ДИКАЯ СОБАКА ДИНГО, ИЛИ ПОВЕСТЬ О ПЕРВОЙ ЛЮБВИ
I
ТОНКАЯ леса была спущена в воду, под толстый корень, шевелившийся от каждого движения волны.
Девочка ловила форель.
Она сидела неподвижно на камне, и река обдавала ее шумом. Глаза ее были опущены вниз. Но взгляд их, утомленный блеском, рассеянным повсюду над водой, не был пристален. Она часто отводила его в сторону и устремляла вдаль, где круглые горы, осененные лесом, стояли над самой рекой.
Воздух был еще светел, и небо, стесненное горами, казалось только равниной, чуть озаренной закатом.
Но и этот воздух, знакомый ей с первых дней жизни, и это небо не привлекали ее сейчас.
Широко открытыми глазами следила она за вечно бегущей водой, силясь представить в своем воображении те неизведанные края, куда и откуда бежала река. Господи помилуй, ей хотелось увидеть иные страны, иной мир: например — австралийскую собаку динго. Потом ей хотелось еще быть пилотом и при этом немного петь.
И она запела. Сначала тихо, потом громче.
У нее был голос, приятный для слуха. Но пусто было вокруг. Лишь водяная крыса, испуганная ее песней, близко плеснулась возле корня и поплыла к камышам, волоча за собой в нору зеленую тростинку. Тростинка была длинна, и крыса трудилась напрасно, не в силах протащить ее сквозь густую речную траву.
Девочка с жалостью посмотрела на крысу и перестала петь. Потом поднялась, вытащив лесу из воды.
От взмаха ее руки крыса шмыгнула в тростник, а темная, в пятнах, форель, до того неподвижно стоявшая на светлой струе, подпрыгнула и ушла в глубину.
Девочка осталась одна. Она взглянула на солнце, которое было уже близко к закату и клонилось к вершине еловой горы.
И хотя было уже поздно, девочка не спешила уйти. Она медленно повернулась на камне и неторопливо зашагала вверх по тропинке, где навстречу ей по пологому склону горы спускался высокий лес.
Она вошла в него смело.
Шум воды, бегущей меж рядами камней, остался за ее спиной, и перед ней раскрылась тишина.
И в этой вековой тишине услышала она вдруг звук горна. Он прошелся по просеке, где, не шевеля ветвями, стояли старые пихты, и протрубил ей в уши, напомнив, что надо спешить.
Однако девочка не прибавила шагу. Обогнув круглое болотце, где росли желтые саранки, она наклонилась и острым сучком вырыла из земли вместе с корнями несколько бледных цветов. Руки ее уже были полны, когда позади раздался тихий шум шагов и голос, громко зовущий ее по имени:
— Таня!
Она обернулась. На просеке, возле высокой муравьиной кучи, стоял нанайский мальчик Филька и манил ее к себе рукой. Она подошла, дружелюбно глядя на него.
Возле Фильки на широком пне увидела она котелок, полный брусники. А сам Филька узким охотничьим ножом, сделанным из якутской стали, очищал от коры свежий березовый прут.
— Разве ты не слышала горна? — спросил он. — Почему же ты не спешишь?
Она ответила:
— Сегодня родительский день. Мать моя приехать не может. Она в больнице, на работе. И в лагере меня никто не ждет. А почему ты не спешишь? — добавила она с улыбкой.
— Сегодня родительский день, — ответил он так же, как она. — И ко мне приехал из стойбища отец, а я пошел его проводить до еловой сопки.
— Разве ты уже проводил его? Ведь это далеко.
— Нет, — ответил с достоинством Филька, — зачем я буду его провожать, если он остался ночевать возле нашего лагеря у реки? Я выкупался за Большими камнями и пошел искать тебя. Я слышал, как ты громко пела.
Девочка посмотрела на него и засмеялась.
А Филька, на лице которого кожа была смуглая, потемнел еще больше.
— Но если ты не спешишь никуда, — сказал он, — то постоим тут немного. Я угощу тебя муравьиным соком.
— Ты уже угощал меня утром сырою рыбой.
— Да, но то была рыба, а это уже совсем другое, попробуй, — сказал Филька.
И он воткнул свой прут в самую середину муравьиной кучи. И, склонившись над ней вдвоем, они подождали немного, пока тонкая ветка, очищенная от коры, не покроется сплошь муравьями. Потом он стряхнул их, слегка ударил веткой по кедру и показал ее Тане. На блестящей заболони видны были капли муравьиной кислоты. Он слизнул их и дал попробовать Тане. Она тоже лизнула и сказала:
— Это очень вкусно. Я всегда любила муравьиный сок.
И она двинулась дальше, а Филька пошел с нею рядом, не отставая от нее ни на шаг.
Они молчали. Таня — потому, что любила думать понемногу обо всем и молчать всякий раз, когда входила в этот молчаливый лес. А Филька о таком чистейшем пустяке, как муравьиный сок, тоже не хотел говорить. Все же это был только сок, который она могла отлично добывать и сама.
Так прошли они всю просеку, не сказав друг другу ни слова, и вышли на другой склон горы, и здесь, совсем близко под каменным обрывом, все у той же самой реки, без устали спешившей к морю, увидели они свой лагерь — просторные палатки, стоявшие на поляне в ряд.
