Часть третья
ПОИСКИ ИСТИНЫ
1
Вилять тут не приходится, это ясно… Нечего играть в прятки. Надо взять быка за рога: существует бог или это всего лишь пустой звук? Если бог существует, если он знает нас, любит и хочет спасти, все остальное не имеет значения. Вселенная приобретает смысл, и нас ждет бессмертие. Но если бог — это всего лишь слово, которое люди придумали, чтобы скрыть свое неведение или утаить от себя свой собственный страх, надо искать другой смысл, другое содержание жизни, надеяться на что-то другое — может быть, на Человека с гигантской заглавной буквы. Однако Марсиаля больше устраивал бог — это было вернее.
На следующее утро Марсиаля разбирало такое нетерпение, что он еле удержался, чтобы с места в карьер не заговорить об этом со своей секретаршей. Но она непременно решит, что он рехнулся или нарочно ее разыгрывает. (Вот вам, пожалуйста, общественные условности! Тебе не терпится задать жизненно важный вопрос, вопрос, от которого, возможно, зависит твой душевный покой, твое счастье. Но разве ты можешь задать с ходу этот вопрос своей секретарше, патрону, первому встречному? Конечно, нет. Тебя тут же упрячут в сумасшедший дом. А ты должен был бы иметь такое право. Ведь люди — братья, черт побери! Они должны протягивать друг другу руку помощи. И, однако, обычаи, условности, чувство такта — все запрещает тебе остановить на улице первого попавшегося прохожего и задать ему такой простой и такой животрепещущий вопрос: «Мсье, вы верите в бога?»)
В одиннадцать часов Марсиаль не выдержал и решил позвонить свояку. «Наверное, я ему надоел. И наверное, он тоже решит, что я спятил. Пусть! Я хочу знать, как он насчет веры. Чего ради откладывать? Юбер-то, без сомнения, разобрался в своих взаимоотношениях с богом. Интеллектуал. Технократ… Да еще педант, каких мало». И потом вообще с какой стати Марсиалю разводить церемонии с Юбером Лашомом? Он позвонил:
— Мне нужно с тобой повидаться.
— Вот как?.. А зачем? (Тон осторожный.)
— Это не телефонный разговор.
— У тебя неприятности? (Тон встревоженный.)
— Нет. Просто мне нужно с тобой увидеться. Поговорить.
На другом конце провода маленькая пауза.
— Послушай, — заговорил Юбер вкрадчивым тоном, — я ничего не имею против, хотя, по-моему, это излишне, ведь вы с Дельфиной послезавтра у нас обедаете…
— Речь идет о беседе с глазу на глаз.
Снова пауза.
— Марсиаль, умоляю тебя, если на тебя нашла очередная блажь, если ты намерен мне сообщить, что не доживешь до девяноста лет или что тебя вводит в искушение коза, полицейский или еще…
— Да нет же, болван ты этакий! — весело расхохотался Марсиаль. — На сей раз дело куда серьезнее.
— Хорошо, если тебе так уж приспичило, приходи. Не скрою, мне удобнее было бы повидаться с тобой в другой раз, но если ты настаиваешь… Так или иначе, я смогу уделить тебе не больше часа. Я очень занят…
— Твоя жена будет дома?
— Не знаю. Откуда мне знать? Наверное, будет. Впрочем, может быть, отлучится куда-нибудь. А в чем дело?
— Я хочу поговорить с тобой наедине.
— Хорошо. Скажу Эмили, чтобы она нам не мешала. Стало быть, речь идет о чем-то таком…
— Ни таком, ни этаком. Спасибо. До вечера.
Повесив трубку, Марсиаль повернулся к секретарше и, подперев подбородок ладонью, стал ее пристально разглядывать. Мадемуазель Ангульван подняла голову.
— В чем дело? — спросила она.
— Ни в чем. Просто смотрю на вас. Вы очень хорошо выглядите.
— Спасибо, мсье Англад! Наконец-то я услышала от вас любезные слова. Я отмечу этот день белым камешком.
— Вы что, соблюдаете диету?
— Я? И не думаю. Я хлещу виски.
— А поглядеть на вас, так подумаешь, что вы две недели провели за городом.
— В нашей семье у всех хороший цвет лица. Должно быть, это наследственное.
— Вы, кажется, занимаетесь спортом? Если не ошибаюсь, верховой ездой?
— Да, вы не ошибаетесь. Как только выдается свободная минута.
— По воскресеньям?
— По воскресеньям, и в другие дни тоже. Но почему вы спрашиваете? Вы что, хотели бы…
— По утрам или днем?
— Только по утрам.
— Стало быть, вы пропускаете мессу?
— Случается, — с улыбкой ответила она. — Но это настоящий допрос, мсье Англад!
— Вы ходите к мессе по убеждению или потому, что так принято? — продолжал он и в самом деле с истинно полицейской невозмутимостью.
— А вам-то что до этого?
— Вы меня интересуете, и мне хотелось бы знать, соблюдаете вы религиозные обряды или нет, верующая вы или атеистка.
— Ни то, ни другое.
— Так не бывает. Можно быть либо верующим, либо нет.
— Еще как бывает. Можно быть агностиком.
— Если вы агностик, зачем вы ходите в церковь?
— Хожу туда время от времени, чтобы доставить удовольствие родным. Только и всего. Удовлетворены?
— Нет, — сурово ответил он. — Стало быть, вас не волнуют религиозные и философские проблемы?
— Ни капельки!
Она была холеная, безмятежная, она улыбалась. Как она уверена в себе! Роскошная безделушка, знающая себе цену. Честное слово, Марсиаль ее ненавидел. Дочь богатых родителей, из снобизма, из прихоти, она занимает место в конторе, отбивая хлеб у другой, более дельной девушки, хотя та нуждается в заработке, просто чтобы прокормиться. А эта балованная девчонка еще вдобавок позволяет себе не задумываться над проблемами бытия!
— А кто вы такая, чтобы не верить в бога? — высокомерно спросил Марсиаль.
— А кто вы такой, чтобы принуждать меня в него верить? — невозмутимо возразила она.
— Люди поумнее вас верят в бога.
— И множество глупцов тоже, — сказала она с насмешливой искоркой в глазах. И добавила коварно: — Но я не подозревала, что вы верующий, мсье Англад…
(«Ах, ты, дрянь! Ну, сейчас я тебе задам!»)
— С чего вы взяли, что я верующий?
— Да ведь вы же упрекаете меня, что я безбожница… Так или не так?
— Я упрекаю вас за то, что вы не испытываете сомнений. Впрочем, это тоже, должно быть, наследственная черта. Как цвет лица. Три века пустомыслия и заурядности, понятно, не приводят к глубоким нравственным исканиям.
Он выпалил все это без запинки, с великолепной непринужденностью. Гнев и желание оскорбить удвоили его красноречие. Он пожалел только, что упомянул о «трех веках» и дал повод своей противнице вообразить, будто он причисляет ее семейство к потомственным крупным буржуа. Насчет «трех веков» — это он зря. Надо было придумать что-нибудь другое.
В голубых глазах мадемуазель Ангульван насмешка сменилась откровенной ненавистью. Но Марсиаль не дал секретарше перейти в контрнаступление. Он уже завелся. Ничто не могло его остановить, тем паче мысль о том, что она пожалуется высокому начальству.
— В вашем кругу агностицизм, наверное, такая же распространенная болезнь, как гемофилия у испанских Бурбонов. Вы, конечно, помните картину Гойи — Карл IV с семьей. На лице у всех членов королевской фамилии тоже написано, что они ни о чем не беспокоятся…
— Мсье Англад…
— Я вовсе не собираюсь ставить Ангульванов на одну доску с испанскими Бурбонами. Есть все-таки разница…
— Мсье Англад, вы слишком много себе позволяете…
Он рассмеялся с добродушной свирепостью:
— Ха-ха, я же пошутил! Поверьте, я глубоко уважаю наши маленькие буржуазные династии… Элитой их, конечно, не назовешь, но зато они цементируют наше общество. Трезвые, надежные люди… И в общем, вы, пожалуй, правы: пусть себе не знают тревог. Коммерции, банкам, административному аппарату нужны служащие с ничем не омраченным духом… Да и страховым компаниям тоже… Ну ладно, подурачились, и будет. Как, по-вашему, крошка Мариель? Мы с вами, как всегда, слегка поцапались для разминки… Теперь можно и за работу. Итак, мировая, идет?
Он одарил ее лучезарной улыбкой. Он был в восторге, что снова одержал над ней верх. В конце концов, кто такая эта мадемуазель Ангульван? Обыкновенная дуреха. Отсталая в умственном отношении. Подумать только, что большинство наших современников — такие вот, как она, бездуховные пустышки, отупевшие от развлечений! Марсиаль порадовался тому, что сам принадлежит к великолепному племени беспокойных душ.
