестьдесят копеек за десяток котлет!
Правда, эти котлеты были серые от избытка хлеба. А только жива ещё тоска по тому идеалу, когда кого-то (но ведь не всех!) расстреляют, зато мы сидели почти что у котлов с мясом, и было вдоволь серых хлебных котлет!
Но я не о котлетах, а о том долгом пути из египетского плена, когда многие люди моего поколения действительно поздно пришли к Богу. Дежурное объяснение здесь такое — нас не учили этому с детства, и что мы могли знать о Христе? Внешне всё так, но внутренние причины гораздо глубже, ибо одно дело — не знать чего-то, но совсем другое — не хотеть знать. И здесь опять вернусь к урокам Елены Александровны.
* * *
Однажды Елена Александровна сказала:
— Есть культура народная, есть культура дворянская, а посерёдке, между ними, — мещанская.
Мы были людьми той самой культуры «посерёдке», что не только не имеет исторических корней, но и не желает иметь их. Помню бурное студенческое собрание на нашем факультете журналистики МГУ, когда большинством голосов постановили и добились, чтобы из программы обучения был исключён курс церковнославянского языка.
— А зачем нам, передовой молодёжи, эта архаика и мертвечина веков? — геройствовала на том собрании наша староста Наташа.
Впрочем, что говорить о героях прошлого, если и ныне всё то же? «Образованщина», как охарактеризовал это явление Солженицын, неистребима, и вот один недавний разговор. Уговариваю журналиста-однокурсника, написавшего ядовитую антиправославную статью, для начала хоть что-то узнать о Православии и Евангелие прочитать.
— А зачем мне читать Евангелие? — усмехается он. — Чтобы стать святошей, как наша Наташка? Представляешь, возвращаюсь из Нью-Йорка с выставки Малевича и рассказываю Наталье, что вся Америка в восторге от его «Чёрного квадрата»: «выход в космос», «переворот в живописи», «философия супрематической глубины»! А Наташка в ответ заявляет, что «Чёрный квадрат» — это блеф и сказка про голого короля. Да что она понимает в супрематизме?
А вот в супрематизме Наталья как раз разбирается, и ещё в студенческие времена рассказывала нам про «Чёрный квадрат». Было это так. В Третьяковке проходила выставка Малевича с его знаменитым «Чёрным квадратом», и Наташа уговаривала Елену Александровну посвятить очередное занятие не живописи XIX века, а гению XX века Казимиру Малевичу.
— Так уж и гению? — иронизирует Елена Александровна и почему-то не хочет вести нас на выставку.
— Елена Александровна, — продолжает настаивать Наталья, — а можно, мы проведём самостоятельное занятие по Малевичу? Я лично берусь подготовить лекцию.
— Подготовьте, — соглашается преподавательница. — Но обязательно изучите первоисточники и начните с переписки Малевича с Александром Бенуа, кстати, очень интересным художником и выдающимся искусствоведом.
Две недели Наталья изучала первоисточники, но от лекции на выставке воздержалась — обстановка не та. В общем, висит на стене обыкновенный чёрный квадрат — удар мрака, пустышка и скука невыносимая. А вокруг этой пустышки стоит восторженная толпа и, скрывая неодолимую зевоту, натужно восхищается:
— Малевич — гений, философ будущего века!
— А вы знаете, что «Чёрный квадрат» — самая знаменитая и самая дорогая картина в мире?
Малевич в моде, и действие вершится, похоже, по Пушкину: «Лихая мода, наш тиран, недуг новейших россиян». Только один человек осмелился сказать, что «Чёрный квадрат» — это блеф, а Малевич был посредственным художником и малообразованным человеком.
— Вы из какой деревни в Москву приехали? — прикрикнула на него тут же величавая дама.
— Я коренной москвич и, кстати, художник.
— Вы «совок», а не художник, если не понимаете гения!
Мы, студенты, очевидно, тоже «совки», потому что от «Чёрного квадрата» почему-то подташнивает.
— И правильно подташнивает! — говорит наш несостоявшийся лектор Наталья и по дороге в университет просвещает нас. — Внимание, цитирую первоисточники. В 1916 году Малевич пишет Бенуа, что его «Чёрный квадрат» — это «голая икона». Он даже разместил его на выставке, как размещают иконы, — в красном углу. Дескать, молитесь, господа, теперь на чёрную дыру! А Бенуа пишет по этому поводу: «„Чёрный квадрат“ в белом окладе — это… один из актов самоутверждения того начала, которое имеет своим именем мерзость запустения и которое кичится тем, что оно через гордыню, через заносчивость, через попрание всего любовного и нежного приведёт всех к гибели».