Из лагеря доносился шум. Взрослые, должно быть, уже уехали домой, и шумели одни только дети. Но голоса их были так громки, что здесь, наверху, среди молчания серых морщинистых камней, Тане показалось, что где-то далеко гудит и качается лес.
— А ведь никак уже строятся на линейку, — сказала она. — Тебе бы следовало, Филька, прийти в лагерь раньше меня, потому что не посмеются ли над нами, что так часто мы приходим вместе?
«Вот уж про это ей бы не следовало говорить», — подумал с горькой обидой Филька.
И, схватившись за цепкий слойник, торчащий над обрывом, он прыгнул вниз, на тропинку, так далеко, что Тане стало страшно.
Но он не разбился. И Таня бросилась бежать по другой тропинке между низких сосен, криво растущих на камнях…
Тропинка привела ее на дорогу, которая, точно река, выбегала из леса и, точно река, блеснула ей в глаза своими камнями и щебнем и прошумела длинным автобусом, полным людей.
Это взрослые уезжали из лагеря в город.
Автобус проехал мимо. Но девочка не посмотрела в его окна, не проводила взглядом его колеса. Она никого не ждала.
Она пересекла дорогу и вбежала в лагерь, легко перескакивая через канавы и кочки, так как была проворна.
Дети встретили ее криком. Флаг на шесте похлопал ей прямо в лицо. И она стала в свой ряд, положив цветы на землю.
Вожатый Костя погрозил ей глазами и сказал:
— Таня Сабанеева, на линейку надо становиться вовремя. Смирно! На-право равняйсь! Ощущайте локтем соседа.
Таня пошире раздвинула локти, подумав при этом:
«Хорошо, если у тебя справа друзья… Хорошо, если они и слева. Хорошо, если они и там и тут».
И, повернув голову направо, Таня увидела Фильку. После купанья смуглое лицо его блестело, как камень, а галстук был темен от воды.
И вожатый сказал ему:
— Филька, какой же ты пионер, если каждый раз делаешь себе из галстука плавки! Не ври, не ври, пожалуйста! Я сам все знаю. Погоди, я уж поговорю с твоим отцом серьезно.
«Бедный Филька, — подумала Таня, — ему сегодня не везет».
Она смотрела все время направо. Налево же она не смотрела. Во-первых, потому, что было это не по правилам, а во-вторых, потому, что там стояла толстая девочка Женя, которую она не предпочитала другим.
Ах, этот лагерь, где вот уже пятый год подряд проводит она свое лето! Почему-то сегодня он ей кажется не таким веселым, как прежде. А ведь всегда она так любила просыпаться в палатке на заре, когда с тонких шипов ежевики капает на землю роса, любила звук горна в лесу, ревущего подобно изюбру, и стук барабанных палочек, и кислый муравьиный сок, и песни у костра, который она умела разводить лучше всех в отряде.
Что же сегодня случилось? Неужели эта бегущая к морю река навеяла на нее эти странные мысли? С каким смутным предчувствием следила она за ней? Куда хотелось ей плыть? Зачем понадобилась ей австралийская собака динго? Зачем она ей? Или это просто уходит от нее ее детство? Кто знает, когда уходит оно?
Таня с удивлением думала об этом, стоя смирно на линейке, и думала об этом позже, сидя в столовой палатке за ужином. И только у костра, который поручили ей развести, она взяла себя в руки.
Она принесла из лесу тонкую березку, высохшую на земле после бури, и поставила ее посредине костра, а кругом искусно развела огонь. Филька же окопал его и подождал, пока не займутся сучья. И березка горела без искр, но с легким шумом, со всех сторон окруженная сумраком.
Дети из других звеньев приходили к костру любоваться. Приходил и вожатый Костя, и доктор с бритой головой, и даже сам начальник лагеря. Он спросил их, почему они не поют и не играют, раз у них такой красивый костер.
И дети спели одну песню, потом другую.
А Тане не хотелось петь.
Как прежде на воду, широко открытыми глазами смотрела она на огонь, тоже вечно подвижный и постоянно стремящийся вверх. И он, и он шумел о чем-то, навевая на душу неясные предчувствия.
Филька, который не мог видеть ее печальной, принес к костру свой котелок с брусникой, желая порадовать ее тем немногим, что у него было. Он угостил всех товарищей по звену, но Тане выбрал ягоды самые крупные. Они были спелы и прохладны, и Таня съела их с удовольствием. А Филька, видя ее снова веселой, начал рассказывать о медведях, потому что отец его был охотник. И кто же другой мог так хорошо рассказать о медведях?
Но Таня прервала его.
— Я родилась здесь, в этом краю и в этом городе, и никогда не бывала в другом месте, — сказала она, — но всегда удивлялась, почему здесь так много говорят о медведях. Постоянно о медведях…
— Потому что кругом тайга, а в тайге водится много медведей, — ответила толстая девочка Женя, у которой не было никакой фантазии, но которая всему умела находить верную причину.
Таня задумчиво посмотрела на нее и спросила у Фильки, не может ли он что-нибудь рассказать об австралийской собаке динго.
Но оказалось, что о дикой собаке динго Филька ничего не знал. Он мог бы рассказать о злых гиляцких собаках, о лайках, но об австралийской собаке ему ничего не было известно. Не знали о ней и другие дети.
И толстая девочка Женя спросила:
— А скажи, пожалуйста, Таня, зачем тебе австралийская собака динго?