Явившись к Юберу Лашому, Марсиаль решил, что на сей раз пойдет напролом и не позволит сбить себя с толку роскошной обстановкой и напыщенным видом свояка. Чего там — Юбер такой же человек, как и он сам, как и он, обреченный состариться и исчезнуть с лица земли. Вдобавок физически он куда менее щедро одарен природой. Оба они товарищи по несчастью, и их, потерпевших кораблекрушение, несет по волнам утлый плот жизни. Стало быть, нет никаких причин робеть, несмотря на стильную мебель, технократию и светский прононс. За последние дни Марсиаль почувствовал, как в нем расцветают анархистские наклонности. Всякая власть в любой ее форме — всегда самозванство. Каждый человек достоин уважения как личность, но никто не имеет права на особый почет как член социальной иерархии…
Марсиалю показалось, что Юбер плохо выглядит, и он испытал смутное удовлетворение.
— Что-нибудь не ладится? — спросил он. — Ты не болен?
— Как будто нет. Я плохо сплю в последнее время, потому, наверное, у меня усталый вид.
— И даже очень. Ты меня огорчаешь, старина. Я, как видно, некстати?
— По правде сказать, да. То есть у меня самого сейчас такие… я так занят в последние дни… Но неважно. Ты пришел не затем, чтобы взваливать на себя мои заботы, а чтобы рассказать мне о своих. Садись. Я уже сказал тебе, в моем распоряжении только час. Но Эмили вернется не раньше восьми. Так что можешь не беспокоиться.
— Послушай, Юбер, я не знаю, какие у тебя заботы, но если я могу тебе чем-нибудь помочь…
— Мне никто не может помочь, — вздохнул Юбер, возведя глаза к потолку. — И уж во всяком случае, ты.
— Если речь идет о деньгах, я располагаю…
— Нет, спасибо. Очень мило с твоей стороны, но в финансовом отношении все обстоит благополучно. Так о чем же ты хотел со мной поговорить?
— Ты сочтешь меня чудаком, — начал Марсиаль без тени смущения и поудобнее устроился в кресле. — Представь, с некоторых пор меня интересуют вопросы веры. Вот я и решил, ты обо всем наслышан, ты все на свете прочел и можешь дать мне совет.
— Совет насчет чего? — осведомился Юбер после маленькой заминки.
— Хотя бы насчет того, что мне читать. Мне бы хотелось кое-что узнать о современной церкви, скажем, о развитии христианского вероучения. Ты однажды при мне рассуждал с Жан-Пьером о теологии, о «смерти бога». Это запало мне в память.
До этой минуты Юбер не садился, теперь он тоже сел. Он довольно долго, испытующим взглядом, разглядывал свояка.
— Ты хотел срочно повидаться со мной, чтобы… — начал он, потом тем же тоном осведомился: — Кстати, ты был у моего врача?
— Конечно, я же тебе рассказывал. Я даже говорил тебе, на какую диету он меня посадил.
— Ах, да, теперь припоминаю.
— Почему ты вдруг спросил?.. Какая тут связь?..
— Никакой, — ответил Юбер. — Уверяю тебя, ни малейшей.
— Неправда. Ты сказал «кстати».
— Я сказал «кстати»? Не заметил. Просто к слову пришлось. Хм… Так с каких же пор ты стал интересоваться вопросами веры? — снова заговорил он почти мученическим тоном.
— Да с тех самых пор, как до меня дошло… (В голосе колебание.)
— Что ты смертный?
— Да, — признался Марсиаль и развел руками, как бы желая сказать: «Я понимаю, что повод не слишком уважительный, но что поделаешь, человек слаб…»
— Так что ты хочешь знать конкретно?
— Просто хочу немного просветиться. Только и всего. Хотя бы насчет загробной жизни. Вот ты, например, ты веришь в загробную жизнь?
— Ах, вот что, понял. Тебе хочется получить гарантии насчет вечности, — сказал Юбер с легким презрением в голосе.
— А что тут странного? Я вовсе не собираюсь прикидываться более храбрым, чем я есть.
— Страх — ненадежный фундамент для религиозных убеждений, — сурово заявил Юбер.
— Ну, знаешь… Надеюсь, господь бог не будет так уж придираться. Надо думать, не такой он разборчивый… Но я спрашиваю тебя о другом — ты веришь в загробную жизнь?
Юбер состроил важную мину.
— Я верю в бессмертие духа, — объявил он.
— Чьего духа?
— Как это чьего? Духа вообще! Не того или другого человека, а духовной энергии, изначально заложенной в мире. Может, она и есть бог или то, что ведет к богу.
Марсиаль задумался:
— Ты хочешь сказать, что тлеющая в нас искорка разума бессмертна?
— Хотя бы так. Правда, я выразился бы иначе, потому что дух и разум не совсем одно и то же, но будь по-твоему.
— Видишь, я не зря пришел к тебе, — с удовлетворением заметил Марсиаль. — Вот мы уже и выяснили первый пункт: дух бессмертен. Ладно. Пойдем дальше: в той жизни будем мы сознавать, что мы — это мы?
— Вот уж чего не знаю, того не знаю. Но сомневаюсь…
— Стало быть, мы не будем сознавать, что мы — это мы?
— Думаю, что нет.
— Тогда, по-твоему, выходит, в загробной жизни дух существует как некая безличная энергия, которая как бы вбирает в себя все маленькие человеческие умишки с той поры, как люди появились на земле?
Юбер кивнул.
— Это мне меньше нравится, — разочарованно сказал Марсиаль. — Тогда вопрос остается открытым.
— Какой вопрос?
— О смерти. Если на том свете я не буду ощущать, что я — это я, Марсиаль Англад, то это все равно, как если меня не будет. Я умру, и все тут. Исчезну навсегда.
— Ну и что из того? — раздраженно спросил Юбер. (Подразумевалось: «Подумаешь, какая потеря, если ты бесследно исчезнешь с лица земли!»)
— Значит, никакой разницы нет.
— А почему тебе хочется быть бессмертным? Извини, пожалуйста, но в бессмертии Марсиаля Англада нет никакой особой нужды. Как, впрочем, и в бессмертии Юбера Лашома. Да и кого бы то ни было другого.
— Здорово ты презираешь людей!
— Ничего подобного! Но подумай сам! Зачем, например, моей консьержке существовать вечно? Да и вообще это просто невозможно себе представить! Вообрази на минутку, что ты будешь жить вечно! Со всеми твоими недостатками, слабостями, твоими… Да нет же, это будет сущий ад!
— Ты думаешь?
— Сущий ад! — с убеждением повторил Юбер.
— А ведь правда, когда я был мальчишкой, я иногда пытался представить себе, вечность. И у меня просто в глазах темнело.
— Вот-вот! Темнело от страха. Оставаться самим собой на веки вечные. Да ведь это же ужас!
— Но ведь церковь учит нас, что мы воскреснем в просветленном теле…
— Это художественный образ. Метафора. Ее надо уметь истолковать.
— Значит, ты не веришь в воскресение плоти? — без особой надежды спросил Марсиаль.
— Честно говоря, нет, — покачал головой Юбер. — Хватит и того, что плоть нас мучает на этом свете. Недоставало, чтобы она отравляла нам существование еще и на том.
Уголки его губ опустились в брезгливой гримасе.
Пораженный этим завуалированным признанием, Марсиаль едва удержался, чтобы не спросить: «Неужели тебя мучает плоть?» Он окинул критическим взглядом фигуру свояка. Ему и в голову никогда не приходило связывать с Юбером представление о похоти. Марсиаль всегда считал Юбера целомудренным, чуть ли не импотентом. Но в конце концов, почему бы и нет… Внешность иной раз обманчива. Может быть, Юбер потому и не желает воскрешать свою плоть, что его мучит какая-то заноза? Но если и мучит, то, должно быть, крохотная.
— Но в царстве божием у нас не будет желаний, — сказал Марсиаль не без порицания в голосе.
— Что ж, в этом тоже веселого мало, — мрачно отозвался Юбер.
— По-моему, ты рассуждаешь легкомысленно. Церковь учит нас — если судить по тем крохам, которые остались у меня в памяти, — что мы будем поглощены божественной любовью, заполнены ею…
— Возможно. Я этого представить не могу, но вполне возможно.
— Догматы церкви вне пределов нашего разумения, — с важностью заявил Марсиаль. — От тебя требуют одного — верить.
— Да кто этого требует, хотел бы я знать? — пронзительно завопил Юбер. — Ей-богу, ты пришел просить у меня совета, и вдруг — на тебе — читаешь мне проповедь, точно духовный наставник!
— Я думал, что у тебя убеждения потверже…
— Я не теолог! Тебе надо обратиться к священнику!.. Ты получил бы сведения из первых рук. Straight from the horse’s mouth.
— Переведи.
— Это жаргон ипподрома. Хочешь узнать о забеге — лучше всего спроси у лошади.
— Ну знаешь, и сравнения у тебя…
Раздался телефонный звонок. В квартире Юбера Лашома этому аппарату редко приходилось отдыхать. Юбер сорвался с кресла, схватил трубку.
