Часть вторая
ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ
1
Он проснулся в худшем, чем обычно, расположении духа, с чувством тревоги. Но тут же объяснил себе эту тревогу трудностями, возникшими в связи с одним довольно крупным делом, которое он вел, даже не подумав, что до сих пор дело это нисколько его не волновало — ведь оно было частью повседневных забот и неприятностей, с которыми он всегда отлично справлялся. Он позавтракал без аппетита, выругался, когда у машины из-за заморозков недостаточно быстро завелся мотор, и только у себя в кабинете, в присутствии мадемуазель Ангульван, вдруг вспомнил о своем страшном сне. И пережитое вчера потрясение, и мысль о том, что он тоже смертен, — все это разом нахлынуло на него, накрыло с головой, как огромная черная волна, и на несколько секунд пригвоздило к месту; он застыл, раздавленный тем, что отныне ему предстоит жить с этой мыслью в душе, с этим новым сознанием, с абсолютной уверенностью, что он на этой земле не навсегда, а только еще на двадцать, на двадцать пять, максимум на тридцать лет — если, конечно, ему повезет, если где-то у него в глубине уже не зреют инфаркт, рак или инсульт… Он был в ужасе, он взбунтовался, словно впервые понял, что его ждет конец, словно в том, что он заранее обречен на исчезновение, было нечто невыносимо непристойное. И он все повторял про себя то, что накануне твердил жене: «И со мной это тоже случится! Со мной! Я, я достиг того возраста, когда вдруг понимаешь, как мало осталось!» Он и прежде иногда думал о смерти, но мысль эта была абстрактной. Все знают, — что дважды два — четыре, что земля вертится вокруг солнца, что вода замерзает при температуре ноль градусов. Но эти истины никому не мешают жить. И для него смерть была одним из тех естественных явлений, которые общеизвестны, но тебя лично не касаются, потому что составляют часть знаний, полученных в школе, и возвращаться к ним нет никакой нужды.
— Ну и видик же у вас! — сказала мадемуазель Ангульван. — Что-нибудь случилось?
Он мрачно поглядел на нее и тут же почувствовал к ней ненависть. Она была молодой, она жила в вечности. Он сел и открыл папку, лежащую на столе.
— Что ж, даже «здравствуйте» здесь уже не говорят? Видно, встали не с той ноги…
— Добрый день, — сказал он сухо.
— Добрый день, — ответила мадемуазель Ангульван тем же тоном.
Марсиаль искал, что бы ей сказать понеприятнее, и тут же нашел.
— Ну и ерунду же мы смотрели вчера по вашему совету, — сказал он, метнув на нее гневный взгляд. — Никогда больше не буду советоваться с вами насчет фильмов.
— О каком это фильме вы говорите? — спросила она, подняв брови.
— О фильме, действие которого происходит в Межеве и где жена знаменитого журналиста кончает самоубийством, потому что ее муженек закрутил роман с одной юной красоткой. Забыл название.
— И вам не понравилось?
— Конечно, нет!
— Но ведь то, что вам этот фильм не понравился, еще не значит, что он плохой, — заносчиво возразила мадемуазель Ангульван.
— Но и то, что он вам понравился, тоже еще не значит, что он хороший.
— Я могу сослаться на ряд статей ведущих критиков.
— И это тоже ничего не доказывает. Не следует составлять себе мнение по газетным отзывам. И раз у вас нет собственного мнения, лучше вообще не высказываться ни о фильмах, ни о чем-либо другом.
Мадемуазель Ангульван была, казалось, ошарашена его словами. Потом нашлась:
— Что это вы так озверели сегодня? Сырым мясом завтракали? Неужели у вас такое дурное настроение из-за этой картины?
Он пожал плечами, не удостоив ее ответа.
— Мы можем, — продолжала мадемуазель Ангульван, — еще поспорить о фильме.
— Но только, прошу вас, не в рабочее время. В полдень в ресторане, сколько вам будет угодно. Дайте мне, пожалуйста, папку фирмы «Гурмон».
Она встала, выдвинула ящик картотеки, вытащила пухлую папку и чуть ли не швырнула ее на стол Марсиалю.
— Вот, — сказала она.
Они обменялись ледяными взглядами, словно двое убийц, готовых задушить друг друга; потом она села на свое место и неторопливо закурила. Она затянулась и с чуть слышным придыхом выпустила струйку дыма. Глаза ее горели.
«Если она будет продолжать в этом духе, выставлю ее в два счета», — подумал он.
Утро тянулось бесконечно долго. Часов в одиннадцать он попросил, сам не зная толком зачем, найти ему номер телефона министерства, где работал Юбер. Ему необходимо было сегодня же, без промедления, увидеть его. Юбер, что и говорить, зануда, подумал Марсиаль, но он все же принадлежал к роду человеческому или, вернее, к его мужской половине (в данный момент Марсиаль не принимал в расчет женщин, они были всего лишь неизбежным злом) и, наверное, думал над кое-какими вопросами, и ему можно было, несмотря на все, довериться. Марсиаль испытал острую потребность рассказать кому-нибудь об охватившей его вдруг тревоге, сличить свои новые ощущения с переживаниями человека, дальше его продвинувшегося по стезе страданий (Юбер ему всегда представлялся куда старше его самого, хотя разница в возрасте у них была всего в какие-нибудь полгода) и, возможно, нашедшего какое-то утешение.
Он снял трубку:
— Алло, это говорит Марсиаль… Как ты поживаешь?
— Да… Прекрасно… — В голосе Юбера звучало легкое недоумение. Ведь свояк никогда ему не звонил. Звонила всегда Дельфина, раз или два в месяц, «чтобы не терять связи». — А ты?
— Я тоже, спасибо. Я хотел бы тебя повидать.
— Меня? Когда?
— Хорошо бы сегодня вечером, — деловым тоном сказал Марсиаль.
— Так срочно?
— Да.
— Надеюсь, ничего серьезного?
— Нет, не волнуйся. В котором часу мы могли бы встретиться?
— Видишь ли, как раз сегодня мне не очень удобно. Мы обедаем в Монфор-Л’Амори. А домой я вернусь в пять…
— Хорошо, тогда я в шесть буду у тебя. Если твой обед назначен на восемь тридцать, мы вполне успеем поговорить.
— Ну, хорошо, — сказал Юбер, не устояв перед решительным тоном Марсиаля.
После этого Марсиаль сразу почувствовал себя лучше: он говорил как хозяин, подчинял людей своей воле. Он был в отличной форме. «В полном расцвете сил», — подумал он и несколько раз повторил про себя эти слова, словно заклинание. До полудня он с важным видом давал всевозможные распоряжения, но не с присущей ему обычной жизнерадостностью и небрежностью, а с мелочной придирчивостью и сухостью, бесившей его коллег и подчиненных. За спиной Марсиаля начали роптать.
В полдень в ресторане (в том же здании, что и их контора) он все же сел, как обычно, за столик с мадемуазель Ангульван и одним из директоров, но делал вид, будто не замечает присутствия секретарши, и обращался исключительно к своему коллеге. Однако за десертом он остановил на ней взгляд — так палач глядит на свою жертву, прежде чем ее обезглавить.
