Глава сорок первая
Самая безнравственная женщина Нью-Йорка
Ни об одной другой женщине столько не спорили при ее жизни и не злословили так беспощадно после смерти.
Биограф Ады Айзекс Менкен, наездницы Мазепы, выступавшей в середине XIX века
Остаток дня мы провели за изучением газетных статей, брошюр и отчетов о судебных процессах, которые нам оставила Пинк. По моему мнению, репортерша поступила ничем не лучше анархиста, который кладет бомбу у ног жертвы.
Вне всякого сомнения, мисс Блай подсунула нам материалы только потому, что заранее извлекла оттуда всю ценную информацию.
Когда стемнело, при свете лампы стало заметно, что у нас с примадонной покраснели глаза. Не сговариваясь, мы дружно отложили стопки бумаг.
– Я все еще не разобралась с этой «самой безнравственной женщиной Нью-Йорка», – признала Ирен. – Некоторые называли ее ангелом, другие – демоном. Она неслыханно разбогатела благодаря своей профессии и перебралась из скромного жилища в нижней части Манхэттена в особняк на Пятой авеню, который может соперничать с апартаментами Асторов. Хотя ее так и не приняли в обществе открыто, жены и дочери (из списка гостей миссис Астор, где значатся четыреста лучших семейств Нью-Йорка), по ночам наведывались под вуалью в ее особняк. Сильные мира сего защищали ее, так как она хранила их секреты. Однако они были не в силах помешать моралистам, благодаря усилиям которых ей предъявляли обвинения в суде и даже сажали на целый год в тюрьму. Впрочем, богатство и связи мадам Рестелл делали ее пребывание в заключении более приятным, чем у простого арестанта.
Дочь следовала по ее стопам, а позже исчезла, и о ее дальнейшей судьбе ничего не известно. Ничего не известно и о ее брате Жозефе. Мадам Рестелл пережила супруга – по-видимому, она была замужем только один раз. Он был таким же шарлатаном, как жена, но их средства работали эффективно. Оба весьма красноречиво писали о своей работе, чтобы просветить невежественных и предотвратить боль, бедность и страдания. Затем, когда мадам Рестелл грозил новый тюремный срок, она вдруг перерезала себе горло в ванне. Она совершила самоубийство в то самое утро, когда должна была явиться в суд и выслушать приговор. И это после того, как она десятилетиями боролась на страницах газет со всеми клеветниками. Она настоящая загадка!
– И так же загадочны ее посещения театров, где ты выступала ребенком. Как долго это продолжалось?
– Самое большее год. С тысяча восемьсот шестидесятого по шестьдесят первый.
– Первые годы гражданской войны в Америке? Могло это как-то повлиять?
– Конечно, могло! Но это были также первые годы моей жизни. Мне говорили, что я родилась в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом. Таким образом, мне было года три, когда дама в черном навещала меня в театре.
– Мадам Рестелл была респектабельной замужней женщиной. Известно, что у нее была одна дочь, которая гораздо старше тебя. Конечно, самой мадам было вполне под силу не допустить рождения нежеланных детей. Так как же она могла быть твоей матерью? Зачем ей было тебя прятать? Ведь она, судя по всему, не скрывала ничего из своей личной жизни.
Ирен молча покачала головой, потом отложила на письменный стол вырезки из газет:
– Давай пообедаем сегодня по-королевски, Нелл! Завтра мне предстоит трудное дело. Я должна попытаться найти маэстро. Может быть, он сможет рассказать побольше обо мне. Ведь это благодаря ему я стала примадонной.
– Не уверена, поможет ли он докопаться до твоего давнего прошлого. А ведь именно там ключи ко всем тайнам.