А гибель, добавлю от себя, действительно близка, ибо за 1916 годом грядёт кровавый 1917 год, и его предваряет «Чёрный квадрат» — бой иконе.
Кстати, сама Елена Александровна упомянула о Малевиче лишь однажды, когда мы изучали Врубеля. Рассказала она нам, что, написав своего «Демона», Михаил Александрович Врубель сошёл с ума и всю оставшуюся жизнь пребывал в психиатрической больнице.
— Да и Малевич после «Чёрного квадрата» тяжело заболел, — добавила она. — Долгое время не мог ни спать, ни есть, потом стал видеть людей прямоугольными, а себя считал состоявшим из тридцати чёрных квадратов. Да, беда — квадратное безумие!
Наша седенькая Елена Александровна с грустью смотрит на нас и вдруг говорит:
— Молодые люди, запомните — нельзя пить из мутных источников и плохие книги нельзя читать.
Однажды Елену Александровну спросили, что такое красота, а она ответила:
— Не знаю. Но у меня тогда сильно бьётся сердце.
А ещё она подолгу задерживалась у картин великих художников и говорила при этом:
— Перед картиной надо стоять, как перед князем, а иначе рискуешь услышать лишь собственный голос.
Была ли Елена Александровна верующим, православным человеком? Не знаю. Но она привила нам любовь к Отечеству и к той православной культуре, без которой нет России. Она учила нас видеть и думать, а не поглощать с жадностью «образованщины» главное блюдо века — ложь. Рассказывала вроде бы о композиции и цвете, а мы понимали — это про жизнь.
Вот мы изучаем парадный портрет, во весь рост, князя Куракина работы Боровиковского. А у Боровиковского великолепна каждая деталь — сияет золотая парча мундира, переливается муар орденских лент и блестят бриллиантовые пуговицы. Драгоценностей так много, что Куракина даже называли «бриллиантовым князем». Князь смотрит на нас откуда-то сверху, с барской снисходительностью — свысока, и весь мир, похоже, у его ног.
— Портрет выполнен в так называемой лягушачьей композиции, — поясняет Елена Александровна.
А лягушачья композиция — это вот что. Глаза у лягушки расположены на темени, и когда она смотрит на мир снизу вверх, то былинка кажется деревом, а карлик — великаном. Именно в этой лягушачьей композиции были потом написаны портреты советских вождей и те статьи о великих мира сего, где нечто ничтожное, серенькое, пошлое объявлялось гениальным открытием. И ведь попробуй хоть что-то возразить, как тебя обвинят в дремучем невежестве! И здесь мне особенно жаль молодых. А в молодости так стыдно прослыть «дремучим», что легче поклоняться фальшивым кумирам и в странном бесчувствии жить, как все, уже не рискуя противиться пошлости. К сожалению, искренность в век пиара становится роскошью. И как же трудно научиться смотреть на мир глазами человека, а не глазами болотной лягушки!
Только через три года Елена Александровна повела нас, уже влюблённых в живопись, в зал древнерусского искусства — к иконам. Занятие было назначено на внеурочный час. Третьяковская галерея уже закрыта. В зале древнерусского искусства темно. Мы стоим со свечами у Владимирской иконы Божией Матери, а Елена Александровна вдруг властно командует:
— На колени!
И мы не то что опустились — мы рухнули на колени: это наше, родное. Это то, о чём давно тосковала душа. Почему с такой нежностью и состраданием смотрит на нас, ещё неверующих, Божия Матерь с Младенцем? Но сердце бьётся так сильно и радостно, что, кажется, выскочит из груди.
Сквозь годы доносится голос Елены Александровны, рассказывающей нам историю иконы. 1395 год — войско Тамерлана так стремительно движется к Москве, что нет уже времени собрать ополчение. Днём и ночью открыты все церкви, народ постится, кается, молится, а из Владимира несут в Москву чудотворную Владимирскую икону Божией Матери. Пятнадцать дней несут икону в Москву, и все эти пятнадцать дней мрачный хан не выходит из шатра, а его войско, бездействуя, стоит на месте. В день же встречи иконы в Москве, свидетельствует летопись, Тамерлану было такое ужасающее видение, что он в панике бежит с Русской земли. Вот как об этом сказано в летописи: «Устремися на бег, Божиимъ гневом и Пречистыа Богородици гонимъ».