— Слушаю, — сказал он тихим, неуверенным голосом, словно на другом конце провода таилась какая-то угроза. — Ах, это вы… — Он с облегчением вздохнул. — Ничего нового. Только то, что я вам сообщил вчера вечером. Я звонил Клодине. У нее тоже ничего. — Он стал слушать. Куда девалась его светская бойкость, веселая игривость, которые Марсиаль наблюдал в прошлый раз, когда Юбер говорил при нем по телефону. Теперь Юбер казался напряженным, даже встревоженным. Он понизил голос, и у Марсиаля создалось впечатление, что его присутствие явно мешает Юберу говорить с собеседником откровенно. — Вы думаете?.. — снова заговорил Юбер. — Мне кажется, пока у нас не будет неопровержимых доказательств… — Он стал слушать. Весь затрясся. — У кого? — пробормотал он в испуге. — О, господи!.. Неужели вы думаете?.. — Опять стал слушать. Сказал: — Остается выяснить, какого рода… какого рода эти документы… — Снова стал слушать. Сказал: — Да, я не один, вы угадали, я не один. Хорошо. Договорились. Я позвоню в восемь.
Он повесил трубку и мгновение постоял, наморщив лоб и глядя сумрачным взглядом. Марсиаль встал.
— Ну мне пора, — сказал он, подходя к свояку.
— Мне сейчас и вправду не до разговоров о бессмертии, — пробормотал Юбер. — У меня заботы поважнее.
— Дело настолько серьезное? Послушай, не хочешь мне довериться — тебе, конечно, виднее, но если я могу помочь…
Юбер сделал отрицательный жест.
— Нет, не можешь. Это неприятности по части… — Он отвернулся. — По части служебной… Надеюсь, все уладится, но надо запастись терпением еще на несколько дней. Итак, до воскресенья. Мы будем вас ждать, как всегда, в восемь. Что до вопросов, которые тебя волнуют… — Интонацией он как бы открыл скобку: — Счастливчик ты, право! Не иметь других тревог, кроме бессмертия души! — Он вздохнул. — Хотел бы я сейчас быть на твоем месте и размышлять на досуге о том, есть ли бог! Увы! Дела мирские бывают порой куда более докучными… Но в общем, что тебе сказать? Читай. Прочти Тейара. Прочти Пауля Тиллиха. Есть работы о новой церкви — многие вышли совсем недавно. Купи их. Но вообще, Марсиаль, я тебя просто не узнаю. Ты — воплощенная житейская проза, да-да, не спорь, до сих пор ты был самым обыкновенным обывателем — и вдруг тебя начали волновать метафизические вопросы!.. Ну что ж, тем лучше. Мы немножко отдохнем от регби.
Марсиаль вернулся к себе, снедаемый любопытством. Что же это за служебная тайна, на которую намекнул Юбер? В телефонном разговоре он упомянул о «документах»… Может быть, речь идет о похищении секретных документов? Уж не новое ли дело об «утечке информации»? В конце концов, Юбер правительственный чиновник. Правда, шпионы вопросами культуры не интересуются, но кто его знает, может, ведомство Юбера как-то связано (посредством компьютеров) с министерством национальной обороны или с Комиссией по атомной энергии. Что, если вдруг разразится грандиозный скандал и имя Юбера Лашома замелькает на первых страницах газет? Эта мысль так подбодрила Марсиаля, что на некоторое время он даже позабыл о бессмертии души.
Но прошло несколько дней, а скандал не разразился и газеты не разоблачили Юбера Лашома как агента советской разведки. Марсиаль, пожалуй, не без некоторого разочарования вернулся к вопросам теологии. Он стал читать запоем все, что попадало под руку. Ох, уж эти философы, теологи, отцы церкви — они знай себе темнят, ходят вокруг да около, забивают тебе голову заумной терминологией и уклоняются от главных вопросов. Ты ощупью пытаешься продраться сквозь густой туман ученых словес, смысл которых тебе не мешало бы выяснить, а это невозможно, потому что у каждого автора свой собственный словарь, свои неологизмы, своя произвольная система отсчета. Марсиаль споткнулся на слове «ноосфера». Он позвонил свояку.
— Что он, собственно, под этим подразумевает? Я что-то не понял. Может, это общая сумма знаний, приобретенных человечеством с начала его существования? А может, некий духовный элемент, который обволакивает нас и который мы вдыхаем, как кислород? Или это образ, метафора, которая означает, что человек эволюционирует в сторону все большей духовности? Согласись, что это не совсем ясно.
Юбер, припертый к стенке своим неумолимым родственником, вынужден был согласиться.
Марсиалю очень понравились классические доводы, опровергающие существование бога. Существо совершенное не может создать столь несовершенный мир. Существо совершенной доброты не может сотворить существа, про которых ему заранее известно, что в большинстве своем они обречены грешить, страдать и делать зло. Божественное предопределение несовместимо с человеческой свободой. Если я предопределен богом, стало быть, я не свободен, и стало быть, не подлежу суду, пусть даже божьему. А если я свободен и грешен, стало быть, я обрекаю бога на вечные муки, отрекаясь от его любви. Но бог, страдающий оттого, что ему чего-то недостает, уже не бог, ибо совершенная полнота есть один из атрибутов божества. Правда, теологи пытаются обойти этот камень преткновения, утверждая, что Deus non est passibilis, то есть что бог не есть существо чувствующее и его не может огорчить наше отречение. Но Марсиаль был возмущен. Что за холодное равнодушие, что за деспотические прихоти? Выходит, мы несчастливы на земле и, может быть, прокляты на небе, а богу хоть бы что?
Нет, этого быть не может, ведь для того он и послал нам своего сына, чтобы нас спасти.
— Надо все-таки разобраться, — заявил Марсиаль по телефону Юберу. — Нам говорят: Deus non est passibilis. Но ведь он страдал, да еще как, его оскорбляли, и умер он на кресте…
— Но ведь сын добровольно обрек себя на участь человеческую! — Юбер был в ярости. Безобразие — беспокоить людей, чтобы выяснить, способен бог испытывать чувства или нет!
— Выходит, в природе бога-сына и бога-отца заложено противоречие? Но как же это бог может так раздваиваться? Сначала был Иегова, мстительный, жестокий бог. Потом в какой-то исторический момент откуда ни возьмись явился Сын божий и установил новый закон, непохожий на тот, что его отец предписал прежде. Да тут же концы с концами не сходятся!
Однако аргументы, отстаивающие существование бога, тоже никак нельзя было назвать нелепыми. Марсиалю, большому любителю логических выкладок, показалась очень убедительной мысль о первопричине движения. Допустим, что в поисках начала жизни мы дошли от человека до простейшей амебы, от амебы до химических превращений в глубинах океана. Допустим также, что Земля была вначале туманностью. Хорошо. Но откуда взялась эта туманность? И что же первопричина всего, если не Вечное Творящее Существо?
Вас смущает божественное предвидение? Но оно противоречит только лишь нашему представлению о мире, связанному с понятием времени. Для бога понятия времени не существует, для него нет вчера и сегодня, для него существует только вечное Настоящее. Бог есть «от начала сущий». Он не предрешает заранее, кем мы станем и что мы будем делать. Наша свобода остается неприкосновенной.
Бог, вечное Настоящее… Но тогда — тогда выходит, туманность вообще могла не иметь начала? Может быть, она единосущна богу? А может, она и есть бог? Mens agitat molem — дух движет материей. Такова была религия древних: все сущее причастно божеству. Бог присутствует всюду — в голове мудреца и в придорожном камне. Какое величавое и поэтическое мировоззрение! Марсиаль начал было склоняться к пантеизму. В конце концов, вся загвоздка в том, что мы представляем бога как личность, как существо. Стоит отрешиться от такого антрономорфического представления о божестве, и ничто не мешает нам назвать богом вечную энергию, в которой мы все растворимся после смерти, как капли в океане. Правда, если дело обстоит так, надо оставить надежду на осознанное воскресение к загробной жизни и примириться с тем, что тебя не будет, что ты исчезнешь.
Теперь Марсиаль почти все вечера проводил за книгами. Его домашние диву давались — откуда взялась эта неистовая жажда знания. Дельфина не могла нарадоваться. По вечерам они чувствовали себя очень уютно — каждый на своей кровати, со своей книгой, у своей лампы. Час покоя. Иногда Марсиаль издавал негромкое восклицание.
— В чем дело? — спрашивала Дельфина.
— Ну, силен этот тип! — отвечал Марсиаль. — Ты только послушай. — И он читал ей поразивший его отрывок. И они вдвоем обсуждали его, как во времена молодости.
Среди книг сына Марсиаль нашел популярное изложение философии экзистенциализма, в частности его французской разновидности. Он с жадностью проглотил книгу за несколько вечеров. Поначалу от него часто ускользал смысл, но под конец он все-таки разобрался в темных для него понятиях Случайности и Необходимости, Имманентности и Трансцендентности, Для себя бытия и Бытия в Себе. Эта книга стала для него откровением. Он захватил ее с собой в Сот-ан-Лабур, где по обыкновению проводил свои рождественские каникулы у мадам Сарла. На досуге он перечитал ее, гордясь, что разобрался в тексте, который вначале был таким недоступным и сложным. Он почувствовал, как в нем возрождается интерес и склонность к философствованию — то же самое он испытывал с некоторыми перебоями между пятнадцатью и двадцатью пятью годами. И он в который раз укорил себя, что не поддерживал в себе это живительное пламя: вернейшее средство оставаться молодым — это сохранить молодость духа.