Но Таня ничего не ответила, потому что в самом деле ничего на это не могла ответить. Она только вздохнула.
Словно от этого тихого вздоха, березка, горевшая до того так ровно и ярко, вдруг закачалась, как живая, и, рухнув, рассыпалась пеплом. В кругу, где сидела Таня, стало темно. Мрак подступил близко к детям. Все закричали.
И тотчас же из темноты раздался голос, которого никто не знал. Это не был голос вожатого Кости.
Он сказал:
— Ай, ай, маленький, чего кричишь!
И чья-то темная большая рука пронесла над головой Фильки целую охапку сучьев и бросила их в костер.
Это были еловые лапы, которые дают так много света и искр, с гудением уносящихся вверх. И там, наверху, они гаснут не скоро, они горят и мерцают, точно целые горсти звезд.
Дети вскочили на ноги, а к костру подсел человек. Он был с виду мал, носил кожаные наколенники, а на голове у него была берестяная шляпа.
— Не бойтесь, не бойтесь его! — закричала Таня. — Это Филькин отец, охотник. Он ночует сегодня тут, рядом с нашим лагерем. Я его хорошо знаю.
Охотник подсел к Тане поближе и закивал ей головой и улыбнулся. Улыбнулся он и другим детям, показав свои широкие зубы, в которых крепко сжимал тростниковую трубочку. Каждую минуту он подносил к своей трубочке уголек и сопел ею, ничего никому не говоря. Но это сопение, этот тихий и мирный звук говорил всем, кто хотел его слушать, что в голове странного охотника нет никаких дурных мыслей.
И поэтому, когда к костру подошел вожатый Костя и спросил, почему у них в лагере находится посторонний человек, дети закричали все вместе:
— Не трогай его, Костя! Это Филькин отец, пусть посидит у нашего костра. Нам с ним весело.
— Ага, так это Филькин отец? — сказал Костя. — Отлично. Я узнаю его. Но в таком случае я должен сообщить вам., товарищ охотник, что сын ваш Филька постоянно ест сырую рыбу и угощает ею других, например Таню Сабанееву. Это одно. А во-вторых, из своего пионерского галстука он делает себе плавки, купается возле Больших камней, что категорически было ему запрещено.
И, сказав это, Костя ушел к другим кострам, ярко горевшим на поляне. А так как охотник не все понял из того, что сказал Костя, то посмотрел ему вслед с уважением и на всякий случай покачал головой.
— Филька, — сказал он, — я живу в стойбище и охочусь на зверя и плачу деньги для того, чтобы ты жил в городе и учился и был всегда сыт. Но что же из тебя выйдет, если за один только день ты сделал так много зла, что на тебя жалуются начальники? Вот тебе за это ремень, иди в лес и приведи сюда моего оленя. Он пасется близко отсюда. Я переночую у вашего костра.
И он дал Фильке ремень, сделанный из лосиной кожи и такой длинный, что его можно было закинуть на вершину самого высокого кедра.
Филька поднялся на ноги, глядя на товарищей: не разделит ли кто-нибудь с ним его наказание?
Тане стало жалко его: ведь это ее он угощал утром сырой рыбой, а вечером муравьиным соком и, может быть, ради нее купался у Больших камней.
Она вскочила с земли и сказала:
— Филька, пойдем, мы поймаем оленя и приведем его к твоему отцу.
И они побежали к лесу, который встретил их по-прежнему молчаливо. Скрещенные тени лежали на мху между елями, и волчьи ягоды на кустах блестели от света звезд. Олень стоял тут же близко под пихтой и объедал мох, свисавший с ее ветвей. Олень был так смирен, что Фильке не пришлось даже развернуть аркан, чтобы набросить его на рога. Таня надела на оленя повод и, ступая по росистой траве, вывела его на опушку, а Филька привел к костру.
И охотник засмеялся, увидев детей у костра с оленем. Он предложил Тане свою трубочку, чтобы она покурила, так как был добрый человек.
Но дети громко захохотали. А Филька строго сказал ему:
— Отец, пионеры не курят, им нельзя курить.
Охотник был очень удивлен. Но недаром же он платит деньги за сына, недаром же сын живет в городе, ходит в школу и носит на шее красный, платок. Должен же он знать такие вещи, о которых не знает отец. И охотник закурил сам, положив только руку на плечо Тани. А олень его подышал ей в лицо и прикоснулся к ней рогами, которые при желании могли быть нежными, хотя уже давно затвердели и были гладки, как камень.
Таня опустилась на землю рядом с охотником, почти счастливая.
На поляне всюду горели костры, и вокруг костров пели дети, и доктор ходил среди детей, заботясь, чтобы они не простудились на закате.
И Таня с удивлением думала:
«В самом деле, разве это не лучше австралийской собаки динго?»
Так почему же все-таки ей хочется плыть по реке, почему все звенит в ушах голос ее струй, бьющихся о камни, и хочется в жизни перемен?
— Ах, прошло лето, — сказала тихо Таня, — через несколько дней уже в школу.
II
Саранки, которые Таня вчера острым сучком вырыла из земли, сохранились наутро прекрасно. Она укутала их корни мокрой травой и мхом, завернула стебли в свежую бересту, и когда взяла цветы под мышку, а на спину повесила свой вещевой мешок, то сразу превратилась в путника, готового в далекую дорогу.
