НЕСЧАСТЬЕ АН-СЕНЕНА
I
АН-СЕНЕН, уважаемый всеми в колхозе, был старый рыбак.
Океан, всегда живой, всегда подвижный, не казался ему великим с холмистого берега, где стояла его фанза.
Наоборот, великой казалась Ан-Сенену неподвижная суша, простиравшаяся за Гайдамакской бухтой на запад, великими казались скалы, хребты, сопки, сплошь покрытые мелким дубовым кустарником: вечно шумел он, вечно бряцал жесткими листьями, точно железный.
Океан же часто бывал тихим, и тогда можно было слышать, как над прибрежным песком летают осы, привлеченные запахом рыбы. Но даже в слабом движении громоздил он камни на камни и выбрасывал на берег каракатиц, которых Ан-Сенен, как все корейцы, любил и в сыром и в сушеном виде.
И уходить от океана Ан-Сенен никуда не хотел.
Ан-Сенен считал, что если человек стал коммунистом и колхозником и если на его фанзе рукою сына написано: «Здесь живет ударник Ан-Сенен», то человек этот должен трудиться больше других. И Ан-Сенен трудился и был доволен: купил швейную машину, завел черного корейского поросенка и вместо бумаги вставил в окна своей фанзы стекло.
Неудачи его начались с того момента, когда однажды на торжественном собрании ударников было решено, что Ан-Сенен, человек уже пожилой, много и хорошо поработавший для колхоза, должен отдохнуть, полечиться и что нужно его отправить на курорт.
А между тем Ан-Сенен был здоров, коренаст, настоящий силач, со смуглым грубым лицом и красными руками.
Хотя в душе он был бы рад, если бы его никуда не посылали, — начинался лов ментуя, — но все же не посмел отказаться от награды. Ан-Сенен говорил правду лишь тогда, когда о ней спрашивали.
Он собрался в дорогу: взял с собой в мешок сушеной рыбы, пампушек из пшеничной муки и сунул за пазуху несколько головок чесноку.
Во Владивостоке в союзе дали ему путевку в Кисловодск, пятьсот рублей денег и, так как он не знал русского языка, послали телеграмму в Москву, в Колхозцентр — встретить корейца Ан-Сенена, который едет к ним в поезде номер сорок два.
И Ан-Сенен поехал. Он не был любопытен и редко выглядывал в окно.
Он проехал сопки, покрытые лиственницами, — они уж начинали желтеть, — проехал горы, леса, степи…
А страна все тянулась на запад.
Как бы ни были крепки стальные колеса, разве могут они прокатиться из конца в конец по этой стране?
И Ан-Сенен не удивился, когда его вагон под Омском отцепили, починили и прицепили к другому поезду, ничем не отличавшемуся от номера сорок два.
Но и после этого Ан-Сенен ехал еще трое суток и приехал в Москву ночью.
Его никто не встретил.
Ан-Сенен встревожился. Людей было много, речь их непонятна, и по звездам никак нельзя было узнать, в какую сторону идти.
Ан-Сенен сунул руку в карман, где лежали адреса, документы и деньги, но ничего там не нашел.
Он закричал, зашатался и опустился на каменные ступени вокзала.
Тут Ан-Сенен просидел до утра.
Он обшарил все карманы, прощупал каждую складку одежды. Только за пазухой, где хранилось самое дорогое, он нашел свой партийный билет. В кармане он обнаружил завалявшуюся головку чесноку.
Чеснок он съел, а партийный билет запрятал поглубже и подумал:
«Дорога была длинная, как жизнь, а в жизни чего не случается?..»
Утром Ан-Сенен вслед за толпою вышел на площадь и влез в трамвай. Его привезли на другой вокзал. Он заплатил еще десять копеек, и его снова привезли на то самое место, откуда он выехал.
Так Ан-Сенен целый день ездил, а вечером ходил по городу пешком. Прохожие не понимали его. Дома проходили мимо, как освещенные корабли, и даже небо озарялось не звездами, а земными огнями фонарей. Ничто не напоминало Ан-Сенену океана, только гудки автомобилей казались похожими на крики болотных птиц.
