Книга: Том 1. Как закалялась сталь
Назад: Часть первая
Дальше: Глава восьмая

Глава пятая

Красные упорно теснили части «головного» атамана Петлюры. Полк Голуба был вызван на фронт. В городке остались небольшое тыловое охранение и комендатура.
Зашевелились люди. Еврейское население, пользуясь временным затишьем, хоронило убитых, и в маленьких домишках еврейских кварталов появилась жизнь.
Тихими вечерами издалека доносился неясный грохот. Где-то недалеко шли бои.
Железнодорожники расползались со станции по деревням в поисках работы.
Гимназия была закрыта.
В городе объявлено военное положение.

 

Непроглядная, нахмуренная ночь.
В такие ночи даже широко раскрытые зрачки не могут одолеть темноты, и люди движутся ощупью, вслепую, рискуя в любой канаве свернуть голову.
Обыватель знает: в такое время сиди дома и зря не жги свет. Свет может притянуть кого-нибудь непрошеного. Лучше всего в темноте, спокойнее. Есть люди, которым всегда неспокойно. Пускай себе ходят, до них обывателю нет дела. Но сам он не пойдет. Будьте уверены, не пойдет.
И вот в такую ночь двигался человек.
Добравшись до домика Корчагина, он осторожно постучал в оконную раму и, не получив ответа, постучал вторично, сильнее и настойчивее.
Павка во сне видит: на него наводит пулемет какое-то странное существо, на человека не похожее; он пытается убежать, но бежать некуда, а пулемет как-то страшно стучит.
Стекло дребезжит от настойчивого стука.
Соскочив с постели, Павел подошел кокну, пытаясь рассмотреть, кто стучит. Но, кроме неясного, темного силуэта, ничего не увидел.
Он был дома один. Мать уехала к старшей дочери, муж которой работал машинистом на сахарном заводе. А Артем кузнечил в соседнем селе, отмахивая молотом на харчи.
Стучать мог только Артем.
Павел решил открыть окно.
— Кто там? — бросил он в темноту.
За окном шевельнулась фигура, и грубый, придушенный бас ответил:
— Это я, Жухрай.
На подоконник легли две руки, и вровень с лицом Павла выросла голова Федора.
— Я к тебе ночевать пришел. Принимаешь, братишка? — зашептал он.
— Ну конечно, — дружески ответил Павел. — Какой может быть разговор? Лезь прямо в окно.
Грузная фигура Федора втиснулась в окно.
Прикрывая его за собой, Федор не сразу отошел от окна.
Он стоял, прислушиваясь, и, когда луна выскользнула из-за туч и стала видна дорога, он оглядел ее внимательно и обернулся к Павлу:
— Мы мамашу не разбудим? Она спит, наверное?
Павел сказал Федору, что в доме, кроме него, никого нет. Матрос почувствовал себя свободнее и заговорил громче:
— За меня, братишка, принялись эти шкуродеры всерьез. Сводят счеты за последнюю бузу на станции. Если б братва была дружнее, то мы смогли бы во время погрома устроить «серо-жупанникам» хороший прием. Но, понимаешь, народ еще не решается лезть в огонь. Сорвалось. Теперь за мной и гонятся. Два раза мне облаву устраивали. Сегодня чуть было не засыпался. Подхожу, понимаешь, к дому, конечно, с задворок, стал у сарая. Смотрю: в саду кто-то стоит, к дереву прижался, но штык выдал. Я, понятно, отдал концы. Вот к тебе и притопал. Здесь я, братишка, на несколько дней на якорь сяду. Возраженьев не имеешь? Ну и хорошо.
Жухрай, сопя, стаскивал забрызганные грязью сапоги.
Павел был рад приходу Жухрая. Последнее время электростанция не работала, и Павлу было скучно одному в пустой квартире.
Легли спать. Павел заснул сразу, а Федор долго курил. Затем поднялся с кровати и, тихо ступая босыми ногами, подошел к окну. Он долго смотрел на улицу; вернувшись к кровати, заснул, побежденный усталостью. Рука его, засунутая под подушку, лежала на тяжелом кольте, согревая его своей теплотой.

 

Неожиданный ночной приход Жухрая и совместная жизнь с ним в течение этих восьми дней оказались для Павла очень значительными. В первый раз услыхал он от матроса так много волнующего, важного и нового, и эти дни стали для молодого кочегара решающими.
Матрос, прижатый, как в мышеловке, двумя засадами, пользуясь вынужденным бездельем, весь пыл своей ярости и жгучей ненависти к задушившим край «жовто-блакитникам» передавал жадно слушавшему Павлу.
Говорил Жухрай ярко, четко, понятно, простым языком. У него не было ничего не решенного. Матрос твердо знал свою дорогу, и Павел стал понимать, что весь этот клубок различных партий с красивыми названиями: социалисты-революционеры, социал-демократы, польская партия социалистов, — это злобные враги рабочих, и лишь одна революционная, непоколебимая, борющаяся против всех богатых, — это партия большевиков.
Раньше Павел в этом безнадежно путался.
И большой, сильный человек, убежденный большевик, обветренный морскими шквалами, член РСДРП (б) с тысяча девятьсот пятнадцатого года, балтийский матрос Федор Жухрай рассказывал жестокую правду жизни смотревшему на него зачарованными глазами молодому кочегару.
— Я, братишка, в детстве тоже был вот вроде тебя, — говорил он. — Не знал, куда силенки девать, выпирала из меня наружу непокорная натура. Жил в бедности. Глядишь, бывало, на сытых да наряженных господских сыночков, и ненависть охватывает. Бил я их частенько беспощадно, но ничего из этого не получалось, кроме страшенной трепки от отца. Биться в одиночку — жизни не перевернуть. У тебя, Павлуша, все есть, чтобы быть хорошим бойцом за рабочее дело, только вот молод очень и понятие о классовой борьбе очень слабое имеешь. Я тебе, братишка, расскажу про настоящую дорогу, потому что знаю: будет из тебя толк. Тихоньких да примазанных не терплю. Теперь на всей земле пожар начался. Восстали рабы и старую жизнь должны пустить на дно. Но для этого нужна братва отважная, не маменькины сынки, а народ крепкой породы, который перед дракой не лезет в щели, как таракан от света, а бьет без пощады.
Он с силой ударил кулаком по столу.
Жухрай встал, засунув руки в карманы, нахмуренный, зашагал по комнате.
Федора угнетала бездеятельность. Он очень жалел, что остался в этом городишке, и, считая дальнейшее пребывание здесь бесполезным, твердо решил перебраться через фронт навстречу красным частям.
В городе оставалась группа из девяти членов партии, которые должны были вести работу.
«Обойдетесь и без меня, а я больше не могу сидеть сложа руки. Довольно, и так угробил десять месяцев», — с раздражением думал Жухрай.
— Кто ты такой, Федор? — спросил его однажды Павел. Жухрай встал, засунув руки в карманы. Он сразу не понял вопроса.
— Разве ты не знаешь, кто я такой?
— Я думаю, что ты большевик или коммунист, — тихо ответил Павел.
Жухрай рассмеялся, шутливо стукнув в свою широкую грудь, затянутую в полосатый тельник:
— Это ясно, братишка. Это такой же факт, как и то, что большевик и коммунист одно и то же. — И он фазу стал серьезным. — Раз ты это понимаешь, то помни, что никому нигде об этом говорить не следует, если не хочешь, чтобы из меня кишки выпустили. Понял?
— Понял, — твердо ответил Павел.
На дворе послышались голоса, и дверь, не постучав, открыли. Рука Жухрая быстро скользнула в карман, но сейчас же выбралась оттуда. В комнату входил с перевязанной головой Сережа Брузжак, похудевший, бледный. За ним вошли Валя и Климка.
— Здорово, чертяка, — улыбаясь, подал Павке руку Сережа — Мы к тебе втроем в гости. Валя меня одного не пускает, боится. А Климка Валю не пускает одну, тоже боится. Он хотя и рыжий, но все же разбирается, кого куда пускать одного опасно.
Валя шутливо закрыла ему ладонью рот.
— Вот болтун-то, — засмеялась она — Он сегодня Климке жить не дает.
Климка добродушно смеялся, показывая белые зубы:
— Что взять с больного человека? Котелок поврежден, вот и заговаривается.
Все засмеялись.
Сережа, еще не окрепший от удара, примостился на Павкиной кровати, и вскоре между друзьями шла оживленная беседа. Всегда веселый, неунывающий, Сережа, теперь притихший и подавленный, рассказывал Жухраю, как его ударил петлюровец.
Жухрай знал всех пришедших к Павлу. Он не раз бывал у Брузжаков. Ему нравилась эта молодежь, еще не нашедшая своей дороги в водовороте борьбы, но ясно выражавшая стремление своего класса. И он внимательно слушал рассказы юношей о том, как каждый из них помогал прятать у себя еврейские семьи, спасая их от погрома В этот вечер он много говорил о большевиках, о Ленине, помогая каждому из них понять происходящее.
Поздно вечером проводил Павел гостей.
Жухрай по вечерам уходил и возвращался ночью. Он договаривался перед отъездом с остающимися товарищами об их работе.
В эту ночь Жухрай не вернулся. Проснувшись утром, Павел увидел пустую кровать.
Охваченный каким-то неясным предчувствием, Корчагин быстро оделся и вышел из дому. Заперев квартиру и положив ключ в условленное место, Павел пошел к Климке, надеясь узнать у него что-нибудь о Федоре. Мать Климки, приземистая, широколицая женщина, с крапленным оспой лицом, стирала белье и на вопрос Корчагина, не знает ли она, где Федор, ответила отрывисто:
— А что, мне только и делов, что твоего Федора смотреть? Из-за него, черта корявого, у Зозулихи весь дом перевернули. Тебе-то на что сдался он? Что за компания такая? Нашлись приятели: Климка, ты… — Она с ожесточением нажимала на белье.
Мать у Климки была с язычком, сварливая. От Климки завернул Павел к Сереже. Рассказал о своей тревоге. Валя вмешалась в разговор:
— Чего ты тревожишься? Он, может, у знакомых остался. — Но в голосе ее не было уверенности.
У Брузжаков Павлу не сиделось. Он ушел, несмотря на уговоры остаться обедать.
Подходил к дому с надеждой увидеть Жухрая.
Дверь была заперта на замок. Остановился с тяжелым чувством: не хотелось идти в пустую квартиру.
Несколько минут стоял на дворе, раздумывая, и, направляемый каким-то неясным побуждением, пошел в сарай. Пробравшись под крышу, отмахиваясь от кружев паутины, вытащил из заветного уголка завернутый в тряпки тяжелый «манлихер».
Выйдя из сарая и ощущая в кармане волнующую тяжесть револьвера, пошел на станцию.
О Жухрае ничего не узнал и, возвращаясь обратно, около знакомой усадьбы лесничего замедлил шаг. С неясной для себя надеждой смотрел в окна дома, но сад и дом были безлюдны. Когда усадьба осталась позади, оглянулся на покрытые проржавленными прошлогодними листьями дорожки сада. Заброшенным, запустелым выглядел он. Видно, не касалась его рука заботливого хозяина, и от этой безлюдности и тишины большого старого дома стало еще грустнее.
Последняя размолвка с Тоней была самой серьезной из всех бывших ранее. Произошла она неожиданно, почти месяц назад.
Медленно шагая в город, засунув глубоко в карманы руки, Павел вспоминал о том, как вспыхнула размолвка.
В одну из случайных встреч на дороге Тоня позвала его к себе в гости:
— Отец и мама уходят к Болыианским на именины. Дома буду я одна. Приходи, Павлуша, мы будем читать очень интересную книгу Леонида Андреева — «Сашка Жигулев». Я уже прочла ее, но с тобой с удовольствием перечту. Мы очень хорошо проведем вечер. Придешь?
Из-под белой шапочки, плотно охватывавшей густые каштановые волосы, на Корчагина ожидающе смотрели ее огромные глаза.
— Приду.
И они расстались.
Павел спешил к машинам, и от мысли, что впереди целый вечер в обществе Тони, топки, казалось, горели ярче и поленья потрескивали веселей.
В тот вечер на его стук в широкую парадную дверь открыла Тоня. Она, немного смутившись, сказала:
— У меня гости. Я их не ожидала, Павлуша, но ты не должен уходить.
Корчагин повернулся к двери, собираясь уйти.
— Идем, — схватила она его за рукав. — Им будет полезно познакомиться с тобой. — И, обхватив рукой, она провела его через столовую к себе.
Войдя в свою комнату, она обратилась к сидевшим молодым людям и, улыбаясь, сказала:
— Вы не знакомы? Мой друг Павел Корчагин.
За маленьким столом посредине комнаты сидели: Лиза Сухарько, хорошенькая, смуглая, с капризно очерченным ротиком, с кокетливой прической, гимназистка, какой-то незнакомый Павлу долговязый юноша в аккуратненьком черном пиджаке, с прилизанными, блестящими от вежеталя волосами, серыми глазами и скучающим взглядом, а между ними в щегольской гимназической куртке Виктор Лещине — кий. Его первого заметил Павел, как только Тоня открыла дверь.
Лещинский сразу узнал Корчагина, и его тонкие стрельчатые брови удивленно приподнялись.
Павел стоял у двери несколько секунд молча, обжигая Виктора недобрым взглядом. Это неловкое молчание Тоня поспешила нарушить, приглашая Павла войти, и, обращаясь к Лизе, сказала:
— Познакомься.
Сухарько, с любопытством рассматривая вошедшего, приподнялась.
Павел круто повернулся и быстро пошел через полутемную столовую к выходу. Тоня нагнала его уже на крыльце и, схватив за плечи, взволнованно сказала:
— Зачем ты ушел? Я ведь нарочно хотела, чтобы они познакомились с тобой.
Но Павел снял с плеч ее руки и резко ответил:
— Нечего меня напоказ выставлять перед этим обормотом! Мне с этой компанией не с руки вместе сидеть. Тебе они, может, и приятны, а я их ненавижу. Не знал, что ты с ними дружбу водишь, а то никогда бы к тебе не пришел.
Тоня, сдерживая возмущение, прервала его:
— Кто тебе дал право так со мной разговаривать? Я тебя не спрашиваю, с кем ты дружишь и кто к тебе приходит.
Павел, сходя по ступенькам в сад, резко бросил:
— Ну и пусть себе ходят, но я больше не приду. — И побежал к калитке.
С тех пор с Тоней не виделся. Во время погрома, когда Павел с монтером прятали на электростанции спасавшиеся еврейские семьи, размолвка с Тоней забылась. Сегодня же снова захотелось встретиться с ней.
Исчезновение Жухрая и ожидавшее его одиночество в квартире действовали угнетающе. Серое полотнище шоссе, еще не высохшее от весенней грязи, с выбоинами, наполненными бурой кашицей, поворачивало вправо.
За нелепо выдвинутым на самую дорогу домом с облупленной, шелудивой стеной сходились две улицы.