– Я тоже не уверена. Знаю лишь, что меня спасла музыка. Но не могу сказать, от чего именно. С того момента, как я обнаружила у себя голос, никаких провалов в памяти нет. Я помню, как каждый день выходила из меблированных комнат и шла на урок вокала. Помню Аллана Пинкертона, удивительно прогрессивного насчет роли женщин. Он принял на службу скромную начинающую певицу, считая меня перспективной частной сыщицей. Да, он оценил меня раньше всех директоров музыкальных театров и таким образом подарил мне профессию еще до того, как я смогла зарабатывать пением. И, что еще важнее, он подарил мне уверенность в себе, которая возникает, только когда идешь наперекор обществу. И таким образом я возвращаюсь к мадам Рестелл, которая, в конце концов, не так уж сильно отличатся от меня. – Ирен вздохнула, и я заметила, что ее глаза блестят. – Я никогда не смогу отблагодарить Пинкертона, поскольку его нет на свете уже пять лет. Однако я надеюсь, что маэстро еще жив и сможет дать мне ответы на некоторые вопросы.
И мы вернулись к Финеасу Ламару, Чудо-профессору, как, вероятно, часто поступала Ирен в юности.
Он играл в карты в маленьком парке возле своего дома с такими же добродушными стариками, как он сам. Хотя вокруг шумел огромный город, они напомнили мне деревенских старожилов в Шропшире, которые торчали на скамейках возле пабов и в туманные, и в солнечные утра.
Я вспомнила, как ребенком часто сиживала вместе с этими добрыми стариками. Они учили меня играть в карты, развлекая девочку, у которой не было ни матери, ни братьев и сестер, а отец постоянно пропадал в церковном приходе.
Чудо-профессор тепло принял нас, предложив чаю.
– Меня не так уж часто навещают прекрасные молодые женщины, – сказал он, подмигнув с таким невинным видом, что на минуту я почувствовала себя такой же красавицей, как Ирен.
Мы с подругой с удовольствием приняли его приглашение зайти в гости.
– Маэстро, – задумчиво произнес он, когда мы направились в его меблированные комнаты пить чай. – Удивительный человек. Знаете, он побывал за границей. Вена, Париж и все такое. Так он утверждал. Меня никогда особенно не заботило, говорит ли он правду. В те дни все мы много разглагольствовали и были так молоды, что верили собственным басням.
Вам чай с сахаром, леди? Я почти ничего не держу дома – только чайник, жестяную коробку с черным чаем высшего сорта и рафинад. У меня всегда полные карманы сахара. Люблю лошадей, знаете ли. Бедняги, которые тащат непосильную ношу. Я ежедневно гуляю по Бродвею и угощаю их рафинадом. Хочется думать, что мой пример заставит возчиков и пассажиров стать добрее. В своем костюме, в карманах которого лежат сорок фунтов ответов на все вопросы, я порой чувствую себя навьюченной старой лошадью, которая под щелканье хлыста шагает в вечность.
– Какой вы добрый! – восхитилась я. – Обещаю всегда помнить о сахаре, когда вернусь в Париж. Правда, во Франции очень хорошо относятся к лошадям и, в отличие от англичан, балуют их.
Профессор кивнул, прищурив свои выцветшие голубые глаза. По просьбе Ирен он как бы вглядывался в прошлое.
– Фамилия маэстро была Штуббен. Немец и суровый преподаватель. Я хотел, чтобы ты училась у итальянской графини – такая теплая, добрая женщина! Но она вернулась в свою теплую добрую страну, и остался только маэстро. Меня снедали сомнения на его счет. Он был бы очень хорош для автоматов – машин, которые действуют как люди. Но что касается юной, живой девушки, которая никогда не знала отца… Да, я сомневался, маленькая Рина. Но насчет одного у меня не было никаких сомнений: ты обладала талантом. Было бы преступлением не обучать тебя пению. Итак, я послал тебя к маэстро.
– Должно быть, это прекрасно сработало, – заметила Ирен. – Я стала певицей и пользовалась успехом на континенте. До тех пор, пока… обстоятельства не вынудили меня преждевременно уйти с оперной сцены.