Такое же чудо было в 1451 году при осаде Москвы войсками ногайского хана. А в 1480 году было то великое стояние на Угре, после которого Русь окончательно освободилась от татаро-монгольского ига.
— Впереди русского войска двое священников несут Владимирскую икону Божией Матери, — рассказывает Елена Александровна. — И если присмотреться к иконе сбоку, то можно увидеть заметные даже после реставрации следы выбоин — следы стрел. Ордынские лучники отличались меткостью и стреляли прямо в сердце человека. Но тут они стреляют в икону Божией Матери, потому что это — сердце Руси.
Сама лекция теперь уже помнится смутно, но запомнилось обжигающее чувство — в час смертельной опасности для родной земли мы пойдём умирать со святыми иконами, а не с «Чёрным квадратом» Малевича. Это наша земля, наше Отечество, и мы плоть от плоти его.
С этой лекции, прослушанной при свечах, любовь к иконам стала неодолимой.
* * *
К сожалению, наша студенческая юность пришлась на те хрущёвские времена, какие называют жизнерадостным словом «оттепель». В обществе оживление — разоблачён культ личности Сталина, и хотя бы изредка печатают запрещённые ранее книги. И одновременно оттепель была той трагедией для православных, когда за несколько лет взорвали и уничтожили свыше шести тысяч церквей. Репрессии жесточайшие — за нательный крестик выгоняли из института. А Хрущёв похвастался на весь мир, что в 1980 году он покажет по телевизору последнего попа.
Помню, как уезжала из райцентра и купила на вокзале у двух подвыпивших мужичков старинную Владимирскую икону Божией Матери. Икона была завёрнута в окровавленную тряпицу, и я спросила, откуда кровь.
— Дак сегодня ночью нашу церкву взорвали. Солдат нагнали, войска — оцепление. А Гришка-юродивый прорвался сквозь оцепление и побежал иконы спасать. Только выбежал из церкви с иконой, как взрыв страшенный, и юрода убило. Ну, мы икону потом подобрали. Говорят, чудотворная была. Мать, ты дашь нам за неё на бутылку, чтобы Гришу-мученика помянуть?
И сразу вспомнилось, как ночью в гостинице мы проснулись от взрыва и в страхе выбежали на улицу: «Что — война началась?»
Издалека плохо видно, но на месте взрыва так ярко светят прожектора, что вдруг увиделось, как взлетает в небо дивный Божий храм, а возле церкви падает на землю юродивый, прикрывая икону собой. Потом прожектора отключили, и стало слышно, как заплакали женщины.
С той поры в мой дом стали приходить иконы, свидетельствующие о страданиях Русской земли. За каждой иконой стояла своя история, и вот некоторые из них.
* * *
Ещё в университете я подрабатывала в редакции, и однажды поехала в командировку по такому письму. В сельской школе украли винтовку, и военрук обвинил в краже восьмиклассника Серёжу Конкина. Сергея тут же арестовали и увезли в областную тюрьму. Через неделю, правда, освободили за недостаточностью улик, а только по-прежнему утверждали, что винтовку украл он. С тех пор прошло десять лет. Сергей уже работал водителем автобуса в городе, когда встретил на улице своего одноклассника Яшу, и тот признался, что винтовку украл он. «У меня позавчера родился сын, — писал Сергей в редакцию. — И я хочу, чтобы пусть не для меня, но для сына установили правду: Конкины — фамилия честная, и у нас в роду никто никогда ничего не крал».
— Крал, не крал — кому это надо? — отговаривал меня от этой поездки редактор. — И кому интересен прошлогодний снег?
Дело Сергея действительно оказалось тем самым прошлогодним снегом, когда в областной прокуратуре на нас посмотрели с недоумением, а прокурор раздражённо сказал:
— Конкин, тебя же освободили. Какой ещё правды ты ищешь, мужик?
Только в родной деревне Сергея, куда он заставил приехать и Якова, обрадовались нашему приезду.
— Помню это дело, при мне это было, — сказал пожилой участковый Василий Андреевич. — Уж как я доказывал невиновность Серёжи! А что тут докажешь, если Яшкин отец работал в органах и такую сказочку сочинил — винтовка, банда, антисоветчина. Мало того, что деда Сергея расстреляли как церковного старосту, так ведь и парня могли подвести под расстрел. Надо, надо восстановить справедливость, и я немедленно сход созову.
До сих пор помню этот сход — мороз тридцать градусов, волосы в инее, а перед крыльцом сельсовета стоит серая толпа в серых залатанных телогрейках.