 

На перекрестке, у разгромленного киоска с продавленной дверью, с перевернутой вверх ногами вывеской «Продажа минеральных вод» Виктор Лещинский прощался с Лизой.
Задерживая ее руку в своей, он говорил, выразительно смотря в ее глаза:
— Вы придете? Не обманете? Лиза кокетливо отвечала:
— Приду, приду, ждите.
И, уходя, улыбнулась ему обещающими карими с поволокой глазами.
Пройдя десяток шагов, Лиза увидела вышедших на шоссе из-за поворота двух людей. Впереди шел коренастый рабочий с широкой грудью, в расстегнутом пиджаке, из-под которого виднелся полосатый тельник, в черной, надвинутой на лоб кепке, с темно-синим кровоподтеком у глаза.
Он шагал твердо слегка выгнутыми ногами, одетыми в желтые короткие сапоги.
В трех шагах позади него, почти упираясь штыком в его спину, шел петлюровец в сером жупане, с двумя подсумками на поясе.
Из-под мохнатой шапки смотрели в затылок арестованного два узеньких настороженных глаза. Желтые, прокуренные махрой усы топорщились в стороны.
Лиза, слегка замедлив шаг, перешла на другую сторону шоссе. А сзади нее выходил на шоссе Павел.
Повернув вправо по дороге к дому, он тоже увидел идущих. Ноги приросли к земле. В переднем он сразу узнал Жухрая.
«Так вот почему он не вернулся!»
Жухрай приближался. Сердце Корчагина заколотилось со страшной силой. Мысли бежали одна за другой, их нельзя было схватить и оформить. Слишком мал был срок для решения. Одно было ясно: Жухрай погиб.
И, смотря на подходивших, Павел затерялся в рое охвативших его чувств.
«Что делать?»
В последнюю минуту вспомнил: в кармане револьвер. Как только пройдут мимо, выстрелить в спину вот этому, с винтовкой, и тогда Федор свободен. И от мгновенного решения прекратилась пляска мыслей. Крепко, до боли сжались зубы. Ведь только вчера Федор говорил ему: «А для этого нужна братва отважная…»
Павел быстро оглянулся назад. Улица, ведущая в город, была свободна. На ней не было ни души. Впереди торопилась пройти женская фигурка в весеннем коротком пальто. Она не помешает. Второй улицы вбок от перекрестка он видеть не мог. Лишь вдалеке по дороге на станцию виднелись человеческие фигуры.
Павел подошел к краю шоссе. Жухрай увидел Корчагина, когда тот был от него на расстоянии нескольких шагов.
Вскинул на него одним глазом. Вздрогнули густые брови. Узнал и от неожиданности задержал шаг. Его спина наткнулась на конец штыка.
— Ну, ты, шевелись, а то прикладом огрею! — взвизгнул конвоир резкой фистулой.
Жухрай зашагал шире. Он что-то хотел сказать Павлу, но сдержался и как бы в знак приветствия махнул рукой.
Опасаясь привлечь внимание рыжеусого, Павел, пропуская мимо себя Жухрая, отвернулся в сторону, как будто ему было безразлично все происходящее.
Но голову сверлила тревожная мысль: «Если я выстрелю в него и промахнусь, то пуля может попасть в Жухрая…»
Разве можно было думать, когда петлюровец уже был рядом?
И случилось так: с Павлом поравнялся рыжеусый конвоир; Корчагин неожиданно бросился к нему и, схватив винтовку, резким движением пригнул ее к земле.
Штык с лязгом скребнул о камень.
Петлюровец не ожидал нападения и на миг оторопел, но сейчас же рванул винтовку к себе изо всех сил. Наваливаясь всем телом, Павел удержал ее. Бабахнул выстрел. Пуля ударилась о камень и, взвизгнув, отскочила рикошетом в канаву.
От выстрела Жухрай отпрянул в сторону и обернулся. Конвойный остервенело рвал винтовку из рук Павла. Он крутил ее, выворачивая юноше руки. Но последний не выпускал винтовку. Тогда разъяренный петлюровец резким движением свалил Павку на землю. Но и эта попытка освободить винтовку не удалась. Падая на мостовую, Павел увлек за собой и конвоира, и не было сил, которые заставили бы его выпустить оружие в такую минуту.
В два прыжка Жухрай очутился рядом. Железный кулак его, описав дугу, опустился на голову конвоира, а через секунду, оторванный от лежащего на земле Корчагина, получив два свинцовых удара в лицо, петлюровец тяжелым мешком свалился в канаву.
Те же сильные руки подняли с земли Павла и поставили на ноги.

 

Виктор, отошедший от перекрестка на сотню шагов, шел, насвистывая «Сердце красавицы склонно к измене». Он был еще под влиянием встречи с Лизой и ее обещания прийти завтра на свиданье к заброшенному заводу.
Среди заядлых ухажеров гимназии ходили слухи о Лизе Сухарько, как о смелой в вопросах любви девушке.
Наглый и самоуверенный Семен Заливанов однажды рассказал Виктору, что он овладел Лизой. И хотя Лещинский не совсем верил Семке, все же Лиза была очень интересным и заманчивым объектом, и завтра он решил узнать, правду ли говорил Заливанов.
«Если только придет, то я буду решителен. Ведь позволяет она себя целовать. И если Семка не врал…» Его мысли прервались. Он посторонился, пропуская мимо двух петлюровцев. Один из них ехал верхом на куцехвостой лошадке, помахивая брезентовым ведром, — видимо, поить лошадь. Другой, в короткой поддевке, в широчайших синих штанах, держась рукой за колено верхового, что-то весело рассказывал.
Пропустив их, Виктор собирался идти дальше, когда ухнувший на шоссе выстрел остановил его. Обернувшись, Виктор увидел, как верховой рванул коня и понесся на выстрел. За ним бежал другой, придерживая рукой саблю.
Лещинский побежал за ними и, когда был уже близко около шоссе, услышал другой выстрел. Из-за поворота на Виктора ошалело метнулся верховой. Он бил лошадь ногами и брезентовым ведром и, заскочив в первые ворота, закричал находившимся во дворе:
— Хлопцы, в ружье, там нашего убили!
Через минуту со двора выбежало несколько человек, щелкая затворами.
Виктора арестовали.
На шоссе собралось несколько человек. Среди них и Лиза, которую задержали как свидетельницу.
От испуга она осталась на месте, когда мимо нее пробежали Жухрай и Корчагин. Она с удивлением узнала в напавшем на петлюровца юноше того, с которым ее хотела познакомить Тоня.
Один за другим они перепрыгнули через забор чьей-то усадьбы, и сейчас же на шоссе вылетел конный. Увидя убегавшего с винтовкой Жухрая и конвоира, силившегося подняться с земли, он погнал лошадь к забору.
Жухрай обернулся, вскинул винтовку и выстрелил в него. Конник шарахнулся обратно.
Еле шевеля разбитыми губами, конвоир рассказал о том, что произошло.
— Что же ты, балда, с-под носу упустил арестанта? Теперь получишь двадцать пять шомполов по задней части.
Конвоир озлобленно огрызнулся:
— Ты очень разумный, я вижу. Упустил с-под носу! Кто же его знал, что та стервятина на меня кинется, як скаженна!
Лизу тоже допрашивали. Она рассказала то же, что и конвоир, но скрыла, что знает напавшего. Их все же повели в комендатуру.
Только вечером по приказанию коменданта их отпустили. Он предложил даже лично проводить Лизу домой. Но она отказалась. От коменданта пахло водкой, и его предложение не предвещало ей ничего хорошего.
Провожал Лизу Виктор.
До станции было далеко, и идя под руку с Лизой, Виктор радовался происшествию.
— А вы знаете, кто освободил арестованного? — спросила Лиза, когда подходила к дому.
— Нет, откуда же мне знать.
— Вы помните тот вечер, когда Тоня хотела нас познакомить с одним молодым человеком?
Виктор остановился.
— С Павлом Корчагиным? — спросил он удивленно.
— Да, кажется, его фамилия Корчагин. Помните, он ушел так странно? Так это был он.
Виктор стоял огорошенный.
— А вы не ошиблись? — спросил он Лизу.
— Нет, я прекрасно запомнила его лицо.
— Почему же вы этого не сказали коменданту?
Лиза возмутилась:
— Вы думаете, что я могу сделать такую подлость?
— Что вы считаете подлостью? Рассказать, кто напал на конвоира, по-вашему, подлость?
— А по-вашему честно? Вы забыли, что они делают. Вы не знаете, сколько в гимназии евреев-сирот, и вы хотите, чтобы я им еще рассказала о Корчагине? Благодарю вас, не думала.
Лещинский не ожидал такого ответа. В его расчеты не входило ссориться с Лизой, и он старался заговорить о другом:
— Вы не сердитесь, Лиза, я пошутил. Я не знал, что вы такая принципиальная.
— Шутка у вас получилась нехорошая, — сухо ответила Лиза.
У дома Сухарько Виктор, прощаясь, спросил:
— Вы придете, Лиза?
И услыхал ее неопределенное:
— Не знаю…
Шагая в город, Виктор размышлял: «Ну, если вы, мадемуазель, считаете нечестным, то я об этом совершенно другого мнения. Конечно, мне безразлично, кто кого освобождал».
Ему, родовитому польскому шляхтичу Лещинскому, были противны и те и эти. Все равно скоро придут польские легионы, и тогда-то вот и будет настоящая власть, истинно шляхетская, Речи Посполитой. Но в данном случае есть возможность ликвидировать мерзавца Корчагина. Они ему живо голову свернут.
Виктор оставался в городке один. Жил у тети, жены вице-директора сахарного завода. А отец с матерью и Нелли давно жили в Варшаве, где Сигизмунд Лещинский занимал видное положение.
Подойдя к комендатуре, Виктор вошел в раскрытую дверь.
Через некоторое время он шел в сопровождении четырех петлюровцев к дому Корчагиных.
Указывая на светившееся окно, он тихо сказал:
— Вот здесь. — И, обратившись к стоявшему рядом хорунжему, спросил: — Мне можно идти?
— Пожалуйста. Мы справимся одни. Благодарю за услугу. Виктор быстро зашагал по тротуару.

 

Павел, получив последний удар в спину, ткнулся вытянутыми руками в стену темной комнаты, куда его привели. Нащупав руками подобие нар, он сел, измученный, избитый, подавленный.
Его арестовали тогда, когда он этого не ожидал. «Как могли узнать про него петлюровцы? Ведь его никто не видел. Что теперь будет? Где Жухрай?»
Он расстался с матросом в доме Климки. Павел пошел к Сережке, а Жухрай дожидался вечера, чтобы выбраться из города.
«Как хорошо, что я спрятал револьвер в вороньем гнезде, — подумал Павел. — Ведь если бы они его нашли, тогда мне конец. Но как они узнали?» Этот вопрос мучил его неизвестностью.
Мало чем воспользовались петлюровцы из имущества Корчагиных. Свой костюм и гармонь брат забрал в село. Мать увезла свой сундучок, и шарившим по углам петлюровцам досталось очень немногое.
Зато не забыть Павлу пути от дома до комендантской. Ночь темная, хоть глаза выколи. Небо заволокло тучами, и, подталкиваемый с боков и сзади немилосердными пинками, он шел бессознательно, в состоянии какого-то отупения.
За дверью слышались голоса. В соседней комнате помещалась комендантская охрана. Под дверью яркая полоска света. Корчагин встал и, пробираясь вдоль стены, ощупью обошел комнату. Напротив нар нащупал окно с прочной зубчатой решеткой. Потрогал рукой — заделана крепко. Здесь, видно, раньше была кладовка.
Пробравшись к двери, постоял с минуту, прислушиваясь. Потом нажал легонько на ручку. Дверь противно скрипнула.
— Сволочь немазаная! — выругался Павел.
В открывшуюся узенькую щель увидел чьи-то заскорузлые с раскоряченными пальцами ноги на краю нар. Еще легкий нажим на ручку, и дверь уже без стеснения заверещала. С нар поднялась заспанная, растрепанная фигура и, зверски скребя всей пятерней вшивую голову, многословно заговорила. Когда восьмиэтажное ругательство, произнесенное лениво-однотонным голосом, было закончено, фигура, дотронувшись до стоявшего у головы ружья, флегматично изрекла:
— Закрой дверь, а выглянь у меня еще разок, так получишь пятерку в…
Павел прикрыл дверь. В соседней комнате гоготали.
Много передумал он в эту ночь. Первая попытка вмешаться в борьбу окончилась для него, Корчагина, так неудачно. С первого же шага схватили и заперли, как мышь в ящике.
И когда, сидя, забылся в тревожной полудреме, выплыл образ матери, ее худенькое, морщинистое лицо с такими знакомыми, родными глазами. Плыла мысль: «Хорошо, что ее нет, меньше горя».
От окна на полу вырисовывался серый квадрат.
Темнота понемногу отступала. Приближался рассвет.

Глава шестая

В большом старом доме светилось лишь одно окно, задернутое занавесью. Во дворе залаял внушительным басом привязанный на цепь Трезор.
Сквозь дремоту Тоня слышит негромкий голос матери:
— Нет, она еще не спит. Заходите, Лиза.
Легкие шаги и ласковое, порывистое объятие подруги рассеивают обрывки дремоты.
Тоня улыбается усталой улыбкой:
— Хорошо, Лиза, что пришла: у нас радость — вчера миновал кризис у папы, и сегодня он спит спокойно целый день. И мы тоже с мамой отдыхали от бессонных ночей. Рассказывай, Лиза, все новости. — Тоня притягивает подругу к себе на диван.
— О, новостей очень много! Часть из них я могу рассказать только тебе, — смеется Лиза, лукаво поглядывая на Екатерину Михайловну.
Мать Тони, представительная дама, несмотря на свои тридцать шесть лет, с живыми движениями молодой девушки, с умными серыми глазами, с некрасивым, но приятным, энергичным лицом, улыбнулась.
— Я с удовольствием оставлю вас одних через несколько минут. А теперь рассказывайте общедоступные новости, — шутила она, подвигая стул к дивану.
— Первая новость — мы больше заниматься не будем. Школьный совет решил выдать седьмому классу аттестат об окончании. Я очень рада, — живо рассказывала Лиза. — Мне так надоела эта алгебра и геометрия! И для чего учить все это? Мальчишки, возможно, дальше будут учиться, хотя они сами не знают где. Везде фронты, сражения. Ужас… Нас выдадут замуж, а от жены никакой алгебры не требуется. — Говоря это, Лиза засмеялась.
Посидев немного с девушками, Екатерина Михайловна ушла к себе.
Лиза подвинулась ближе к Тоне и, обняв подругу, шепотом рассказывала ей о столкновении на перекрестке.
— Представь себе мое удивление, Тонечка, когда я узнала в бегущем… как бы ты думала, кого?
Тоня, с любопытством слушавшая рассказ, недоуменно пожала плечами.
— Корчагина! — выпалила залпом Лиза. Тоня вздрогнула и болезненно съежилась:
— Корчагина?
Лиза, довольная произведенным эффектом, уже описывала ссору с Виктором.
Увлеченная рассказом, Лиза не заметила, какой бледностью покрылось лицо Тумановой, как тонкие ее пальцы нервно перебирали ткань синей блузки. Не знала Лиза, как тревожно сжималось сердце Тони, не знала, почему так неспокойно вздрагивают густые ресницы прекрасных глаз.
Тоня уже не слышала рассказа о пьяном хорунжем, у нее одна мысль: «Виктор Лещинский знает, кто напал. Зачем Лиза сказала ему?» И невольно эту фразу произнесла вслух.
— Что сказала? — не поняла Лиза.
— Зачем ты рассказала Лещинскому о Павлуше, то есть о Корчагине? Ведь он его выдаст…
Лиза возразила:
— Ну нет! Не думаю. Зачем ему в конце концо, это делать? Тоня порывисто села, до боли сжав руками колени.
— Ты, Лиза, ничего не понимаешь! Они с Корчагиным враги, и к этому прибавляется еще одно обстоятельство… И ты сделала большую ошибку, рассказав Виктору о Павлуше.
Лиза теперь лишь заметила волнение Тони, а это случайно уроненное «о Павлуше» открыло ей глаза на вещи, о которых у нее были лишь смутные догадки.
Невольно чувствуя себя виноватой, она смущенно притихла.
«Значит, это правда, — думала она. — Странно, у Тони вдруг такое увлечение — кем? — простым рабочим…» Ей очень хотелось поговорить на эту тему, но из чувства деликатности сдерживалась. Стараясь чем-нибудь загладить свою вину, она схватила руки Тони:
— Ты очень волнуешься, Тонечка? Тоня рассеянно ответила:
— Нет, может быть, Виктор честнее, чем я о нем думаю.
Вскоре пришел Демьянов, скромный мешковатый юноша, их одноклассник. До самого его прихода разговор у девушек не вязался.
Проводив товарищей, Тоня долго стояла одна. Прислонясь к калитке, она смотрела на темную полосу дороги, ведущей в город. На нее дышал насыщенный холодной влажностью и весенней прелью вечный бродяга, ветер. Недобро, мутно-красными зрачками мигали вдали окошечки городских усадеб. Вот он там, этот чужой ей городок. В нем, под одной из крыш, не зная об угрозе, он, ее мятежный товарищ. И, возможно, забыл о ней. Сколько дней пробежало чередой после их последней встречи? Он был неправ тогда, но все давно уже забыто. Завтра она увидит его, и опять вернется дружба, волнующая, хорошая. Она вернется, Тоня это знает. Лишь бы не предала ночь. Ночь недобрая какая-то, словно притаилась, поджидает… Холодно.
Кинув последний взгляд на дорогу, Тоня вошла в дом. В постели, кутаясь в одеяло, она стала засыпать с мыслью: лишь бы не предала ночь!..
Ранним утром, когда в доме еще спали, Тоня проснулась, быстро оделась. Тихо, чтобы не разбудить никого, вышла во двор, отвязала Трезора, большого лохматого пса, и пошла с ним в город. Напротив дома Корчагина остановилась на минуту в нерешительности. Затем, толкнув калитку, вошла во двор. Трезор бежал впереди, помахивая хвостом…
Этим же ранним утром возвратился из села Артем. Приехал на телеге с кузнецом, у которого работал. Взвалив на плечи мешок с заработанной мукой, пошел по двору. За ним кузнец нес остальные пожитки. У раскрытой двери Артем сбросил с плеч мешок, позвал:
— Павка!
Но ответа не получил.
— Тащи в дом, чего там! — сказал подошедший кузнец. Положив пожитки на кухне, Артем вошел в комнату — и остолбенел. Все было перерыто, перевернуто, старое тряпье разбросано на полу.
— Что за черт! — недоумевающе буркнул Артем, оборачиваясь к кузнецу.
— Да, беспорядок, — поддакнул тот.
— Куда мальчишка девался? — начинал злиться Артем. Но квартира была пуста, и спрашивать было не у кого. Кузнец простился и уехал.
Артем вышел во двор и стал осматриваться кругом.
«Не пойму, что за буза такая! Квартира открыта, Павки нет».
Сзади него послышались шаги. Артем обернулся. Перед ним стоял, насторожив уши, громадный пес. От калитки к дому шла незнакомая девушка.
— Мне нужно видеть Павла Корчагина, — сказала она негромко, рассматривая Артема.
— Мне тоже его надо видеть. Черт его знает, где он подевался! Я вот приехал, квартира открытая, а его нету. А вы к нему, что ли? — обратился он к девушке.
В ответ услыхал вопрос:
— Вы брат Корчагина — Артем?
— Да, а что такое?
Но девушка, не отвечая ему, смотрела с тревогой на открытую дверь. «Почему я не пришла вчера? Неужели, неужели?…» И тяжесть в груди налегла еще сильнее.
— Вы застали квартиру открытой, и Павла не было? — спросила она смотревшего на нее Артема.
— А вы что, собственно, имеете к Павлу?
Тоня подвинулась к нему ближе и, оглядываясь вокруг, порывисто заговорила:
— Я точно не знаю, но если Павла нет дома, то его арестовали.
— За что? — нервно вздрогнул Артем.
— Зайдемте в комнату, — сказала Тоня.
Артем слушал ее молча. Когда она передала ему всё, что знала, он пришел в отчаяние.
— Эх, будь ты трижды проклята! Не хватало печали — черти накачали… — подавленно пробормотал он. — Теперь попятно, почему такой кавардак в квартире. Внесла же нечистая сила мальчишку в эту историю… Где его теперь искать? А вы, барышня, чья будете?
— Я дочь лесничего Туманова. Павла я знаю.
— А-а… — неопределенно протянул Артем. — Вот, муку вез подкормить мальчишку, а тут вот что…
Тоня и Артем молча смотрели друг на друга.
— Я ухожу. Вы, может быть, его найдете, — проговорила тихо Тоня, прощаясь с Артемом. — Вечером зайду к вам, вы мне расскажете.
Артем молча кивнул головой.