Перемены оказались неожиданно близкими. Лагерь решили закрыть, а детей отвезти в город, потому что доктор нашел, что ночная роса очень вредна для здоровья. Как-никак, ведь была уже осень.
И верно, больше стало осенних трав, и вот уже целую неделю, как по утрам палатки покрывались инеем, а на листьях в лесу до полудня висели капли росы, все до одной ядовитые, точно змеи.
Однако путь, который лежал перед Таней, не был далеким путем. Собственно, это была та самая дорога, по которой вчера проехал с шумом автобус.
Хотя она выбегала из леса и убегала в лес и была совсем новая, однако на ней сегодня стояла пыль — кремнистая пыль, которую даже старые пихты, растущие вдоль обочин, не могли никак унять. Они только отмахивались от нее своими синими лапами.
И Таня отлично видела это, шагая позади всех в золотистом венце пыли. А рядом с ней шел Филька со своим отцом, и самым последним — олень. Он тоже не любил пыли и громких медных труб, в которые каждые полчаса трубили лагерные музыканты, шагавшие за возами с поклажей. А когда мимо проехали на танках красноармейцы и крикнули детям: «Ура!», он так сильно натянул повод, что вырвал его из рук охотника и скрылся в лесу между стволами высоких сосен вместе со своим вьюком. А ведь именно в этом вьюке были самые дорогие вещи Фильки и Тани.
Оленя пришлось искать.
Они нашли его среди тонких берез, как и он, дрожавших от страха.
Долго не хотел олень выходить из лесу. Но когда, наконец, охотник вывел его снова на дорогу, музыки уже не было слышно, и пыль улеглась на те самые камни, с каких она поднялась. И пихты больше не махали ветвями.
Лагерь ушел далеко вперед.
Не что другое как именно это обстоятельство послужило причиной тому, что, войдя в город с холщовой сумочкой за плечами и в тапках, разбитых об острый щебень дороги, Таня у себя дома никого не нашла. И тут ее никто не ждал.
Мать, не дождавшись, ушла на работу в больницу, как уходила она постоянно, а старая нянька полоскала на речке белье. Ворота же были открыты.
И Таня вошла в свой двор.
Но много ли путнику нужно? Напиться холодной воды, посидеть на траве, опустив руки на землю. Вот под забором трава. Она стала тоньше, перья ее уже сожжены ночным инеем, а все же под вечер и в ней трещат кузнечики, бог весть как попавшие в город. А вот и вода. Правда, она не бежит, не струится. Она зиму и лето стоит посреди двора в бочке, прикованная к старым саням.
Таня открыла затычку и дала напиться цветам, смочив их корни, укутанные белым мхом.
Потом напилась сама и подошла к деревьям, растущим направо от крыльца. Широкая ель и береза с тонкими ветвями стояли тихо рядом. Ель еще была хороша. Тени ее хватало на полдвора и больше. Но береза! Она уже начинала желтеть.
Таня потрогала ее белый ствол, весь усеянный наростами.
— Что это? Уже осень? — спросила она.
И береза уронила сморщенный лист в ее подставленные ладони.
— Да, да, — сказала Таня, — это в самом деле осень. Однако ирисы под окном еще стоят; может быть, и мои саранки постоят немного. Но где же все наши?
В это время услышала она рядом с собой тихую возню и ворчание. Оказалось, что это старая кошка Казак привела своих котят и заставила их попрыгать перед Таней. Потом прибежала утка, держа в клюве червя.
Котята за лето выросли, и самый маленький из них, по прозвищу Орел, уже не боялся ни червей, ни утки.
Затем в калитке показалась собака. Была она ничтожна ростом, с большой головой, и было ей лет девять, по крайней мере.
Заметив Таню, она остановилась в воротах, и в старых, слезящихся глазах ее засветился стыд — ей было совестно, что не она первая узнала о возвращении Тани. Невольным ее движением было уйти назад, вовсе не заметить Таню. Ведь бывают же и такие случаи в собачьей жизни. Она повернула уже было налево, к водовозке, не вильнув даже хвостом. Но все ее хитрые умыслы разлетелись прахом в тот самый миг, как только Таня позвала ее по имени:
— Тигр!
И тотчас же собака подпрыгнула на своих коротких ногах и бросилась к Тане, в ее зажатые колени.
Таня долго гладила ее голову, покрытую короткой жесткой шерстью, где под кожей нащупывались уже старческие бугры.
Да, все это были уже старые и слабые существа, хотя имена их были грозны.
Таня смотрела на собаку с любовью.
А когда подняла глаза, то увидела няньку — тоже старуху с глубокими морщинами, со взором, уже потускневшим от долгой жизни.
Поставив ведро с бельем на землю, нянька поцеловала Таню и сказала:
— Какая ты черная стала, совсем как гиляк! Не хуже твоего Фильки. А мамы-то ведь нету дома. Ждала, ждала, не дождалась, на работу ушла. Одни, значит, мы с тобой остались. Мы завсегда одни. Хочешь, самовар поставлю? А то поешь чего? Уж не знаю, чем они вас там в лагере кормят. Поди, насилу проглотишь.
Нет, Таня не хотела есть.
Она отнесла только в дом свою сумочку, походила по тихим комнатам, потрогала книги на полке.