– Боже! – Прозрачные голубые глаза Чудо-профессора затуманились слезами: сказывались восемьдесят пять прожитых лет. – Не использовать твой голос! Это же тягчайшее преступление!
– Но я только что получила либретто, – поспешно сообщила подруга. – Его написал Оскар Уайльд вместе с другим английским автором, а музыку сочинил сэр Артур Салливан, известный композитор. Я собираюсь включить это произведение в свой репертуар для сольных выступлений.
– А, Салливан! Я слышал о нем. А ваш Уайльд несколько лет назад под фанфары объездил Соединенные Штаты с лекциями. Настоящий денди. Дикий Запад был от него без ума. Да, в наше время кто только не выступает! Ты только посмотри на Буффало Билла!
– Мы с ним встречались, – сказала Ирен. – Я буду участвовать в его шоу в Париже как Мерлинда.
– Он умеет укрощать лошадей, верно?
– А также индейцев и женщин.
– То, как человек обращается с лошадью, характеризует его – даже на Востоке. Это говорит также о том, как он обращается с женщинами.
Ирен закатила глаза и переглянулась со мной.
– А где теперь найти маэстро, если он еще жив?
– О, он вроде меня: слишком упрямый, чтобы умереть. Насколько мне известно, он играет на скрипке в театрах на Юнион-сквер. Но теперь спрашивайте Дитера Штуббена. Он потерял статус маэстро вскоре после того, как ты его оставила ради музыкальной сцены Старого Света. Ты была его лучшей ученицей, и дальше карьера бедняги покатилась под уклон.
– Человек должен жить собственной жизнью, – сказала Ирен, когда мы вышли из меблированных комнат профессора. Наши карманы оттопыривались от кусков сахара.
– Конечно! Нужно идти вперед и оставлять позади тех, кем мы восхищались и кого любили, ведь рано или поздно мы перерастаем своих кумиров.
Ирен остановилась возле бедной старой лошадки и принялась угощать ее сахаром. Большие мягкие губы осторожно брали лакомство из ее руки, затянутой в перчатку.
– Как странно, Нелл! Всего три недели назад я обнаружила на дне чемодана скрипку, которая стоит целое состояние. А теперь ищу в Америке старого скрипача. Бесценное творение Гварнери дал мне маэстро, когда я покидала Америку, чтобы сделать карьеру певицы в Старом Свете. А теперь он, быть может, прозябает в бедности. Я смогу вернуть скрипку, если найду его. Ученица обязана поддержать своего учителя.
– Хорошо, что Шерлок Холмс отказался, когда ты широким жестом предложила ему скрипку, – заметила я.
– Я знала, что он откажется. Мне просто хотелось смутить его своим предложением. Жестоко с моей стороны, но в этом господине есть что-то такое, что заставляет меня изводить его.
Я вполне разделяла чувства подруги:
– На редкость неприятный субъект.
– Но он… уникален. Я же актриса и поэтому должна бы относиться к нему снисходительнее. Кроме того, он играет на скрипке и, следовательно, натура у него глубже, чем кажется. Возможно, в отшельнике с Бейкер-стрит я вижу себя. И я могла бы стать такой, если бы обстоятельства не вынудили меня взять мир за горло и заставить плясать под мою дудку.
Весь вечер мы занимались тем, что мне не приходилось делать раньше: бродили по улицам Бродвея, ярко освещенным электрическим светом, заходя в один театр за другим. Изучив состав оркестра, мы сразу же покидали театральный зал и продолжали поиски скрипача.
Если бы Ирен сгодился любой скрипач, я могла бы направить ее на Бейкер-стрит. Но мы находились в Нью-Йорке и шли по следам ее прошлого. Требовалось отыскать старого человека с очень старой скрипкой.
Афиша «Альгамбры» рекламировала танцующих лошадей и танцоров с лошадиными лицами – описанию соответствовали и картинки на плакате.
Мы вошли внутрь, и Ирен заплатила большие деньги, чтобы получить билеты поближе к оркестровой яме. Когда мы уселись, взгляд подруги устремился к музыкантам в потрепанных черных костюмах и белых рубашках.