— Вот тут товарищ из Москвы приехала, чтобы совесть в нас разбудить, — сказал, открывая сход, участковый. — Ведь знали же все, что Сергей невиновный! Знали, молчали и боялись защитить. Одна баба Вера хлопотала за Сергея и даже до главного начальника дошла. А мы что? Мы молчим. Нам плюнь в глаза — всё Божья роса. Однако пробил час, чтобы проснулся стыд. Давай, Яков, выходи вперёд, говори!
Яков вышел на крыльцо, не только не смущаясь, но даже красуясь перед людьми. В городе он работал где-то в торговле и ужасно гордился, что приобрёл дублёнку и галстук немыслимой попугаистой красоты. В общем, с попугаями. Он даже специально распахнул дублёнку, чтобы земляки, конечно же, обмерли от зависти при виде его попугаев.
— Я чё? — хохотнул Яша. — Ну, спионерил винтовку. Пацанский юмор у меня был такой.
— Отец знал, что ты украл винтовку? — спросил милиционер.
— Потом узнал, когда винтовку нашёл.
— Знал и винил невиновного Сергея? — ахнули женщины и закричали наперебой: — Ах вы нехристи, Побирушкины! И гнилой у вас, Яшка, род! Твой отец иконы в храме расстреливал, а дед людей водил на расстрел!»
— А мне фиолетово, кто кого расстреливал! — взвизгнул Яша.
— Побирушкиным всё фиолетово! — крикнул кто-то из толпы, называя Яшкину родню не по фамилии, а по прозвищу — Побирушкины.
— Почему они Побирушкины? — спрашиваю стоявшую рядом со мной бабушку Веру, крёстную Сергея.
— Да ведь в наших краях полагалось после смерти родных, на сороковины, сорок дней нищих кормить. А где взять нищего? Все работящие, у всех хозяйства справные. Только у Побирушкиных ни курёнка, ни ягнёнка и одни тараканы в избе. Вот и везли им со всей округи яйца, сало, сметану, творог. Они и повадились жить, не работая. А потом: «Пролетарии, соединяйтесь!» — и Побирушкины к власти пришли. Ладно, дочка, пойдём греться, а то заморозил уже мороз.
Зашла я в избу бабушки Веры и ахнула — не дом, а церковь: все стены в иконах. Правда, большинство икон покалечено, а у некоторых изображений выстрелами выбиты глаза.
— Это Яшкин отец, — сказала баба Вера, — иконы расстреливал, а Николай, дед Серёжи, ночью иконы из церкви вынес и перед расстрелом мне завещал.
Я залюбовалась иконой святого Иоанна Предтечи — моя любимая новгородская школа и, похоже, XVIII век.
— Предтеча-мученик, глас вопиющего в пустыне, — вздохнула баба Вера. — Вот и я теперь вопию. Девяносто лет мне, дочка, умру я скоро. А иконы кому завещать? Народ-то ныне пошёл неверующий, и даже женщины загуляли и пьют.
На рассвете нас разбудил Серёжа — пора уезжать. На прощание бабушка Вера перекрестила меня и подала завёрнутую в холст икону Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна:
— Сохрани, умоляю, икону. Совесть-то у людей, верю, проснётся, и тогда церкви начнут открывать. Я не доживу. Ты доживёшь и покажешь нашу икону батюшкам. Пусть хоть кто-то на земле вспомнит, что у нас Предтеченская церковь была.
* * *
Возвращаюсь из командировки в Москву, а Катя, моя подруга с филфака, говорит:
— Зря ты с нами не пошла в поход. Мы столько икон насобирали! Представляешь, там церковь взорвали, а иконы целёхонькие на снегу лежат. Ума не приложу, куда их девать? Возьми себе что-нибудь, если хочешь.
На балконе, укрытые полиэтиленом, стояли иконы — большие, тяжёлые, почти в рост человека.
Я выбрала для себя икону святого апостола и евангелиста Марка и повесила её дома на двери в прихожей. Хотелось, конечно, повесить в комнате, но гвозди никак не вбивались в бетон.
А Катя, как и мой муж, умерла некрещёной. Но стал священником её сын, любивший в детстве рассматривать иконы и по-своему молившийся у них.
* * *
В 1988 году на Прощёное воскресенье я крестилась, а в понедельник крёстная повела меня на исповедь в Свято-Данилов монастырь. На ранней литургии было малолюдно, а на исповедь — никого. Исповедовал игумен Серафим (Шлыков), но имени батюшки я тогда не знала и узнала лишь в 1991 году, когда отца Серафима зверски убили.