Да, нянька была права. Как часто Таня оставалась одна хозяином своего досуга и желаний! Но только она одна знала, как эта свобода тяготила ее. В доме нет ни сестер, ни братьев. И мамы часто нет, Грудь стесняется чувством горьким и нежным, вызывающим слезы на глаза. Откуда проникает оно? Запах ли это рук и лица матери, или запах ее одежды, или это ее взгляд, смягченный постоянной заботой, который Таня носит в своей памяти повсюду и всегда?
Раньше каждый раз, как мать собиралась из дому, Таня начинала плакать, но теперь только думала о ней с непрестанной нежностью.
Она не спросила у няньки, скоро ли вернется мать. Она только потрогала ее платье в шкафу, посидела на ее кровати и снова вышла во двор. Надо же было, наконец, как-нибудь устроить цветы, которые она вырыла в лесу на болотце.
— Но ведь осень, Таня, — сказала нянька, — какие теперь цветы?
— Ну, какая же у нас осень! Посмотри, — ответила Таня.
Осень, как всегда, проходила над городом без тумана. И окрестные горы, как весной, были темны от хвои, и долго не склонялось над лесом солнце, и долго во дворах под окнами цвели большие, без запаха цветы.
В самом деле, может быть, и саранки постоят еще немного. А если засохнут, то все же корни их будут в земле.
И Таня широким ножом вырыла в земле несколько ямок на грядке и подперла стебли саранок палочками.
Тигр же ходил меж грядок и обнюхивал их. А обнюхав, поднял свою большую голову с земли и посмотрел вверх, на забор. Посмотрела туда и Таня.
На заборе сидел Филька. Он был уже разут, в одной майке, без галстука, и лицо его было возбужденно.
— Таня, — крикнул он, — беги скорее к нам. Отец подарил мне настоящих ездовых собак.
Но Таня не переставала копать, и руки ее были черны от земли, а лицо лоснилось.
— Этого быть не может, — сказала она, — ты обманываешь меня. Когда же успел он это сделать? Ведь мы вместе пришли сегодня в город.
— Нет, это правда, — сказал Филька. — Он привел их в город еще три дня назад и держал у хозяйки в сарае. Он хотел мне сделать подарок, и он зовет тебя посмотреть.
Таня снизу еще раз внимательно посмотрела на Фильку.
В конце концов, это могло быть и правдой. Ведь дарят же детям вещи, о которых они мечтают. И дарят им это отцы — как часто читала об этом Таня.
Она бросила нож на грядку и вышла за ворота на улицу.
Филька жил через двор. И ворота его были закрыты.
Но он широко открыл их перед Таней, и она увидела собак.
Возле них на земле сидел Филькин отец и курил. Трубочка его хрипела так же громко, как в лесу у костра, лицо его было приветливо. Олень стоял привязанный к забору. А собаки лежали все вместе, все без хвостов, куцые, настоящие нартовые лайки; не поднимая острых морд, протянутых на земле, они снизу посмотрели на Таню волчьим взглядом.
Охотник закрыл ее от зверей.
— Они злые, друга, — сказал он.
А Филька добавил:
— Это почище твоей австралийской собаки динго.
— Я знаю этих собак отлично, — сказала Таня. — все-таки это не дикая собака динго. Запрягите их, пожалуйста.
Охотник был озадачен немного. Запрягать летом собак? Эта забава была так неразумна. Но и сын попросил его это сделать. И охотник достал из сарая легкую нарту и упряжь и поставил собак своих на ноги.
Они поднялись, ворча.
А Таня любовалась их нарядной упряжью, обитой сукном и кожей. И султанчики на их головах развевались, подобно белым метелкам повейника.
— Это богатый подарок, — сказала Таня.
Охотник был рад похвале своей отцовской щедрости, хотя произнесла ее только девочка.
Они посидели на нарте, и Таня подержала хорей — длинную палку из ясеня, окованную на конце железом. Она уже умела управлять нартой.
А собаки все вертелись, налегая на задние ноги, собираясь бежать, тянуть нарту по голой земле. Охотник дал им за усердие юколу, которую достал из мешка. Он вынул еще из-за пазухи две другие сушеные рыбки, две крошечные корюшки, светящиеся на солнце, протянул их сыну и Тане. Филька начал громко грызть, а Таня отказалась. Но кончилось тем, что и она съела свою рыбку.
Охотник же стал собираться в дорогу, Пора было уже покинуть этот город, где олень его целый день голодал. Он загнал собак в сарай и распряг там нарту. Потом отвязал от забора оленя и дал ему на ладони соли. Вьюки же были готовы давно.
За воротами охотник попрощался с детьми.
Он подал Тане руку — одну, потом другую, как подают на прощанье соседу, и просил по снегу приехать на собаках в гости.
Сына же он обнял за плечи.
— Будь, если можешь, — сказал он, — добрым охотником и ученым. — И, вспомнив, должно быть, жалобы начальника на сына, добавил в раздумье: — И носи свой платок на шее, как надо.
Вот он уже подошел к повороту, ведя оленя в поводу, и обернулся еще раз. Лицо его было смугло, как у Фильки, будто сделано из дерева, но выглядело оно приветливо. И Тане было жалко, что он так скоро исчез за поворотом.
— Хороший у тебя отец, Филька, — сказала она в раздумье.
— Да, я его люблю, когда он не дерется.
— А разве он дерется когда-нибудь?
— Очень редко. И лишь тогда, когда бывает пьян.
— Вот как! — Таня покачала головой.
— А твой разве никогда не дрался? — спросил Филька. — И где он у тебя? Я его никогда не видел?