Когда Марсиаль добрался до страниц, посвященных атеизму, он почувствовал, что наконец-то получил ответ, и, хотя его огорчило, что ответ оказался отрицательным, он был вознагражден горькой радостью сознания, что все-таки докопался до истины. Философия экзистенциализма не оставляла ни тени надежды, но зато она была мужественной: Человек — сам мерило всех ценностей, он сам себе судья. и ему неоткуда ждать хвалы или порицания, кроме как от себе подобных. За пределами мира, в котором мы действуем, нет ничего. Марсиаль почувствовал искушение позвонить Юберу и поделиться с ним своим открытием. Но конечно, это было немыслимо. Он сразу же представил себе их разговор:
«— Алло! Это ты? Говорит Марсиаль. Я звоню из Сот. Как дела? Что ж, тем лучше. Спасибо, все здоровы. Нет-нет, ничего серьезного. Я позвонил просто, чтобы сказать тебе следующее: идея бога противоречива, и мы мучаемся зря.
— Что?
— Человек — это бесплодная страсть.
— Марсиаль, ты что, рехнулся?
— Между Бытием в себе и Для себя бытием полного совпадения быть не может. Бытие в себе не может избежать влияния случайности.
— Громче, не слышу.
— Я говорю: Бытие в себе не может избежать влияния случайности. Мадемуазель, не разъединяйте, пожалуйста! Стало быть, абсолютное существо — это абсурд».
Он посмеялся, представив себе ошалелую физиономию Юбера. Телефон — не слишком подходящее средство для философских дискуссий, в особенности когда собеседники находятся на расстоянии семисот километров друг от друга. Лучше повидаться со свояком по возвращении в Париж. Впрочем, Марсиаль заранее предвидел все, что ему скажет Юбер: «Экзистенциализм, как и всякая другая философия, сам диктует себе правила игры и, следовательно, ничуть не более убедителен, чем любая другая система взглядов».
Но Марсиаль ошибся. Юбер даже не взял на себя труда разоблачить произвольность этой философской доктрины. Он просто объявил, что она устарела.
— Как, ты застрял на экзистенциализме? Да ты отстал на двадцать лет, дорогой. Экзистенциализм отжил свое еще в 1950 году. Это пустой номер. Он забыт и похоронен. Теперь это просто глава из учебника по истории литературы. Это все равно что воскрешать Олле Лапрюна или Теодюля Рибо!.. Ну и ну — диалектика Бытия в себе и Для себя бытия!.. Просто смех берет. — Он и в самом деле рассмеялся. — Сегодня мы мыслим структуралистски. Вот если бы ты вывел лингвистические основы идеи бога, я бы тебя послушал, и даже с интересом. Но рассуждать об экзистенциалистских страхах!
Он с насмешливым презрением возвел глаза к потолку.
— Юбер, ты верхогляд!
— Верхогляд? Это еще почему?
— Для тебя ценность всякой теории в ее новизне. Но это же несерьезно. Истина не имеет возраста.
— Ты заблуждаешься! Как раз истины стареют и умирают в первую очередь. Истины научные, философские, исторические, политические и даже религиозные… Сразу видно, что ты еще новичок в этих вопросах. Твое рвение очень трогательно, но… Вот что, расскажи-ка ты мне лучше о Сот-ан-Лабуре, тебе это подходит куда больше, чем вдаваться в философские рассуждения… Хорошая там была погода?
Погода была превосходная. Солнце и мороз. Марсиаль совершал далекие прогулки по полям — иногда один, иногда вдвоем с Дельфиной. Он предпочитал ходить один, обдумывая прочитанные книги и, главное, мечтая. С тех пор как он зажил духовной жизнью, он все время раздумывал о самом себе, мысленно представлял себе прожитые годы. Прежде, бывало, он скользил по поверхности вещей, плыл по течению, как моллюск по волнам, но ядовитое жало времени заставило его углубиться в себя и навеки лишило безмятежного покоя. Он бродил в полях Сот-ан-Лабура по своим старым следам в поисках собственного «я», но лишь натыкался на бессвязную череду образов какого-то неуловимого существа.
«Я вырос в этих краях, мальчишкой сотни раз бегал по этим тропинкам вдоль колючих изгородей. Носил короткие штанишки и берет. По четвергам нас вывозили в Морский лес: мы со сверстниками играли в „жандармов и разбойников“ или в „индейцев“. Ну и жара стояла в эти июльские и августовские дни! И не было этим дням конца… А может, все это просто представляется мне таким в воспоминаниях?.. Уже в мае сумерки тянулись долго-долго. Майские жуки вились вокруг лип и каштанов. И в воздухе пахло пряными весенними соками и сиренью, которой был украшен алтарь Девы Марии, — такого аромата я не вдыхал с той поры. В сутане и стихаре я прислуживал во время мессы. Из всех служб мальчики, певшие в хоре, особенно любили отпевание, потому что тогда каждому давали по монетке в сорок су. Стоило священнику выйти из ризницы, и мы начинали хохотать до упаду. Впрочем, все мое детство и отрочество прошло под всплески веселого смеха. Радость жизни била во мне ключом. Я был счастливым, беззаботным мальчишкой. И неизменно с тринадцати лет во мне самом ощущался, мне сопутствовал терпкий привкус чувственности, которая мгновенно притягивала ко мне девчонок… В брюках-гольф (такая тогда была мода) я приходил сюда с компанией приятелей, и мы располагались на пикник под деревьями. А в праздничные вечера приводили сюда наших подружек с танцулек».
То, что все пережитое им кануло в вечность, не оставив следа, приводило Марсиаля в бесконечное замешательство. Но ведь это же неправда — его прошлое, пусть лишенное материальной оболочки, но сохранившееся в полной неприкосновенности, дремало в клетках его мозга. Сосредоточив на нем все свое внимание, Марсиалю удавалось воскрешать его частицы. «И все-таки то живое существо во плоти и крови — грудной ребенок, школьник, подросток, регбист, солдат, влюбленный, молодой отец, играющий со своей крохотной дочерью, — все те, кем я поочередно был, их уже нет, и они уже не вернутся». Мысль эта была грустной, иногда даже горькой, но ей сопутствовало странное очарование: Марсиаль чувствовал, что в ней таится глубокая поэзия, и тот, кто познал смерть, как и тот, кто познал любовь, вдруг «сердцем ощущает Время».
Ему вспоминалось, как прежде, когда он был мальчиком, люди пожилые (а по его детским представлениям, все, кому перевалило за тридцать, были уже стариками) в его глазах принадлежали к другому миру, к племени, не имевшему почти ничего общего с его собственным. Может, господь бог создал детей и стариков одновременно? И две эти человеческие группировки от сотворения мира так и жили бок о бок? Как бы там ни было, ни в двадцать, ни в тридцать лет Марсиаль и не помышлял о том, что когда-нибудь сам станет похож на старейшин рода. Меж тем волны бегущих лет исподтишка разрушали прекрасное изваяние, и вот уже недалек день, когда Марсиаль окажется среди тех, кто на другом берегу… Немыслимо! Только ценой огромного усилия можно было попытаться внушить себе: «Нить моей жизни размотана уже больше чем наполовину. С каждой секундой она продолжает раскручиваться. и то, что мне осталось, короче того, что уже позади». Но как же так, как он мог прозевать, что Время течет и для него? Вот что значит быть чересчур здоровым, крепким и оптимистичным, вот что значит быть легкомысленным, жить весело и бездумно, без намека на Внутреннюю жизнь. А потом вдруг кто-то из твоих близких — твой ровесник — умирает, ты в первый раз видишь зловещее в своей неподвижности тело, лицо, и тебя охватывает ужас…
А впрочем, в чем дело? Марсиаль еще не стар — ведь он чувствует себя молодым и сильным, а в любви неутомим, как в двадцать лет… В конце концов, пока вся эта механика не отказала… Приап, наверное, не замечал, что стареет. Впрочем, Приап-то был бессмертным.
За три месяца, прошедших со дня страшного прозрения, Марсиаль еще ни разу не был таким безмятежным и веселым, как во время пребывания в Сот. Родной деревенский пейзаж всегда успокаивал его и вливал в него жизненные силы. «В душе я крестьянин…» Тысячи нитей связывали его с этой землей, которую обрабатывал его дед… А дома от мадам Сарла исходило то же надежное спокойствие, что в былые дни, когда родители маленького Марсиаля, которых поиски заработка забросили на другой конец света, вверили сына ее попечениям. Они с тетушкой теперь часто вспоминали те далекие времена, которые на фоне происшедших с тех пор потрясений казались почти доисторическими.
В ту пору ни небо, ни земля, ни вода не были отравлены промышленными отбросами. Дети играли на улицах, потому что улицы принадлежали людям, а не машинам. По ночам можно было спокойно спать, потому что ночную тишину нарушало только соловьиное пенье. Летними вечерами жители выходили подышать свежим воздухом в саду перед домом или шли в гости к соседям. Маленький городок был самой настоящей общиной, почти такой же спаянной, как мусульманская медина. Климат в ту пору был устойчивым, времена года четко разграничены, пища дразнила аппетит и благоухала огородом, фруктовым садом или полем, откуда ее принесли накануне, не обрекая на убийственное пребывание в лабораториях или холодильниках. На уроках в школе ты узнавал, что твоими предками были галлы, что Хлодвиг отомстил солдату, разбившему священную суассонскую вазу, что Шатору — главный город департамента Эндр. Все это были точные и поэтические сведения, из тебя не готовили будущего Эйнштейна, но зато на всю жизнь прививали тебе умение писать без ошибок и вести себя с людьми… Ей-богу, до апокалиптических времен на Земле жилось вполне сносно.