— Ну так что, — сказала мадемуазель Ангульван, — поспорим о фильме?
— Если хотите, — сказал он и тут же приступил к гневному разносу: он был к нему подготовлен вчерашним разговором с женой. Марсиаль сам удивился своему красноречию и находчивости, а больше всего — своей горячности. Точь-в-точь отец церкви, обличающий ересь. Сценарий он изложил в карикатурном виде, в два счета изобличил «леваков из высшего света», потом снова обрушился на «гнусных лицемеров», но на сей раз нашел для них лучшее определение: «тартюфы двадцатого века». Движимый злостью к мадемуазель Ангульван, он, не смущаясь, кривил душой. На ее возражение, например, что все кадры очень красивы (вчера он тоже так считал), он заявил, что, напротив, они ужасны: набор цветных почтовых открыток. Хотя он ровным счетом ничего не смыслил в технике кинематографа, он утверждал, что и в профессиональном отношении фильм «из рук вон плох», что «раскадровка» безобразная и что ни один «план» не удался (он поднабрался этих терминов, изредка проглядывая в газетах рецензии, хотя толком не знал, что они означают, но сейчас это было неважно).
— Слышите, нет ни одного удачного плана, ни одного! — продолжал он наступать, сам восхищаясь своей наглостью, потому что явно произвел впечатление на мадемуазель Ангульван.
— Я и не знала, — сказала она, — что вы так сильны в области кино.
— Пятнадцать лет я руководил киноклубом, это что-нибудь да значит, — заявил он, опьянев от бахвальства.
Его ненависть к мадемуазель Ангульван улетучилась, поскольку он сумел ее морально уничтожить. Великодушие к побежденным. И он стал с ней любезней. Выпив кофе, его коллега ушел. Марсиаль предложил своей секретарше сигарету и улыбнулся при этом самой обольстительной улыбкой.
— Так вы, значит, и не подозревали, что я кое-что во всем этом смыслю и могу доказать свою точку зрения?
— Честно говоря, нет. Вы меня удивили. Но не переубедили.
— Если бы мы с вами каждый день обсуждали такого рода вещи, я помог бы вам выработать верный вкус.
— У вас безумное самомнение, мсье Англад!
— У вас тоже, хотя и в другом плане, но оно не подкрепляется убедительной аргументацией. Вас ничего не стоит сбить с толку.
— Может быть, я просто менее резка, чем вы.
— Полагаю, вы вращаетесь только в кругу своих сверстников?
— Почему вы об этом спрашиваете?
— Потому что в том, что вы говорите, я слышу знакомые мне формулировки — они в ходу и у моих детей. Вы просто повторяете то, что говорят вокруг вас, что пишут в газетах и т. д. и т. п. Вы падки только на то, что модно. Да тут и нет ничего удивительного, — добавил он с грубоватой насмешкой. — С вашей-то фамилией! Ангульван — это ведь целая жизненная программа.
— Короче, я жалкий продукт потребительского общества, лишенный индивидуальности.
— Я не вынуждал вас это говорить.
Она оперлась локтем о стол, уткнув подбородок в ладонь левой руки, а в правой держала сигарету, на губах ее блуждала усмешка, она прищурилась и глядела на Марсиаля веселым глазом, явно забавляясь.
— А что я, по-вашему, должна делать, чтобы обрести эту индивидуальность?
«Ну вот, пошла крупная игра, — подумал он. — Я ее загарпунил». Он ощущал в себе силу сверхчеловека. Ах, он уже немолод? Ах, он смертен? Что ж, Посмотрите, каковы бывают иные старикашки…
— Взять себе в любовники зрелого, знающего жизнь человека.
— Вас, к примеру?
— Могли бы напасть и на худшего, — сказал он и улыбнулся той улыбкой, про которую говорили, что она неотразима.
— Не разрешите ли вы мне иметь свое мнение и по этому вопросу?
— А ну, признайтесь, — сказал он добродушно, — признайтесь, что я вам нравлюсь. — И ему вдруг показалось, что он — соблазнитель из американского фильма, чье кажущееся самодовольство (они ломятся напролом!) — лишь игра, юмористический прием.
— И не подумаю в этом признаваться!
(Да-да, она тоже видела себя как бы на экране: красивая секретарша, холеная, настоящий предмет роскоши, прекрасно владеющая собой, способная поставить на место чересчур предприимчивого босса. Аналогия была настолько навязчивой, что они даже говорили теперь, как говорят герои американского фильма, дублированного на французский…)
— Вот уже полгода, как мы флиртуем.
— Вернее, как вы пытаетесь флиртовать. Кстати, это выражение сразу выдает ваш возраст.
— А что, молодые его уже не употребляют?
— Нет, уже давным-давно.
— А как же говорят?
— Да никак. Просто не испытывают потребности называть то, что само собой разумеется. Когда друг другу нравишься, ходишь всюду вместе и живешь вместе, вот и все.
— Почему вы не смеете сказать и «спишь вместе».
— Смею! И «спишь вместе». Вот вам. Удовлетворены?
— А… много мальчиков вам уже нравилось?
— Этот вопрос не имеет отношения к работе. Я не обязана на него отвечать.
— Но мы же можем поболтать как приятели.
— Мы не приятели, мсье Англад, я ваша секретарша.
— А вне службы?
— А вне службы мы с вами просто знакомые, но не приятели.
— Из-за разницы в возрасте?
— Нет. У меня есть приятели примерно вашего возраста.
— А из-за чего в таком случае? Хотелось бы знать.
Она очертила сигаретой небольшой круг в воздухе.
— Это так, и все. Слишком долго объяснять. — И она вызывающе рассмеялась.
Он тут же снова ее возненавидел. Если она надеется одержать верх, то ошибается.
— Послушать вас, можно подумать, что вы считаете себя существом исключительным и дарите свою дружбу с большим разбором.
— В первом вы ошибаетесь, а во втором правы.
Ему захотелось оскорбить ее грубым словом, как булыжником разбить фасад ее надутой претенциозности.
— Не всегда вы будете такой разборчивой…
— Возможно, но пока я еще могу выбирать.
Она привстала, собираясь уходить.
— Вы из тех женщин, которые почему-то считают, что их женственность — бесценное сокровище… А ведь никаких особых оснований у вас для этого нет, — добавил он, растягивая слова. — Вы что, думаете, у вас это самое из чистого золота?
Мадемуазель Ангульван рухнула на стул и широко открытыми от ужаса глазами уставилась на Марсиаля.
— Мсье Англад! — воскликнула она глухим голосом. — Ох!..
Она встала, повернулась к нему спиной и пошла к выходу. Ее изящный силуэт приковывал его взгляд. Марсиаль следил за ней, пока она не скрылась в дверях. Он был слегка смущен, что не удержался от такой пошлой шутки. «Не надо бы…» Но, вспомнив, как исказилось лицо этой ультрасовременной, свободной ото всех предрассудков девицы, он даже порадовался нанесенному им оскорблению (вот бы посмеялся бедняга Феликс!) И Марсиаль улыбнулся в знак мужской солидарности и здорового мужского презрения к женской расе, от которой одни только беды.