Наконец, когда зазвучала увертюра перед выходом венских лошадей, примадонна буквально подскочила на месте:
– Это он! Правда, поседел, но я его сразу узнала. Ох, бедняга! Музыканту такого уровня приходится пиликать на скрипке, аккомпанируя лошадям!
– Это благородные животные, – заметила я и, вернув подругу в кресло, заставила просидеть до самого антракта.
Танцующие скакуны исполняли свой номер, а я предавалась размышлениям. Просто удивительно, насколько разнообразно лошадь служит человечеству. Ее впрягают в кареты и безжалостно погоняют – или же дрессируют в цирке. Под щелканье бича она встает на задние ноги и пляшет, повинуясь воле хозяина.
Мне пришло в голову, что люди тоже исполняют противоречивые роли. Впрочем, может быть, я наслушалась речей Нелли Блай.
Как только опустился занавес и начался антракт, Ирен схватила меня за рукав и потащила в лабиринт закулисья.
В гримерных было тесно и шумно, а та, что отвели музыкантам, была самой дальней и маленькой.
В помещениях под сценой пахло канифолью, конским по́том и навозом.
Ирен рыскала по комнате, полной мужчин в вечерних костюмах. В грим-уборной было четыре зеркала, перед которыми лежало штук двадцать пуховок, чтобы припудривать головы, в основном лысые.
Наконец подруга остановилась возле одного из стульев:
– Маэстро!
Залысины на лбу, седые волнистые волосы; тонкий, как струна, но безжалостно скрюченный возрастом. Бесцветные глаза смотрели на Ирен отсутствующим взглядом.
Примадонна стукнула старика в грудь кулачком, и он заморгал.
– Я Ирен Адлер, – сказала она. – Мне нужно срочно с вами поговорить.
____
Мы отправились в «Дельмонико».
Старик вошел в ресторан с величественным видом, но было ясно, что он очень давно не обедал в таком шикарном заведении. Примадонна сорила деньгами, как Крез, и курила одну сигарету за другой.
Я наблюдала за ними.
– Ирен, – прошептал Штуббен в паузе между блюдами. – Не думал, что снова услышу твой голос.
– У меня ваша скрипка. Я хочу ее вернуть.
– Скрипка? Какая скрипка? Она сильно уступает человеческому голосу. Скажи, что ты все еще поешь.
– Я все еще пою.
– А я все еще пиликаю на скрипке. Времена изменились. Не оказал ли я тебе медвежью услугу, спрашиваю я себя. Еще печеного картофеля? В Нью-Йорке бывает очень холодно. Нельзя вернуться в прошлое.
– Маэстро!
Старик съежился, но, казалось, попытался собрать разбегавшиеся мысли.
– Я должна знать, – сказала Ирен, – почему не могу вспомнить собственное прошлое. Артист без прошлого – ничто. Я вернулась, чтобы вспомнить.
Штуббен оттолкнул роскошные блюда. Я увидела голодного старика, которого мучает стыд. Бедняка с дешевой скрипкой. Мне больно было на него смотреть.
– Маэстро! – взмолилась подруга.
– Я обманщик! – воскликнул он. – Мне не доводилось играть настоящую музыку, после того как ты уехала. Ты была моей скрипкой. Моим шедевром. И все же я обманывал тебя.
– Я тоже обманщица? – спросила Ирен с трогательной готовностью принять суждение маэстро.
– Нет! Я, один только я. – Штуббен поднял свой бокал, и официант налил ему вина. – Мое дорогое дитя!
Меня не оставляло чувство, что за всю свою странную одинокую жизнь он никогда не говорил так искренне и тепло. Может быть, Штуббен ее отец?