«Как видно, в детстве мне довелось быть свидетелем последних дней планеты, еще не отравленной ее обитателями». Они оба с мадам Сарла могли подтвердить, какими добрыми и приветливыми были жители этой исчезнувшей Аркадии. Вскоре они останутся последними живыми свидетелями. Последние живые свидетели… Марсиаль взглянул на старую женщину, нерасторжимо связанную со всей его жизнью. И понял, что она тоже смертна. Однажды — и, может, этот день уже не за горами — ее не станет. Быть может, такому рождеству, как нынешнее, уже не суждено повториться. Марсиаль никогда об этом не задумывался. Мгновение, которое он переживал сейчас, в этой просторной кухне, красивой, как старинная картина, надо было ценить. Надо было осознать его и прочувствовать. И вдруг ни с того ни с сего Марсиаль поцеловал свою тетку.
— Что это на тебя нашло? — спросила она со своей обычной невозмутимостью. — Вот дуролом-то!
Но видно было, что она не рассердилась.
— А почему бы мне не поцеловать тебя, раз уж мне захотелось? — весело возразил Марсиаль. — Я счастлив, что я здесь, погода прекрасная, ты накормила нас превосходным обедом…
Дельфина просияла. Все заулыбались, и Марсиаль снова накинулся на обильные яства, смакуя их с торжественной растроганностью, точно причащался священной трапезе жизни.
Как-то вечером вскоре после возвращения в Париж Дельфина в спальне сказала Марсиалю, что прочла письмо, адресованное их дочери. Она прибирала в комнате Иветты, и это письмо попалось ей на глаза. Текст был настолько короток, что Дельфина успела его прочесть, прежде чем сообразила, что совершает нескромность. «Дорогая, этой ночью в моем сердце вспыхнуло солнце. Люблю, люблю, люблю…» Это слово было повторено двенадцать раз. Дельфина сосчитала. Вместо подписи — одна только буква Р.
— От кого оно? — спросил Марсиаль, заметно помрачнев.
— Наверное, от Реми Вьерона.
— Опять этот тип! А я-то думал, что они просто приятели, что у них общая компания… Так ты считаешь, что он ее любовник?
— Из-за того, что он обращается к ней «дорогая»? Они все так зовут друг друга, такая теперь мода. Разве узнаешь правду? Судя по записке, между ними что-то есть, но…
— Скотина! Подбирается к молоденькой девушке! Подонок! Я ему морду набью…
— Да не горячись! У тебя же нет никаких доказательств.
— Хотел бы я знать, что он хочет сказать этим «вспыхнувшим солнцем». Хорошенькая манера выражаться! От какого числа письмо?
— От 4 января. Помнишь, 3 января Иветта должна была вернуться из Межева. Наверное, они в тот же вечер встретились!
— Вот негодница! Она у меня получит!
— Прошу тебя, никаких сцен, — решительно возразила Дельфина. — Ты ни словом ей не обмолвишься. Во-первых, она не должна знать, что мы что-то подозреваем. Во-вторых, эта записка еще ни о чем не говорит. Не забудь, что он литератор. Он может воспламениться из-за пустяка, из-за какой-нибудь прогулки в Булонский лес или чего-нибудь в этом роде, а потом напишет невесть что, а на деле все будет обстоять вполне невинно.
— Ну-ка, повтори, что он там написал.
— «Дорогая, — повторила она заученным тоном, — этой ночью в моем сердце вспыхнуло солнце. Люблю, люблю» и так далее.
— Двенадцать раз «люблю»?
— Да. Я подсчитала.
— Вот кретин! Писать такие глупости в его годы! В пятнадцать лет еще куда ни шло… Но в сорок пять!
— Пылкость чувств возраста не имеет…
— По-твоему, это пылкость чувств? А по-моему, махровое тупоумие!.. Бедняга, неужели он воображает себя солнцем каждый раз, когда ему удается доказать, что он мужчина! Кто же тогда я на сегодняшний день? Уж по меньшей мере целый Млечный Путь!
— Да уж, что верно, то верно, — сказала Дельфина с улыбкой. — Но ты ведь не писатель…
— Слава богу, нет… И ты думаешь, Иветта увлечена этим типом? Скажи мне прежде всего — он женат?
— Насколько я поняла, он в разводе. Может быть, он собирается жениться на Иветте…
— Этого еще недоставало! Очень мне нужен зять, который воображает себя солнцем каждый раз…
— Не накручивай себя.
— Нет, ты только представь, как он будет выходить утром к столу и победоносным тоном сообщать: «Милая тещенька, сегодня утром я чувствую себя Вегой. Не исключено, что через девять месяцев вы станете бабушкой…»
— Ох, и глуп же ты!
Дельфина рассмеялась. Марсиаль тоже. Обычно его гнев легко растворялся в зубоскальстве, но на сей раз он все-таки выплеснулся еще раз — Марсиаль не мог примириться с мыслью, что его дочь ведет свободный образ жизни и располагает собой по своему усмотрению. Дельфина стала доказывать ему, что Иветта совершеннолетняя, что нравы изменились — теперь девушки узнают любовь, не дожидаясь венца. Марсиаль стал укорять жену, что она относится к этому так легко и потворствует Иветте. Он обвинил ее чуть ли не в безнравственности.
— Послушай, Марсиаль, ты же знаешь сам, что у Иветты своя жизнь. Знаешь это давным-давно. Домой она возвращается, когда ей заблагорассудится, у нее уйма друзей, на каникулы она всегда уезжает с целой компанией молодежи. Ты ведь не слепой. А если ты ослеп два-три года назад, то только по доброй воле.
— Но неужели ты вправду думаешь, что…
— Ничего я не думаю. И ничего не знаю. Просто я предполагаю, что наша дочь чувствует себя свободной. Допускаю такую возможность.
— И ты ни разу не пыталась с ней поговорить?
— Почему же? Конечно, говорила.
— И что же?
— Иветта искренна, но сдержанна. Я не требовала от нее подробностей. Она мне их не сообщала. Единственное, что мне показалось — это что у нее уже есть некоторый опыт… Она знает, для чего принимают пилюли.
Марсиаль со стоном откинулся на подушку.
— Нет, право, ты чудак! — мягко сказала Дельфина. — Почему ты притворяешься, будто не знаешь того, что тебе отлично известно?
— Я не притворяюсь! Говорю тебе, я стараюсь не думать об этом, потому что мне больно. Невыносимо.
— Почему невыносимо? А ты подумай. Твоей дочери двадцать три года. Она такой же человек, как все. А не весталка. Неужели ты попрекаешь ее тем…
— Ничем я ее не попрекаю. Но сколько бы ты мне ни толковала насчет всякой там эволюции нравов и тому подобном — для других пожалуйста, тут я ничего против не имею, потому что на других мне начхать, но моя дочь — нет, это совсем иное дело. Дочери наших друзей пусть себе спят с кем хотят, хоть по десять раз на дню, если это им нравится, бедным овечкам. Но Иветта… Как хочешь, не могу с этим смириться — все мое нутро протестует!
— А ты постарайся внять голосу разума. Ты хочешь, чтобы Иветта была счастлива?
— Еще бы! Конечно, хочу. Нелепый вопрос!
— Ну так вот. Счастья без любви не бывает. Как правило, — добавила она, чуть понизив голос.
— Но я же не против, чтобы она полюбила своего сверстника и вышла за него замуж! Если она выйдет за красивого парня, славного малого, хорошего спортсмена, с которым я смогу поладить, за парня — ну, вроде каким я был в двадцать лет, счастливей меня не будет человека на свете. Я полюблю его как сына.
— Да ведь это чистейшая самовлюбленность!
— При чем здесь самовлюбленность! Что ты выдумываешь?
Она посмотрела на него долгим, проницательным взглядом, который не раз смущал Марсиаля, но в этот вечер была в Нем какая-то нежность, ласковое сочувствие, может быть, и доля иронии, как если бы Дельфина проникла в тайну Марсиаля, которую сам он еще не разгадал, хотя только что сформулировал ее как нельзя более точно: это была банальнейшая тайна многих отцов, которые, сами того не подозревая, влюблены в своих дочерей и передоверяют эту свою любовь молодому человеку, с которым себя отождествляют, видя в нем свое собственное повторение.
Несколько дней у Марсиаля с Иветтой отношения были слегка натянутыми.