Таня посмотрела Фильке в глаза — не заметит ли она в них любопытства или усмешки? Она, кажется, никогда не говорила с ним о своем отце.
Но Филька смотрел Тане прямо в лицо, и глаза его выражали одно лишь простодушие.
— Никогда он, — сказала она, — не дрался.
— Тогда ты должна любить его.
— Нет, я не люблю его, — ответила Таня.
— Вот как! — сказал в свою очередь Филька и, помолчав немного, тронул Таню за рукав. — Почему? — спросил он.
Таня нахмурилась. И тотчас у Фильки все слова кончились, словно ему тут же отрезали язык, И казалось, никогда он уже больше не спросит ее ни о чем, Но Таня внезапно покраснела.
— Я его не знаю совсем.
— Он разве умер?
Таня медленно покачала головой.
— Так где же он?
— Далеко, очень далеко. Может быть, за океаном.
— В Америке, значит.
Таня помолчала.
— Я угадал, в Америке, — повторил Филька.
Таня еще медленнее повела головой справа налево.
— Так где же он? — спросил Филька.
Толстые губы Фильки были открыты. По правде сказать, Таня поразила его.
— Ты знаешь, где Алжир и Тунис? — сказала она.
— Это я знаю, В Африке. Он, значит, там?
Но Таня снова покачала головой, на этот раз более печально, чем прежде.
— Нет, Филька. Ты знаешь, есть такая страна — Маросейка.
— Маросейка? — повторил за ней Филька задумчиво: это слово понравилось ему. — Должно быть, красивая страна — Маросейка.
— Да, Маросейка, — тихо сказала Таня. — Дом номер сорок, квартира пятьдесят три. Он там.
И она исчезла в своем дворе.
И Филька остался на улице один. Он все больше удивлялся Тане. Он был совершенно сбит с толку.
— Маросейка, — сказал он.
Может быть, это остров, который он за это лето забыл? Эти проклятые острова никогда не держались в его памяти. В конце концов, он был лишь простой школьник, мальчик, родившийся в глухом лесу, в кожаном шалаше зверолова. И к чему ему острова?
III
Вода лилась из бочки в жестяную лейку с таким славным шумом, будто это была вовсе не старая вода, запертая в гнилой бочке, а маленький водопад, только что родившийся высоко в горах, под камнями. Голос его был свеж и полон благодарности к этой девочке, которая одним движением руки освободила его и предоставила возможность бежать куда угодно. Он громко звенел и так красиво жгутом сворачивал в воздухе свою струю, может быть, из одного только желания обратить ее внимание на себя.
А Таня вовсе не слышала, не замечала его. Держа деревянную затычку в руке, она думала об отце. Разговор с Филькой сильно встревожил ее память.
Но трудно думать о человеке, которого никогда не видала и о котором ничего не помнишь, кроме того, что он твой отец и живет где-то в Москве на Маросейке, дом № 40, квартира 53. В таком случае можно думать только о себе. А что касается себя, то Таня давно уже пришла к заключению, что она не любит его, не может любить, да и не должна. Ах, она знает все отлично! Он полюбил другую женщину, он оставил мать, он ушел от них много лет назад, и, может быть, у него есть уже другая дочь, другие дети. Что же он тогда для Тани? И пусть мать не говорит о нем только одно хорошее. Это ведь гордость, не больше. Но и ей, Тане, доступна она. Разве не из гордости она всегда молчит о нем? А если и приходится вымолвить несколько слов, то разве сердце ее при этом не разрывается на части?
Так думала Таня, а вода из бочки все текла, текла, и маленький водопад все шумел и прыгал, оставленный без всякого внимания. Давно наполнил он жестяную лейку Тани и бежал по земле, теперь уже не боясь, что его снова запрут. И, добежав до Тани, притронулся к ее ногам. Но и это не заставило обратить на него внимание. Тогда он побежал дальше, к грядке с цветами, сердясь и шелестя по-змеиному меж черных камешков, валявшихся повсюду на дорожке.
И лишь крик няньки вывел Таню из раздумья.
Старуха стояла на крыльце и кричала:
— Чего балуешься? Всю воду выпустила. И сама вымокла. Посмотри на себя. Или не жалко тебе маминых денег, — ведь мы за воду деньги платим!
Таня посмотрела на себя. В самом деле, руки ее были в земле, тапочки разорваны камнями, а чулки мокры от воды!
Она показала их няне. И старуха перестала кричать, а только всплеснула руками. Она принесла ей из колодца свежей воды, чтобы помыться.
Колодец был далеко от двора, а вода холодна. И пока Таня смывала пыль и грязь, нянька помаленьку ворчала.
— Растешь ты, как я погляжу, быстро. Вот уж пятнадцать скоро, — говорила она, — а все никак в свое положение не придешь. Думная ты уж очень.
— Это что же значит? — спросила Таня. — Умная?
— Да не умная, а думаешь много, от чего и подуравей выходишь. Иди, иди, сухие чулки надень.
У нее был свой особый язык, у этой старухи с согнутой спиной и твердыми, жилистыми руками, которыми она так часто умывала Таню в детстве.
И Таня, сняв на пороге мокрую обувь, вошла в свой дом босиком.
Она пригрела ноги на ковре матери, на дешевом коврике из оленьей шкуры, вытертой в разных местах, и засунула руки под подушку, чтобы тоже согреть их. Вода из колодца была действительно холодна! Но еще холодней показалась ей твердая бумага, захрустевшая под ее пальцами.