 

В углу окна жужжала проснувшаяся от зимней спячки тощая муха. На краю старого, протертого дивана, опершись руками о колени, сидела молодая крестьянка, уставившись бесцельным взглядом в грязный пол.
Комендант, закусив углом рта папироску, размашисто дописывал лист и под подписью «комендант города Шепетовки хорунжий» с удовольствием поставил витиеватую подпись с замысловатым крючком на конце. В дверях послышалось звяканье шпор. Комендант поднял голову.
Перед ним стоял с перевязанной рукой Саломыга
— Каким ветром занесло? — приветствовал его комендант.
— Хорош ветер, руку разнес богунец до кости. Саломыга, не обращая внимания на присутствие женщины, крепко выругался.
— Что же ты, поправляться сюда приехал?
— Поправляться будем на том свете. На фронте жмут, аж вода капает.
Комендант остановил его, указав головой на женщину:
— Поговорим потом.
Саломыга грузно сел на табурет и снял кепку с кокардой, на которой был вырезан эмалевый трезубец — государственный знакУНР.
— Меня Голуб прислал, — начал он негромко. — Скоро сюда дивизия сичевых стрельцов перейдет. Вообще здесь каша заварится, так я должен навести порядок. Возможно, головной приедет, с ним какой-нибудь заграничный гусь, так чтоб здесь никто не разговаривал насчет «облегчения». А ты что пишешь?
Комендант передвинул папироску в другой угол рта:
— Тут один стервец у меня сидит, мальчишка. Понимаешь, на станции попался тот самый Жухрай, помнишь, который железнодорожников натравил на нас.
— Ну-ну? — заинтересованно придвинулся Саломыга.
— Ну, понимаешь, Омельченко, балда, станционный комендант, с одним казаком послал его к нам, а этот, что у меня сидит, отбил его середь бела дня. Разоружили казака, выбили ему зубы и — поминай как звали. Жухрая след простыл, а этот попался. Вот почитай-ка материал. — Он подвинул Саломыге пачку исписанной бумаги.
Тот бегло просмотрел ее, перелистывая левой, здоровой рукой. Прочитав, уставился на коменданта:
— И ты от него ничего не добился? Комендант нервно потянул козырек фуражки:
— Пять дней с ним бьюсь. Молчит. «Ничего, — говорит, — не знаю, я не освобождал». Выродок какой-то бандитский. Понимаешь, конвойный его опознал, чуть не задушил здесь, гаденыша. Я насилу оторвал. Омельченко казаку на станции двадцать пять шомполов вписал за арестанта, так он ему тут жару и дал. Держать больше нечего, я посылаю в штаб для разрешения вывести в расход.
Саломыга презрительно сплюнул:
— Был бы он в моих руках, заговорил бы. Не тебе, попович, дознанья делать. Какой с семинариста комендант? Ты ему шомполов дал?
Комендант вскипел:
— Ты уж слишком себе позволяешь. Свои насмешки можешь оставить при себе. Я здесь комендант и прошу не вмешиваться.
Саломыга взглянул на петушившегося коменданта и захохотал:
— Ха-ха!.. Попович, не надувайся, а то лопнешь. Черт с тобой и с твоими делами, ты лучше скажи, где достать пару бутылок самогонки?
Комендант ухмыльнулся:
— Это можно.
— А этого, — ткнул Саломыга пальцем на бумаги, — если хочешь, чтобы к ногтю прижали, поставь ему вместо шестнадцати лет восемнадцать. Крючок загни вот здесь, а то могут не утвердить.

 

В кладовой их было трое. Бородатый старик в поношенном кафтане лежал бочком на нарах, подогнув худые ноги в широких полотняных штанах. Его посадили за то, что пропал из его сарая конь постояльца-петлюровца. На полу сидела пожилая женщина с хитрыми, вороватыми глазками, с острым подбородком, самогонщица, по обвинению в краже часов и других ценных вещей. В углу под окном, уложив голову на смятую фуражку, в полузабытьи лежал Корчагин.

 

В кладовую ввели молодую женщину, в повязанном по-крестьянски цветном платочке, с испуганными большими глазами. Женщина постояла с минуту и села рядом с самогонщицей.
Та, пытливо обследовав новенькую, бросила быстрым говорком:
— Сидишь, девонька?
Не получив ответа, не отставала:
— За что тебя сюда, а? Случай, не по самогонному делу? Крестьянка, встав и посмотрев на назойливую бабу, ответила тихо:
— Нет, за брата меня взяли.
— А он что? — приставала баба. Старик вмешался:
— Чего ты ее тревожишь? Человеку, может, на свет глядеть не мило, а ты трещишь.
Баба быстро повернулась к нарам:
— А ты что мне за указчик такой нашелся? Я с тобой, что ли, говорю?
Старик сплюнул:
— Не приставай, говорю, к человеку.
В кладовой стихло. Женщина разостлала большой платок, прилегла, положив голову на руку.
Самогонщица принялась за еду. Старик спустил ноги на пол, не спеша свернул козью ножку и закурил. По кладовой потянулись клубы вонючего дыма. Чавкая набитым ртом, баба заворчала:
— Поесть бы дал спокойно, без вонищи, раскурился без перестану.
Старик язвительно хихикнул:
— Похудеть боишься? Вон в дверь не пролезешь скоро. Ты бы хлопцу дала поесть, а то в себя все толчешь.
Баба обидчиво отмахнулась:
— Я ему говорю: поешь — не хочет. А насчет меня губы не распускай: не твое ем.
Молодая женщина повернулась к самогонщице и, кивнув головой в сторону Корчагина, спросила:
— Вы не знаете, за что он сидит?
Баба обрадовалась, что с ней заговорили, и охотно сообщила:
— Это здешний парняга, Корчагиной, кухарки, сын младший.
Нагнувшись к уху, самогонщица прошептала:
— Большевику освобожденье сделал. Матрос тут был один, у Зозулихи, соседки моей, квартировал.
Женщина вспомнила: «Я посылаю в штаб для разрешения вывести в расход…»

 

Станцию один за другим наполняли эшелоны. Беспорядочной толпой оттуда вываливались курени (батальоны) сичевых стрельцов. По путям медленно полз заклепанный в сталь четырехвагонный бронепоезд «Запорожец». С платформ стаскивали орудия. Из товарных вагонов выводили лошадей. Тут же седлали, садились и, расталкивая бесформенные толпы пехотинцев, пробивались на станционный двор, где строился кавалерийский отряд.
Суетились старшины, выкрикивая номера своих подразделений.
Вокзал гудел, как осиный рой. Из бесформенной кучи разноголосых суматошных людей постепенно сколачивались квадраты взводов, и вскоре поток вооруженных людей влился в город. До самого вечера по шоссе дребезжали подводы и плелись тыловые охвостья вступившей в город дивизии сичевых стрельцов. И наконец, замыкая шествие, прошагала штабная рота, горланя в сто двадцать глоток:
Шо за шум, шо за гам
Сочинився?
То Петлюра на Вкраини
Появився…

Корчагин поднялся к окошку. Сквозь сумрак раннего вечера он услышал грохот колес на улице, топот множества ног, многоголосые песни.
Сзади тихо сказали:
— Видно, войска в город входят.
Корчагин обернулся.
Говорила девушка, которую привели вчера.
Он слышал ее рассказ. Самогонщица добилась своего. Она из деревни, что в семи верстах от городка. Старший ее братишка Грицко, красный партизан, при Советах верховодил в комбеде.
Когда ушли красные, ушел и Грицко, опоясав себя пулеметной лентой. А теперь семье житья нет. Лошадь одна была, и ту забрали. Отца в город возили: намучился, сидя под замком. Староста — из тех, кого прищемлял Грицко, — в отместку на постой к ним всегда приводит разных людей. Обнищала семья вконец. Вчера на село явился комендант для облавы. Привел его староста к ним. Пригляделся к девушке комендант, наутро забрал в город «для допроса».
Корчагину не спалось, бесследно исчез покой, и одна назойливая мысль, от которой не мог отмахнуться, мысль: «Что будет дальше?» — вертелась в голове.
Больно покалывало избитое тело. С животной злобой избил его конвоир.
Чтобы отвлечься от ненавистных мыслей, стал слушать шепоток своих соседок.
Совсем тихо рассказывала девушка, как приставал к ней комендант, угрожал, уговаривал, а получив отпор, озверел. «Посажу, — говорит, — в подвал, ты у меня оттуда не выйдешь».
Чернота заволакивала углы. Впереди ночь, душная, неспокойная. Опять мысли о неизвестном завтра. Седьмая ночь, а кажется, будто месяцы прошли, жестко лежать, не утихла боль. В кладовой теперь лишь трое. Дедка на нарах храпит, как у себя на печи. Дедка мудро спокоен и спит ночами крепко. Самогонщицу выпустил хорунжий добывать водку. Христина и Павел на полу, почти рядом. Вчера в окошечке видел Сережку. Тот долго стоял на улице, смотрел тоскливо на окна дома.
«Видно, знает, что я здесь».
Три дня передавали куски черного кислого хлеба. Кто передавал, не сказали. Два дня тревожил допросами комендант. Что бы это могло значить?
На допросах ничего не сказал, от всего отрекался. Почему молчал, и сам не знал. Хотел быть смелым, хотел быть крепким, как те, о которых читал в книгах, а когда взяли, вели ночью и у громады паровой мельницы один из ведущих сказал: «Чего его таскать, пане хорунжий? Пулю в спину — и кончено», стало страшно. Да, страшно умирать в шестнадцать лет! Ведь смерть — это навсегда не жить.
Христина тоже думает. Она знает больше, чем этот парень. Он, наверное, еще не знает… А она слышала.
Не спит он, мечется ночами. Жалко, ой, как жалко Христине его, но у нее свое горе: не может забыть она страшные слова коменданта: «Я с тобой завтра расправлюсь. Не хочешь со мной — в караулку пойдешь. Казаки не откажутся. Выбирай».
«Ой, как тяжело, и неоткуда пощады ждать! Чем же она виновата, что Грицко в красные пошел? Ой, як на свити тяжко жити!»
Тупая боль сжимает горло, беспомощное отчаяние, страх захлестнули ее, и Христина глухо зарыдала.
Вздрагивает молодое тело от безумной тоски и отчаяния.
В углу у стены шевельнулась тень:
— Ты чего это?
Горячий шепот Христины — вылила она свою тоску молчаливому соседу. Он слушает, молчит, и только рука его легла на руки Христины.
— Замучают меня, проклятые, — глотая слезы, с неосознанным ужасом шептала она. — Пропала я: сила ихняя.
Что он, Павел, мог сказать этой дивчине? Нет слов. Нечего говорить. Жизнь давила обручем.
«Не пустить завтра ее, бороться? Изобьют до смерти, а то и рубанут саблей по голове — и кончено». И, чтобы хоть чуть приласкать эту горем отравленную девушку, нежно по руке погладил. Рыданья девушки стихли. Изредка часовой у входа окликал прохожих обычным: «Кто идет?» — и опять тихо.
Крепко спит дедка. Медленно ползли неощутимые минуты. Не понял, когда крепко обняли руки и притянули к себе.
— Слухай, голубе, — шепчут горячие губы, — мени все равно пропадать: як не офицер, так те замучат. Бери мене, хлопчику милый, щоб не та собака дивочисть забрала.
— Что ты говоришь, Христина?
Но крепкие руки не отпускали. Губы горячие, полные губы, от них трудно уйти. Слова дивчины простые, нежные, — ведь он знает, почему эти слова.
И вот убежало куда-то в сторону сегодняшнее. Забыт замок на двери, рыжий казак, комендант, звериные побои, семь душных бессонных ночей, и на миг остались только горячие губы и чуть влажное от слез лицо.
Вдруг вспомнилась Тоня.
«Как можно было ее забыть?… Чудные, родные глаза».
Хватило сил оторваться. Как пьяный, поднялся и взялся рукой за решетку. Руки Христины нашли его.
— Чего же ты?…
Сколько чувства в этом вопросе! Он нагибается к ней и, крепко сжимая руки, говорит:
— Я не могу, Христина. Ты — хорошая… — и еще что-то говорил, чего сам не понял.
Выпрямился, чтобы разорвать нестерпимую тишину, шагнул к нарам. Сев на краю, затормошил деда:
— Дедунь, дай закурить, пожалуйста.
В углу, закутавшись в платок, рыдала девушка.
Днем пришел комендант, и казаки увели Христину. Она попрощалась глазами с Павлом. В них был укор. И, когда за ней захлопнулась дверь, в его душе стало еще тяжелее и непрогляднее.
Дедка до вечера не добился от юноши ни одного слова. Сменили караул и комендантскую команду. Вечером привели нового. Павел узнал в нем Долинника, столяра сахарного завода Крепко скроенный, приземистый, в облинялой желтой рубашке под заношенным пиджаком.
Внимательным взглядом обежал кладовку.
Павел видел его в 1917 году, в феврале, когда докатилась революция и до городка. На шумных демонстрациях он слышал только одного большевика. Это был Долинник. Он говорил солдатам речь, влезши на забор у дороги. Запомнилось его заключительное:
«Держитесь, солдаты, за большевиков: они не продадут!»
С тех пор столяра не встречал.
Старик обрадовался новому соседу. Ему, видно, было тяжело сидеть молча целый день. Долинник подсел к нему на нары, раскурил с ним папироску и расспросил обо всем.
Затем подсел к Корчагину.
— А у тебя что хорошего? — спросил он парня. — Каким образом сюда?
Получая односложные ответы, Долинник чувствовал, что его собеседник недоверчив, поэтому так скуп на слова. Но когда столяр узнал, какое обвинение предъявляют юноше, он удивленно уставился на Корчагина своими умными глазами. Сел рядом:
— Так ты, говоришь, Жухрая выручил? Вот оно что. Я и не знал, что тебя забрали.
Павел от неожиданности приподнялся на локте:
— Какого Жухрая? Я ничего не знаю. Мало ли чего мне пришьют.
Но Долинник, улыбаясь, подвинулся к нему ближе:
— Брось, дружок, передо мной не запирайся. Я больше твоего знаю.
И тихо, чтобы не слышал старик:
— Я сам Жухрая провожал, он, поди, на месте. Федор мне все рассказал про тот случай.
Помолчав немного, думая о чем-то, добавил:
— Парень ты, оказывается, что надо. Но вот то, что сидишь, что они знают про все, — это дело, того, ни к черту, можно сказать, совсем дрянь.
Он сбросил пиджак, постелил его на полу, сел, опершись спиной о стенку, и снова стал курить папироску.
Последние слова Долинника все сказали Павлу. Было ясно: Долинник свой человек. Раз провожал Жухрая — значит…
К вечеру он знал, что Долинник арестован за агитацию среди петлюровских казаков. Попался с поличным, когда раздавал воззвания губернского ревкома с призывом сдаваться и переходить к красным.
Осторожный Долинник рассказал Павлу немногое.
«Кто знает? — думал он. — Начнут бить парнишку шомполами. Молод еще».
Поздно вечером, укладываясь спать, высказал свои опасения в короткой общей фразе:
— Положение наше с тобой, Корчагин, можно сказать, хуже губернаторского. Посмотрим, что из этого получится.
На другой день в кладовой появился новый арестант, известный всему городу парикмахер Шлема Зельцер, с огромными ушами, тонкой шеей.
Он рассказывал Долиннику, горячась и жестикулируя:
— Ну, так вот, Фукс, Блувштейн, Трахтенберг хлеб-соль будут ему носить. Я говорю: хотите нести — несите, но кто им подпишет от всего еврейского населения? Извиняюсь, никто. Им есть расчет. У Фукса — магазин, у Трахтенберга — мельница, а у меня что? А у остальной голоты? У этих нищих — ничего. Ну, у меня длинный язык. Сегодня я брею одного старшину, из новых, что прислали недавно. «Скажите, — говорю, — атаман Петлюра знает про погромы или нет? Примет он эту делегацию?» Эх, сколько раз я неприятности имел за свой язык! Что, вы думаете, этот старшина сделал, когда я его побрил, попудрил, сделал все на первый сорт? Он себе встает, вместо того чтобы деньги мне заплатить, арестовывает меня за агитацию против власти. — Зельцер ударил себя по груди кулаком. — Какая агитация? Что я такое сказал? Я только спросил у человека… И за это меня сажать…
Зельцер, горячась, крутил Долиннику пуговицу на рубашке, дергал его то за одну, то за другую руку.
Долинник невольно улыбнулся, слушая возмущенного Шлему. Когда парикмахер замолчал, Долинник сказал серьезно:
— Эх, Шлема, ты вот умный парень, а дурака свалял. Нашел время, когда языком молоть. Я б тебе не советовал попадаться сюда.
Зельцер понимающе посмотрел на него и в отчаянии махнул рукой.
Дверь открылась, и в кладовую втолкнули знакомую Павлу самогонщицу. Она озлобленно ругала ведущего казака:
— Огонь бы вас спалил вместе с вашим комендантом! Чтоб ему от моей горилки околеть!
Часовой захлопнул за ней дверь, и было слышно, как он засовывал замок.
Баба села на нары: ее шутливо приветствовал старик:
— Что, опять к нам, трещотка? Что ж, садись, гостем будешь.
Самогонщица нелюбезно глянула на старика и, захватив узелок, пересела на пол рядом с Долинником.
Ее опять посадили, получив от нее несколько бутылок самогона.
За дверью в караулке послышались крики, движение. Чей-то резкий голос отдавал приказания. Все арестованные в кладовой повернули головы к двери.