С Жан-Пьером дело обстояло проще. Он объявил о своей помолвке с Долли, той самой девушкой, которая уже несколько месяцев была его подружкой. Долли изучала социологию в Университете. Она была дочерью директора весьма процветающего завода по производству металлических труб. Этот брак успокоил Марсиаля Англада. После майских событий 68 года он некоторое время побаивался, как бы его сын не стал одним из тех болтливых, праздных и озлобленных мечтателей, которые паразитируют за счет существующей государственной системы, ожидая, пока другие ее взорвут. Жан-Пьер по-прежнему произносил революционные речи, но они несколько утратили свой пыл под направляющим воздействием социологии и металлических труб. До сих пор Жан-Пьер подражал неряшливости радикальных бунтарей. И вдруг с места в карьер ударился в крикливое франтовство: пестрые куртки, шелковые рубашки с вышивкой, бурнусы, марокканские джелабы, сапожки из самой дорогой кожи. Его грива была вверена заботам модного парикмахера, и Жан-Пьер стал похож на Жорж Санд, разве что был чуть поженственнее.
Юбер Лашом горячо одобрил выбор Жан-Пьера. Социология… Что может быть лучше! Самая передовая наука, весь Нантер бредит социологией. Это самый высокий класс. Юбер упомянул Леви-Стросса, Люсьена Гольдмана, Анри Лефебра — причем с таким почтением, с каким Сен-Симон говорил о герцогинях. Ну а что до металлических труб, то любое производство может быть почтенным, все зависит от размаха предприятия. Ах, они экспортируют свою продукцию в Советскую Россию? Тем лучше. Чего же вам еще? Да вдобавок у них собственный особняк в Отейе? Великолепно! Жан-Пьеру на редкость повезло.
В особняке в Отейе был устроен прием. На пятьдесят персон. Были приглашены и Лашомы. Юбер пожимал руки всем по очереди — он был знаком с очень многими из присутствующих знаменитостей. Других — звезд первой величины — он знал в лицо. «Ну-ну, — шепнул он Марсиалю, — да тут собрался весь Париж. Удивительно! Признаюсь, я даже не ожидал». Он переходил от группы к группе, улыбаясь, разрумянившись (светское возбуждение стимулировало у него обмен веществ), на лету подхватывал последнюю реплику какого-нибудь разговора и тотчас развивал ее дальше с находчивостью и самоуверенностью, от которых Марсиаль просто опешивал… О чем бы ни заходила речь — о политике, о литературе, о театре, о скачках, или о парижских сплетнях, — Юбер умел вставить свое словечко, рассказать подходящий к случаю анекдот. Он с одинаковой легкостью пускался в рассуждения о китайской экономике, о последней книжной новинке или о случившемся накануне происшествии. Он все читал, все видел, был в курсе всего. Кто-то сказал, что сегодня на рассвете снова угнали самолет. Юбер не дал говорившему закончить. «Самолет сел в Дамаске, — сообщил он. — Пассажиров держат под охраной в баре аэропорта. Одну из пассажирок, гражданку Израиля, доставили в больницу — у нее начались роды». Он бросил взгляд на часы: сейчас бедняжка, наверное, уже родила. Но совесть европейцев может быть спокойна — сирийские власти обещали доставить ее на родину. Юбер держал руку на пульсе злободневных событий, ни одно из них не ускользало от его внимания. Но и то, что уже не было злобой дня, также от него не ускользало. Кто-то упомянул блаженного Августина (в результате короткого словесного замыкания, несколько сюрреалистического, но благотворного для собеседников, с дамаскской роженицы разговор перекинулся на епископа Гипонского). Юбер, порозовев от лукавства, объявил, что «Исповедь» блаженного Августина — это «Фоли-Бержер христианского вероучения». Острота вызвала улыбки. В памяти Марсиаля сработала какая-то пружинка. Он уже слышал эти слова, его свояк однажды произнес их, но тогда он не выдавал их за свои — Марсиаль вспомнил, что тогда он сослался на одну из своих приятельниц, «милую, милую Луизу», известную своей склонностью острить невпопад.
Завидно устроен этот Юбер. Настоящий маленький компьютер, щедро запрограммированный и в нужную минуту выдающий информацию с удивительной точностью…
Будущая невестка Марсиаля и Дельфины, Долли, держалась с ними очень приветливо. Их это сильно подбодрило — вначале им было явно не по себе среди всех этих людей, чей язык и манера поведения были им совершенно чужды. В противоположность Юберу они здесь никого не знали. Они чувствовали себя неуверенно, боялись совершить оплошность, старались не ударить в грязь лицом и поэтому были насторожены и молчаливы, до тех пор пока их не познакомили с родителями Долли. Они почти сразу же поняли, что перед ними славные люди, подавленные присутствием гостей, которых созвала их дочь. Распознав в промышленнике собрата по светской неопытности, Марсиаль в одно мгновение стряхнул с себя робость и сдержанность и стал разливаться соловьем. Дельфина нашла такое же утешение в лице матери Долли. Несмотря на разницу в достатке (хотя все же обе семьи жили в районе Отейя, а это как-то сближает), металлические трубы и страхование обнаружили между собой много общего. Марсиаль пришел в восторг, узнав, что господин Дюпре ярый болельщик регби. Отныне они смогут вместе ходить на воскресные матчи (у Феликса будет преемник — то-то порадуется тень друга). Перехватив некоторые взгляды господина Дюпре, Марсиаль угадал также, что тот не промах по дамской части. Чего еще? Овальный мяч и женский пол — было ясно, что перед ним друг и единомышленник. Марсиаль предложил Этьену Дюпре перейти на «ты». Предложение было тут же принято. Мужчины хлопнули друг друга по плечу и отправились в буфет выпить по бокалу шампанского во славу новой дружбы. Отныне Марсиаль никого и ничего не боялся.
Среди гостей он заметил пеструю группу — пять-шесть мужчин, — окружавшую Долли и Жан-Пьера. Одеты все они были очень живописно: на шее красный платок, рубашка в разноцветную полоску, брюки, обтягивающие бедра, книзу расширяющиеся наподобие слоновьей ноги. На груди у них красовались дикарские ожерелья, на запястьях — браслеты, на пальцах — массивные кольца. У одного даже в левое ухо была вдета огромная металлическая серьга. Длинные волосы тщательно причесаны. Все это были люди от тридцати до пятидесяти лет. По их эксцентричному, но щегольскому облику никто не определил бы, к какому слою современного французского общества они принадлежат. Разве что наметанный глаз социолога… Пожалуй, их можно было принять за актеров или статистов из приключенческого фильма, действие которого разыгрывается в XVIII веке на борту пиратского корабля. Но когда Долли представила их своим родителям, такое предположение отпало. Эти господа как раз и оказались социологами, или, если говорить точнее, этнологами. Это были старшие товарищи, учителя и наставники Долли.
С тех пор как его сын стал женихом особы, специализирующейся в этой области, Марсиаль захотел немного приобщиться к социологии. Он имел о ней представление только в объеме школьных знаний — это были давние и, понятное дело, весьма скудные сведения. Поэтому Марсиаль прочел две или три работы американских авторов, которые были в моде. А кроме того, перелистал несколько французских изданий — все эти книги он позаимствовал в библиотеке сына.
Американцы скрупулезно описывали какую-нибудь сферу жизни американского общества, стараясь подчеркнуть все, что свидетельствовало о капиталистическом отчуждении: навязчивую жажду выбиться в люди, невроз потребления и расточительства, почтение к профессиональной иерархии, классовый конформизм. Их метод основывался, с одной стороны, на психоанализе, с другой — на данных опросов и статистики. В этих работах чувствовалась пуританская серьезность людей, которые вскрывают социальные язвы с целью воздействовать на нравы. Французские авторы были гораздо более абстрактными: они обозревали все эти проблемы с птичьего полета. В поведении людей, с виду вполне разумном и якобы обдуманном, они выявляли элементарные психические структуры.
Так, например, во французском среднеинтеллигентном буржуа они распознавали дикаря, только-только овладевшего членораздельной речью, для которого генерал де Голль олицетворяет тотемическую эмблему. В результате становилось совершенно очевидным, что личность сама по себе ничего не значит — в ней действуют безымянные силы, происхождение и направление которых ей в равной мере неведомы. Человек полагает, будто он «мыслит», но ничуть не бывало — в его жалкой головенке действуют лингвистические схемы, которые либо унаследованы им от доисторических времен, либо социально обусловлены, но нет и следа малейшей самостоятельной мысли. Труды французских социологов призывали читателя к глубочайшей скромности. Они были сродни упражнениям по усмирению гордыни, к которым прибегают церковники, стремясь в самоуничижении дойти до полного подавления личности. Чтение трудов французских социологов вскрывало в тебе примитивное существо, каким ты, в сущности, всегда оставался, несмотря на внешний лоск воспитания. Ты начинал понимать, что в судьбе Франции мало что изменилось бы, если бы ее населяли пятьдесят миллионов папуасов. Впрочем, так и есть — во Франции и живет пятьдесят миллионов папуасов плюс еще горстка социологов.