Она вынула из-под подушки письмо. Оно было немного измято, с разорванным краем, — читанное уже несколько раз письмо.
Что это? Мать никогда не прятала под подушку своих писем.
Таня посмотрела на конверт. Письмо было к матери от отца. Таня узнала это по тому, как сильно стукнуло ее сердце, и еще по тому, что внизу прочла она адрес отца. Значит, он очень боялся, что письмо не дойдет, если на самом краю написал так старательно: Маросейка, дом № 40, квартира 53.
Таня положила письмо на постель и босая прошлась по комнате. Потом спрятала его обратно под подушку и снова прошлась по комнате. Потом взяла и прочла:
«Дорогая Маша, я писал тебе уже несколько раз, но, должно быть, письма мои не доходят, ведь вы так далеко живете — совсем на другом краю света. Моя давнишняя мечта, наконец, исполняется — меня назначили на Дальний Восток. Буду служить как раз в вашем городе. Вылетаем на самолете втроем — с Надеждой Петровной и Колей. Его уже приняли в вашу школу, в седьмой класс. Ты ведь знаешь, как дорог нам с Надей этот мальчик. Во Владивостоке сядем на пароход, ждите нас первого числа. Подготовь, прошу тебя, Танюшу. Мне страшно тебе признаться, Маша, как я виноват перед ней, не в том, что мы с тобой разошлись, что все так случилось в жизни у тебя, у меня, у Нади. Не в этом я виноват перед Таней. Но я так часто забывал о ней. Да и она мне тоже очень редко писала, И даже в тех редких письмах, когда она только научилась писать, когда рука ее с трудом выводила по три слова на одной странице, — я находил как бы осуждение себе. Она меня совсем не знает. Как мы с ней встретимся — вот что меня немного страшит. Ведь ей было только восемь месяцев, когда мы с тобой расстались. У нее были такие беспомощные ножки, и пальцы на них. были не больше горошин, и руки с красными ладонями. Я так хорошо это помню…»
А Таня ничего не помнила. Она посмотрела на свои босые ноги, смуглые до самых колен, с гладкой кожей, крутым сводом, подпирающим легкую ступню. На них так удобно стоять. Посмотрела еще на руки, еще тонкие в кистях, но с крепкими пальцами, с сильной ладонью. Но кто, кроме матери, радовался их росту и силе? Ведь даже посеяв горох близ дороги, человек приходит проведать его по утрам и ликует, видя всходы поднявшимися хоть на самую малость. И Таня горько заплакала.
А поплакав, ощутила успокоение, и радость пришла к ней сама, как приходят голод и жажда: «Ведь это же отец приезжает!» Таня вспрыгнула на кровать, расшвыряла подушки на пол. Потом легла ничком и так лежала долго, смеясь потихоньку и плача, пока не вспомнила вдруг, что вовсе не любит отца. Куда же исчезла ее гордость? Не этот ли мальчик Коля отнял у нее отцовскую любовь.
— А все-таки я ненавижу их, — сказала она.
И снова, то отливая, то приливая, овладевала ее сердцем обида.
Таня вскочила на колени и с силой стукнула кулаком по раме.
Окно раскрылось под ее ударом, и Таня снова увидела Фильку — в третий раз за этот день.
Нет, видно, в его сердце ни тумана, ни обиды, какие ощущала в себе Таня.
Он сидел на завалинке под окном и держал на коленях атлас.
— Нет такой страны — Маросейка, — сказал он. — Есть далекая страна Марокко, есть остров Майорка, который захватили фашисты. А это не остров, не полуостров, не материк. Зачем ты обманываешь меня?
А Таня смотрела на Фильку, будто не видя его, будто глядела сквозь него на песок.
— Молчи, молчи, Филька, — сказала она. — Все равно не люблю.
— Разве я обидел тебя чем-нибудь? — спросил Филька.
И руки его опустились, как только заметил он еще не остывшие на ресницах Тани слезы. Душевная слабость охватила его.
И так как Фильке солгать не стоило никакого труда, как и сказать правду, он хлопнул ладонью по атласу и воскликнул;
— Есть такая страна Маросейка! Этот проклятый атлас никуда не годится. Он совсем не полный! Я даже отлично помню, как учитель говорил нам о ней.
Таня только сейчас услышала Фильку, И его простодушная ложь вернула ей покой.
«Вот кто будет мне постоянным другом, — решила она. — Ни на кого я не променяю его. Разве не делился он со мной всем, что у него есть, даже самым малым?»
— Филька, — сказала она, — я не о тебе говорила. Я говорила о другом мальчике, которого зовут Коля. Ты прости меня.
А Филька простил уже давно, едва только с губ ее слетело первое слово, сказанное более ласково, чем другие.
— Если это о другом, — сказал он, — то ты можешь его не любить. Мне это все равно. Однако почему ты его не любишь?
Таня не ответила сразу, но, помолчав немного, спросила:
— Как, по-твоему, Филька, должен человек быть гордым или нет?
— Должен, — ответил Филька твердо. — Но если это гордишься не ты, а Коля, то совсем другое дело. Тогда вспомни обо мне, если потребуется тебе крепкая рука или аркан, которым ловят оленей, или палка, которой я научился владеть хорошо, охотясь в тайге за дикушами.