Вечером, как только он переступил порог квартиры Юбера, Марсиаль пожалел, что пришел. Он не знал, как начать разговор. Не мог же он выпалить с бухты-барахты: «Я только что открыл, что я смертен. И хочу спросить тебя, что же мне теперь делать?» Юбер подумает, что он рехнулся. Даст ему адрес психиатра или посоветует принимать транквилизаторы. Нет, так не годится, надо по-иному подойти к этой теме, но как? В самом деле, не следовало ему сюда приходить. Идиотская затея. Тем более что сейчас Марсиаль уже не испытывал такой тревоги, как утром, — за день воспоминание об ужасном сне как-то поблекло, тоска рассеялась. Кроме того, он доказал себе, что у него еще есть изрядный запас энергии, почувствовал себя снова на коне, как он любил говорить. А теперь одно то, что он находится в доме Юбера, его стесняло. Механизм этого чувства был не так-то прост, но Марсиалю казалось, что он его разгадал. Хотя он отнюдь не думал, что его свояк — выдающийся ум (и даже в минуты безудержного веселья изображал его дураком), он был уверен, что и Юбер со своей стороны его, Марсиаля, ни в грош не ставит, считает самым что ни на есть заурядным человеком. Словом, как он говорил, «сугубо второстепенным». Юберу и в голову не приходило знакомить его со своими друзьями, вводить в светский круг. Короче говоря, эти два господина не испытывали взаимного уважения: светский пустомеля и самодовольный мелкий буржуа в духе героев Куртелина — так они выглядели в глазах друг друга. Но… Было тут одно «но». Марсиалю следовало бы плевать на мнение о нем свояка. Он и плевал, но лишь в глубине души, наедине с самим собой. А в присутствии Юбера, сидя с ним рядом, приходилось считаться с этой пусть неоправданной оценкой, как с существующим фактором. И вот от одного того, что Марсиаль знал, какое место отводит ему Юбер, он помимо воли чувствовал себя с ним не на равных. И это его бесило. «В чем же дело, ведь я куда умнее его, это мне следовало бы разговаривать с ним свысока, а не получается! Наоборот, я выгляжу жалким дураком, темным обывателем. И все это только потому, что он меня видит таким и ничто не в силах изменить его точку зрения. Но вот он не испытывает никакого смущения в разговоре со мной — он настолько самоуверен, что ни на минуту не может даже заподозрить, что я считаю его болваном. И даже, скажи я это ему прямо в лицо, он все равно не поверит». (Марсиаль уже десятки раз говорил все это своей жене, объясняя, почему ему трудно встречаться с Юбером.) Так как он оказался не в силах пренебречь суждением Юбера, он был исполнен скрытой враждебности, которая лишь иногда прорывалась в приступах сарказма. Нет, что и говорить, его отношения с Юбером не были простыми.
Когда Марсиаль вошел в гостиную, Юбер как раз говорил по телефону. Добрая половина его жизни проходила в телефонных разговорах. Свободной рукой он махнул гостю, как бы извиняясь, и, указав глазами на кресло, пригласил его сесть. Марсиаль, волнуясь, пожалуй, не меньше, чем в приемной зубного врача, покорно опустился в кресло. Разглядывая кабинет, Марсиаль слушал разговор Юбера. Интерьер был безупречен. «У нас дома обстановка богатая. А здесь — изысканная». Мебель старинная, видимо, подлинная. Этот комод в стиле Людовика XV стоил, наверное, несколько миллионов старых франков. Картины, похоже, тоже все подписаны известными именами. А Юбер тем временем трещал без умолку, хохотал, ахал и охал, делал гримаски, словно собеседница сидела напротив него. И Марсиаль в который раз удивился, как это разумный человек в зрелом возрасте может так кривляться. К чему это жеманство? Эта цветистость речи? Разве такой в состоянии дать совет в вопросе первостепенной важности, в проблеме почти метафизической? «Что это на меня нашло, зачем я сюда явился?» Положение было явно дурацким. После заключительного раскатистого «целую вас», адресованного неведомой собеседнице, Юбер повесил трубку и подошел к Марсиалю; лицо его все еще морщинилось от удовольствия, доставленного ему телефонным разговором.
— Это Мари-Пьер, — сказал он, словно это имя знали все, в том числе и его свояк. — Она совершенно сумасшедшая, я ее обожаю.
Потом, вдруг изменив выражение лица, он строго поднял брови и добавил:
— Вот что, дорогой, могу уделить тебе ровно час. Мы едем обедать в Монфор-Л’Амори, к Фулькам, — Юбер сел.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Марсиаль, пытаясь выиграть время.
— Хорошо, очень хорошо.
— А Эмили?
— Превосходно. Но я полагаю, ты пришел не только затем, чтобы справиться о нашем здоровье?
— Да…
— Ну, я тебя слушаю.
Юбер закинул ногу на ногу. Задрав подбородок, он глядел на свояка с холодным вниманием и даже, как показалось Марсиалю, с легким отвращением, словно его гость — весьма неприглядная человеческая особь из отсталого племени. Сразу после Мари-Пьер какой-то Марсиаль, надо же!..
— По правде говоря, ничего определенного я не могу… Мне захотелось с тобой поговорить, просто так…
На лице Юбера выразилось удивление.
— Ничего определенного? Но все же постарайся определить!.. Наверняка ты что-то хочешь мне сказать. Ты ведь пришел не случайно. Говори, дорогой! Что стряслось?
Марсиаль барабанил пальцами по подлокотникам кресла. Это была настоящая пытка.
— Мне приснился странный сон, — пробормотал он сдавленным голосом.
Повисло тяжелое молчание. В глазах Юбера вспыхнула тревога.
— Ты пришел, чтобы поговорить со мной о сне? — спросил он с недоверчивым смешком. — Но я же не ясновидящий. И не психоаналитик. Я-то подумал, что у тебя неприятности. Ну, не знаю, семейные там или финансовые, быть может…
— Нет-нет, тут все в полном порядке.
— Тогда объясни, в чем дело. Что тебе снилось?
— Мне снилось, что я умер.
Снова пауза. Юбер ждал продолжения.
— И это все? — наконец спросил он.
Марсиаль заерзал в кресле:
— Что… что ты по этому поводу думаешь?
— Классика, — сказал Юбер. — Если это тебя тревожит, то зря. Сон классический.
— В каком смысле классический?
— А в том, что сон такого рода известен, много раз описан и связан, видимо, с тайным состоянием тревоги, а может быть, просто с плохим пищеварением. Какие-то нервные центры временно блокированы. Кажется, что ты парализован, а отсюда ассоциация с неподвижностью трупа.
— А тебе такие сны когда-нибудь снились?
Юбер задумался.
— Мне? Нет. Никогда. Никогда не снились. Впрочем, мне вообще ничего не снится. Или, во всяком случае, я не помню своих снов.
— Это было ужасно, — сказал Марсиаль. — Меня положили в гроб.
— Клаустрофобия, — безапелляционно заявил Юбер. — У тебя, видимо, клаустрофобия, в легкой форме. Это пустяки. Прими транквилизатор и будешь спать как младенец… Но право, — продолжал он, помолчав, — прийти ко мне из-за страшного сна! Ты меня удивляешь. Я считал тебя более уравновешенным.
— Дело в том… это еще не все, — сказал Марсиаль, отводя взгляд.