– Я был одержим музыкой. Мне нужен был… наследник. Тот, кто превзойдет меня. Станет таким музыкантом, каким я никогда не мог быть. И я нашел преемника в тебе. Да, я изнурял тебя работой. Да, я был суровым учителем, беспощадным, как надсмотрщик. Но я понимал, каким даром ты наделена, и считал своим долгом пестовать его – а потом позволить тебе покинуть меня.
– Миссия, которую вы на себя взяли, была очень трудной, – сказала примадонна. – Вы никогда не позволяли мне благодарить вас. Но я понимала, что́ вы для меня сделали, а с годами стала понимать еще лучше. Вы не разрешали высказать вам мою признательность, и я не смела ослушаться. До этой минуты, маэстро.
Он снова съежился:
– Не называй меня так. Ты не понимаешь, какую цену я заплатил, чтобы освободить тебя. И какую цену заставил заплатить тебя. Сегодня я не смог бы так поступить, но тогда меня питали надежды и, возможно, высокомерие.
– О какой цене вы говорите? – нахмурилась моя подруга.
Штуббен вздохнул и покачал головой:
– Моя дорогая Ирен! Какое чудесное имя: богиня мира. Однако твоя биография вовсе не была мирной и безмятежной. Ты пришла ко мне с израненными разумом и душой. Мне нужен был твой голос, я жаждал его. Мне почти не верилось, что он вернется после того, что тебе пришлось пережить. Но оставалась безумная надежда. Я учился в Европе: музыка, вокал, духовные практики. Я познакомился с человеком, который был непревзойденным музыкантом. Он использовал гипноз, чтобы освободить голос от связывающих его пут. Ты потеряла свой дар, и тебя привели ко мне. Меня уверяли, что когда-то ты пела как соловей. Я так отчаянно жаждал верить в соловьев. Итак… я пошел на обман. Я подвергал тебя гипнозу, Ирен, пока твой голос не освободился от прошлого. Сначала одна чистая нота, потом другая – и так постепенно все восстановилось. Но только благодаря гипнозу.
– Я бездушный робот?
– Нет. Ты такая, какой могла бы быть, если бы судьба не отняла твой дар.
– Но… Я могу гипнотизировать других, – призналась Ирен.
Старик кивнул:
– Я передал тебе эту технику. Меня обучил ей музыкальный гений, с которым я познакомился в Париже в пятидесятые – тебя тогда еще не было на свете. Фамилия этого человека была Адлер. Позже, когда он прославился как гениальный музыкант, он представлялся как Свенгали. Он создал величайшее сопрано века из одной натурщицы, позировавшей художникам; ее звали Трильби. Однажды я рассказал тебе о своем учителе, и ты взяла его настоящую фамилию, так как своей у тебя не было.
– Теперь я вспомнила! Адлер! Итак, я ношу фамилию обманщика.
– Нет, он был гением, хотя и сбившимся с пути.
Ирен достала портсигар и спички.
Маэстро нахмурился, когда она затянулась сигаретой:
– Это вредно для связок.
– Нет, на голосе курение не отражается. Кроме того, я теперь не так часто пою, как когда-то.
– И того хуже!
Примадонна вертела синий эмалевый портсигар в руках, и выложенный бриллиантами инициал «И» сиял, как звезда.
Маэстро смотрел на этот мерцающий свет как завороженный. Казалось, он потерял нить разговора.
– Вы должны мне сказать, – произнесла она так тихо, что мы со Штуббеном наклонились над столом, чтобы лучше слышать, – почему я потеряла голос.
– Лучше об этом забыть, – возразил он.
У меня перехватило дыхание, когда я поняла, что Ирен гипнотизирует старика. Правда, она лишь платила ему той же монетой.
А затем я почувствовала, что подруга взывает к мертвым, как настоящий медиум. Она заклинала прошлое, желая, чтобы маэстро вступил в общение с собственным «я» тех лет, а также с ее «я» времен юности.
– Почему я потеряла голос? Я потеряла его в буквальном смысле: не могла говорить? Или только петь?
– Не могла петь, – наконец ответил Штуббен. – И не могла говорить, но тебе и не хотелось. Мне рассказали, что́ произошло, и тогда я все понял.