 

На площади, у неказистой церквушки со старинной колокольней, происходило необычайное для городка событие. Охватывая площадь с трех сторон, правильными прямоугольниками разместились части дивизии сичевых стрельцов в полном боевом снаряжении.
Впереди, начиная от церковного подъезда, рядами, упираясь в забор школы, вытянулись шахматными квадратами три пехотных полка.
Серой, грязноватой массой, приставив ружья к ноге, в нелепых железных русских шлемах, похожих на расколотые пополам тыквы, густо обвешанные патронами, стояли петлюровские солдаты наиболее боеспособной дивизии «Директории».
Хорошо одетая и обутая из запасов бывшей царской армии, больше чем наполовину состоявшая из кулаков, сознательно боровшихся против Советов, эта дивизия была переброшена в городок для защиты важнейшего стратегического железнодорожного узла.
Из Шепетовки в пять разных сторон убегали блестящие полоски путей. Потерять этот пункт для Петлюры значило потерять все. У «Директории» и так оставалась куцая территория. Столицей петлюровщины стал скромный город Винница.
Головной атаман лично решил проверить части. Все было готово к его встрече.
В задних рядах, подальше от взглядов, в углу площади примостили полк новомобилизованных. Тут была босая, пестро одетая молодежь. Никто из этих молодых сельских парней, стащенных ночной облавой с печек или пойманных на улице, не думал идти воевать.
— Нема дурних, — говорили они.
Самое большее, что удавалось петлюровским офицерам, — это привести мобилизованных под конвоем в город, рассчитать их на работы и курени и выдать оружие.
Но на другой же день треть приведенных исчезала, и с каждым днем их становилось все меньше.
Выдавать им сапоги было более чем легкомысленно, да и сапог-то было не густо. Издан был приказ: явиться на призыв обутыми. Он дал изумительные результаты. Где только добывалась та невероятная рвань, которая держалась на ногах лишь при помощи проволоки или веревок?
На парад их привели босыми.
За пехотой растянулся кавалерийский полк Голуба.
Кавалеристы сдерживали густые толпы любопытных. Всем хотелось посмотреть парад.
Сам головной атаман приедет! В городе такие события были редкостью, и пропустить бесплатное зрелище никто не хотел.
На ступеньках церкви собрались полковники, есаулы, обе поповны, кучка украинских учителей, группа «вильных» казаков, слегка горбатый председатель управы — в общем, избранные, представляющие «общественность», и среди них, в черкеске, главный инспектор пехоты. Он командовал парадом.
В церкви облачался в пасхальное одеяние поп Василий.
Прием Петлюре готовился торжественный. Принесли и водрузили знамя: желтое с голубым. Ему должны были присягать мобилизованные.
Командир дивизии на тощем, облезлом «форде» отправился на вокзал за Петлюрой.
Инспектор пехоты подозвал к себе стройного, с щегольски закрученными усиками полковника Черняка:
— Берите с собой кого-нибудь, проверьте комендатуру и тыл, чтобы все было чисто и прибрано. Если есть арестованные, просмотрите, шваль выгоните.
Черняк щелкнул каблуками, захватил попавшегося под руку есаула и ускакал.
Инспектор любезно обратился к старшей поповне.
— А как у вас с обедом, все в порядке?
— О да, там комендант старается, — ответила поповна, впиваясь глазами в красивого инспектора.
Вдруг все зашевелилось: по шоссе летел, припав к шее коня, верховой. Он махал рукой и кричал:
— Едут!
— По мес-там! — гаркнул инспектор. Старшины побежали в строй.
Когда «форд» зачихал у церковного подъезда, оркестр заиграл «Ще не вмерла Украина».
Из автомобиля вслед за командиром дивизии неуклюже вылез «сам головной атаман Петлюра», человек среднего роста, с крепко посаженной угловатой головой на багровой шее, в синем жупане из хорошего гвардейского сукна, затянутом желтым поясом с пристегнутым к нему крошечным браунингом в замшевой кобуре. На голове защитная «керенка», на ней кокарда с эмалевым трезубцем.
Ничего воинственного не было в фигуре Симона Петлюри. Выглядел он совсем не военным человеком.
Недовольный чем-то, выслушал он короткий рапорт инспектора. Затем к нему обратился с приветствием председатель управы. Петлюра рассеянно слушал, глядя через его голову на выстроенные полки.
— Начнем смотр, — кивнул он инспектору.
Взойдя на небольшой помост у знамени, Петлюра обратился к солдатам с десятиминутной речью.
Речь была неубедительна. Произносил ее Петлюра без особого подъема, видимо устав с дороги. Окончил под казенные крики солдат: «Слава! Слава!» Слез с помоста и вытер платком вспотевший лоб. Затем с инспектором и командиром дивизии обошел части.
Проходя вдоль рядов мобилизованных, презрительно сощурил глаза, нервно покусывая губы.
К концу смотра, когда мобилизованные, взвод за взводом, неровными рядами подходили к знамени, у которого стоял с Евангелием поп Василий, и целовали сначала Евангелие, потом угол знамени, произошло нечто неожиданное.
Невесть каким образом на площадь к Петлюре пробралась делегация. С хлебом и солью в руках выступал богатый лесопромышленник Блувштейн, за ним галантерейщик Фукс и еще трое солидных коммерсантов.
Блувштейн, лакейски изгибаясь, подал поднос Петлюре. Его взял стоявший рядом старшина.
— Еврейское население выражает свою искреннюю признательность и уважение к вам, глава государства. Вот, пожалуйста, поздравительный лист.
— Добре, — буркнул Петлюра, бегло просматривая бумагу. Но тут выступил Фукс:
— Мы нижайше просим вас, чтобы нам дали возможность открыть предприятия и защитить от погрома, — выдавил Фукс трудное слово.
Петлюра злобно насупился:
— Моя армия погромами не занимается. Вы это должны запомнить.
Фукс беспомощно развел руками.
Петлюра нервно подернул плечом. Он был зол на так некстати подошедшую делегацию. Он обернулся. За его спиной стоял, покусывая черный ус, Голуб.
— Тут на ваших казаков жалуются, пане полковник. Разберитесь, в чем дело, и примите меры, — сказал Петлюра и, обращаясь к инспектору, приказал: — Начинаем парад.
Злополучная делегация никак не ожидала встречи с Голубом и поспешила улизнуть.
Все внимание зрителей было обращено на приготовление к церемониальному маршу. Раздались резкие слова команды.
Голуб, надвигаясь на Блувштейна с внешне спокойным лицом, говорил внятно, шепотом:
— Уносите ноги, некрещеные души, а то я из вас котлеты сделаю.
Гремел оркестр, и первые части стали проходить по площади. Подходя к месту, где стоял Петлюра, солдаты механически гаркали «слава» и заворачивали по шоссе в боковые улицы. Впереди рот, одетые в новенькие цвета хаки костюмы, непринужденно шагали старшины, как на прогулке, помахивая тросточками. Эту моду маршировать с тросточкой, как и шомпола у солдат, сичевики ввели впервые.
В хвосте шли мобилизованные, шли недружной массой, сбиваясь с шага, натыкаясь друг на друга.
Шорох босых ног был тих. Старшины изо всех сил старались навести порядок, но это было невозможно. Когда подходила вторая рота, правофланговый, молодой парень в полотняной рубахе, засмотрелся на «головного», разинув от удивления рот, и со всего размаха шлепнулся на шоссе, попав ногой в выбоину.
Винтовка, дребезжа, покатилась по камням. Парень пытался подняться, но его сейчас же сбивали с ног идущие сзади.
Среди зрителей послышался хохот. Взвод смешал строй. Площадь проходили уже как попало. Неудачливый парнишка, подхватив винтовку, догонял своих.
Петлюра отвернулся в сторону от этого неприятного зрелища; не ожидая конца прохождения колонны, пошел к автомобилю. Инспектор, следуя за ним, осторожно спросил:
— Пан атаман обедать не останется?
— Нет, — отрывисто бросил Петлюра.
За высокой церковной оградой, среди толпы зрителей, смотрели парад Сережа Брузжак, Валя и Климка.
Крепко обхватив руками прутья решетки, взглядом, полным ненависти, всматривался Сережа в лица стоявших внизу.
— Пойдем, Валя, лавочка закрывается, — вызывающе громко, так, чтобы слышали все, проговорил он, отрываясь от решетки. На него изумленно обернулись.

 