— Что ж, говори, дорогой, говори!
— Я открыл… — начал Марсиаль и остановился, испугавшись нелепости того, что собирался сказать, потом вдруг решился, как бросаются в воду; — Открыл, что мне осталось жить не больше двадцати лет, — выпалил он одним духом.
Юбер застыл в тревожном ожидании. Он решил, что его свояк сошел с ума и поэтому опасаться можно было любой выходки. Так прошло несколько секунд.
— Ты… У тебя какая-нибудь неизлечимая болезнь? — спросил он осторожно.
— Нет. Во всяком случае, насколько я знаю… Просто я вдруг отдал себе отчет в том, что, учитывая мой возраст, мне осталось жить не больше двадцати лет. Максимум тридцать.
Юбер вздохнул.
— Понятно, — пробормотал он, не сводя глаз со своего собеседника, боясь, как бы тот чего-нибудь не выкинул. — Действительно, тебе осталось жить только тридцать лет, — повторил он примирительным тоном (сумасшедшим надо всегда поддакивать, делать вид, что ты всерьез принимаешь их бред). — Это совершенно верно. Но скажи мне, — добавил он с подозрительной вкрадчивостью, — скажи, разве ты… ты этого не знал?
— Знал! — воскликнул Марсиаль, который начинал терять терпение, натолкнувшись на полное непонимание. — Именно это сказала мне и Дельфина.
— Ты говорил об этом с Дельфиной?
— Да. И в ответ она меня спросила, как и ты: «Разве ты этого не знал?» Конечно, знал! Но я не отдавал себе в этом отчета. Вот и все.
Новый вздох Юбера.
— Ясно. Понимаю… Понимаю, но, впрочем, не совсем, потому что в конечном счете… На что в точности ты жалуешься?
— Ни на что я не жалуюсь! — воскликнул Марсиаль в бешенстве. — Просто я нахожу, что жить осталось очень мало! Я немного растерялся, вот и все. Сам знаешь, как быстро бежит время. Последние десять лет пронеслись так, что я и оглянуться не успел. Как один день! Есть отчего потерять голову, стоит хоть немного задуматься… Как бы тебе это объяснить? Я все считал себя молодым, если хочешь… Я как-то плохо осознавал, что жизнь… течет, что ли. И еще Феликс, помнишь, мой друг Феликс, он умер так внезапно. Видимо, это произвело на меня впечатление, хотя сперва я не отдавал себе в этом отчета. Да-да. А потом вдруг осознал, вот и все. И пережил потрясение. Говоря откровенно, во мне все перевернулось. Я совсем растерялся. И мне захотелось с кем-то поговорить. С тобой. Теперь понимаешь?
Юбер кивнул несколько раз подряд. Он уже не считал, что свояк сошел с ума, страхи его рассеялись. Поэтому он тут же расслабился, отпала необходимость быть начеку, чтобы предотвратить нападение в случае приступа бешенства, которого он опасался. А как только прошла боязнь, к нему вернулась его обычная бойкость. Он вскочил с кресла и стал ходить взад-вперед по гостиной, размахивая руками для пущей убедительности. Был он высокий, сутуловатый, с непропорционально коротким торсом и длинными ногами, его розовая, как ветчина на витрине, лысина, покрытая на макушке пухом, была окаймлена венчиком волос. И так он ходил взад-вперед по комнате, длинноногий, элегантный, нетерпеливый.
— Ясно, все ясно, — сказал он. — Тебе открылась абсурдность мира. Ты жил, как живется, ни о чем не задумывался, и вдруг — бац! Эта абсурдность мира бросается тебе в глаза. А так как ты не интеллектуал и не привык иметь дело с абстрактными понятиями, ты поражен и совсем растерян. Как ребенок. Но все это не опасно. Главное, чтобы реакция была здоровой, мужественной. Тверди себе, что по нынешним временам мужчина нашего возраста еще молод. Сам говоришь, что впереди у тебя двадцать-тридцать лет. Дорогой мой, тридцать лет — это большой срок! Подумай о том, что ты еще успеешь сделать, о том, как ты можешь обогатить свою жизнь. Не говоря уже об удовольствиях… Ну-ну, выйди поскорее из этого маленького кризиса — вполне естественного, спешу тебя в том заверить, абсолютно естественного! Но было бы ошибкой долго пребывать в подобном состоянии.
— А ты уже прошел через такой кризис?
Юбер остановился и подумал:
— Я? Нет. В самом деле, нет. Оно и понятно, у меня такая захватывающая, такая наполненная жизнь… А кроме того, я участвую, понимаешь, участвую…
— В чем? — с искренним изумлением спросил Марсиаль.
— Во всем! Во всем, что сейчас происходит в мире. И в том, что будет происходить. Я солидарен… А это очень важно.
Он, будто прокурор, ткнул в сторону Марсиаля указательным пальцем. — А вот ты, уж прости мне такое замечание, ты засел в своей раковине и выползаешь из нее, только… только чтобы пойти на матч регби! — заключил он с явным презрением. — Что делаешь ты для других? Что делаешь ты для человечества?
Своим молчанием — молчанием провинившегося школьника — Марсиаль признал, что действительно ничего не делает.
— Вот видишь! — воскликнул Юбер на высокой, со сладостными переливами ноте. — Ничего! В твоей жизни нет решительно ничего, что делало бы ее трансцендентной. И пожалуйста, не обижайся, дорогой, но, раз уж мы говорим доверительно, раз ты пришел ко мне за советом, я буду с тобой предельно откровенен. Так вот, я часто сам об этом думал и даже не раз говорил с Эмили, и разговоры наши сводились к следующему: Марсиаль далеко не глуп и способности у него есть, хотя они мало проявились. Он мог бы что-то сделать, а он… — Юбер выдержал паузу, уголки его губ опустились, лицо исказилось гримасой отвращения, — …он ведет жизнь мокрицы.
— Мокрицы? — переспросил Марсиаль, опешив.
— Мокрицы! — торжествующе воскликнул Юбер. — Ну, скажем, если это сравнение тебя оскорбляет, я, может, хватил через край, но для твоей же пользы, скажем, жизнь ограниченного мелкого буржуа, лишенную размаха, духовности, интереса к тому, что происходит в мире… Совершенно понятно, что такого рода люди в известном смысле принижают себя, не правда ли?.. Они не в состоянии мужественно принять условия человеческого существования. Ты, наверно, считаешь, что я говорю жестко. Но что поделаешь, дорогой, есть вещи, которые лучше высказать разом, со всей резкостью. «Я заколю тебя без гнева и ненависти, точно мясник». Это Бодлер. Я уже давно собирался с тобой поговорить, сказать все, что думаю. Ты сам дал мне повод, что ж, тем лучше.
Пауза. Вид у Марсиаля был ошеломленный.
— Никак этого не ожидал, — пробормотал он.
— Ты пришел за поддержкой, ведь так? Отвечай, да или нет?