Растерянно осматриваясь по сторонам, он вдруг увидел знакомое лицо. Оно глядело на него с плаката.
Ан-Сенен остановился. Сколько раз и на своем берегу видел он это лицо: на картинках, которые с таким искусством рисует тушью его сын Ли-Хибон, на тетрадках, по которым учится его дочь Су-Нок. Оно было близко его сердцу.
И Ан-Сенен тихо сказал:
— Ай, ай, друг мой, видишь, что случилось со старым Ан-Сененом? Разве я болен или разве я мало рыбы ловил? Тебе одному я могу сказать правду: не хотелось мне ехать на курорт.
Ан-Сенена потянуло домой. Он решил во что бы то ни стало уехать. Но как это сделать?
И долго стоял перед плакатом Ан-Сенен, и никто не подумал бы, что этот похожий на татарина старик в тяжелых рыбацких сапогах советуется со своим другом.
Ан-Сенен вернулся на вокзал. У билетной кассы в очереди он встретил неожиданно корейца.
Он обрадовался ему, хотя ни светлая шляпа, ни дорогая обувь, ни сам кореец в очках Ан-Сенену не понравился.
Он спросил, как его зовут, где он родился, куда едет и давно ли живет на свете.
Кореец ответил, что зовут его Хань-Дыби, едет он домой, во Владивосток, а родился в провинции Цюнь-Цион-до и живет недолго, но жизнь знает, так как имеет уже собственную парикмахерскую во Владивостоке, на Семеновском базаре.
— Если ты знаешь жизнь, — сказал Ан-Сенен, — то должен дать мне триста рублей, чтобы я мог доехать до дому.
И он рассказал Хань-Дыби все. Хань-Дыби выслушал его и спросил:
— В таком случае, что же ты можешь дать мне в залог под триста рублей?
Ан-Сенен нахмурился.
— Ты видишь — я не взял с собой никаких вещей. Тебе вернут твои деньги, как только мы приедем во Владивосток. Там в союзе каждый знает шкипера Ан-Сенена.
— Но я тебя не знаю, — ответил Хань-Дыби и отвернулся.
Тогда Ан-Сенен предложил свои сапоги.
— Что же, ты поедешь босиком? — сказал с усмешкой Хань-Дыби.
— Ты слишком добр, мой сын, — ответил Ан-Сенен. — Но у меня больше ничего нет, кроме партийного билета.
И он показал ему свой билет.
Хань-Дыби осмотрел его со всех сторон и сказал:
— Под него я дам тебе триста рублей.
Но Ан-Сенен схватил его за руку.
— Нет, — сказал он решительно.
— Как хочешь, старик, — ответил Хань-Дыби, — вот тебе твой билет и оставайся с богом.
Хань-Дыби подошел к кассе.
Ан-Сенен печально посмотрел на него и жалобно крикнул:
— Возьми лучше мои сапоги! Они на резиновой подошве. В них никогда не промочишь ног!..
Но Хань-Дыби уж его не слушал…
Прошла еще одна ночь и еще день.
Лицо Ан-Сенена пожелтело, осунулось.
Ан-Сенен не ходил уже в город, а только бродил по вокзалу.
Огромны были каменные залы, но спать было негде, и вечно в них, как в морской раковине, стоял шум.
Ан-Сенен пил кипяченую воду из бака и дрожал от голода. И каждый раз, когда мимо проходил человек в очках, Ан-Сенен вспоминал Хань-Дыби.
На третий день, утром, он увидел в углу, на скамейке, корейскую девушку. Она была в красном платке и держала под мышкой книгу.
Ан-Сенен подошел к ней.
Он не решался просить у нее денег, боясь, что и она потребует то, чего он не отдаст, даже если бы у него вырвали язык. Тогда он вспомнил все, что в молодости говорил девушкам.