Друзья Долли вот уже в течение пятнадцати, а может быть, даже и двадцати лет работали по заданию Национального центра научных исследований. Эти преемники Дюркгейма и Леви-Брюля колесили по странам третьего мира, собирая ценный антропологический материал. Долли перечислила их звания, сослалась на их труды. На первый взгляд эти труды могли показаться слишком узкоспециальными. Один из ее друзей работал, например, над диссертацией на тему «Мифологические структуры экзогамии у племени мовамба» (это вымирающее племя населяет один из островов Океании, который два-три раза в год опустошает циклон). Но значение такого рода работ определяется отнюдь не масштабом географического или социального материала, на котором они проводятся, оно определяется методом, подходом. Главная задача — разработать универсальный принцип. Брак у маори или канаков объясняет нам суть брачных обрядов, совершающихся в церкви Сен-Филипп-дю-Руль, и выявляет ошеломляющие, потрясающие аналогии между тихоокеанским племенем мовамба и жителями парижского XVI округа…
Несмотря на то что французское правительство столь щедро благотворительствовало этнологам, они отнюдь не питали к нему благодарности. Наоборот, они яростно нападали на людей, стоявших в тот момент у кормила власти, и на французские государственные учреждения вообще. Они давали понять, что эта чудовищная прогнившая система (несомненно, лишь по недосмотру основавшая Центр научных исследований и финансировавшая бесчисленные опросы племени мовамба) скоро будет сметена с лица земли. Они с тоской вспоминали свое пребывание на Амазонке и на Маркизских островах. Марсиаль с удивлением заметил, что они называют друг друга странными кличками: Хитрый Игуан, Синий Кайман, Цветочное Ожерелье… Он отозвал в сторонку сына и спросил его, что это за чудачество. Оказалось, это магические прозвища. Этнологи прошли обряд посвящения в культ воду — должно быть, они даже приняли эту веру.
— Для чего же? Чтобы втереться в доверие к дикарям?
— Не только для этого. Они вполне искренни в своих поступках.
— Ты что, шутишь? Ученые, позитивисты, и вдруг исповедуют какой-то экзотический культ?
— Да они вовсе не такие уж позитивисты. Существует направление современной мысли, которое в своем крайнем выражении антирационалистично: оно признает, например, мистическое состояние. Состояние транса может оказаться более быстрым и более надежным средством познания, нежели логическое мышление.
Марсиаль просто не мог опомниться. Ей-богу, на коктейлях наберешься ума. Он снова подошел поближе к группе этнологов и стал вглядываться в Цветочное Ожерелье и в Синего Каймана, пытаясь уловить на их лицах след глубоких душевных потрясений. Стоя у буфета, Цветочное Ожерелье и Синий Кайман налегали на шампанское и икру. Как видно, это были мистики-шалуны. Ну что ж, тут ничего дурного нет. Такие бывали. Некоторые святые в перерывах между двумя экстазами веселились напропалую. Святая Тереза любила танцевать и была плясунья хоть куда. А в обрядах воду танцы как раз занимают большое место. Цветочное Ожерелье стал описывать ночной ритуал, происходивший где-то в предместье Баии. Верховная жрица, женщина во всех отношениях выдающаяся, плясала три часа подряд, пока не упала без чувств. Между прочим, это она написала «Историю воду», творение редкой эрудиции и эмоциональности…
— Читал! — воскликнул Синий Кайман. — Это изумительно!
— И к тому же совершенно нечитабельно, — невозмутимо объявил Цветочное Ожерелье. И было видно, что в его глазах читабельность отнюдь не является достоинством, а как раз наоборот.
Среди тех, кто слушал, как разглагольствуют этнологи, Марсиаль приметил курившего трубку молодого человека в черном свитере. Марсиаль узнал его — это был священник, приятель Жан-Пьера и Иветты, которого он уже два-три раза встречал в своем доме. Он тотчас решил, что попросит молодого человека уделить ему минутку для разговора. «Правда, время и место для этого не совсем подходящие: светский прием, икра, шампанское, все кудахчут, как в курятнике…» Но в конце концов, когда ищешь истину, нелепо оглядываться на светские условности. Священник, как и врач, должен быть доступен в любое время. Бросив все дела, он обязан устремиться на помощь душе, которая алчет помощи, пусть даже эта душа предстанет перед ним в образе парижского буржуа, присутствующего на коктейле. Марсиаль предъявлял высокие требования к профессиональному долгу. Он считал, что те, кто в силу своей профессии призван его обслуживать, должны это делать на совесть. Обязанность священника — духовно обслуживать всех. И Марсиаль подошел к молодому человеку в черном свитере и протянул ему руку.
— Господин аббат, — обратился он к нему, улыбаясь своей самой чарующей улыбкой, — вы меня, конечно, не узнаете. Я отец Жан-Пьера и Иветты, Марсиаль Англад.
Аббат вынул трубку изо рта и сквозь очки в стальной оправе устремил на Марсиаля взгляд, твердый как металл. Не проронив ни слова, он пожал протянутую руку.
— Могу ли я, — начал Марсиаль, отнюдь не смущенный прохладным приемом (в конце концов, он чувствовал себя важной персоной на этом вечере — отец жениха, близкий друг хозяев дома, в каком-то смысле он был у себя), — могу ли я попросить вас уделить мне минутку для разговора?
Аббат жестом выразил согласие.
— Вы слышали, что тут рассказывали эти господа? — спросил Марсиаль, силой увлекая аббата к двухместному диванчику в другом конце большой гостиной. — Они приняли посвящение в культ воду. Сын сказал мне, что они даже перешли в эту веру. Прошу вас, присядьте, господин аббат. Да, перешли в эту веру… Признаюсь вам, я озадачен. А вы?
— Нет, — ответил аббат. Он сел, не сводя с Марсиаля пристального и недоверчивого взгляда. — Что вас удивляет? Что они вообще обратились к вере? Или то, что они перешли в культ воду?
— Уж если стать верующим, то почему бы не обратиться в веру того общества, в котором ты воспитан?
— Эти люди — этнологи. Они интересуются народами третьего мира, так называемыми «примитивными» народами, хотя на самом деле эти народы ничуть не примитивнее нас с вами, а в каких-то отношениях, безусловно, даже наоборот… С другой стороны, вопреки распространенным представлениям, воду — это не только анимистический культ. Конечно, магия, колдовство занимают в нем большое место, но есть в нем также и духовные элементы, и многие из них почерпнуты непосредственно у христианства.
— Вот как. А я и не знал… В таком случае конечно… И все-таки немного странно, что люди, отдавшие себя науке, принимают посвящение в культ, обряды которого состоят, например, в том, что верующие всю ночь напролет танцуют, а потом приносят в жертву петуха, впрочем, точно не припомню, может, и наоборот: сначала совершают жертвоприношение, а потом танцуют. Присутствуй они при этом в качестве зрителей, я бы их донял. Но вы же слышали — по их словам, они всей душой участвовали…
— Это только доказывает, что в современном мире потребность в духовности ощущается все больше, даже среди людей, получивших научное, рационалистическое образование. Мы отмечаем новую вспышку религиозного чувства.
— Неужели? А я думал, наоборот… — начал было Марсиаль. Но вместо того, чтобы окончить фразу, покачал головой и поднял руки ладонями вверх, глядя на аббата со смущенной улыбкой.
— Что вы думали? — спросил аббат не слишком приветливо.
— Да ведь со всех сторон только и слышишь, что богобоязненных людей становится все меньше, что Запад с каждым днем теряет веру… Сколько статей об этом написано, даже в католических газетах.
— Поточнее — каких статей, в каких газетах?
— Я не могу припомнить названия, но я читал много статей на эту тему… С другой стороны, со времени Второго Вселенского собора церковь стала куда более светской. Некоторых христиан даже беспокоит такой оборот дела…
— Каких именно христиан? — сухо прервал аббат. — Это понятие растяжимое.
— Например, Мориака. В своих записных книжках он не раз возвращается к тому…
— Мориак — писатель-ретроград, отягченный грузом детства. Ему не по вкусу, что нынешние священники не похожи на старых деревенских кюре. В счет не идет.
Марсиаля начал раздражать этот тон. Честное слово, с ним обращаются, как со школьником! «Уточни… Процитируй слово в слово… Повтори… Не обрывай фразу посередине». Так когда-то разговаривали учителя в коллеже… Нет уж, увольте! Хватит с него этого инквизиторского тона! За кого этот служитель божий принимает Марсиаля? Впрочем, ясно — за пожилого буржуа, иначе говоря, за совершенно нестоящего собеседника. «Будь я рабочий-синдикалист, интеллигент-левак или негр, он наверняка счел бы нужным обходиться со мной куда более уважительно. Будь мне меньше тридцати, он видел бы во мне товарища. Но я не негр, не интеллигент-левак, не рабочий-синдикалист. И я не мальчишка. Я буржуа, отец семейства, иначе говоря, пустое место, нуль. Не иду в счет — вроде Мориака. Жалкое пужадистское отребье — идейному священнику до меня дела нет. Он потому и говорит со мной таким тоном, злится, что зря теряет на меня время». Но если этот священник для избранных полагает, что Марсиаль стерпит такое обращение, он ошибается. «Спокойно, — сказал себе Марсиаль. — Придется быть вежливым. Он мой гость. К тому же я должен уважать его сан и его облачение, хотя сутану он, кстати сказать, не носит. Ладно, буду сама обходительность. Но кое-что я ему все-таки выдам».