— Ну, знаешь, хороша поддержка… Итак, ты в самом деле считаешь, что моя жизнь…
— Твоя жизнь ничтожна! — перебил его Юбер с силой. И он повторил это слово, разделяя его по слогам: — Нич-тож-на! Удручающа! Контора. По воскресеньям футбол или что-то в этом роде. Раз в неделю кино. Месяц отпуска в году в своей дыре на юго-западе. Никакой среды. Ни друзей. Ни интереса к чему бы то ни было. Не знаю, какова твоя сексуальная жизнь, но подозреваю…
— Тут все в полном порядке, — заметил Марсиаль, расправив плечи.
— Допустим. Тем лучше. Я готов тебе поверить на слово, раз ты говоришь, хотя… Ладно, оставим это. К тому же сексуальная жизнь — еще далеко не все. Это лишь один из элементов гармоничного целого. У тебя же нет вообще никакого целого. Ты живешь растительной жизнью. А ведь ты учился, ты даже имеешь диплом, если не ошибаюсь? Ты мог бы идти дальше, попытаться развить свои способности… Но нет, ничего похожего. Ты читаешь?
— Что-что?
— Читаешь? — раздраженно повторил Юбер. — Я спрашиваю, читаешь ли ты?
— Конечно, читаю.
— Детектив, если попадется под руку? Газеты?
— Жена и дети читают немало. Время от времени я беру у них книги.
— Допустим, что ты и прочтешь одну книгу в месяц… В театре, само собой разумеется, ты в жизни не был…
— Прости, прости! Мы с Дельфиной ходим в театр.
— Да, чтобы посмотреть гвоздь сезона, бульварную комедию, на которую ходят все автомеханики во время ежегодной автомобильной выставки, — сказал Юбер с таким презрением, что даже изменился в лице. — Брось, я знаю, какой жизнью ты живешь, можешь не объяснять. Что же касается твоих знакомых, то ты, милый мой, собрал вокруг себя такой букет, что дальше ехать некуда. Впрочем, «букет» я сказал так, для красного словца, на самом-то деле это все ноль без палочки. Вот, например, твой друг Феликс. Он умер, бедняга, и я не хочу говорить о нем дурно. Но, судя по тому, что я о нем слышал, это был законченный кретин, не так ли?.. Настоящий дебил! Чем он занимался? Напомни… Я хочу сказать, какая у него была профессия?
— Сверхштатный служащий, работал сверхштатно…
Юбер звонко расхохотался, глаза его так и заискрились:
— Сверхштатный! Трудно поверить. Как во сне! Роман Бальзака! — Он обернулся к Марсиалю с выражением жалости. — И ты тянул этот груз всю жизнь! Ты даже не пытался найти себе друга среди людей, тебе равных, одного, что ли, уровня… А мог бы найти… Но нет! Ты остался верен, — он возвел глаза к небу и сокрушенно покачал головой, — Феликсу! Со школьной скамьи!
Видя, что Марсиаль собрался возразить, он остановил его властным жестом.
— Только не говори, что это было по доброте, по присущей тебе снисходительности или по чему-нибудь такому. Нет! Просто по мягкотелости. По лености ума. По самой обыкновенной лени. Признайся, что я прав, Марсиаль.
— Не знаю. Быть может… Странно, но от тети я выслушивал из-за Феликса те же упреки, что и от тебя.
— Да это потому, что мадам Сарла — умница.
— Не пойму, за что вы на него ополчились. Что он вам сделал, в конце концов?
— Да мы ничего не имеем против него! Мы просто считаем, что нельзя проводить жизнь в обществе ничтожных людей. От них надо бежать как от чумы! Встречаться надо только с теми, кто помогает проявлять лучшие стороны твоей натуры.
Марсиаль заерзал в кресле, как человек, который покорно вынес все нападки, но вдруг решил сам перейти в наступление.
— Да, это так, я готов согласиться, что ты во всем прав. И тем не менее, вращаешься ли ты в избранном кругу, обладаешь ли высокой культурой и изощренным умом, все равно жизнь коротка, и в один прекрасный день она оборвется. В один прекрасный день нас не станет. Если ты мне приведешь хоть один убедительный довод, чтобы я поверил, что мир устроен очень хорошо, что лучше и быть не может, если ты мне объяснишь, для чего вспыхивает эта маленькая (он поискал слово) искра между двумя безднами мрака, небытия, и если я найду твое объяснение Удовлетворительным, я…
Юбер не дал ему кончить.
— Ну, знаешь, дорогой, ты слишком многого от меня требуешь! Всего лишь объяснить тебе смысл жизни? Ничего себе! Но это же именно тот вопрос, — он голосом выделил слово «вопрос», — который лучшие умы задают себе с тех пор, как люди вообще начали мыслить. Я считаю, что лично для себя я его решил. Заметь, я говорю: лично для себя. Я синтезировал для себя все, во что могу верить, все, ради чего мне стоит жить, но я не собираюсь возвещать, что нашел ключ ко всеобщей мудрости и всеобщему счастью. То, что имеет значение для меня, может ровным счетом ничего не значить для других. Следовательно, на этот вопрос я тебе ответить не могу. Только ты сам можешь _и должен найти для себя_смысл жизни. Читай. Думай. Ищи. Ищи в муках и страданиях, если иначе нельзя. Но не рассчитывай ни на меня, ни на кого другого, чтобы получить готовый ответ.
— Так я и думал…
— Впрочем, главное для тебя заключается не в этом. Главное не в том, чтобы сперва найти смысл жизни, а в том, чтобы жить. Живи, и смысл приложится сам собой. Ты не живешь. Вернее, живешь, повторяю, растительной жизнью. Как трава! Посмотри на себя в зеркало. Оплывшее вялое лицо. Похож на римского императора времен упадка. Вителлий! Послушай, если хочешь получить практический совет, пусть тебе немедленно сделают check-up.
— Что? Что?
— Check-up. Общее обследование, одним словом! — сказал Юбер, пожимая плечами, так он был раздражен невежеством Марсиаля. — Это называется check-up, и это нужно делать каждый год. Есть у тебя хоть хороший врач? Небось ходишь к какому-нибудь коновалу по соседству, представляю себе… Погоди, я дам тебе адрес моего врача. Это крупный специалист. Правда, он обдерет тебя как липку, но, поверь, это стоит того.
Юбер написал адрес на листке блокнота и протянул его Марсиалю.
— Вот, держи. Он, наверное, посадит тебя на диету и, быть может, назначит какое-нибудь лечение для поднятия тонуса. Это геронтолог, специалист по старению, — объяснил он, уверенный, что его гость не знает этого термина.
Марсиаль побледнел как полотно.
— Но я, — начал он. запинаясь, — я же еще не старик.
— Не бойся слов. Геронтология предупреждает или замедляет сенильные процессы, процессы старения… А знаешь, они зарождаются раньше, чем можно предположить. Склероз кристаллика начинается в двадцать пять лет.
— Склероз?
— Чтобы читать, ты надеваешь очки, не так ли? Ты дальнозоркий, как все после сорока лет. Ну и что?.. Побольше мужества, черт возьми! Можно подумать, что я тебе сообщаю о каких-то катастрофах. А на самом-то деле нам неслыханно повезло, что мы живем в XX веке. Успехи медицины и биологии в конце концов задержат развитие большинства недугов, связанных с возрастом. Мы будем умирать в девяносто лет, но в полном расцвете сил! Знаешь ли ты, что даже смерть можно победить? Нет-нет, не питай ложных надежд. Не радуйся раньше времени. И все же по последним научным прогнозам бессмертие стоит в числе вероятных открытий. Приблизительно к 2100 году.