— Летом хороша ночь, зимой — утро, весной — заря, — сказал он. — Ты же хороша всегда. Ты, как речной цветок, что выходит из ила и не запачкан им.
Девушка рассмеялась и покраснела, так как была некрасива.
— Что тебе нужно, старик? — спросила она.
— Отведи меня в Колхозцентр, — ответил Ан-Сенен, — и я пришлю тебе мешок сушеной корюшки. Осенью она бывает очень вкусна.
Узнав про несчастье Ан-Сенена, девушка охотно согласилась. Она взяла его за руку и прошла с ним через город. В Колхозцентре Ан-Сенена встретил человек в таких же очках, как у Хань-Дыби. Ан-Сенен испугался.
Но, выслушав девушку, человек сказал Ан-Сенену:
— Не горюй, старик, мы дадим тебе другую путевку, и ты поедешь на курорт.
«Ах, — с грустью подумал Ан-Сенен, — почему люди в очках так быстры на всякие дела?»
И как у Хань-Дыби, Ан-Сенен спросил у человека, знает ли он жизнь.
Человек с улыбкой ответил, что знает.
— Если это правда, — сказал ему Ан-Сенен, — ты должен знать, что через две недели начинается ход иваси, и я не хочу ехать на курорт.
Девушка улыбнулась, а человек пожал плечами.
— Как хочешь, старик, насильно мы тебя не повезем. Поезжай назад, мы дадим тебе денег.
И опять поехал Ан-Сенен через всю страну к океану, где на холмистом берегу среди дубового кустарника стоят в ряд фанзы колхоза «Сучан».
Во Владивостоке Ан-Сенен долго ходил по Семеновскому базару. Он заглядывал в стеклянные двери парикмахерской, раздвигал бумажные занавески на ширмах, за которыми уличные цирюльники брили китайцам головы бритвами, тяжелыми, как мечи. Он хотел еще раз увидеть Хань-Дыби. И он увидел его в конце пустынной улицы, сбегающей к морю.
Ан-Сенен взял Хань-Дыби за локоть.
Пальцы у старика были цепкие, твердые — они привыкли хвататься за весло.
— Ты говорил мне в Москве, — сказал он, — что хорошо знаешь жизнь. Ты плохо знаешь ее. Никогда не требуй в залог отца у сына, как это делают у вас в Цюн-Цион-до, где ты родился. И никогда не требуй в залог партийного билета.
И Ан-Сенен ударил Хань-Дыби с такой силой, что тот упал на гальку у самой воды.
А Ан-Сенен, не оглядываясь на Хань-Дыби, зашагал по набережной к Семеновскому молу. Там всегда можно найти шхуну, отходящую в бухту Гайдамак.
Было утро.
Город стоял над заливом, освещенный с востока солнцем, а с запада ветер гнал на город облака.
II
Из всех трав, которыми осенью богаты сопки вокруг Гайдамакской бухты, Ан-Сенен любил больше всего тростниковый повейник.
Даже от слабого ветра этот гибкий злак качался, размахивая своими белыми метелками; казалось, по траве ходят буруны. А над ними, точно синий дым, носились семена чертополоха.
Ан-Сенен, сойдя на берег, сорвал несколько пушистых метелок повейника и пригрел их в своих грубых ладонях.
Он был рад своему возвращению. Береговой ветер похлопал его по плечу.
«Хороший ветер, — подумал Ан-Сенен. — Наверное, уж ловят иваси».
И действительно, пусто было на берегу. Галки прыгали по пристани. На песке, дожидаясь прилива, сохли нераскрытые ракушки, и морские ежи шевелили иглами среди мокрых камней.
Рыбаки ушли в море.
В первую минуту Ан-Сенен испытал досаду, что это произошло без него. Но, взглянув на солнце, уже клонившееся к западу, на дым, вившийся из деревянной трубы его фанзы, успокоился. Погода не предвещала перемен. И он представил себе свой кавасаки, полный рыбы, почувствовал даже запах мокрых сетей, бензина и рыбьего клея.
