«До свиданья, друг мой, до свиданья…». Декабрь 1925 года
– Аня, открой. Это я, Сергей.
– Сейчас.
Анна уже давно привыкла к его неожиданным визитам. Последний раз Есенин появлялся здесь, на Сивцевом Вражке, еще в начале осени, кажется, в сентябре. Пришел рано утром, восьми еще не было, с каким-то с большим бумажным свертком под мышкой. В тот раз он, даже не здороваясь, заглянул в комнату:
– Печь топишь?
– Да нет, до холодов-то еще далековато. А на что тебе печь? Или испечь что-то решил?
– Нет, сжечь.
Анна пожала плечами, принесла обрывок старой газеты, пару поленьев: «Хватит?» Сергей кивнул. Потом он долго стоял у плиты, ворошил кочергой корчившиеся в огне изорванные листы бумаги. Ни слова не говорил, пока не истлел последний листок. Наконец угомонился, сел к столу, попил чаю и ушел…
На этот раз Сергей прямо с порога успокоил Изряднову, что ненадолго, буквально на минутку. Пришел, мол, проститься.
– Что? Почему?
– Уезжаю. Чувствую себя плохо. Наверное, умру.
Анна перекрестилась. Он, не обращая на ее причитания внимания, мимоходом спросил о сыне:
– А Юра где?
– На улице. С ребятами, наверное, играет.
– Вот и молодец. Как учится?
– Хорошо.
– И ладно. Ты не балуй его, Ань. Береги.
…За четыре дня до отъезда в Ленинград Сергей Александрович заглянул и на Новинский бульвар. «Отчетливо помню его лицо, его жесты, его поведение в тот вечер, – позже рассказывал Константин. – В них не было надрыва, грусти. В них была какая-то деловитость… Сказал, что пришел проститься с детьми. У меня тогда был детский диатез. Когда он вошел, я сидел, поставив руки под лампочку, горевшую синим цветом, которую держала няня. Отец недолго пробыл в комнате и, как всегда, уединился с Татьяной».
Билет до Ленинграда у него уже был в кармане. Оставалось заехать в Госиздат за гонораром, – и в путь-дорогу. Однако, как всегда в день выплат, бухгалтерия издательства тянула волынку, ссылалась на необходимость еще каких-то согласований, подписей и пр. В тоске и печали Есенин ухватил за рукав проходившего мимо знакомого литератора Тарасова-Родионова:
– Слушай, Саша, мне тут, гляжу, еще ждать и ждать. Пойдем, кацо, посидим где-нибудь пока… Мне хочется о многом поговорить.
Несколько ошарашенный неожиданным приглашением, Тарасов предложил уединиться для разговора у него, в рабочем кабинете.
– Да нет, здесь неудобно, – отмахнулся поэт. – Пойдем, кацо, вниз, на уголок, в пивнушку, там и посидим. Это же рядом.
Разговор в пивной на углу Софийки и Рождественки получился каким-то странным, рваным и сумбурным. О чем только не говорили! О природе дружбы, о литературе, о друзьях-писателях, о женщинах, конечно, тоже.
– …Нет, Дункан я любил, – убеждал спутника Есенин. – И сейчас еще искренне люблю ее… А Софью Андреевну… Нет, ее я не любил… Подумаешь, внучка! Да и Толстого, кацо, ты знаешь, я никогда не любил и не люблю. А происхождение кружило ее тупую голову… Но себя я не продавал… А Дункан я любил, горячо любил. Только двух женщин любил я в жизни. Это Зинаида Райх и Дункан. А остальные… Нужно было удовлетворять потребность, и удовлетворял… Ты, наверное, сидишь и думаешь, если любил, то почему же разошелся с теми, любимыми?.. В этом-то вся моя трагедия с бабами. Как бы ни клялся я кому-либо в безумной любви, как бы ни уверял в том же сам себя, – все это, по существу, огромнейшая и роковая ошибка.
Есть нечто, что я люблю выше всех женщин, выше любой женщины, и что я ни на какие ласки и ни за какую любовь не променяю. Это искусство… Ты, кацо, хорошо понимаешь это. Давай поэтому выпьем… Да, кацо, искусство для меня дороже всяких друзей, и жен, и любовниц. Но разве женщины это понимают, разве могут они это понять? Если им скажешь это – трагедия. А другая сделает вид, что поймет, а сама норовит по-своему… Давай лучше выпьем еще…
* * *
Ночью 28 декабря в квартире Мейерхольдов раздался телефонный звонок из Ленинграда: покончил с собой Есенин. Всеволод Эмильевич сразу не поверил, растерянно переспросил: «Есенин?..» Услышав фамилию, Райх силой вырвала трубку из рук мужа. Заставила далекого собеседника все еще раз повторить. Потом, глядя сквозь Мейерхольда, сказала пустым голосом:
– Я еду к нему.