— К 2100 году? Нам-то что толку!
— А ты подумай о наших потомках, — сказал Юбер раздраженно. — Подумай о своих правнуках. Меня просто поражает, что чудеса нашего века оставляют тебя совершенно равнодушным. Впрочем, может, в этом и есть корень зла: ты не ощущаешь себя, ну, как бы это сказать, частицей Человечества в пути. Скажи начистоту, сознаешь ты это или нет?
— Что я принадлежу к Человечеству, я, конечно, сознаю. Но вот насчет Человечества в пути… Прежде всего я не знаю, куда оно держит путь. А потом, признаюсь тебе, мне на это наплевать.
— Не сомневался! — воскликнул Юбер и снова заметался по комнате, словно встревоженный марабу. — Так вот, тебе не должно быть наплевать на это, как ты говоришь. Если имеешь точное представление об эволюции, о мутации рода человеческого, о самом понятии становления человека, если мысль обо всем этом не покидает тебя, то, поверь, тут уже твои мелкие личные тревоги покажутся ничтожными, смехотворными. А мысль эта вдохновляет! Подумай сам… Но какой смысл тебе объяснять — ты ведь, наверное, никогда не читал Тейара… Ну, как бы это сказать?..
Он подошел к стоявшей на консоли красноватого цвета скульптуре — голова азиатского типа, — с большой предосторожностью приподнял ее (не без труда, видно, она была тяжелая) и с восхищением стал в нее вглядываться.
— Видишь эту голову? Это кхмерское искусство. Голова эта создана пять веков назад. Обрати внимание на совершенство черт, на благородство выражения. Так вот, между синантропом, одним из наших самых отдаленных предков, и неведомые мастером, который создал этот шедевр, меньше интеллектуальных, психических и даже, наверное, физиологических различий, чем между этим мастером и космонавтом. За последние пять веков произошло неизмеримо больше событий, чем за предшествующие десятки тысячелетий человеческой истории, точно так же как за последние пятьдесят лет произошло неизмеримо больше событий, чем за пять предыдущих веков.
Он поглядел на скульптуру с гордостью коллекционера.
— Это моя последняя находка, — сказал он. — Вещь великолепная. Она мне досталась почти даром, пятьсот новых франков, представляешь?
— Что ты имел в виду в точности, говоря о различиях между этим скульптором и космонавтом?
— Я хотел сказать, что человеческий род подходит сейчас к высшей точке в своей эволюции. И это на наших глазах! А ведь когда какой-нибудь вид достигает своей высшей точки, он либо вдруг вымирает, либо меняет, так сказать, свой биологический статут. Но мы не вымираем. Значит, нас ждет мутационный скачок. Рождается другой Человек. Человек, который, возможно, покинет землю и акклиматизируется на других планетах. Все это произойдет, конечно, не завтра, но мы уже свидетели первых шагов… Человечество все больше приближается к последнему этапу. Ладно, тебе это ничего не говорит, но имеешь ли ты хоть смутное представление о том, что сейчас происходит в науке? Вот возьмем хотя бы в качестве примера область, которую я хорошо знаю по долгу службы. Известно ли тебе, что компьютер стал применяться на практике при обучении. В наши дни во Франции в некоторых экспериментальных школах дети учат все в три-пять раз быстрее, чем в школах обычных. Именно благодаря компьютеру. Система информации вошла в их жизнь, в их образ мышления. Есть все основания думать, что наши внуки и правнуки будут в двенадцать лет обладать интеллектом и знаниями Эйнштейна. Для них теория относительности будет так же проста, как для нас уравнение с двумя неизвестными.
— И это тебя радует?
— Я тебе уже говорил, — продолжал Юбер, не обращая внимания на эту реплику, — что между синантропом и кхмерским мастером меньшая разница, чем между этим мастером и космонавтом. Так вот, знаешь, что теперь можно сказать? Космонавт — это антропоид завтрашнего человечества.
— Но как, по-твоему, эта… — начал было Марсиаль.
— Дух захватывает, не правда ли? — заключил Юбер.
— Но как, по-твоему, эта идея…
— Великолепный образ. Космонавт в роли антропоида!.. Какие открываются перспективы!
— Но как…
— Мы живем в потрясающую эпоху!
— Но как, по-твоему, — сказал Марсиаль громовым голосом (и даже побагровел), — как может эта идея меня примирить с неизбежностью смерти? Какое здесь утешение?
Юбер вздохнул и развел руками в знак полной безнадежности.
— А ты все об одном и том же! — воскликнул он. — О своей жалкой жизни!
— Да пойми ты, у меня только и есть, что моя жалкая жизнь. Все остальное… — Он махнул рукой. — Уверяю тебя, мысль о том, что я антропоид или примат будущего человечества, не может меня утешить! Выходит, я не только должен умереть, глупо умереть, так и не узнав, зачем жил, но еще должен радоваться тому, что люди будущего, когда они вспомнят обо мне или станут рассказывать про меня своим детям, представят и опишут меня как законченного идиота. И самым смешным им покажется то, что этот несчастный тупица, недалеко ушедший от лягушки, еще смел считать себя венцом творения, созданным по образу и подобию божьему…
Юбер, улыбаясь, поднял руку в знак протеста, но Марсиаль не дал себя перебить. Он почувствовал себя снова на коне, сам ринулся в бой, и ничто теперь не могло его остановить.
— И не строй себе иллюзий, — продолжал он с видом обвинителя. — Мы с тобой одним миром мазаны. Эти господа будущего будут смотреть на нас словно бы с Сириуса. Для них мы с тобой сольемся, будем одинаково ничтожны… Может, тебя это и примиряет с тем, что ты смертен, а вот меня ничуть! Что касается детей с мозгом Эйнштейна, то это тоже не очень-то весело. Уже наши собственные дети, которые отнюдь не Эйнштейны, чересчур склонны относиться к нам, родителям, как к приматам. Они с нами совсем не считаются. Конечно, они нас любят, в это я еще готов верить, но так, как прежде любили свою старую няньку — с чувством превосходства… Они даже себе равных в нас не видят. И представляю себе, лет через двадцать я и мой внук, этот малолетний Эйнштейн… Кем я буду в его глазах? Экспонатом палеонтологического музея! Впрочем, эти маленькие Эйнштейны, скорее всего, окажутся чудовищами. Но даже если предположить, что завтрашнее Человечество будет чуть ли не святым от избытка интеллекта и мудрости, вся эта роскошная перспектива ровным счетом ничего не меняет в моих проблемах. К тому же сама эта перспектива в любом случае кажется мне весьма зловещей: планета асептизированных технократов, какой кошмар!
И так как Юбер открыл рот, чтобы ответить, Марсиаль, смерив его недобрым взглядом, влепил ему, словно пощечину, такую фразу:
— Да и попытка найти замену вере в научной фантастике на потребу консьержкам выглядит весьма наивной.