Но едва успел войти в фанзу, поздороваться с семьей, снять сапоги и залезть на кан погреться, как узнал от соседей, что ни завтра, ни послезавтра, ни через три дня он в море не выйдет.
Его кавасаки номер одиннадцать стал на ремонт.
Никто лучше Ан-Сенена не знал, как тяжело ему было слышать эти слова. Напрасно он так стремился домой, напрасно бил Хань-Дыби этими руками, которым нечего делать теперь, в самую горячую для колхоза пору.
Чтобы утешить себя как-нибудь, Ан-Сенен попросил ужинать, съел три чашки супа, коричневого от сои, и лег рано спать. Но и наутро, выспавшись, не почувствовал облегчения. Тогда он взял мешок, тяпку, стоявшую в углу фанзы, и пошел на свой огород.
Это был крошечный участок земли, отвоеванный у сопки, — несколько грядок, засоренных острыми камнями.
Ан-Сенен работал неохотно, поминутно бросал тяпку и смотрел на море. Оно еще дремало внизу. Было рано. На траве, на повейнике дымилась роса.
Вдруг густой звук, огласив неподвижный воздух, поплыл над головой Ан-Сенена. Слева всходило солнце на вершину сопки, заблестело море. Стали видны лиловые мысы, крыши засольных сараев, консервный завод над соседней бухтой Тафуин. Это он гудел и сотрясал воздух, давая знать, что возвращается рыбацкий флот.
И Ан-Сенен увидел утро, горизонт, запруженный, как площадь.
Моторные кавасаки, обгоняя парусные шаланды, первыми входили в Гайдамакскую бухту.
Внизу, в колхозе, ударили в бронзовый колокол, сзывая отцепщиц на берег. Из фанз вышли женщины, неся на спинах младенцев. Бежали школьники. На улице собирались бригады.
А звон старой бронзы все шагал вверх по кустам, достигая уха Ан-Сенена. Сколько раз этим звоном встречали и его кавасаки!
Ан-Сенен сердито воткнул тяпку в землю и сел на грядку.
Потом поднялся и, забыв про тяпку, про мешок, брошенный рядом, спустился вниз по тропинке, к морю.
Рыбаки с криком выгружали полные сети. На камнях у носилок, облепленных слизью, женщины отцепляли застрявшую в снастях рыбу. Мальчишки бродили с сачками по воде. Бригадиры раздавали «бирки». Шум стоял над тихим морем.
Ан-Сенен подошел к начальнику лова. Тот уже слышал, что старик вернулся раньше срока.
— Зачем пришел, старый? — спросил начальник. — Ты мог бы еще погулять на курорте.
— Ты смеешься над моим несчастьем, — угрюмо ответил ему Ан-Сенен.
Он огляделся и увидел рядом носилки, доверху наполненные рыбой. Рослый кореец в майке, с лямкой через плечо, стоял возле них.
Ан-Сенен взялся за носилки и крикнул:
— Поднимай!
Тяжелый груз оттянул его руки. Ан-Сенен в первый раз за это утро улыбнулся.
Целый день он подносил рыбу к сараю, где над цементным чаном, на бочке с солью, стоял его сын Ли-Хибон. Точно острой косой, взмахивал он полной лопатой, и тяжелая соль со свистом падала в глубокий чан, на рыбу, засыпая ей глаза и розовые жабры.
Погода изменилась.
Пять дней шла иваси, на шестой исчезла и появилась где-то далеко, у острова Аскольда. Никто не вышел в море. Ожидали шторма.
В этот день из мастерских рыбо-моторной станции выпустили кавасаки Ан-Сенена.
— К чему теперь твой кавасаки? — сказал Ан-Сенену председатель колхоза. — Иваси идет, идет и уходит. А кто же выполнит план?
— Нет, — ответил ему Ан-Сенен. — Иваси всегда можно поймать, если знать, где она.
Он взглянул на море. Оно было пустынно.
Вода на горизонте закипала, в бухте стучала галькой, шумела черным гравием у пристани.