Ирен выпустила идеальное колечко дыма, которое деформировалось, плывя вверх. Сизый овал показался мне искаженным мукой лицом какого-нибудь призрака на спиритическом сеансе.
Голубые глаза маэстро следили за колечком дыма, пока оно не растаяло в воздухе.
– Вы, юные девушки, жили в театральных меблированных комнатах вместе, и у вас была общая ванная комната.
– Сколько лет нам тогда было?
– О… тебе было семнадцать, когда ты начала брать у меня уроки. К тому времени я обучал тебя полгода. Твой голос был просто чудом, и тебе уже рукоплескали, когда ты выступала на сцене. Однако ты еще плохо знала музыкальную грамоту, и тебе не хватало техники. Нам предстояла большая работа.
– И мы работали. Я уехала из Нью-Йорка, только когда мне было за двадцать.
– За двадцать, – тусклым голосом повторил он.
Ирен тихонько положила портсигар на белоснежную скатерть.
Вокруг нас слышался звон посуды и гул разговоров, как в любом процветающем ресторане. Но наш стол был словно под стеклянным колпаком; казалось, время остановилось, и начался обратный отсчет.
Возле нас возник официант с бутылкой вина, но Ирен сразу же отослала его жестом.
– Что же случилось, – продолжала она, – когда мне было семнадцать и я жила в театральных меблированных комнатах?
– Трагедия. Не то чтобы неслыханная, но все же трагедия. Причем с близким человеком. Софи и Саламандра сообщили мне эту новость, когда ты отказалась приходить на наши ежедневные уроки. Сначала пропустила один, потом следующий. Близнецы объяснили, что ты не можешь петь.
– Но почему? Почему я не могла петь?
– Не могу сказать. Разумеется, я понял, что шок лишил тебя твоего величайшего дара, но до сих пор не знаю, почему потрясение приняло такую форму. Ты будто превратилась в монахиню, давшую обет молчания. Ты всегда была такая трепетная, полная жизни, внимательная к другим. У тебя уже тогда были задатки великой артистки, которая умеет заставить каждого зрителя в зале поверить, что ты поешь для него одного! Патти или Бернар!
– Правда? – с искренним сомнением спросила Ирен.
– Ты не сознавала своего таланта и оттого была еще прекраснее. Ты даже не замечала, как тебе завидуют другие молодые артистки – юные певички, кичившиеся своими способностями, которые не шли ни в какое сравнение с твоим даром.
– Я ничего такого не помню.
– Потому что я не хотел, чтобы ты помнила. Я мечтал, чтобы ты осталась неиспорченной, чистой. И когда пришло решение, как восстановить твой голос, я понял, что могу… починить гораздо больше, чем пропавшие певческие способности.
Я заметила, как в глазах Ирен промелькнула тревога. Она не отводила взгляда от лица старика. Примадонна была не из тех, кто безропотно позволит себя «починить». Даже я почувствовала в заявлении Штуббена самонадеянность и высокомерие учителя, который верит, что его слово – закон для ученика.
Пальцы Ирен сжимали ее талисман – мундштук со змейкой. Я видела, как она с трудом сдерживается, чтобы не реагировать на слова старика. Сначала ей нужно было задать главные вопросы, а уж потом разбираться с неприятными сюрпризами.
– Что случилось? Отчего я замолчала? Вы должны объяснить мне прямо сейчас. Случайная ложь становится преступной, если похоронить ее во времени.
И тогда маэстро произнес слова, от которых у меня замерло сердце: слишком часто я сама использовала их, прежде чем стала осмотрительнее.
– Все делалось исключительно для твоего блага. Ты случайно явилась свидетельницей того, какая печальная участь может постичь беззащитную девушку. И ты должна была понять, что лишь служение музыке и отказ от всего остального помогут тебе избежать столь бессмысленного, ужасного конца.
– Расскажите мне!