– Зиночка, подумай.
– Я еду.
– Тогда я с тобой.
Из Ленинграда они вернулась тем же поездом, в котором везли гроб с телом Есенина. Дома с Зинаидой Николаевной случилась совершенно дикая, отчаянная, неконтролируемая, душераздирающая истерика. «Она лежала в спальне, почти утратив способность реального восприятия, – вспоминал Константин. – Мейерхольд размеренным шагом ходил между спальной и ванной, носил воду в кувшинах, мокрые полотенца. Мать пару раз выбегала к нам, порывисто обнимала и говорила, что мы теперь сироты!»
В день похорон она рвалась прощаться. Мейерхольд не пускал, затем сдался, обреченно махнул рукой и поехал с ней. Детей тоже привезли по запруженной народом Москве в Дом печати на Никитском бульваре. У гроба мать обнимала, прижимала к себе детей и во весь голос кричала: «Ушло наше солнце!» Всеволод Эмильевич успокаивал жену, гладил ее по голове и плечам, прятал ее лицо у себя на груди и тихо повторял, напоминая: «Ты обещала, ты обещала…»
Когда на Ваганьковском кладбище гроб опускали в землю, Зинаида опять впала с истерику и закричала, содрогаясь от рыданий: «Прощай, моя сказка!.. Они же ничего не знают!» Опомнилась, только когда бывшая свекровь зло бросила ей в лицо: «Ты во всем виновата!» Зинаида Николаевна как будто оцепенела, хотела что-то сказать, но задохнулась от гнева, и Всеволод Эмильевич силой увел ее подальше от греха, как от края разверзшейся перед ней бездны.
С кладбища увести можно, но только не от воспоминаний. Они преследовали ее, мучили, иногда дарили тихую радость.
Как-то спустя годы Зинаида Николаевна неожиданно решила навестить свою старинную задушевную подружку Зиночку Гейман. Посидели, поболтали о пустяках, и вдруг Райх заспешила, заторопилась и, уходя, уже в передней, вручила хозяйке изящный конверт. Робко попросила: «Потом посмотришь, ладно?» Едва за подругой захлопнулась дверь, Гейман, конечно, тут же вскрыла конверт. Там был замечательный фотопортрет Зиночки Райх со странной надписью: «Накануне печальной годовщины (1925–1935) мои печальные глаза – тебе, Зинуша, как воспоминание о самом главном и самом страшном в моей жизни – о Сергее Есенине. Твоя Зинаида. 1935, 13 декабря».
Многие даже не сомневались в том, что, обращаясь к собаке Качалова, Сергей Александрович только ее, Зинаиду, имел в виду, когда просил все понимающего Джима:
Она придет, даю тебе поруку.
И без меня, в ее уставясь взгляд,
Ты за меня лизни ей нежно руку
За все, в чем был и не был виноват.
В один из дней Зинаида Николаевна, усадив детей перед собой, читала им есенинского «Черного человека». На строчках:
В декабре в той стране
Снег до дьявола чист,
И метели заводят
Веселые прялки.
Был человек тот авантюрист,
Но самой высокой
И лучшей марки… —
она запнулась и заплакала: «Вот видите, свой декабрь он угадал…»
Неизменно присутствовавший в жизни Всеволода Мейерхольда Есенин, его стихи и судьба, заставили режиссера незадолго до своей уже погибели признать: «Я считаю, что там, где поэзия, там обязательно и трагическое начало, а в трагическом начале наибольшее количество поэзии, потому что трагическое – это конфликт, борьба. Это монументальная сила, это великолепие человека. Если бы вычеркнуто было из жизни слово «страдание», то было бы так скучно жить, что мы все просто раньше времени повесились».
И Всеволод Эмильевич, выходит, угадал.
* * *
Надежду Давидовну Вольпин известие о самоубийстве Есенина настигло в Москве: «Как удар в грудь. Я слегла. С трудом поднялась, чтобы жить дальше, растить сына…»
В ее прежних стихах были грустные строки:
Ведь недолго мне в лицо
День любезен будет:
Через шею колесо,
И разрезан узел.
Именно так – «через шею… – и разрезан узел…». Выходит, тоже давно она голос услышала?.. Может быть.
Через много-много лет после трагического декабря 1925 года сын поэта и Надежды Вольпин Александр Сергеевич категорически отвергал всевозможные досужие версии расплодившихся кликуш, которые приводили «бесспорные доказательства» того, что его отец вовсе не по собственной воле свел счеты с жизнью, а извели его злые демоны, засевшие в Кремле: «Мне это не нравится. Сталин тогда боролся с Троцким, и ему было не до отца. Есть версия о каких-то синяках на теле, что от удара на лбу у него была огромная кровавая блямба. А еще, по новейшей версии, у него будто бы один глаз вытек – кошмар! И чтобы через семь часов, когда он лежал в гробу, никто из родственников этого не увидел?! Абсурд. Всем сенсации нужны. Отец повесился, вот и все.