— Не надо быть рыбаком, чтобы только смотреть на море, — добавил он в раздумье. — Надо быть рыбаком, чтобы не бояться его.
После полудня Ан-Сенен стал собираться: надел ватную телогрейку и замотал шарфом горло. Он взял с собой топор, вязанку сухих дров и захватил свою медную ложку и китайскую бронзовую мисочку. Проходя мимо песчаной косы, где играли дети, он присел на корточки и набрал в карман полную горсть песку. Без этих вещей Ан-Сенен не выходил в море. Он ни с кем не прощался, так как всегда надеялся вернуться. И когда стал на корме, за рулем, спиной к берегу, ни разу не оглянулся. Он смотрел в лицо только ветру.
Шесть часов шел кавасаки полным ходом, отыскивая стаи иваси. Широкое, японского типа суденышко, выкрашенное в цвет рыбьей желчи, хорошо отыгрывалось на волне.
Стоя у руля за будкой моториста, Ан-Сенен смотрел на море, как хозяин. Ему не нужно было теперь спрашивать у людей дорогу. Он посматривал вверх, не стоят ли в небе орлы, поглядывал по сторонам, не играют ли близко дельфины, он щурился, дальнозоркий старик, до предела человеческого зрения раздвигая горизонт. Направо он увидел черных уток. Птицы качались на волне.
Ан-Сенен направил кавасаки к ним и, нагнувшись над кубриком, крикнул:
— Ловцы!
Люди выскочили на палубу. Птицы поднялись и дружно полетели все в одну сторону. Шурша, переливались длинные волны. Над их гладкими выгнутыми хребтами сверкали брызги, будто тысячи крошечных фонтанов били из глубины.
Шла иваси.
Ловцы взялись за сети, моторист убавил ход. Ан-Сенен рассмеялся. Он нашел ее, проклятую иваси!
— Сто, двести, тысячу центнеров! — крикнул он старшему ловцу. — Мал наш кавасаки, Ван-Хи.
— Мы здесь никогда не ловили, берег далек, — осторожно заметил Ван-Хи. — Знаешь ли ты течение? Как бы оно не спутало сети.
Ан-Сенен с грустью взглянул на ловца: «Какой дурак попал в мой кавасаки!»
Он достал из кармана горсть песку, пересыпал его из руки в руку, потом, перегнувшись через низкий борт, почти касаясь лицом волны, бросил песок в море.
Белые песчинки на глубине под водой вдруг потекли на восток. Так определил он течение.
До заката ставили сети. Поплавки ныряли вдали, как бакланы.
К ночи ветер упал, море притихло.
Ан-Сенен зажег на корме огонь. Ловцы затопили печурку в кубрике, запахло жареной на масле иваси. Ан-Сенен отвернулся. Он не ел этой нежной и жирной рыбки, хотя всю жизнь ловил ее. Целый час просидел он неподвижно на корме, намотав на палец конец длинной лески, пока не вытащил из страшной глубины тощую камбалу. Затем начал готовить себе ужин, гремя, как колокольчиком, своей бронзовой чашкой.
Моторист с завистью поглядывал на нее.
— Хорошо бы сделать, — сказал он, — из этой чашки звонок для мотора. В мастерских совсем нет меди.
Ан-Сенен промолчал.
Ночью Ан-Сенен часто просыпался, заходил на палубу и подолгу всматривался в темноту.
Он предвидел дурную погоду. Он чувствовал уже острый край приближающегося ветра. Но пока еще было спокойно, лишь изредка волна тяжелым взмахом подносила звезды к самому борту, точно стараясь разглядеть неподвижно склоненное и задумчивое лицо старика.
Заря была ветреная, но долго и ровно горела.
Ловцы с трудом наматывали на ручную лебедку переполненную сеть. Ноги их тонули в рыбе, по лицам струился пот, обтекая прилипшую ко лбу чешую. А кавасаки раскачивался.
— Как ты думаешь, Ван-Хи, — лукаво спросил Ан-Сенен у ловца, — выполним ли мы теперь наш план?