– Это случилось с юной Уинифред, хотя могло произойти и с ее сестрой. Девочки были неразлучны, как это свойственно близнецам, и выступали с общим номером: они замечательно читали мысли. Обе были хороши собой. Их мать, в прошлом канатная плясунья, ушла со сцены и стала любовницей одного дельца с Уолл-стрит. Позже девочки взяли псевдонимы Незабудка и Петуния. Когда им исполнилось шестнадцать, мать часто приглашала близняшек на свои вечеринки и демонстрировала, точно живых кукол, которыми можно любоваться. Думаю, это помогало ей удерживать возле себя возлюбленного: ведь она была уже не так молода, как когда-то.
Ирен поморщилась, но Штуббен не заметил этого. Его взгляд был прикован к голубовато-белому дыму от ее сигареты, который поднимался к потолку.
– Почему они сменили имена? – спросила моя подруга.
– В детстве их звали Уинифред и Вильгельмина, но потом девушки начали выступать под именами Петуния и Незабудка.
– Мы все жили вместе. И у нас была общая ванная комната… Наверное, она играет какую-то роль в этой истории, не так ли?
– Откуда ты знаешь? Ты догадалась… или вспомнила?
– Я сделала вывод из ваших слов, мой дорогой маэстро, – объяснила она. – Я работала в агентстве Пинкертона в то самое время, когда брала у вас уроки пения. Таким образом, я работала на два фронта. «Тайна и музыка», – как говорит мой муж. Я преуспела и в том и в другом.
– У тебя есть муж? Он достойный господин?
– Он превосходный человек, замечательный адвокат и совершенно очаровательный англичанин.
– А! – Штуббен вздохнул с облегчением. – Ты замужняя леди. В таком случае я, пожалуй, могу тебе рассказать…
А вот я не была замужней леди, и, наверное, ему не следовало сообщать Ирен всякие шокирующие вещи в моем присутствии. Но я ни за что на свете не пропустила бы его признание! К тому же я так долго ждала, пока подруга обрабатывала своего бывшего учителя, что даже вынуждена была отведать вина после обеда. Оно оказалось очень сладкое и понравилось мне гораздо больше всех прочих алкогольных напитков, которые мне доводилось пробовать. Почему никто не говорил мне, что на свете существуют и другие сорта вин, помимо французской кислятины?
– Мне необходимо знать, – настаивала Ирен. Положив портсигар, она дотронулась до руки маэстро. Суставы распухли от артрита, на кисти четко обозначились вены. Взгляд, который бросила моя подруга на несчастную изуродованную конечность, прежде чем коснулась ее изящными пальчиками, вызвал бы слезы и у камня. – Пожалуйста, маэстро!
Тот сделал глубокий вдох, как артист, собирающийся прочесть особенно длинный монолог. Скажем, Шекспира или кого-нибудь из французских классицистов.
– Моя дорогая девочка, я боюсь, что, оживив страшное воспоминание, снова вызову у тебя тот ужасный приступ немоты. Это убьет меня.
– Я совершенно выздоровела, маэстро. Недавно специально для меня заказали оперу и уже вручили мне либретто и ноты. Я буду петь партии шести жен Генриха Восьмого. Любое сопрано убило бы за такую возможность. И я больше не потеряю голос. В конце концов, мне уже за тридцать, и я опытная вокалистка, которую обучал превосходный преподаватель.
Похвала Ирен польстила старику.
– О каком чудесном произведении ты говоришь? Я должен его услышать!
– Непременно услышите, как только я его выучу. Итак, как вы видите, мне жизненно необходимо полностью восстановить память. Ведь теперь я знаю, что она частично утрачена, а подобное знание опаснее любых ужасов, которые таятся в прошлом.