На исповеди я смутилась, назвала несколько грехов и замолчала. Я молчу, и батюшка молчит. Почти всю литургию молчали, а батюшка лишь, вздыхая, молился и вдруг даже не спросил, а обличил меня:
— Воруешь?!
— Как можно, батюшка? Да я никогда!
— Иди причащаться.
— Я не готовилась.
— Иди, говорю.
После причастия я две недели металась по квартире разъярённой тигрицей: что я украла и у кого? Отыскала только тарелку соседки, которую всё забывала вернуть. «Простите, батюшка, но вы неправы — не своровала я ничего». И вдруг ярко вспомнился — двадцать лет прошло — тот сельский сход из-за кражи винтовки, и голос бабушки Веры, сказавшей, что совесть у людей однажды проснётся, и тогда церкви начнут открывать: «Я не доживу. Ты доживёшь».
Все иконы в моём доме были из храмов, принадлежащие Церкви и написанные для неё. Погрузила я иконы в машину и повезла их, волнуясь, в Свято-Данилов монастырь. Влетаю во двор под колокольный звон, а навстречу идёт игумен Серафим, ризничий монастыря в ту пору.
— Батюшка, помните, как вы меня уличили в воровстве?
— Не помню.
— Я иконы привезла. Кому отдать?
— Пойдёмте в ризницу, я вас в список благотворителей занесу.
— Батюшка, я не дарительница, а хранительница, и иконы лишь временно хранились у меня.
Как же радуются иконы, возвращаясь к себе домой — в Божий храм! Здесь они преображаются, оживают, дышат. А я вспоминаю, как из взорванного храма выбегает юродивый и падает на землю, прикрывая собой уже окровавленную Владимирскую икону Божией Матери. А ещё в эту икону стреляют меткие ордынские лучники, целя прямо в сердце Руси.
У моего Отечества израненное сердце, но оно бьётся, болит и живёт.
* * *
Годы гонений породили неизвестное у нас прежде явление — рынок икон и церковных ценностей из разорённых храмов и монастырей. Продают не домашние, а монастырские иконы и при этом даже не осознают, что торгуют не личными вещами, а святынями, принадлежащими Церкви.
Вот один разговор по этому поводу. Зазвала меня в гости учительница-пенсионерка, достала из шкафа икону Божией Матери «Споручница грешных» и спросила:
— Почём эту икону можно продать?
Икона была старинная, дивная и, угадывалось, шамординского письма.
— Это из Шамордино, — спрашиваю, — икона?
— Да, из Шамордино, из монастыря. Её шамординская монахиня Александра после разгрома монастыря сохранила. Образованная была — из дворянок, а когда из лагеря освободилась, то у нас в коровнике жила.
— Даже зимой?
— Но ведь не в избу её пускать! Она же лагерница была, враг народа. Наш парторг даже кричал, что гнать её надо взашей. А зачем выгонять, если она работящая? За горсть пшена хлев до блеска вычистит, огород вскопает, и вся скотина на ней. А после работы наша дворянка обязательно занималась с детьми. Чувствуете, какая у меня интеллигентная, чистая речь? Меня русскому языку дворянка учила.
— Как умерла мать Александра?
— Спокойно. Доходяга была, а умирала радостно. Перед смертью велела передать икону в церковь и сказать, чтобы отпели её.
— Мать Александру отпели?
— Отпели, не отпели — какая разница? Я формализма не признаю. Надо жить не напоказ, а по заповедям Божиим. И я по заповедям живу: не убей, не воруй, не суди.
И тут я расплакалась, горюя о монахине, батрачившей на новых хозяев жизни всего лишь за горсть пшена.
— Может, я что-то не так сказала, — смутилась моя собеседница, — но я, поверьте, уважаю Церковь и даже свечку поставила, когда свекровь умерла.
Вот так же и мы, ещё неверующая молодёжь, захаживали в церковь из любопытства и свечки ставили иногда. Душа всегда радовалась иконам и церкви. Но затмевала истину та мещанская спесь, что в горделивом превозношении полагает: мы, современные, образованные люди, разумеется, выше «отсталых» батюшек и каких-то там «тёмных» старух.
Пишу эти строки и вспоминаю, как Иван Бунин в «Окаянных днях» охарактеризовал духовное состояние общества перед катастрофой 1917 года: захаживали в церковь в основном по случаю похорон и на отпевании выходили покурить на паперть. Изучайте историю — она повторяется, и тернист путь из плена домой.