— Вот этого, Ан-Сенен, тебе не следовало бы говорить, — ответил с испугом Ван-Хи. Он никогда бы себе не позволил хвалиться в море.
Воздух стал золотисто-темным, густым, как бобовое масло. Не верилось, что солнце взошло.
Когда сети выбрали и Ан-Сенен снова стал у руля за будкой моториста, ветер был в полной силе.
Перегруженный кавасаки, дрожа кормой и носом, медленно всходил на волны.
Ловцы с тревогой поглядывали на шкипера. Но лицо Ан-Сенена странным образом успокаивало их. Оно было задумчивым и внимательным.
Ловцы забрались в кубрик. Ан-Сенен остался на палубе один. Он молчал, когда подходила особенно страшная волна — серая, цвета камня, и бормотал что-то, когда она проходила.
Так пять часов подряд тихим бормотаньем провожал он каждую опасность.
Шарф его размотался, щелкал; он отмахивался от него, как от налетевших ос. Наконец, сорвал, сунул в карман телогрейки, обнажив черную, в трещинах шею. В это время со скрипом, точно кто-то шагал по песку, прошла над бортом волна. Ан-Сенен вцепился в руль и принял ее тяжесть на плечи. Потом забормотал так громко, что из будки выглянул моторист — мальчик с замасленным лицом и толстыми розовыми губами; он был бледен.
Ан-Сенен пожалел его, на мгновение мелькнула мысль: выбросить рыбу за борт, облегчить кавасаки. Но он только спросил:
— Ты слышал, Ким-Чихо, что я тебе сказал?
— Нет, — ответил моторист, с ужасом косясь на океан.
Ан-Сенен наклонился и закричал ему сквозь ветер:
— Я решил подарить тебе свою чашку. Сделай из нее звонок для мотора.
Если шкипер мог вспомнить о таком пустяке, то опасность еще невелика. И Ким-Чихо снова исчез в будке.
Ан-Сенен опять остался один перед лицом океана.
Чтобы отогнать тревожные мысли, он в самом деле стал думать о своей чашке.
Искусно сделанная старым китайским мастером в городе Хай-Чжоу, тонкая, красивая, она звучала даже от сказанного вблизи слова. Поэтому Ан-Сенен всегда старался есть молча. Он помнил ее с детства. Однажды отец, отправляясь в Кионь-Сань на заработки, принес ее из домашней кумирни и поставил пустой перед ним.
— В Кионь-Сань-до тоже голод, — сказал отец. — Кто знает, вернусь ли я? Возьми ее, Ан-Сенен, и сам наполни для себя рисом. Ты, может быть, сделаешь это лучше, чем боги.
Теперь Ан-Сенен вспоминал, сколько раз, при всем старании ее наполнить, она оставалась пустой.
В провинции Хуан-Хае-до он похоронил своего первого сына, в Чемульпо на японских промыслах — еще двоих и дочь. Да, он получил сполна свою долю голода, болезней и несчастий.
Но чем заплатит он своей новой родине? Теперь дети его живы и веселы, и чашка всегда полна. Пусть сделают из нее звонки для моторов. Он может отдать еще свою медную ложку.
Ан-Сенен думал об этом. А ветер трубил ему в уши. Море дрожало, как барабан. Два раза волна бросила Ан-Сенена грудью на руль и заперла дыхание.
Но Ан-Сенен все не соглашался выбросить рыбу, и лицо его было, по-прежнему задумчиво, строго, как у слепого.
Но вот, наконец, показались пять «пальцев» — пять черных скал, торчащих из воды. Воздух темными полосами ходил над ними.
И Ан-Сенен, вдруг сгорбившись, кряхтя по-стариковски, повел кавасаки прямо сквозь толпу танцевавших волн. За ними начиналась бухта.
Здесь было значительно тише. Теперь он мог стоять прямо, не рискуя свалиться за борт. Но шум океана еще звучал в сердце Ан-Сенена.
На берегу, встречая кавасаки, били в бронзовый колокол.
Тафуин. Японское море.
1935