Настал черед Юбера опешить. Несколько секунд он так и простоял неподвижно, с открытым ртом — эдакая статуя изумления. К счастью, телефонный звонок освободил его от необходимости тут же нанести ответный удар. Он кинулся к аппарату, схватил трубку и в мгновение ока слова стал тем светским человеком, которого увидел Марсиаль, войдя в гостиную, — парижанином из высших сфер, опутанным сетью светских связей и приятных обязанностей, чья жизнь — сплошной праздник. На этот раз ему звонил мужчина. Юбер радостно вскрикнул. Казалось, он обезумел от счастья, что его собеседник, который, видимо, долго отсутствовал, вернулся наконец в Париж. Он спросил, как было в Индии. Внимательно выслушал, что ему рассказали. Вскрикнул. Сказал, что это божественно. Спросил, как поживает магарани. Выслушал ответ. Сказал, что она невозможна, что выводить ее на люди, конечно, неловко (настолько у нее, бедняжки, все невпопад), но что в узком кругу, без свидетелей, она безумно забавна: настоящий гаврош. Снова слушал. Сказал, что в театрах Парижа сейчас смотреть нечего, все удручающее, кроме одной пьески, которую играют в кафе-театре в пригороде: зато она смерть как хороша. Жемчужина. «Именно то, что надо!» Спросил у собеседника, сколько тигров он убил. Выслушал ответ. Сказал, что это потрясающе. Сказал, как поживает Мари-Пьер, Тибо, Алексис, Молли, Жерсанда. Сообщил, что последний костюмированный обед у Молли получился безумно веселым. Выслушал ответ. Сказал, что это чудовищно, «смерть как ужасно!». Сказал своему собеседнику, что за его долгое отсутствие «все» успели по нему соскучиться. Выслушал ответ. Сказал, что да, с радостью. Выслушал ответ. Сказал, что целует и что они созвонятся.
Он положил трубку, посмотрел на часы.
— Господи, уже семь часов! — воскликнул он. — Дорогой, я не хочу тебя выгонять, но чтобы быть у Фульков в половине девятого… Сам понимаешь, Монфор-Л’Амори, и как раз час пик, поток машин!.. А к Фулькам нельзя себе позволить опоздать. Послушай, мы еще поговорим обо всем этом, если хочешь. Но я тебе советую прежде всего обратиться к врачу. Пусть сделает тебе check-up.
Хотя Марсиаль был рад, что оглушил Юбера своей фразой про «научную фантастику на потребу консьержкам», он вернулся домой совершенно подавленный. Он сделал невероятное усилие, чтобы это скрыть, чтобы разговаривать и обедать, словно ничего не случилось. Он даже не сказал, что был у Юбера. Ему удалось держаться совершенно естественно, быть таким, как всегда. Только Дельфина, быть может, что-то заподозрила по еле уловимым признакам, таким, например, как печальный, озабоченный взгляд. Она так хорошо знала своего мужа, что ничто не ускользало от ее внимания, которое всегда было начеку. Но она ни о чем не спросила. Марсиаль испытал облегчение, когда настало время идти спать. После того как они с женой обменялись традиционным «спокойной ночи», он, лежа в темноте, тяжело вздохнул. Наконец-то он остался один на один со своими мыслями! Он вновь пережил минута за минутой весь разговор с Юбером. Из этого разговора несомненным (несмотря на сомнения, какие внушала, да и не могла не внушать, проницательность свояка) было одно: весьма неприглядный образ его самого, Марсиаля. Таким он выглядел в глазах Юбера. Наверное, все близкие (жена, дети, тетка) видели его таким же. И он понимал, что, если встать на их точку зрения, ему уже не отделаться от этого образа, от этого нового представления о Марсиале Англаде.
О Марсиале Англаде, увиденном другими, то есть таким, каким он себя никогда не видел. Таким, каким он никогда и не предполагал себя увидеть.
Да, невесело!
Без всякого сомнения, он был этим лентяем, этим мелким буржуа, лишенным размаха, которого Юбер описал беспощадно, с игривой бойкостью, выразив, однако, сущую правду. Вся его жизнь приобретала в этом освещении удручающий смысл Ессе homo. Он и был этим человеком.
Он и был этим человеком, который не оправдал возложенных на него надежд (а в юности он подавал надежды), кроме разве что одной-единственной — научился зарабатывать себе на жизнь, сделал карьеру, правда самую заурядную, и мог прилично содержать семью. А вне этого жизненного минимума — ничего, пустыня. А ведь он был, если не блестящим, то, во всяком случае, способным учеником; в отзывах его учителей говорилось, что он умен, усваивает все без усилий, что, если его поощрять, он может даже стать гордостью школы. Он слыл мальчиком тонким, восприимчивым, с ясной головой, насмешливым умом. Какие же плоды дала эта плодородная нива? Да никаких. Все рассеялось, улетучилось в рутине привычек, легкодостижимых целей, мелких удовольствий. Чего-то недоставало его жизни: быть может, дрожжей, порывов, интереса, страсти, энергии. Годы текли, а жизненные соки иссякали, надежды оказались тщетными.
Феликс.
Лежа в темноте с открытыми глазами, Марсиаль понял, что все, что его близкие говорили о Феликсе, было сущей правдой и что он сам это всегда знал. И еще он понял, что память об этой тридцатилетней дружбе отныне будет для него до конца дней ядом, открытой раной, она будет вызывать в нем только постоянную злобу и раскаяние.
Да, Феликс был именно тем посредственным и жалким типом, каким его все и считали. Глупо было его за это порицать. Глупо было его за это ненавидеть. Посредственные люди — одна из самых непостижимых загадок творения. Если вообще трудно понять, чем люди живы, то уже совсем непонятно, что делают посредственности на нашей грешной земле, по чьей прихоти они созданы, какой юрисдикции подчинены, от какой Любви зависят или не зависят. Они так же необъяснимы, как Зло и Страдание. А в обществе происходит нечто подобное тому, что происходит в любом классе школы: большинство, диктующее свою волю, равняется на самого глупого; в кругу друзей, как и в любом другом людском коллективе, больше всего берут у самого богатого, проигрывает самый благородный, чахнет самый живой. Посредственность обладает страшной силой все принизить, неисчерпаемой возможностью все уплощать, обеднять, умертвлять.
Марсиаль дал себя живьем сожрать доброму, честному, невинному Феликсу, — человеку, который, как говорится, и мухи не обидит. Или, точнее, дал посредственности Феликса обосноваться рядом с собой, купался в ней, как в теплой воде; и все, что в нем было сильного, хорошего, постепенно растворилось в этой теплой воде. Но ведь ничто не заставляло его все эти годы поддерживать дружбу с Феликсом, значит, выходит, он сам был готов потворствовать посредственности, погрязнуть в ней, имел тайное призвание к бездействию, к пассивности, к поражению. Феликс не был ни причиной, ни источником этой деградации, а лишь ее следствием, неизбежным результатом, так сказать, заболоченной дельтой. Скажи мне, кто твои друзья, и я тебе скажу, кто ты.