Не обращая ни на кого внимания, он пошел к калитке. За ним сестра и Климка.
Подскакав к комендантской, полковник Черняк с есаулом спрыгнули с лошадей. Передав их вестовому, быстро вошли в караулку.
— Где комендант? — резко спросил Черняк у вестового.
— Не знаю, — промямлил тот. — Куда-то пошел.
Черняк оглядел грязную, неприбранную караулку, развороченные постели, на которых беспечно развалились комендантские казаки. Они и не думали даже встать при входе старшин.
— Что за хлев развели? — заревел Черняк. — Вы что развалились, как поросные свиньи? — налетел он на лежавших.
Один из казаков, сев, сытно отрыгнул и недружелюбно промычал:
— Ты чего кричишь? У нас свое кричало есть.
— Что такое? — подскочил Черняк. — Ты с кем разговариваешь, коровья морда? Я — полковник Черняк! Слыхал, сукин сын? Встать сейчас же, а то всыплю всем шомполов! — бегал по караулке разгоряченный полковник. — В одну минуту чтобы всю грязь вымести, кровати прибрать, морды свои привести в человеческий вид. На кого вы похожи? Не казаки, а банда с большой дороги.
Его ярости не было границ. Он с бешенством толкнул бак с помоями, стоявший на дороге.
Есаул не отставал от него, обильно сыпля матерщину, и, убедительно помахивая плеткой-треххвосткой, сгонял лежебок с постелей:
— Головной атаман парад принимает, сюда зайти может. Живо шевелитесь!
Видя, что дело принимает серьезный оборот и что шомполы действительно можно заработать — имя Черняка было всем прекрасно известно, — казаки забегали как ошпаренные.
Работа закипела.
— Надо посмотреть арестованных, — предложил есаул. — Кто их знает, кого они здесь держат? Заглянет головной — может получиться ерунда.
— У кого ключ? — спросил часового Черняк — Откройте сейчас же.
Старшой торопливо подскочил и открыл замок.
— А где комендант? Что, я его долго ждать буду? Найти его сейчас же и прислать сюда, — командовал Черняк. — Охрану вывести во двор, выстроить в порядке… Почему винтовки без штыков?
— Мы только вчера сменились, — оправдывался старшой. Он кинулся к двери искать коменданта.
Есаул толкнул ногой дверь кладовой. С полу привстало несколько человек, остальные остались лежать.
— Откройте двери, — командовал Черняк, — здесь мало света. Он всматривался в лица арестованных.
— За что сидишь? — резко спросил он сидевшего на нарах старика.
Тот приподнялся, подтянул штаны и, немного, заикаясь, напуганный резким криком, прошамкал:
— Я и сам не знаю. Посадили — вот и сижу… Коняга со двора пропала, так я же в этом не виноват…
— Чья коняга? — перебил есаул.
— Да казенная. Пропили ее мои постояльцы, а на меня сваливают.
Черняк окинул старика с головы до ног быстрым взглядом, нетерпеливо дернул плечом.
— Забери свои манатки — и марш отсюда! — крикнул он, поворачиваясь к самогонщице.
Старик не сразу поверил, что его отпускают, и, обращаясь к есаулу, заморгал подслеповатыми глазами:
— Значит, мне уйти дозволяется?
Тот кивнул головой: катись, катись поскорей. Старик поспешно отвязал от нар свою торбу и бочком проскочил в дверь.
— А ты за что посажена? — уже допрашивал самогонщицу Черняк.
Та, доедая кусок пирога, затараторила:
— Меня, пане начальство, по несправедливости посадили. Вдова я, самогонку мою пили, а меня потом и посадили.
— Ты что, самогонкой торгуешь? — спросил Черняк.
— Да яка там торговля, — обиделась баба — Он, комендант, взял четыре бутылки и ни гроша не заплатил. Вот так все: самогонку пьют, а денег не платят. Яка же это торговля?…
— Довольно, сейчас же убирайся к черту!
Баба не заставила дважды повторять приказание и, схватив корзину, благодарно кланяясь, попятилась задом к двери.
— Дай вам боже здоровечко, господа начальство.
Долинник смотрел на эту комедию широко раскрытыми глазами. Никто из арестованных не понимал, в чем дело. Было ясно одно: пришедшие люди — какое-то начальство, имеющее власть над арестованными.
— А ты за что? — обратился к Долиннику Черняк.
— Встать перед паном полковником! — гаркнул есаул. Долинник медленно и тяжело приподнялся с пола.
— За что сидишь, спрашиваю? — повторил вопрос Черняк. Долинник несколько секунд смотрел на подкрученные усы полковника, на его гладко выбритое лицо, потом на козырек новенькой «керенки» с эмалевой кокардой, и вдруг мелькнула хмельная мысль: «А что, если выйдет?»
— Меня арестовали за то, что я шел по городу после восьми часов, — сказал он первое, что пришло ему на ум.
Ожидал весь в мучительном напряжении.
— А чего ночью шатаешься?
— Да не ночью, часов в одиннадцать.
Говорил и уже не верил в дикую удачу.
Колени дрогнули, когда услышал короткое: «Отправляйся».
Долинник, забыв свой пиджак, шагнул к двери, а есаул уже спрашивал следующего.
Корчагин был последним. Он сидел на полу, совершенно сбитый с толку всем тем, что видел, и даже не успел осознать, что Долинника отпустили. Понять, что происходит, он не мог. Всех отпускают. Но Долинник, Долинник. Он сказал, что арестован за ночное хождение… Наконец понял.
Полковник начал допрос худенького Зельцера с обычного:
— За что сидишь?
Бледный, волнующийся парикмахер ответил порывисто:
— Мне говорят, что я агитирую, но я не понимаю, в чем моя агитация заключается.
Черняк насторожился:
— Что? Агитация?! О чем агитируешь? Зельцер недоуменно развел руками:
— Я не знаю, но я говорил только, что собирают подписи на прошение головному атаману от еврейского населения.
— На какое прошение? — продвинулись к Зельцеру есаул и Черняк.
— Прошение об отмене погромов. Вы знаете, у нас был страшный погром. Население боится…
— Понятно, — оборвал его Черняк. — Мы тебе пропишем прошение, жидовская морда. — И, оборачиваясь к есаулу, бросил: — Этого фрукта надо запрятать подальше. Убрать его в штаб. Там я с ним побеседую лично. Узнаем, кто собирается подать прошение.
Зельцер пытался возразить, но есаул, резко махнув рукой, ударил его нагайкой по спине:
— Молчи, стерва!
Кривясь от боли, Зельцер отшатнулся в угол. Губы его задрожали, он едва сдерживал прорывающиеся рыдания.
При последней сцене Корчагин встал. В кладовой из арестованных оставались только он и Зельцер.
Черняк стоял перед юношей и ощупывал его черными глазами.
— Ну, а ты чего здесь?
На свой вопрос полковник услышал быстрый ответ:
— Я от седла крыло отрезал на подметки.
— От какого седла? — не понял полковник.
— У нас стоят два казака, так я от старого седла крыло отрезал для подметок, а казаки меня сюда и привели за это. — И, охваченный безумной надеждой выбраться на свободу, добавил: — Я кабы знал, что нельзя…
Полковник пренебрежительно глядел на Корчагина.
— И чем этот комендант занимался, черт его знает, тоже арестантов насбирал! — И, оборачиваясь к двери, закричал: — Можешь идти домой и скажи отцу, чтобы он тебя вздул как полагается. Ну, вылетай!
Не веря себе, с сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, схватив лежавший на полу пиджак Долинника, Корчагин кинулся к двери. Пробежал караулку и за спиной выходившего Черняка проскользнул во двор, оттуда в калитку и на улицу.
В кладовой остался одинокий, несчастный Зельцер. Он с мучительной тоской оглянулся, инстинктивно сделав несколько шагов к выходу, но в караулку вошел часовой, закрыл дверь, повесил замок и уселся на стоящий у двери табурет.
На крыльце Черняк, довольный, обратился к есаулу:
— Хорошо, что мы сюда заглянули. Смотри, сколько здесь швали набилось, а коменданта посадим недельки на две. Ну, поедем, что ли?
Во дворе выстраивал свой отряд старшой. Увидев полковника, он подбежал и отрапортовал:
— Все в порядке, пане полковник.
Черняк вложил ногу в стремя, легко вспрыгнул в седло. Есаул возился с норовистой лошадью. Подбирая поводья, Черняк сказал старшому:
— Скажи коменданту, что я выпустил всю дрянь, которую он тут напихал. Передай ему, что я посажу его на две недели за то, что он здесь развел. А того, что там сидит, перевести сейчас же в штаб. Караулу быть готовым.
— Слушаюсь, пане полковник, — откозырял старшой. Дав лошадям шпоры, полковник с есаулом понеслись галопом к площади, где уже кончался парад.

 

Перемахнув седьмой забор, Корчагин остановился. Бежать дальше не было сил.
Голодные дни в душной, непроветриваемой кладовой обессилили его. Домой нельзя, а к Брузжакам идти — узнает кто, разгромят всю семью. Куда же?
Он не знал, что делать, и бежал, оставляя позади себя огороды и задворки усадеб. Опомнился, лишь наткнувшись грудью на чью-то ограду. Глянул и обомлел: за высоким дощатым забором начинался сад главного лесничего. Вот куда принесли его усталые вконец ноги. Разве думал он добежать сюда? Нет.
Но почему же очутился именно у усадьбы лесничего?
На это ответить не мог.
Надо где-нибудь передохнуть и потом подумать, куда дальше; в саду есть деревянная беседка, там его никто не увидит.
Корчагин подпрыгнул, захватил рукой край доски, забрался на забор и свалился в сад. Оглянувшись на чуть видневшийся за деревьями дом, он пошел к беседке. Она была открыта почти со всех сторон. Летом ее обвивал дикий виноград — сейчас все было голо.
Повернулся к забору, но было поздно: за спиной он услышал бешеный лай. От дома по засыпанной листьями дорожке, оглашая сад грозным рычаньем, на него мчалась огромная собака.
Павел приготовился к защите.
Первое нападение было отбито ударом ноги. Но пес готовился ко второму. Кто знает, чем окончилась бы эта схватка, если бы знакомый Павлу звонкий голос не закричал:
— Трезор, назад!
По дорожке бежала Тоня. Оттащив за ошейник Трезора, она обратилась к стоящему у забора Павлу:
— Как вы сюда попали? Вас же могла искусать собака Хорошо, что я…
Она запнулась. Ее глаза широко раскрылись. До чего же похож на Корчагина этот неизвестно как забредший сюда юноша! Фигура у забора шевельнулась и тихо проговорила:
— Ты… Вы меня узнаете?
Тоня вскрикнула и порывисто шагнула к Корчагину:
— Павлуша, ты?
Трезор понял крик как сигнал к нападению и сильным прыжком бросился вперёд.
— Пошел вон!
Трезор, получив несколько пинков от Тони, обиженно поджал хвост и поплелся к усадьбе.
Тоня, сжимая руки Корчагина, произнесла:
— Ты свободен?
— А ты разве знаешь?
Тоня, не справляясь со своим волнением, порывисто ответила:
— Я все знаю. Мне рассказала Лиза. Но каким образом ты здесь? Тебя освободили?
Корчагин устало ответил:
— Освободили по ошибке. Я убежал. Меня уже, наверное, ищут. Сюда попал нечаянно. Хотел отдохнуть в беседке. — И, как бы извиняясь, добавил: — Я очень устал.
Она несколько мгновений смотрела на него и, вся охваченная приливом жалости, горячей нежности, тревоги и радости, сжимала его руки:
— Павлуша, милый, милый Павка, мой родной, хороший… Я люблю тебя… Слышишь?… Упрямый ты мой мальчишка, почему ты ушел тогда? Теперь ты пойдешь к нам, ко мне. Я тебя ни за что не отпущу. У нас спокойно, ты пробудешь сколько нужно.
Корчагин отрицательно покачал головой:
— Если меня найдут у вас, что тогда будет? Не могу я к вам.
Руки еще сильнее сжали пальцы, ресницы дрогнули, глаза заблестели.
— Если ты не пойдешь, ты больше меня никогда не увидишь. Ведь Артема нет, его забрали под конвоем на паровоз. Всех железнодорожников мобилизуют. Куда же ты пойдешь?
Корчагин понимал ее тревогу, но боязнь поставить под удар дорогую ему девушку останавливала его. Все пережитое утомило, хотелось отдохнуть, мучил голод. Он сдался.
Когда он сидел на диване в комнате Тони, в кухне между дочерью и матерью происходил разговор:
— Послушай, мама У меня в комнате сейчас сидит Корчагин, помнишь? Мой ученик. Я от тебя ничего не буду скрывать. Он был арестован за освобождение одного матроса-большевика. Он сбежал, и у него нет пристанища — Голос ее задрожал. — Я прошу тебя, мама, согласиться на то, чтобы он сейчас остался у нас.
Глаза дочери умоляюще посмотрели на мать. Та испытующе смотрела в глаза Тоне:
— Хорошо, я не возражаю. А где же ты устроишь его?
Тоня зарделась и смущенно, волнуясь, ответила:
— Я устрою его у себя в комнате на диване. Папе можно будет пока не говорить.
Мать прямо посмотрела в глаза Тоне.
— Это и было причиной твоих слез?
— Да.
— Он совсем еще мальчик.
Тоня нервно теребила рукав блузки:
— Да, но если бы он не ушел, его бы расстреляли, как взрослого.
Екатерина Михайловна была встревожена присутствием в доме Корчагина. Ее беспокоили и его арест, и несомненная симпатия Тони к этому мальчику, и то, что она его совершенно не знала.
А Тоню охватил хозяйственный азарт.
— Он должен выкупаться, мама. Я сейчас это устрою. Он грязен, как настоящий кочегар. Он столько времени не умывался.
Она бегала, суетилась, растапливала ванну, приготовляла белье. И с налету, избегая объяснений, схватив Павла за руку, потащила купаться.
— Ты должен все с себя снять. Вот тут костюм. Твою одежду нужно выстирать. Наденешь вот это, — сказала она, показывая на стул, где были аккуратно сложены синяя матросская блуза с полосатым белым воротничком и брюки клеш.
Павел удивленно оглядывался. Тоня улыбалась:
— Это мой маскарадный костюм. Он тебе будет хорош. Ну, хозяйничай, я тебя оставлю. Пока ты купаешься, я приготовлю кушать.
Она захлопнула дверь. Делать было нечего. Корчагин быстро разделся и забрался в ванну.
Через час все трое — мать, дочь и Корчагин — обедали на кухне.
Изголодавшись, Павел незаметно для себя опустошил третью тарелку. Сначала он стеснялся Екатерины Михайловны, но потом, видя ее дружеское отношение, освоился.
Когда после обеда они собрались в комнате Тони, Павел по просьбе Екатерины Михайловны рассказал о своих мытарствах.
— Что же вы думаете дальше делать? — спросила Екатерина Михайловна.
Павел задумался.
— Я хочу Артема повидать, а потом удрать отсюда.
— Куда?
— На Умань пробраться думаю или в Киев. Я сам не знаю, но отсюда надо убраться обязательно.
Павел не верил, что все так быстро переменилось. Еще утром каталажка, а сейчас Тоня рядом, чистая одежда, а главное — свобода.
Вот как иногда поворачивается жизнь: то темь беспросветная, то снова улыбается солнце. Если бы не нависающая угроза нового ареста, он был бы сейчас счастливым парнем.
Но именно сейчас, пока он здесь, в этом большом и тихом доме, его могли накрыть.
Надо было уходить куда угодно, но не оставаться здесь.
Но ведь уходить отсюда совсем не хочется, черт возьми! Как интересно было читать о герое Гарибальди! Как он ему завидовал, а ведь жизнь у этого Гарибальди была тяжелая, его гоняли по всему свету. Вот он, Павел, всего только семь дней прожил в ужасных муках, а кажется, будто год прошел.
Герой из него, Павки, видно, получается неважный.
— О чем ты думаешь? — спросила, нагнувшись над ним, Тоня. Ее глаза кажутся ему бездонными в своей темной синеве.
— Тоня, хочешь, я расскажу тебе о Христинке?…
— Рассказывай, — оживленно сказала Тоня.
— …и она больше не пришла. — Последние слова он договорил с трудом.
В комнате было слышно, как размеренно стучали часы. Тоня, склонив голову, готовая разрыдаться, до боли кусала губы. Павел посмотрел на нее.
— Я должен уйти отсюда сегодня же, — решительно сказал Павел.
— Нет, нет, ты сегодня никуда не пойдешь!
Тонкие теплые пальцы ее тихо забрались в его непокорные волосы, ласково теребили их…
— Тоня, ты мне должна помочь. Надо узнать в депо об Артеме и отнести записку Сережке. В вороньем гнезде у меня лежит револьвер. Мне идти нельзя, а Сережка должен его достать. Ты можешь это сделать?
Тоня поднялась:
— Я сейчас пойду к Сухарько. С ней в депо. Ты напиши записку, я отнесу Сереже. Где он живет? А если он захочет прийти, сказать ему, где ты?
Подумав, Павел ответил:
— Пусть сам принесет в сад вечером.
Тоня вернулась домой поздно. Павел спал крепким сном. От прикосновения ее руки он проснулся. Она радостно улыбалась:
— Артем сейчас придет. Он только что приехал. Его под ручательство отца Лизы отпустят на час. Паровоз стоит в депо. Я ему не могла сказать, что ты здесь. Сказала, что передам что-то очень важное. Да вот он.
Тоня побежала к двери. Не веря своим глазам, Артем как вкопанный остановился в дверях. Тоня закрыла за ним дверь, чтобы не услыхал в кабинете больной тифом отец.
Когда руки Артема схватили Павла в свои объятия, у Павла хрустнули кости.
— Братишка! Павка!