Гнев, гордость, яростное желание показать этому типу, что не такой уж он простачок, подхлестнули Марсиаля, заставили напрячь свои умственные способности. «Стоит мне захотеть, я кому угодно вправлю мозги». Марсиаль набрал побольше воздуха в легкие, чтобы как следует овладеть собой. Глаза его вспыхнули. Очаровательная коварная улыбка смягчила выражение его лица. Он вдруг сразу помолодел лет на десять. Склонив голову к правому плечу, он уставился на аббата почти что с нежностью. И заговорил медоточивым голосом:
— А все же, — сказал он, — Мориак выражает мнение огромного большинства французских католиков. И с этим нельзя не считаться. Эти круги оскорблены тем, что современное духовенство — ну, скажем, значительная его часть — поглощено, судя по всему, делами мирскими, в частности политическими и социальными вопросами… Это, конечно, не беда, но иногда можно подумать, что эти дела заслоняют от него все остальное… — Он чуть подался вперед и заулыбался еще любезнее. — Понимаете, господин аббат, многим верующим кажется, что некоторые молодые священники смотрят на них как на обыкновенных буржуазных обывателей, иначе говоря, как на нечто недостойное внимания. Один из моих друзей так и сказал мне недавно: «Будь я рабочим-синдикалистом, интеллигентом-леваком или негром, наш приходской кюре обходился бы со мной куда более уважительно…» Вы понимаете, что я хочу сказать, господин аббат? Речь, само собой, не о вас. Будь вы из таких, вы не находились бы сейчас в этой гостиной… Но кое-кто из ваших молодых коллег, несомненно по избытку рвения, вызывает у истинно верующих гнетущее чувство, будто священники махнули на них рукой и интересуются только теми, кто не принадлежит к лону церкви, то есть заблудшими овцами, или теми, кого надлежит вернуть на путь истинный: рабочими-синди…
— Церковь, — перебил аббат, — на протяжении многих веков слишком часто выступала защитницей существующего порядка, статус-кво. Ее обвиняли в том, что она опиум для народа, и в известной мере это справедливо. Будучи гарантом существующего порядка, она порой изменяла своему назначению. Молодое духовенство хочет осуществить истинную миссию церкви, оно хочет воплотить в жизнь слова Христа: Mihi fecisti, то есть: «Так как вы сделали это одному из братьев моих меньших, то сделали мне». В своих истоках христианство было революционным по своей сути.
— Да-да, конечно. Но верующим иногда начинает казаться, что нынешняя церковь ввязывается в современную политическую борьбу, чтобы вернуть утраченные позиции. Может, таким путем вы и приобретете расположение кучки атеистов, но зато, боюсь, оттолкнете от себя многих верующих, и в первую очередь самых смиренных и беззащитных…
Аббат не ответил. Может, он считал бесполезным продолжать разговор. Наверняка все эти критические возражения он слышал — уже не раз. Он не желал на них отвечать, это его утомляло… Несколько секунд он хранил молчание. Только взгляд его стал чуть более жестким. Наконец он произнес:
— Если вам угодно, мы продолжим нашу дискуссию в другой раз. Здесь не совсем подходящее место… — Он был прав: гости болтали, ходили взад и вперед… — Но вы хотели о чем-то спросить меня, — продолжал аббат.
— Да. Есть у меня родственница, женщина верующая и богобоязненная. Так вот, она очень опечалена и встревожена нынешней эволюцией церкви. Она говорит, что современная церковь замалчивает христианские догмы, будто опасается, что догмы устарели… Ей кажется, что священники, во всяком случае некоторые из них, избегают говорить о боге, боятся лишний раз упомянуть его имя… И в довершение всего она прочла, уж не знаю, в какой газете, статью, где речь, шла о «теологии смерти бога». Понимаете сами, бедняжка совсем сбита с толку…
«Сейчас я загоню его в угол. Придется ему высказаться. Не отпущу его, пока не узнаю, что у него на уме». Марсиаль твердо решил продолжать разговор, невзирая на неподходящую обстановку. Уж он раздолбает этого священнослужителя по всем правилам.
— Учение о смерти бога — дело теологов, а не верующих, — сказал аббат.
— Само собой. Но к сожалению, верующих нельзя держать в стороне от этих вопросов — ведь в наше время теологи выступают в газетах и по радио, и газеты и радио комментируют их выступления. То, что в средние века было заповедной территорией, мало-помалу становится всеобщим достоянием… Чему удивляться, если верующие приходят в отчаяние, когда слышат, что для самой передовой части духовенства бог умер? Им не хватает ума, чтобы понять, что сие означает. Самые простодушные из них принимают эти слова за чистую монету… Я очень люблю свою родственницу. Она человек пожилой, я хотел бы ее утешить, но не знаю, что сказать: эти вопросы выше моего разумения.
Марсиаль был в восторге от своего красноречия, от своего елейного краснобайства. «Ловко у меня получается, когда я в ударе». Он едва удерживался от улыбки при мысли о том, что сталось бы с его «старой родственницей», услышь она его слова. Истовую веру. мадам Сарла не могли бы поколебать и три десятка новомодных теологов, не останавливающихся ни перед чем…
— Вы можете ей сказать, — ответил аббат, — что умерла лишь некая идея бога — представление о нем как о творце, который придал миру изначальное движение, а потом навеки почил на лаврах и лишь время от времени нарушает свой покой, чтобы вмешаться в историю человечества, играя роль первопричины по отношению к причинам, служащим ему орудиями…
«Все ясно. Он в бога не верит», — решил Марсиаль.
— Умерло, — продолжал аббат, — представление о боге-Провидении, пагубное представление, порождавшее фатализм и квиетизм… Такой бог должен был умереть во имя спасения мира.
— Понимаю…
— Верующие должны отучиться от идолопоклонства.
— От идолопоклонства?
— Именно. Они должны отказаться от бога-идола. Они должны перестать мнить, будто они познали бога, приобщились к нему раз и навсегда. «Бог неизмеримо превосходит наши представления», — Фома Аквинский.
«Пожалуй, он верит в бога», — подумал Марсиаль.
— Вера, — продолжал аббат, — не есть набор изреченных истин. Вера — прежде всего это стремление к тому сокрытому богу, о котором мы ничего не знаем… Скажите вашей родственнице, пусть не печется о теологии. Пусть просто верит и, главное, живет в согласии со своей верой. — Он голосом резко подчеркнул слово «живет». — «Поступающий по правде идет к свету», — Иоанн Богослов.
— Но объясните, господин аббат, что же в таком случае станется с фигурой Христа — с исторической личностью Христа?
— Личность Христа при этом не пострадает… Вас оскорбляют разговоры о смерти бога? Но вы забываете, что бог вот уже скоро две тысячи лет как умер в Иисусе Христе. Умер духовно — с пришествием Нового завета, умер фактически — на кресте…
— Но, — с вымученной ласковостью возразил Марсиаль, — Христос воскрес…
— Само собой. И на протяжении столетий вновь воскресает каждый раз, когда мы встречаем его в лице бедных, несчастных, угнетенных… Именно в лице наших ближних мы и должны обретать и любить Христа.
«Ясно, он в бога не верит».
— Для нас, служителей современной церкви, первая заповедь содержится во второй. Можно даже сказать, что обе заповеди совпадают. Бог нашей веры — это Бог-для-Человека. Трансцендентный, но неотторжимый от мира. Истинная вера есть «пережитая истина», — апостол Павел. Она неотделима от милосердия. Вот вам ответ на то, что вы недавно говорили о секуляризации церкви. Христианство должно служить всему человечеству. Оно должно идти в авангарде социального прогресса. Я полагаю, никто не посмеет упрекнуть его за это стремление.
— Никто об этом и не помышляет, — сказал Марсиаль. — Хотелось бы лишь, чтобы церковь не забывала, что христианство — это также… — Он знал, что хочет сказать, но не мог найти нужных слов; и вдруг вспомнилось выражение, которое попалось ему в одной из недавно прочитанных книг и смысл которого пришлось искать в словаре: — …христианство — это также эсхатология.
— Никто об этом не забывает, — сухо заявил аббат и встал.
Марсиаль как раз хотел его спросить: «Верите ли вы в воскрешение плоти?» Конечно, нахальство спрашивать об этом священника… Но зато рассеялись бы все недоумения… Ведь это вопрос всех вопросов. А ответ на него содержит все ответы. Но аббат, стоя перед Марсиалем, сказал:
— Для верующих теперь, как и прежде, самое главное знать и помнить, что бог есть Любовь. В этом заключено все. Бог есть Любовь, — повторил он, устремив на Марсиаля взгляд, начисто лишенный всякой любви.
«Должно быть, в моем лице он не обрел Христа», — подумалось Марсиалю.
Теперь встал и он.
— Я хотел бы задать вам последний во…
— К сожалению, мне некогда, — перебил аббат. — Извините… Я вынужден вас покинуть.
Марсиаль с улыбкой поклонился.
— Спасибо, господин аббат, что вы уделили мне время для разговора.
Аббат бросил на него последний взгляд, пронзительный, испытующий, но при этом как будто и озадаченный, смущенный. Потом сунул в рот трубку, которую держал в руке все время, пока они разговаривали, и, круто повернувшись, зашагал в противоположный угол гостиной, к людям, с которыми, по-видимому, находил куда больше общего в мыслях, чувствах и языке, — к расфранченной группе этнологов, приобщившихся к культу воду.