Штуббен кивнул и начал рассказывать. Казалось, он тоже прежде был нем, а теперь снова обрел способность говорить, и долгое молчание прорвалось потоком слов:
– Это произошло совершенно случайно. Ты вошла в ванную комнату, в халате, с полотенцем в руках, чтобы принять ванну. Мы называли этот ритуал субботним омовением перед сном. Хотя ты жила в театральной среде, тебя опекали и защищали. Ты была милой, невинной девушкой, и нам, старым артистам, было известно, что мы твоя единственная родня. Мы принимали близко к сердцу свою ответственность.
К несчастью, близняшки быстро скатились на кривую дорожку распутства. Я виню в этом их мать. Тебе повезло, что ты избежала такого тлетворного влияния, – как бы тебя ни печалило, что ты не знаешь ни отца, ни матери.
Ирен была слишком хитрой и слишком хорошо владела собой, чтобы заткнуть фонтан стариковского красноречия, когда он наконец-то забил. Однако я заметила, что рассказ маэстро вызывал у нее какие-то непонятные эмоции.
– Одна из близняшек, Петуния, обнаружила, что безнадежно скомпрометирована. Мне тяжело говорить о таких вещах женщине, которую я знал милой невинной девушкой, но ты сама настаиваешь. Она обнаружила, что беременна и что ее положение становится все более заметным с каждым днем.
Она удалилась в ванную комнату, напустила в ванну воды, легла туда и перерезала себе вены и горло.
Когда ты постучала в дверь и спросила, свободна ли ванная, как делали все жильцы, ответа не последовало. И ты решила, что там никого нет. Дверь была не заперта, и ты вошла. Ты увидела море крови и свою юную коллегу, плавающую в нем подобно Офелии. Насколько я понимаю, вода стала пурпурной и перелилась через край, а Петуния побелела, как фарфоровая статуэтка.
Ты закричала – да и кто бы не закричал? Но… моя дорогая маленькая Ирен, у тебя был выдающийся голос. Ты все кричала и кричала, и эта оперная ария, состоявшая из воплей, перебудила весь дом и всю округу. Люди вскакивали с постелей, и по спине у них от ужаса бегали мурашки.
Ты никак не могла остановиться. Казалось, только безумный вокализ может выразить твой ужас. А когда ты наконец остановилась, то больше не могла петь.
Вот каким образом ты попала ко мне, через несколько дней после похорон Петунии.
Когда к тебе обращались, ты отвечала лишь шепотом. Никто не мог ничего с тобой поделать. Поначалу и у меня опускались руки, однако я знал, что только твой дар способен тебя исцелить. Но как его вернуть? И тогда я вспомнил Адлера и его технику гипноза.
Я применил ее. Медленно, но неуклонно ты начала выздоравливать. Сначала ты могла только прошептать гамму. Потом проговорить ее. И наконец промурлыкать. Моя квартира находилась на втором этаже, и иногда ты останавливалась и смотрела в окно, выходившее на Юнион-сквер, и глаза твои были полны ужаса… В один из таких моментов я понял, что нужно гипнотизировать тебя не только ради голоса. И тогда я приказал тебе забыть. Забыть тот ужасный миг, когда ты нашла мертвую девушку, забыть все, что могло тебя встревожить, забыть твое прошлое. И идти вперед, к своему будущему оперной певицы. Ты должна была освободиться от груза воспоминаний.
Маэстро остановился, как автомат, у которого кончился завод, и одним глотком осушил полный стакан вина. Я видела бисеринки пота на его челе, изборожденном морщинами.
Рассказ об этих кошмарных событиях отнял у Штуббена много сил.
Снова подошел официант и предложил вина, и на этот раз Ирен кивнула. Ее лицо было бледным и напряженным.
Наши бокалы вновь наполнили.
Никто из нас больше не произнес ни слова. Позже, когда мы вышли из ресторана, Ирен проводила старика до кэба. Затем она взяла меня под руку, и мы проделали весь длинный путь до нашего отеля пешком.
Бокалы, которые мы оставили на столе ресторана, были пустыми, включая мой. Но никогда в жизни я не была такой трезвой и не сожалела об этом так горько.
А ведь я сейчас даже не во Франции!