Другое дело, что его довела до самоубийства тогдашняя литературно-партийная шобла. Его вынуждали стать нормальным карманным советским поэтом, а он всячески сопротивлялся этой перспективе.
Он стремился за границу – выезд перекрыли, несмотря на ходатайства Горького. И загнали в угол. Впрочем, если бы он и не покончил с собой, у него вряд ли были шансы пережить тридцать седьмой год».
* * *
Весной следующего года, предварительно позвонив Зинаиде Николаевне, в гости напросился Юра Есенин. Передал поклоны от Анны Романовны, а потом вытащил из кармана свернутую в трубочку «Вечернюю Москву» и протянул сводному брату и сестре: «Почитайте. Я вас поздравляю. Мы теперь законные наследники». Сперва никто ничего не понял, и Юре пришлось прочесть вслух официальное извещение о том, что московский народный суд вынес решение по определению наследников С. А. Есенина. Среди них значились родители поэта, его сестры, четверо детей и последняя жена Софья Андреевна Толстая-Есенина.
– Что?! – взъярилась Зинаида Николаевна. – Я этого так не оставлю! Она-то какие права имеет? Она ведь жена-то ненастоящая!
Тяжба длилась изнурительно долго. Знакомый семьи Толстых, адвокат Федор Волькенштейн, естественно, был на стороне Софьи Андреевны: «Соня – бедняжка. Ее дело получило оборот безнадежный и скандальный. Мейерхольдиха и все мужички, «всем миром» прибывшие из деревни в суд, оспаривают действительность брака Есенина с Соней: он зарегистрировался с Соней, не расторгнув брака с Дунканшей!!! Так поэты устраивают благополучие своих близких! Ненавижу гениев и их великолепное презрение к земным мелочам и прозе! Кроме того, вся эта ватага требует, чтоб с Сони сняли фамилию «Есенина». Этим мужичкам и еврейке Мейерхольдихе невместно именоваться одинаково с внучкой Льва Толстого!!! Ох! Зубы сломаю, так скриплю зубами! А из Петербурга приехала еще одна жена усопшего гения и привезла еще одного сына…»
Впрочем, «еще одна жена из Петербурга» – Надежда Вольпин в сложившейся ситуации вела себя весьма достойно, понимая, что, скажем, для матери Есенина она, в общем-то, никто: «Я для нее не мать ее внука, а «какая-то жидовка», посягающая на часть ее наследства». Она с сочувствием писала Софье Есениной-Толстой: «…Райх начала дело о «двоеженстве» Есенина (глупая мещанка! – и я в тот же день узнала, что она член компартии! Забавно!)… Мне было и смешно, и тошно. Я почти не сомневаюсь, что для Зинаиды Николаевны здесь дело не в том, получить ли 2/9 или 2/8, а в том, чтобы вам «насолить» и доказать, что вы «ненастоящая жена»… Не падайте духом, милая Софья Андреевна, – в этом есть для вас и хорошая сторона, так как «обществу» позиция З. Н. должна показаться смешной и не слишком благородной».
Только через два года суд принял окончательное решение: «Все домашние вещи, оставшиеся в г. Москве, передать гражданке Софье Есениной, а находящиеся в Ленинграде передать детям Татьяне и Константину». Среди последних числились пара чемоданов и таинственный сундук, который Зинаида Николаевна долгое время почему-то запрещала открывать. Когда непонятный запрет был наконец снят и сундук вскрыли, то оказалось, что он всего-навсего служил своеобразным дорожным гардеробом Есенина – костюмы, рубашки, белье, обувь; рукописей же и прочих бумаг было совсем немного. Правда, на гонорар от издания четырехтомного собрания сочинений Сергея Есенина Зинаида Николаевна купила на имя детей дачу в Горенках, недалеко от Балашихи.
В июле 1928 года исполненная самых теплых чувств Зинаида Райх, выкроив минутку, писала Анне Изрядновой: «Милая Вы моя, родная – люблю я Вас, как нежную, одинокую, большую душу, и хотела бы сохранить с Вами дружбу навсегда… Я о Вас всегда хорошо думаю – только не люблю Есениных и всех присных – все они непонятно меркантильны. Ну да Бог с ними. Если Юрке у них хорошо – радуйтесь и делайте так, как велит Вам Ваше сердце…»
Но тут горничная позвала хозяйку к завтраку, и Зинаиде Николаевне пришлось оставить письмо недописанным.