 

Было решено: Павел едет завтра. Артем устроит его на паровоз к Брузжаку, который отправляется в Казатин.
Артем, обычно суровый, потерял равновесие, измучившись за брата, не зная об его участи. Он теперь был бесконечно счастлив.
— Значит, утром в пять часов ты приходишь на материальный склад. Дрова погрузят на паровоз, и ты сядешь. Хотелось бы с тобой поговорить, но пора возвращаться. Завтра провожу. Из нас формируют железнодорожный батальон. Как при немцах — под охраной ходим.
Артем попрощался и ушел.
Быстро спустились сумерки. Сережа должен был прийти к ограде сада. В ожидании Корчагин ходил по темной комнате из угла в угол. Тоня с матерью были у Туманова.
С Сережей встретились в темноте и крепко сжали друг другу руки. С ним пришла Валя. Говорили тихо.
— Я револьвера не принес. У тебя во дворе полно петлюровцев. Подводы стоят, огонь разложили. На дерево полезть никак нельзя было. Вот неудача какая, — оправдывался Сережа.
— Шут с ним, — успокаивал его Павел. — Может, это и лучше. В дороге могут нащупать — голову оторвут. Но ты его забери обязательно.
Валя придвинулась к нему:
— Ты когда едешь?
— Завтра, Валя, чуть свет.
— Но как ты выбрался, расскажи!
Павел быстро, шепотом рассказал о своих мытарствах. Прощались тепло. Сережа не шутил, волновался.
— Счастливого пути, Павел, не забывай нас, — с трудом выговорила Валя.
Ушли, сразу растаяв в темноте.
Тишина в доме. Лишь часы шагают, четко чеканя шаг. Никому из двоих не приходит в голову мысль уснуть, когда через шесть часов они должны расстаться и, быть может, больше никогда не увидят друг друга Разве можно рассказать за этот коротенький срок те миллионы мыслей и слов, которые носит в себе каждый из них!
Юность, безгранично прекрасная юность, когда страсть еще непонятна, лишь смутно чувствуется в частом биении сердец; когда рука испуганно вздрагивает и убегает в сторону, случайно прикоснувшись к груди подруги, и когда дружба юности бережет от последнего шага! Что может быть роднее рук любимой, обхвативших шею, и — поцелуй, жгучий, как удар тока!
За всю дружбу это второй поцелуй. Корчагина, кроме матери, никто не ласкал, но зато били много. И тем сильнее чувствовалась ласка.
В жизни забитой, жестокой, не знал, что есть такая радость. А эта девушка на пути — большое счастье.
Он чувствует запах ее волос и, кажется, видит ее глаза.
— Я так люблю тебя, Тоня! Не могу я тебе этого рассказать, не умею…
Прерываются его мысли. Как послушно гибкое тело!.. Но дружба юности выше всего.
— Тоня, когда закончится заваруха, я обязательно буду монтером. Если ты от меня не откажешься, если ты действительно серьезно, а не для игрушки, тогда я буду для тебя хорошим мужем. Никогда бить не буду, душа с меня вон, если я тебя чем обижу.
И, боясь заснуть обнявшись, чтобы не увидела мать и не подумала нехорошее, разошлись.
Уже просыпалось утро, когда они уснули, заключив крепкий договор не забывать друг друга.
Ранним утром Екатерина Михайловна разбудила Корчагина.
Он быстро вскочил на ноги.
Когда переодевался в ванной в свое платье, натягивал сапоги, пиджак Долинника, мать разбудила Тоню.
Быстро шли в сыром утреннем тумане к станции. Подошли обходом к дровяным складам. Их нетерпеливо ожидал Артем у нагруженного дровами паровоза.
Медленно подходил мощный паровоз «щука», окутанный клубами шипящего пара.
В окно паровозной кабинки смотрел Брузжак.
Быстро попрощались. Цепко схватился за железные поручни паровозных ступенек. Полез наверх. Обернулся. На переезде стояли две знакомые фигуры: высокая — Артема и рядом с ним стройная, маленькая — Тони.
Ветер сердито теребил воротник ее блузки, трепал локоны каштановых волос. Она махала рукой.
Артем, кинув вкось взгляд на сдерживавшую рыдания Тоню, вздохнул:
«Или я совсем дурак, или у этих гайка не на месте. Ну и Павка! Вот тебе и шкет!»
Когда поезд ушел за поворот, Артем повернулся к Тоне:
— Ну что ж, будем друзьями? — И в его громадной руке спряталась крошечная рука Тони.
Издалека донесся грохот набиравшего ход поезда.

Глава седьмая

Целую неделю городок, опоясанный окопами и опутанный паутиной колючих заграждений, просыпался и засыпал под оханье орудий и клекот ружейной перестрелки. Лишь глубокой ночью становилось тихо. Изредка срывали тишину испуганные залпы: щупали друг друга секреты. А на заре на вокзале у батарей начинали копошиться люди. Черная пасть орудия злобно и страшно кашляла. Люди спешили накормить его новой порцией свинца. Бомбардир дергал за шнур, земля вздрагивала. В трех верстах от города, над деревней, занятой красными, снаряды неслись с воем и свистом, заглушая все, и падая, взметали вверх разорванные глыбы земли.
На дворе старинного польского монастыря была расположена батарея красных. Монастырь стоял на высоком холме посреди деревни.
Вскочил военком батареи товарищ Замостин. Он спал, положив голову на хобот орудия. Подтягивая потуже ремень с тяжелым маузером, прислушивался к полету снаряда, ожидая разрыва. Двор огласился его звонким голосом:
— Досыпать завтра будем, товарищи. По-ды-ма-а-ай-сь! Батарейцы спали тут же, у орудий. Они вскочили так же быстро, как и военком. Один только Сидорчук медлил, он нехотя подымал заспанную голову.
— Ну и гады, чуть свет — уже гавкают. Что за подлый народ! Замостин расхохотался:
— Несознательные элементы, Сидорчук. Не считаются с тем, что тебе поспать хочется.
Батареец подымался, недовольно ворча.
Через, несколько минут на монастырском дворе громыхали орудия, а в городе рвались снаряды. На высоченной трубе сахарного завода примостились на настланных досках петлюровский офицер и телефонист.
Они взбирались по железным ступенькам, идущим внутри трубы.
Весь городок был как на ладони. Отсюда они управляли артиллерийской стрельбой. Им было видно каждое движение осадивших город красных. Сегодня у большевиков большое оживление. В «цейсе» видно движение их частей. Вдоль железнодорожного пути к Подольскому вокзалу медленно катился бронепоезд, не прекращая артиллерийского обстрела. За ним виднелись цепи пехоты. Несколько раз красные бросались в атаку, пытаясь захватить городок, но «сичевики» укрепились на подступах, окопались. И вскипали ураганным огнем окопы. Все кругом наполнялось сумасшедшим стрекотом выстрелов. Он вырастал в сплошной рев, поднимаясь до наивысшего напряжения в моменты атак. И, залитые свинцовым ливнем, не выдерживая нечеловеческого напряжения, цепи большевиков отходили назад, оставляя на поле неподвижные тела.
Сегодня удары по городку все настойчивее, все чаще. Воздух беспокойно мечется от орудийной пальбы. С высоты заводской трубы видно, как, припадая к земле, спотыкаясь, неудержимо идут вперед цепи большевиков. Они почти заняли вокзал. Сичевики втянули в бой все свои наличные резервы, но не могли заполнить образовавшийся на вокзале прорыв. Полные отчаянной решимости, большевистские цепи врывались в привокзальные улицы. Выбитые коротким страшным ударом с последней своей позиции — пригородных садов и огородов, петлюровцы третьего полка сичевых стрельцов, оборонявшие вокзал, беспорядочно, разрозненными кучками бросились в город. Не давая опомниться и остановиться, сметая штыковым ударом заградительные посты, красноармейские цепи заполняли улицы.
Никакая сила не могла удержать Сережку Брузжака в подвале, где собрались его семья и ближайшие соседи. Его тянуло наверх. Несмотря на протесты матери, он выбрался из прохладного погреба. Мимо дома с лязгом, стреляя во все стороны, пронесся бронеавтомобиль «Сагайдачный». Вслед за ним бежали врассыпную охваченные паникой цепи петлюровцев. Во двор Сережи забежал один из сичевиков. Он с лихорадочной поспешностью сбросил с себя патронташ, шлем и винтовку и, перемахнув через забор, скрылся в огородах. Сережа решил выглянуть на улицу. По дороге к Юго-западному вокзалу бежали петлюровцы. Их отступление прикрывал броневик. Шоссе, ведущее в город, было пустынно. Но вот на дорогу выскочил красноармеец. Он припал к земле и выстрелил вдоль шоссе. За ним другой, третий… Сережа видит их: они пригибаются и стреляют на ходу. Не скрываясь, бежит загорелый, с воспаленными глазами китаец, в нижней рубашке, перепоясанный пулеметными лентами, с гранатами в обеих руках. Впереди всех, выставив ручной пулемет, мчится совсем еще молодой красноармеец. Это первая цепь красных, ворвавшихся в город. Чувство радости охватило Сережу. Он бросился на шоссе и закричал что было сил:
— Да здравствуют товарищи!
От неожиданности китаец чуть не сбил его с ног. Он хотел было свирепо накинуться на Сережу, но восторженный вид юноши остановил его.
— Куда Петлюра бежала? — задыхаясь, кричал ему китаец.
Но Сережа его не слушал. Он быстро вбежал во двор, схватил брошенные сичевиком патронташ и винтовку и бросился догонять цепь. Его заметили только тогда, когда ворвались на Юго-западный вокзал. Отрезав несколько эшелонов, нагруженных снарядами, амуницией, отбросив противника в лес, остановились, чтобы отдохнуть и переформироваться. Юный пулеметчик подошел к Сереже и удивленно спросил:
— Ты откуда, товарищ?
— Я здешний, из городка, я только и ждал, чтобы вы пришли.
Сережу обступили красноармейцы.
— Моя его знает, — радостно улыбался китаец. — Его клицала: «Длавствуй, товалиса!» Его больсевика — наса, молодой, холосая! — добавил он восхищенно, хлопая Сережу по плечу.
А сердце Сережи радостно билось. Его сразу приняли, как своего. Он вместе с ними брал в штыковой атаке вокзал.
Городок ожил. Измученные жители выбирались из подвалов и погребов и стремились к воротам, посмотреть на входившие в город красные части. Антонина Васильевна и Валя в рядах красноармейцев заметили шагавшего со всеми Сережу. Он шел без фуражки, опоясанный патронташем, с винтовкой за плечом.
Антонина Васильевна, возмущенная, всплеснула руками.
Сережа, ее сын, вмешался в драку. О, это ему даром не пройдет! Подумать только: перед всем городом с винтовкой ходит! А потом что будет?
И, охваченная этими мыслями, Антонина Васильевна, уже не сдерживая себя, закричала:
— Сережка, марш домой, сейчас же! Я тебе покажу, мерзавцу. Ты у меня повоюешь! — И она направилась к сыну с намерением остановить его.
Но Сережа, ее Сережа, которому она не раз драла уши, сурово взглянул на мать и, заливаясь краской стыда и обиды, отрезал:
— Не кричи! Никуда отсюда я не пойду. — И не останавливаясь, прошел мимо.
Антонина Васильевна вспыхнула:
— Ах, вот как ты с матерью разговариваешь! Ну, так не смей после этого домой возвращаться.
— И не вернусь! — не оборачиваясь, крикнул в ответ Сережа. Антонина Васильевна, растерянная, осталась стоять на дороге. А мимо двигались ряды загорелых, запыленных бойцов.
— Не плачь, мамаша! Сынка комиссаром выберем, — раздался чей-то крепкий насмешливый голос.
Веселый смех посыпался по взводу. Впереди роты сильные голоса дружно взмахнули песню:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе,
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе.

Мощно подхватили ряды песню, и в общем хоре — звонкий голос Сережи. Он нашел новую семью. И в ней один штык его, Сережи.
На воротах усадьбы Лещинского — белый картон. На нем коротко: «Ревком».
Рядом огневой плакат. Прямо в грудь читающему направлены палец и глаза красноармейца. И подпись:
«Ты вступил в Красную Армию?»
Ночью расклеили работники подива этих немых агитаторов. Тут же первое воззвание ревкома ко всем трудящимся города Шепетовки:
«Товарищи! Пролетарскими войсками взят город. Восстановлена советская власть. Призываем население к спокойствию. Кровавые погромщики отброшены, но, чтоб они больше никогда не вернулись обратно, чтобы их уничтожить окончательно, вступайте в ряды Красной Армии. Всеми силами поддерживайте власть трудящихся. Военная власть в городе принадлежит начальнику гарнизона. Гражданская власть — революционному комитету.
Предревкома Долинник».
В усадьбе Лещинского появились новые люди. Слово «товарищ», за которое еще вчера платились жизнью, звучало сейчас на каждом шагу. Непередаваемо волнующее слово «товарищ»!
Долинник забыл и сон и отдых.
Столяр налаживал революционную власть.
На двери маленькой комнаты дачи — лоскуток бумаги. На нем карандашом: «Партийный комитет». Здесь товарищ Игнатьева, спокойная, выдержанная. Ей и Долиннику поручил подив организацию органов Советской власти.
Прошел день, и уже сидят за столами сотрудники, стучит пишущая машинка, организован продкомиссариат.
Комиссар Тыжицкий — подвижной, нервный. Тыжицкий работал на сахарном заводе помощником механика. С настойчивостью поляка начал он в первые же дни укрепления Советской власти громить аристократические верхушки фабричной администрации, которая притаилась со скрытой ненавистью к большевикам.
На фабричном собрании, запальчиво стуча кулаком о барьер трибуны, бросал он окружающим его рабочим жесткие, непримиримые слова по-польски.
— Конечно, — говорил он, — что было, того уже не будет. Достаточно наши отцы и мы сами целую жизнь пробатрачили на Потоцкого. Мы им дворцы строили, а за это ясновельможный граф давал нам ровно столько, чтобы мы с голоду на работе не подохли.
Сколько лет графы Потоцкие да князья Сангушки на наших горбах катаются? Разве мало среди нас, поляков, рабочих, которых Потоцкий держал в ярме, как и русских и украинцев? Так вот, среди этих рабочих ходят слухи, пущенные прислужниками графскими, что власть Советская всех их в железный кулак сожмет!
Это подлая клевета, товарищи. Никогда еще рабочие разных народностей не имели таких свобод, как теперь.
Все пролетарии есть братья, но панов-то мы уж прижмем, будьте уверены. — Его рука описывает дугу и вновь обрушивается на барьер трибуны. — А кто нас поделил на народы, кто заставляет проливать кровь братьев? Короли и дворяне с давних веков посьшали крестьян польских на турок, и всегда один народ нападал и громил другой — сколько народу уничтожено, каких только несчастий не произошло! И кому это было нужно, нам, что ли? Но вскоре все это закончится. Пришел конец этим гадам. Большевики кинули всему миру страшные для буржуев слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот в чем наше спасенье, наша надежда на счастливую жизнь, чтобы рабочий рабочему был брат. Вступайте, товарищи, в Коммунистическую партию!
Будет и польская республика, только советская, без Потоцких, которых мы изничтожим под корень, а в Польше советской сами хозяевами станем. Кто из вас не знает Броника Пташинского? Он назначен ревкомом комиссаром нашего завода. «Кто был ничем, тот станет всем». Будет и у нас праздник, товарищи, не слушайте только этих скрытых змей! И если наше рабочее доверие поможет, то организуем братство всех народов во всем мире!
Вацлав высказал эти новые слова из глубины своего простого, рабочего сердца.
Когда он сошел с трибуны, молодежь проводила его сочувственными возгласами. Только старшие боялись высказаться. Кто знает? Может быть, завтра большевики отступят, и тогда придется расплатиться за каждое свое слово. Если не попадешь на виселицу, то уж с завода прогонят наверняка.
Комиссар просвещения — худенький стройный учитель Чернопысский. Это пока единственный человек среди местного учительства, преданный большевикам. Напротив ревкома разместилась рота особого назначения. Ее красноармейцы дежурят в ревкоме. Вечером в саду, перед входом, стоит настороженный «максим» со змеей-лентой, уползающей в приемник. Рядом двое с винтовками.
В ревком направляется товарищ Игнатьева. Она обращает внимание на молоденького красноармейца и спрашивает:
— Сколько вам лет, товарищ?
— Пошел семнадцатый.
— Вы здешний? Красноармеец улыбается:
— Да, я только позавчера во время боя в армию вступил. Игнатьева всматривается в него:
— Кто ваш отец?
— Помощник машиниста.
В калитку входит Долинник с каким-то военным. Игнатьева, обращаясь к нему, говорит:
— Вот я и заправилу в райком комсомола подыскала, он местный.
Долинник окинул быстрым взглядом Сергея:
— Чей? А, Захара сын! Что ж, валяй, накручивай ребят. Сережа удивленно взглянул на них:
— А как же с ротой?
Уже взбегая на ступеньки, Долинник бросил:
— Это мы уладим.
К вечеру второго дня был создан комитет Коммунистического союза молодежи Украины.
Новая жизнь ворвалась неожиданно и быстро. Она заполнила его всего. Закрутила в своем водовороте. Сережа забыл семью, хоть она и была где-то совсем близко.
Он, Сережа Брузжак, — большевик. И в десятый раз вытаскивал из кармана полосочку белой бумаги, где на бланке комитета КП(б)У было написано, что он, Сережа, комсомолец и секретарь комитета. А если бы кто и подумал сомневаться, то поверх гимнастерки, на ремне, в брезентовой кустарной кобуре, висел внушительный «манлихер», подарок дорогого Павки. Это убедительнейший мандат. Эх, жаль, нет Павлушки!
Сережа целыми днями бегал по поручениям ревкома. Вот и сейчас Игнатьева ожидает его. Они едут на станцию, в подив, где для ревкома дадут литературу и газеты. Он быстро выбегает на улицу. Работник политотдела ждет их у ворот ревкома с автомашиной.
До вокзала далеко. На вокзале в вагонах стоял штаб и политотдел первой советской украинской дивизии. Игнатьева использует поездку для расспросов Сережи:
— Что ты сделал по своей отрасли? Создал организацию? Ты должен агитировать своих друзей, детей рабочих. В ближайшее время нужно сколотить группу коммунистической молодежи. Завтра мы составим и отпечатаем воззвание комсомола. Потом соберем в театре молодежь, устроим митинг; в общем, я тебя познакомлю в подиве с Устинович. Она, кажется, ведет работу среди вашего брата.
Устинович оказалась восемнадцатилетней дивчиной с темными стрижеными волосами, в новенькой гимнастерке цвета хаки, перехваченной в талии узеньким ремешком. Сережа узнал от нее очень много нового и получил обещание помогать в работе. На прощание она нагрузила его тюком литературы и, особо, маленькой книжечкой — программой и уставом комсомола.
Поздно вечером возвратились в ревком. В саду ожидала Валя. С упреками она набросилась на Сергея:
— Как тебе не стыдно! Ты что, совсем от дома отрекся? Мать из-за тебя каждый день плачет, отец сердится. Скандал будет.
— Ничего, Валя, не будет. Домой мне идти некогда. Честное слово, некогда. И сегодня не приду. А вот с тобой поговорить нужно. Идем ко мне.
Валя не узнавала брата. Он совсем изменился. Его словно кто зарядил электричеством. Усадив сестру на стул, Сережа начал сразу, без обиняков:
— Дело такое. Вступай в комсомол. Непонятно? Коммунистический союз молодежи. Я в этом деле за председателя. Не веришь? На вот, почитай!
Валя прочла и смущенно посмотрела на брата:
— Что я буду делать в комсомоле? Сережа развел руками:
— Что? Делать нечего? Милая! Так я же ночами не сплю. Агитацию раздуть надо. Игнатьева говорит: соберем всех в театре и про Советскую власть рассказывать будем, а мне, говорит, речь надо произнести! Я думаю, зря, потому что я, понятно, не знаю, как ее говорить. И завалюсь я, что называется. Ну вот, так и говори: как насчет комсомола?
— Я не знаю. Мать тогда совсем рассердится.
— Ты на мать не смотри, Валя, — возразил Сережка. — Она не разбирается в этом. Она только смотрит, чтобы ее дети при ней были. Она против Советской власти ничего не имеет. Наоборот, сочувствует. Но чтоб воевали на фронте другие, не ее сыновья. А это разве справедливо? Помнишь, как нам Жухрай рассказывал? Вот Павка, тот на мать не оглядывался. А теперь нам право вышло жить на свете как полагается. Что ж, Валюша, неужели ты откажешься? А как хорошо было бы! Ты среди дивчат, а я среди ребят взялся бы. Рыжего чертяку Климку сегодня же в оборот возьму. Ну так как же, Валя, пристаешь к нам или нет? Вот тут книжечка у меня есть по этому делу. Он достал из кармана и подал ей. Валя, не отрывая глаз от брата, тихо спросила:
— А что будет, если опять придут петлюровцы? Сережа впервые задумался над этим вопросом.
— Я-то, конечно, уйду со всеми. Но вот с тобой как быть? Мать действительно несчастная будет. — Он замолчал.
— Ты меня запишешь, Сережа, так, чтобы мать не знала и никто не знал, только я да ты. Я помогать буду во всем, так лучше будет.
— Верно, Валя.
В комнату вошла Игнатьева.
— Это моя сестренка, товарищ Игнатьева, Валя. Я с ней разговор имел насчет идеи. Она вполне подходящая, но вот, понимаете, мать у нас серьезная. Можно так ее принять, чтобы об этом никто не знал? Ежели нам, скажем, отступать придется, так я, конечно, за винтовку — и пошел, а ей вот мать жалко.
Игнатьева сидела на краю стола и внимательно слушала его.
— Хорошо. Так будет лучше.