Формула «призвание к поражению» была еще слишком торжественной или, вернее, демоничной, чересчур отдавала запахом серы. Правильнее было сказать — просто лень. Триста матчей, столько же кутежей — значит, три, а то и пять тысяч часов ушло на дурацкую болтовню, на переливание из пустого в порожнее с Феликсом или еще с кем-нибудь того же толка; сотни часов у телевизора. Женщины, половина которых продавалась, а половина была безнадежно тупа. Остальное время — работа и сон. Итог — тридцать лет нежизни. Итог — нуль. Как сказал Юбер: жил растительной жизнью, в которой не может быть ни счастья, ни несчастья. Или, как любил говорить Феликс, тихой жизнью. «Ты живешь тихой жизнью».
Он испустил душераздирающий вздох. Этот вздох и в самом деле раздирал ему душу. Рана ныла, он с трудом удержал стон.
Дельфина спала. Он слышал ее ровное дыхание.
Дельфина.
Он недостоин Дельфины. Он любил ее вначале. Или, во всяком случае, вел себя так, будто любил. Трудно оценивать чувства. Оценивать можно только поступки, поведение. Муж он был вполне сносный, это точно. Всегда или почти всегда в хорошем настроении, любит посмеяться, снисходительный, легкий. Поначалу она даже была с ним счастлива. В этом он пыл уверен. Потом его влюбленность прошла, настало время добродушного безразличия. Дельфина была рядом, абсолютно надежная, во всем сведущая. Он почти всегда на нее полагался. Охотно отдавал ей должное: она была примерной женой. Но этим и ограничивалась его преданность как мужа. Он бесстыдно ее обманывал. Она это знала. Не то, чтобы он был злой. Дело обстояло хуже — его просто не было. А сладить с беспечностью, с врожденной пустотой невозможно. Она и не сладила. Она примирилась со своей участью жить рядом с этим отчужденным спутником, официальным мужем, который занимал много места, потому что был большим, сильным, жизнерадостным, говорил громко, шутил, вел себя шумно, весил восемьдесят пять килограммов и ничего не весил в их жизни. Она была кроткая, чуть-чуть печальная. Иногда она смотрела на него проницательным взглядом (как бы зондируя), и ему становилось не по себе, он тут же спрашивал: «Что с тобой? Почему ты на меня так смотришь?» Она улыбалась, отвечала: «Да нет, ничего. Просто смотрю. Имею же я право смотреть на своего мужа». А сейчас он сам смотрел на себя, видел себя ее глазами. И понимал, что она постепенно обрела право немного презирать его, без злобы, ласково.
Он прошел сквозь эти тридцать лет, ничего не поняв, даже не стараясь что-либо понять, не испытав сильных, волнующих чувств, не пережив тех исключительных минут, о которых пишут в романах, — минут слияния, душевной наполненности, вдохновения. Он смутно угадывал, чем может быть Красота и к каким неведомым и чудесным владениям она является ключом, но это был лишь далекий и не слишком манящий мираж. Никогда он не заключал ее в свои объятия. Взгляд его рассеянно скользил по всему, что попадало в поле зрения. Но он ничего не впитывал, не усваивал, не превращал в свое духовное достояние. Свои пять чувств он использовал чисто утилитарно. Прошел по жизни, как глухой и слепой робот, который выполняет день за днем лишь те функции, которые в нем запрограммированы.
Время от времени этот робот становился человеком. В механизме что-то пробуждалось, что-то радостно закипало, и мишенью этого терпкого веселья был механизм других людей. Какой-то миг он этим потешался. Марсиаль умел видеть смешное — ту комедию, которую разыгрывают люди перед всеми и перед самими собой. Он легко передразнивал, получалось ехидно — так школьники изображают своих учителей. Зрители хохотали: «Ой, до чего похоже!» Потом все смывал прилив равнодушия. Никогда он не пытался развить в себе этот критический дар, извлечь из него урок, мудрость. Ему было наплевать, каковы люди — такие или сякие. С присущим ему добродушием и ленью он принимал их такими, какими они были. А его прорывающееся иногда желание насмешничать — не есть ли это неосознанный реванш? Способ взять верх над другими, чтобы не замечать собственную незначительность?
Потому что все, что он говорил себе этой судной ночью, он уже знал. Уже давным-давно подвел он этот опустошительный итог. Подвел, но никогда себе в том не признавался, никогда четко не выражал словами, фразами, образами. Он инстинктивно отбрасывал все, что могло бы его мучить, причинять страдание; раскаяние, голос совести, неприятности, горе. Его девизом было: не усложнять себе жизнь! Не делать из мухи слона! Он отбросил мысль, что Дельфина может из-за него страдать. Отбросил и смерть Феликса, и нравственное обязательство испытывать по этому поводу печаль. Но то, что отброшено, еще не уничтожено. Все это где-то подспудно ждет своего часа. И может вдруг вырваться на поверхность и зафонтанировать с силой гейзера как раз в минуту наименьшего сопротивления. Достаточно только какому-нибудь взбалмошному типу вроде Юбера указать на вас пальцем и сказать вам в лицо, кто вы такой.
Марсиаль припомнил какие-то дни в своем прошлом — ему не было и тридцати, потом и сорока, — когда ему вдруг приходило на ум, что он еще непременно сделает то-то и то-то (будет путешествовать, посетит ту или другую страну, поближе познакомится с тем или иным видом искусства, прочтет несколько выдающихся произведений мировой литературы, займется каким-нибудь спортом, попытается узнать на опыте…), но только позже… Позже. Как-нибудь. В будущем году. Когда будет досуг (как будто у него не было досуга). Когда достигнет зрелости (в каком возрасте наступает зрелость?). Когда настанет подходящий момент (какой еще момент? И почему надо ждать, чтобы он настал?). Все то, что он хотел узнать, изучить, испытать, свершить, было частью программы, осуществление которой постоянно откладывалось, но программа эта смутно светила где-то в будущем, как успокоительное обещание. В те годы — когда ему не стукнуло еще тридцати, потом сорока — он был бессмертен. Жизнь простиралась перед ним безо всяких пределов, как некое легендарное пространство. «Успеется», — думал он, дни бежали все быстрее, быстрее, а к осуществлению программы Интеллектуальной Жизни, Интенсивной Жизни, Прекрасной Жизни дело даже близко не подходило. И сегодня это небрежное «позже» обернулось паническим «слишком поздно», криком отчаяния, от которого учащенно билось сердце.
Он вдруг заметил, что его жизнь похожа на его имя и фамилию, значащиеся в документах. Все начиналось тремя воинственными слогами: «Мар-си-аль!» Звук сигнальной трубы в римском легионе. Можно было подумать, что этот Марсиаль все переломает. Но дело кончалось ласковым лепетом воды, двумя слогами, вызывающими образ ручья, текущего по полянке, чего-то вполне безобидного, испаряющегося под лучами солнца или уходящего в песок: «Ан-глад».
С соседней кровати раздался вздох. Дельфина повернулась во сне. Быть может, по какой-то таинственной телепатической связи она почувствовала терзания мужа, лежащего рядом. Быть может, она проснется, зажжет свет, спросит, спит ли он, не повторился ли вчерашний кошмар… Он попытался дышать ровно, притвориться спящим. Накануне он мог поделиться с Дельфиной своим открытием, своим страшным горем: неотвратимостью того, что в более или менее обозримый срок он перестанет существовать. Но он не мог, хотя и не привык ее щадить, нет, не мог все же сказать ей о новом открытии, еще более жестоком горе: внутренней уверенности в том, что он не жил.