 

Театр битком набит говорливой молодежью, созванной сюда развешанными по городу объявлениями о предстоящем митинге. Играет духовой оркестр рабочих сахарного завода. Больше всего в зале учащихся — гимназисток, гимназистов, учеников высшего начального училища.
Все они привлечены сюда не столько митингом, сколько спектаклем.
Наконец поднялся занавес, и на возвышении появился только что приехавший из уезда секретарь укома товарищ Разин.
Маленький, худенький, с острым носиком, он привлек к себе всеобщее внимание. Его речь слушали с большим интересом. Он говорил о борьбе, которой охвачена вся страна, и призывал молодежь объединиться вокруг Коммунистической партии. Он говорил как настоящий оратор, в его речи было слишком много таких слов, как «ортодоксальные марксисты», «социал-шовинизм» и так далее, которых слушатели, конечно, не поняли. Когда он кончил, его наградили громкими аплодисментами. Он передал слово Сереже и уехал.
Случилось то, чего Сережа боялся. Речи не выходило. «Что говорить, о чем?» — мучился он, подыскивая слова и не находя их.
Игнатьева выручила его, шепнув из-за стола:
— Говори об организации ячейки.
Сережа сразу перешел к практическим мероприятиям:
— Вы уже все слышали, товарищи, теперь нам надо создать ячейку. Кто из вас поддерживает это?
В зале настала тишина.
Устинович пришла на помощь. Она начала рассказывать слушателям об организации молодежи в Москве. Сережа, смущенный, стоял в стороне.
Его волновало такое отношение к организации ячейки, и он недружелюбно посматривал на зал. Устинович слушали невнимательно. Заливанов что-то шептал Лизе Сухарько, презрительно посматривая на Устинович. В переднем ряду гимназистки старших классов, с напудренными носиками и лукаво стреляющими по сторонам глазками, переговаривались между собой. В углу, у входа на сцену, находилась группа молодых красноармейцев. Среди них Сережа увидел знакомого юного пулеметчика. Он сидел на краю рампы, нервно ерзал, с ненавистью смотрел на щегольски одетых Лизу Сухарько и Анну Адмовскую. Они без всякого стеснения разговаривали со своими кавалерами.
Чувствуя, что ее не слушают, Устинович быстро закончила свою речь и уступила место Игнатьевой. Спокойная речь Игнатьевой утихомирила слушателей.
— Товарищи молодежь, — говорила она, — каждый из вас может продумать все то, что он слышал здесь, и я уверена, что среди вас найдутся товарищи, которые пойдут в революцию активными участниками, а не зрителями. Двери для вас открыты, остановка только за вами. Мы хотим, чтобы вы высказались сами. Приглашаем желающих это сделать.
В зале снова водворилась тишина. Но вот с задних рядов раздался голос:
— Я хочу сказать!
И к сцене пробрался похожий на медвежонка, с чуть косыми глазами Миша Левчуков.
— Ежели такое дело, надо большевикам подсоблять, я не отказываюсь. Сережка меня знает. Я записываюсь в комсомол.
Сережа радостно улыбнулся.
— Вот видите, товарищи! — рванулся он сразу на середину сцены. — Я же говорил, вот Мишка — свой парень, потому что у него отец — стрелочник, задавило его вагоном, от этого Мишка образования не получил. Но в нашем деле разобрался сразу, хотя гимназию не кончил.
В зале послышался шум и выкрики. Слова попросил гимназист Окушев, сын аптекаря, парень со старательно накрученным хохлом. Одернув гимнастерку, он начал:
— Я извиняюсь, товарищи. Я не понимаю, чего от нас хотят. Чтобы мы занимались политикой? Лучиться когда мы будем? Нам гимназию кончать надо. Другое дело, если бы создали какое-нибудь спортивное общество, клуб, где можно было бы собраться, почитать. А то политикой заниматься, а потом тебя повесят за это. Извините. Я думаю, на это никто не согласится.
В зале раздался смех. Окушев соскочил со сцены и сел. Его место занял молодой пулеметчик. Бешено надвинув фуражку на лоб, метнув озлобленным взглядом по рядам, он с силой выкрикнул:
— Смеетесь, гады?
Глаза его — как два горящих угля. Глубоко вдохнув в себя воздух, весь дрожа от ярости, он заговорил:
— Моя фамилия — Жаркий Иван. Я не знаю ни отца, ни матери, беспризорный я был; нищим валялся под заборами. Голодал и нигде не имел приюта. Жизнь собачья была, не так, как у вас, сыночков маменькиных. А вот пришла власть советская, меня красноармейцы подобрали. Усыновили целым взводом, одели, обули, научили грамоте, а самое главное — понятие человеческое дали. Большевиком через них сделался и до смерти им буду. Я хорошо знаю, за что борьба идет: за нас, за бедняков, за рабочую власть. Вот вы ржете, как жеребцы, а того не знаете, что под городом двести товарищей легло, навсегда погибло… — Голос Жаркого зазвенел, как натянутая струна… — Жизнь, не задумываясь, отдали за наше счастье, за наше дело… По всей стране гибнут, по всем фронтам, а вы в это время здесь карусели крутили. Вы вот к ним обращаетесь, товарищи, — обернулся он вдруг к столу президиума, — вот к этим, — показал он пальцем на зал, — а разве они поймут? Нет! Сытый голодному не товарищ. Здесь один только нашелся, потому что он бедняк, сирота. Обойдемся и без вас, — яростно накинулся он на собрание, — просить не будем, на черта сдались нам такие! Таких только пулеметом прошить! — задыхаясь, крикнул он напоследок и, сбежав со сцены, ни на кого не глядя, направился к выходу.
Из президиума на вечере никто не остался. Когда шли к ревкому, Сережа огорченно сказал:
— Вот какая буза получилась! Жаркий-то прав. Ничего у нас не вышло с этими гимназистами. Только зло берет.
— Нечего удивляться, — прервала его Игнатьева, — пролетарской молодежи здесь почти нет. Ведь большинство или мелкая буржуазия, или городская интеллигенция, обыватели. Работать надо среди рабочих. Опирайся на лесопилку и сахарный завод. Но от митинга польза все-таки будет. Среди учащихся есть хорошие товарищи. Устинович поддержала Игнатьеву:
— Наша задача, Сережа, неустанно проталкивать в сознание каждого наши идеи, наши лозунги. На каждое новое событие партия будет обращать внимание всех трудящихся. Мы проведем целый ряд митингов, совещаний, съездов. Подив на станции открывает летний театр. На днях прибудет агитпоезд, и работу развернем вовсю. Помните, Ленин говорил: мы не победим, если не втянем в борьбу многомиллионные массы трудящихся.
Поздно вечером Сергей проводил Устинович на станцию. На прощанье крепко пожал руку, на секунду задержал ее в своей. Устинович чуть заметно улыбнулась.
Возвращаясь в город, Сергей завернул к своим.
Молча, не возражая, выдержал Сережа нападки матери. Но когда выступил отец, Сережа сам перешел к активным действиям и сразу загнал Захара Васильевича в тупик:
— Послушай, батька, когда вы при немцах бастовали и на паровозе часового убили, ты о семье думал? Думал. А все-таки пошел, потому что тебя твоя совесть рабочая заставила. А я тоже о семье думал. Понимаю я, что если отступим, то вас за меня преследовать будут. Да зато, если мы победим, то наш верх будет. А дома я сидеть не могу. Ты, батька, сам это хорошо понимаешь. Зачем же бузу заваривать? Я за хорошее дело взялся, ты меня поддержать должен, помочь, а ты скандалишь. Давай, батька, помиримся, тогда и мама перестанет на меня кричать. — Он смотрел на отца своими чистыми голубыми глазами, ласково улыбаясь, уверенный в своей правоте.
Захар Васильевич беспокойно завозился на лавке и сквозь щетину густых усов и небритой бороденки показал в улыбке желтоватые зубы.
— На сознание нажимаешь, шельмец? Ты думаешь, если револьвер прицепил, то я тебя ремнем не огрею?
Но в его голосе не было угрозы. Смущенно помявшись, он добавил, решительно протягивая сыну свою корявую руку:
— Двигай, Сережа, раз уже на подъеме, тормозить не стану, только ты от нас не отсовывайся, приходи.

 

Ночь. Полоска света от приоткрытой двери лежит на ступеньках. В большой комнате, обставленной мягкими, обитыми плюшем диванами, за широким адвокатским столом — пятеро. Заседание ревкома. Долинник, Игнатьева, предчека Тимошенко, похожий на киргиза, в кубанке, и двое из ревкома — верзила-железнодорожник Шудик и Остапчук, с приплюснутым носом, деповский.
Долинник, перегнувшись через стол и уставившись на Игнатьеву упрямым взглядом, охрипшим голосом выдалбливал слово за словом:
— Фронту нужно снабжение. Рабочим нужно есть. Как только мы пришли, торгаши и базарные спекулянты вздули цены. Совзнаки не принимаются. Торгуют или на старые, николаевские, или на керенки. Сегодня же выработаем твердые цены. Мы прекрасно понимаем, что никто из спекулянтов по твердой цене продавать не станет. Попрячут. Тогда мы произведем обыски и реквизируем у шкуродеров все товары. Тут разводить кисель нельзя. Допустить, чтобы рабочие дальше голодали, мы не можем. Товарищ Игнатьева предупреждает, чтобы мы не перегнули палку. Это, я скажу, у нее интеллигентская мягкотелость. Ты не обижайся, Зоя: я говорю то, что есть. Притом дело не в мелких торгашах. Вот я получил сегодня сведения, что в доме трактирщика Бориса Зона есть потайной подвал. В этот подвал еще до петлюровцев крупные магазинщики сложили громадные запасы товара. — Он выразительно, с ядовитой насмешкой посмотрел на Тимошенко.
— Откуда ты узнал? — спросил тот растерянно. Ему было досадно, что Долинник все сведения получил раньше его, в то время как об этом прежде всего должен был знать он, Тимошенко.
— Ге-ге! — смеялся Долинник. — Я, браток, все вижу. Я не только про подвал знаю, — продолжал он, — я и про то знаю, что ты вчера полбутылки самогона с шофером начдива выдул.
Тимошенко заерзал на стуле. На его желтоватом лице появился румянец.
— Ну и хвороба! — выдавил он восхищенно. Но, бросив взгляд на нахмурившуюся Игнатьеву, замолчал. «Вот чертов столяр! У него своя Чека», — думал Тимошенко, смотря на предревкома.
— Узнал я от Сергея Брузжака, — продолжал Долинник. — У него приятель есть, что ли, в буфете работал. Так он от поваров узнал, что их Зон раньше снабжал всем необходимым в неограниченном количестве. А вчера Сережа добыл точные сведения: погреб есть, только надо его найти. Вот ты, Тимошенко, бери ребят, Сережу. Сегодня же чтоб все было найдено! В случае удачи мы снабдим рабочих и опродкомдив.
Через полчаса восемь вооруженных вошли в дом трактирщика, двое остались на улице, у входа.
Хозяин, приземистый, толстый, как десятиведерная бочка, заросший рыжей щетиной, стуча деревянной ногой, залебезил перед вошедшими и хриплым гортанным басом спросил:
— В чем дело, товарищи? Почему в такой поздний час?
За спиной Зона, накинув халаты, щурясь от света электрического фонарика Тимошенко, стояли дочери. А в соседней комнате, охая, одевалась дородная супруга.
Тимошенко объяснил в двух словах:
— Произведем обыск.
Каждый квадрат пола был исследован. Обширный сарай, заваленный пилеными дровами, кладовые, кухни и вместительный погреб — все подверглось тщательному обследованию. Однако никаких следов потайного погреба не обнаружили.
В маленькой комнатушке, у кухни, крепким сном спала прислуга трактирщика. Спала так крепко, что не слыхала, как вошли. Сережа осторожно разбудил ее.
— Ты что, здесь служишь? — спросил он заспанную девушку.
Натягивая на плечи одеяло, закрываясь рукой от света, ничего не понимая, она удивленно ответила:
— Служу. А вы кто такие?
Сережа объяснил и ушел, предложив ей одеться. В просторной столовой Тимошенко расспрашивал хозяина. Трактирщик пыхтел, говорил возбужденно, брызгаясь слюной:
— Что вы хотите? У меня другого погреба нет. Вы напрасно время тратите. Уверяю вас, напрасно. У меня был трактир, но теперь я бедняк. Петлюровцы меня ограбили, чуть не убили. Я очень рад Советской власти, но что у меня есть, то вы видите. — И он растопыривал свои короткие толстые руки. А глаза с кровяными прожилками перебегали с лица предчека на Сережу, с Сережи куда-то в угол и на потолок. Тимошенко нервно кусал губы:
— Значит, вы продолжаете скрывать? Последний раз предлагаю указать, где находится погреб.
— Ах, что вы, товарищ военный, — вмешалась супруга трактирщика, — мы сами прямо голодаем! У нас все забрали. — Она хотела было заплакать, но у нее ничего не получилось.
— Голодаете, а прислугу держите, — вставил Сережа.
— Ах, какая там прислуга! Просто бедная девушка у нас живет. Ей некуда деваться. Да пусть вам сама Христинка скажет.
— Ладно, — крикнул, теряя терпение, Тимошенко, — приступаем к делу!
На дворе уже был день, а в доме трактирщика все еще шел упорный обыск. Озлобленный неудачей тринадцатичасовых поисков, Тимошенко решил было прекратить обыск, но в маленькой комнатке прислуги уже собиравшийся уходить Сережа вдруг услышал тихий шепот девушки:
— Наверное, в кухне, в печи.
Через десять минут развороченная русская печь открыла железную крышку люка. А час спустя двухтонный грузовик, нагруженный бочками и мешками, отъезжал от дома трактирщика, окруженного толпой зевак.

 

Жарким днем с маленьким узелочком пришла с вокзала Мария Яковлевна. Горько плакала она, слушая рассказ Артема о Павке. Потянулись для нее сумрачные дни. Жить было нечем, и приладилась Мария Яковлевна стирать красноармейцам белье, за что те выхлопотали для нее военный паек.
Однажды под вечер быстрее обычного протопал под окном Артем. И, толкая дверь, с порога бросил:
— От Павки известия.
«Дорогой браток Артем, — писал Павка. — Извещаю тебя, любимый брат, что я жив, хотя и не совсем здоров. Стрельнуло меня пулей в бедро, но я поправлюсь. Доктор говорит, в кости повреждений нету. Не беспокойся за меня, все пройдет. Может получу отпуск, приеду после лазарета. К матери я не попал, а получилось так, что теперь я есть красноармеец кавалерийской бригады имени товарища Котовского, известного вам, наверно, за свое геройство. Таких людей я еще не видал и большое уважение к комбригу имею. Приехала ли наша матушка? Если дома, то горячий ей привет от сына младшего. И прощения прошу за беспокойство. Твой брат. Артем, сходи к лесничему и расскажи про письмо».
Много слез было пролито Марией Яковлевной. А сын непутевый даже адреса не написал, где лежит.
Частенько Сережа наведывался на вокзале в зеленый пассажирский вагон с надписью «Агитпроп подива». Здесь в маленьком купе работают Устинович и Медведева. Последняя, с неизменной папироской в зубах, лукаво посмеивается уголками губ.
Незаметно сблизился с Устинович секретарь комсомольского райкома и, кроме тюков литературы и газет, увозил с собою с вокзала неясное чувство радости от короткой встречи.
Открытый театр подива каждый день наполнялся рабочими и красноармейцами. На путях стоял запеленатый в яркие плакаты агитпоезд 12-й армии. Агитпоезд круглые сутки жил кипучей жизнью: работала типография, выпускались газеты, листовки, прокламации. Фронт близок. Случайно попал вечером в театр Сережа. Среди красноармейцев нашел Устинович.
Поздно ночью, провожая ее на станцию, где жили работники подива, Сережа неожиданно для себя спросил:
— Почему, товарищ Рита, мне всегда хочется тебя видеть? — И добавил: — С тобой так хорошо! После встречи бодрости больше и работать хочется без конца.
Устинович остановилась:
— Вот что, товарищ Брузжак, давай условимся в дальнейшем, что ты не будешь пускаться в лирику. Я этого не люблю.
Сережа покраснел, как школьник, получивший выговор.
— Я тебе, как другу, сказал, — ответил он, — а ты меня… Что я такого контрреволюционного сказал? Больше, товарищ Устинович, я, конечно, говорить не буду!
И, быстро протянув ей руку, он почти бегом пустился в город. Несколько дней подряд Сережа не появлялся на вокзале. Когда Игнатьева звала его, он отговаривался, ссылаясь на работу. Да и действительно он был очень занят.

 

Однажды ночью выстрелили в Шудика, возвращавшегося домой по улице, где жили преимущественно высшие служащие сахарного завода, поляки. В связи с этим были произведены обыски. Нашли оружие и документы союза пилсудчиков «Стрелец».
На совещание в ревком приехала Устинович. Отведя Сережу в сторону, она спокойно спросила:
— Ты что, в мещанское самолюбие ударился? Личный разговор переводишь на работу? Это, товарищ, никуда не годится.
И опять при случае стал забегать Сережа в зеленый вагон.
Был на уездной конференции. Два дня вел жаркие споры. На третий — вместе со всем пленумом вооружился и целые сутки гонял в заречных лесах банду Зарудного, недобитого петлюровского старшины. Вернулся, застал у Игнатьевой Устинович. Провожал ее на станцию и, прощаясь, крепко-крепко жал руку.
Устинович сердито руку отдернула. И опять долгое время в агитпроповский вагон не заглядывал. Нарочно не встречался с Ритой даже тогда, когда надо было. А на ее настойчивое требование объяснить свое поведение с размаху отрубил:
— Что мне с тобой говорить? Опять пришьешь какое-нибудь мещанство или измену рабочему классу.

 

На станцию прибыли эшелоны Кавказской краснознаменной дивизии. В ревком приехали трое смуглых командиров. Высокий, худой, перетянутый чеканным поясом, наступал на Долинника:
— Ты мне ничего не говори. Давай сто подвод сена. Лошадь дохнет.
Сережа был послан с двумя красноармейцами добывать сено. В одном селе нарвался на кулацкую банду. Красноармейцев разоружили и избили до полусмерти. Сереже попало меньше других, его пощадили по молодости. Привезли их в город комбедовцы. В село был послан отряд. Сена достали на другой день.
Сережа отлеживался в комнате Игнатьевой, не желая тревожить семью. Приходила Устинович. В первый раз в этот вечер он почувствовал ее пожатие, такое ласковое и крепкое, на которое он никогда бы не решился.

 

В жаркий полдень, забежав в вагон, Сережа читал Рите письмо Корчагина, рассказывал о товарище. Уходя, бросил:
— Пойду в лес, искупаюсь в озере. Устинович, отрываясь от работы, задержала:
— Подожди. Пойдем вместе.
У спокойного зеркального озера остановились. Манила свежесть теплой прозрачной воды.
— Ты иди к выходу на дорогу и подожди. Я буду купаться, — командовала Устинович.
Сережа присел на камне у мостика и подставил лицо солнцу. За его спиной плескалась вода.
Сквозь деревья он увидел на дороге Тоню Туманову и военкома агитпоезда Чужанина. Красивый, в щегольском френче, перетянутый портупеей со множеством ремней, в скрипучих хромовых сапогах, он шел с Тоней под руку, о чем-то рассказывал.
Сережа узнал Тоню. Это она приходила с письмом от Павлуши. Она тоже пристально смотрела на него, — видно, узнала. Когда они поравнялись с Сережей, он вынул из кармана письмо и остановил Тоню:
— На минуточку, товарищ. Я имею письмо, которое отчасти относится и к вам.
Он протянул ей исписанный листок. Освободив руку, Тоня читала письмо. Листочек чуть заметно запрыгал в ее руке. Отдавая его Сереже, Тоня спросила:
— Вы больше ничего не знаете о нем?
— Нет, — ответил Сергей.
Сзади под ногами Устинович хрустнула галька. Чужанин заметил Риту и, обращаясь к Тоне, прошептал:
— Пойдемте.
Голос Устинович, насмешливый, презрительный, остановил его:
— Товарищ Чужанин! Вас там в поезде целый день ищут.
Чужанин недружелюбно покосился на нее:
— Ничего. Обойдутся и без меня.
Смотря вслед Тоне и военкому, Устинович сказала:
— Когда только прогонят этого прощелыгу!
Лес шумел, кивая могучими шапками дубов. Озеро манило своей свежестью. Сережу потянуло искупаться.
После купанья он нашел Устинович недалеко от просеки на сваленном дубе.
Пошли, разговаривая, в глубь леса. На небольшой прогалине с высокой свежей травой решили отдохнуть. В лесу тихо. О чем-то шепчутся дубы. Устинович прилегла на мягкой траве, подложив под голову согнутую руку. Ее стройные ноги, одетые в старые, заплатанные башмачки, прятались в высокой траве. Сережа бросил случайный взгляд на ее ноги, увидел на ботинках аккуратные заплатки, посмотрел на свой сапог с внушительной дырой, из которой выглядывал палец, и засмеялся.
— Чего ты?
Сережа показал сапог:
— Как мы в таких сапогах воевать будем?
Рита не ответила. Покусывая стебелек травы, она думала о другом.
— Чужанин — плохой коммунист, — сказала она наконец. — У нас все политработники в тряпье ходят, а он только о себе заботится. Случайный он человек в нашей партии… А вот на фронте действительно серьезно. Нашей стране придется долго выдерживать ожесточенные бои. — И, помолчав, добавила: — Нам, Сергей, придется действовать и словом и винтовкой. Знаешь о постановлении ЦК мобилизовать четверть состава комсомола на фронт? Я так думаю, Сергей, что мы здесь недолго продержимся.
Сережа слушал ее, с удивлением улавливая в ее голосе какие-то необычные ноты. Ее черные, отсвечивающие влагой глаза были устремлены на него.
Он чуть не забылся и не сказал ей, что глаза у нее, как зеркало, в них все видно, но вовремя удержался.
Рита приподнялась на локте:
— Где твой револьвер?
Сергей огорченно пощупал пустой пояс:
— На селе кулацкая шайка отобрала.
Рита засунула руку в карман гимнастерки и вынула блестящий браунинг.
— Видишь тот дуб, Сергей? — указала она дулом на весь изрытый бороздами ствол, шагах в двадцати пяти от них.
И, вскинув руку на уровень глаз, почти не целясь, выстрелила. Посыпалась отбитая кора.
— Видишь? — удовлетворенно проговорила она и снова выстрелила.
Опять зашуршала о траву кора.
— На, — передавая ему револьвер, сказала Рита насмешливо, — посмотрим, как ты стреляешь.
Из трех выстрелов Сережа промазал один. Рита улыбалась:
— Я думала, у тебя будет хуже.
Положила револьвер на землю и легла на траву. Сквозь ткань гимнастерки вырисовывалась ее упругая грудь.
— Сергей, иди сюда, — проговорила она тихо. Он придвинулся к ней.
— Видишь небо? Оно голубое. А ведь у тебя такие же глаза. Это нехорошо. У тебя глаза должны быть серые, стальные. Голубые — это что-то чересчур нежное.
И, внезапно обхватив его белокурую голову, властно поцеловала в губы.

 

Прошло два месяца. Наступала осень.
Ночь подобралась незаметно, окутав в черную вуаль деревья. Телеграфист штаба дивизии, нагнувшись над аппаратом, рассыпавшим дробь «морзе», подхватывал ленту, узенькой змейкой выползавшую из-под пальцев.
Быстро выписывал на бланке фразы, сложенные им из точек и тире:
«Начштадиву 1-й, копия предревкома города Шепетовки. Приказываю эвакуировать все учреждения города через десять часов после получения настоящей телеграммы. Городе оставить батальон, которому влиться распоряжение командира N-ского полка, командующего боевым участком. Штадиву, подиву, всем военным учреждениям отодвинуться станцию Баранчев. Исполнение донести начдиву.
Подпись».
Через десять минут по безмолвным улицам городка промчался, блестя глазом ацетиленового фонаря, мотоциклет. Пыхтя, остановился у ворот ревкома. Мотоциклист передал телеграмму предревкома Долиннику. И забегали люди. Выстраивалась особая рота. Час спустя по городу стучали повозки, нагруженные имуществом ревкома. Грузились на Подольском вокзале в вагоны. Сережа, прослушав телеграмму, выбежал вслед за мотоциклистом.
— Товарищ, можно с вами на станцию? — спросил он шофера.
— Садись сзади, — только держись крепче.
Шагах в десяти от вагона, уже прицепленного к составу, Сережа обхватил плечи Риты и, чувствуя, что теряет что-то дорогое, которому нет цены, зашептал:
— Прощай, Рита, товарищ мой дорогой! Мы еще встретимся с тобой, только ты не забывай меня.
Он с ужасом почувствовал, что сейчас разрыдается. Надо было уходить. Не имея больше сил говорить, он только до боли жал ее руки.
Утро застало город и вокзал пустыми, осиротевшими. Отгудели, словно прощаясь, паровозы последнего поезда, и за станцию по обе стороны пути залегла защитная цепь батальона, оставленного в городе.
Осыпались желтые листья, оголяя деревья. Ветер подхватывал свернутые листочки и тихонько катил по дороге.
Сережа, одетый в красноармейскую шинель, весь перехваченный холщовыми патронными сумками, с десятком красноармейцев занимал перекресток у сахарного завода. Ждали поляков.
Автоном Петрович постучался к своему соседу Герасиму Леонтьевичу. Тот, еще не одетый, выглянул в раскрытую дверь:
— Что случилось?
Указывая на идущих с винтовками наперевес красноармейцев, Автоном Петрович подмигнул приятелю:
— Уходят.
Герасим Леонтьевич озабоченно посмотрел на него:
— Вы не знаете, у поляков какие знаки?
— Кажется, орел одноглавый.
— Где же достать?
Автоном Петрович озлобленно почесал затылок.
— Им ничего, — сказал он после некоторого раздумья, — взяли и ушли. А ты здесь голову ломай, как к новой власти прилаживаться.
Нарушая тишину, дробно загрохотал пулемет. У вокзала неожиданно загудел паровоз, и оттуда ахнуло тяжелым ударом орудие. Завывая, со стоном, высоко в небе буравил воздух тяжелый снаряд. Упал за заводом на дороге, окутав сизым дымом придорожные кусты. По улице, поминутно оглядываясь, молча отходили нахмуренные красноармейские цепи.
У Сережи легким холодком катилась по щеке слезинка. Торопливо стер ее след, оглянулся на товарищей. Нет, никто не видел.
Рядом с Сережей шел высокий, худой Антек Клопотовский с лесопильного завода. Пальцы его — на курке винтовки. Антек хмур, озабочен. Его глаза встречаются со взглядом Сережи, и Антек выдает свои скрытые мысли:
— Преследовать наших будут, особенно моих. «Поляк, скажут, а против польских легионов пошел». Выгонят старика с лесопилки и всыплют ему плетей. Говорил старику, чтобы шел с нами, но не хватило у батьки сил семью бросить. Эх, проклятые, столкнуться бы с ними скорее! — И Антек нервно поправил сползавший ему на глаза красноармейский шлем.
Прощай, родной городишко, неказистый, грязный, с некрасивыми домиками, корявыми шоссе! Прощайте, близкие, прощай, Валя, прощайте, товарищи, ушедшие в подполье! Надвигаются чужие, злобные, не знающие пощады белополяцкие легионы.
Печальным взглядом провожают красноармейцев деповские рабочие в прокопченных мазутом рубашках.
— Мы еще придем, товарищи! — взволнованно крикнул Сережа.
Назад: Часть первая
Дальше: Глава восьмая