— Но ведь ты его совсем не знаешь, за что же ты будешь его бить?
— Но я знаю тебя, — возразил ей Филька.
И эта мысль — платить за обиду не слезами, а ударом — показалась ей в этот момент не глупой и вполне ясной, лишенной всякой смутности, какую она ощущала в себе. Она и сама умела отлично сбивать с деревьев дикуш, метко кидая в этих смирных птиц тяжелые камни и сучья.
Но через минуту она подумала: «Я, кажется, делаюсь злой».
А Филька вдруг шагнул от окна налево, в смущении глядя поверх Таниного плеча, и, прижав свой атлас локтем, неожиданно кинулся со двора.
Близко за плечами Тани стояла мать. Она вошла неслышно. В дождевом плаще, в белом докторском халате, она показалась Тане совсем другой, чем была месяц назад. Так, предмет, поднесенный близко к глазам, теряет вдруг свою знакомую форму. И Таня, еще не опомнившись, секунду-две неподвижно смотрела на мать. Она увидела две еле заметные морщинки, расходящиеся от уголков ее носа, и худые ноги в туфлях, слишком просторных для них, — мать никогда не умела заботиться о себе, — и худые, слабые руки, столь искусно врачевавшие больных. Только взгляд ее остался неизменным. Таким всегда носила его в памяти Таня. Мать смотрела на нее своими серыми глазами. И в них, как щепотка соли, брошенная в море, растворились мгновенно все обиды Тани. Она поцеловала мать осторожно, избегая притронуться к глазам, словно боялась своим движением погасить их взгляд.
— Мама, — сказала Таня.
Мать обняла ее.
— Я торопилась домой, — сказала она. — Я соскучилась по тебе, Танюша.
Она оглядела дочь долгим пристальным взглядом. Сначала взглянула на волосы — они выцвели сильно, стали совсем как сталь; потом посмотрела в лицо — оно было горячим и на коже пылал загар.
«Ей было в лагере хорошо», — подумала мать.
Затем поглядела на ее ноги и удивилась, что Таня сидит босая. Тогда лишь увидела она беспорядок: подушки, валявшиеся на полу, смятую кровать и на кровати письмо, вынутое из конверта.
И тогда взгляд ее глаз, который Таня так боялась потревожить своей лаской, погас сам собой, словно ветер, налетевший внезапно, возмутил его ясность. В нем появились беспокойство, неуверенность, тревога. Даже притворство обнаружила в нем Таня. Иначе зачем же так медленно мать поднимает с пола подушки и приводит в порядок постель?
— Ты прочла это без меня, Таня? — тихо спросила мать.
Таня безмолвно опустила голову.
— Ты должна быть рада, Таня.
Но и на этот раз с ее губ не слетело ни звука. А мать терпеливо ждала.
— Мама, этот мальчик мне брат? — спросила Таня.
— Нет, — ответила мать. — Он чужой. Он только племянник Надежды Петровны. Но он вырос у них, и папа любит его и жалеет, потому что у мальчика нет ни отца, ни матери. Папа — добрый человек. Я всегда говорила тебе об этом.
— Значит, он мне чужой, он мне даже не брат, — сказала Таня, наклонив голову еще ниже.
Мать тихим движением подняла ее лицо и поцеловала два раза.
— Танюша, милая, мы с тобой поговорим. Мы обо всем поговорим. Ты встретишь их, Таня, и увидишь сама. Отец будет рад. Ты ведь пойдешь на пристань, правда?
— А ты, мама?
Но мать отвернулась от ее внимательных глаз.
— Я, Таня, не могу. Ты ведь знаешь, мне всегда так некогда.
И, отвернувшись, она почувствовала, как Таня спрятала голову под ее слабую руку и крепко прижалась к ней.
— Мама, я люблю только тебя. Я буду всегда с тобой. Ни с кем никогда, никого мне, не нужно. Я не пойду их встречать.
IV
Это было удивительно, но цветы, которые Таня высадила на грядку, еще жили в то утро, когда должен был приехать отец.
Сердитый ли ручеек, вылившийся из бочки, так хорошо омыл их корни, или они просто были живучи, как многие цветы на севере, который не дает им запаха, хотя и оставляет долго жить, но во всяком случае они держались на своих высоких ножках, когда Таня взглянула на них. Она решила их никому не отдавать.
Она прогнала утку, усевшуюся среди цветов на грядке, и посмотрела вверх, на каланчу. Деревянная, она царила над этим городом, где во дворах на заре распевали лесные птицы. На ней еще не поднимали сигнального флага. Значит, парохода еще не было видно. Он мог и опоздать. Но Тане было мало дела до флага. Она вовсе не собиралась идти на пристань. А если она и перехватила свои тонкие волосы лентой и сменила платье, надев самое лучшее, то это могло быть и потому, что сегодня в самом деле праздник; начинается новый учебный год.
Но до школы еще так долго ждать. Зачем же она поднялась так рано? «Что же делать, если не спится? — сказала бы она матери, если бы та проснулась от скрипа двери в доме. — Что же я могу поделать, — повторила б она, — если сегодня я вовсе не могу заснуть».
Но придет ли когда-нибудь пароход? Существует ли он на самом деле? Или это призрак, для которого вовсе нет никакого места, никакого срока и который плывет сейчас, может быть, по другой реке и другой туман стоит за его кормой.
Здесь, во дворе, тоже туманно немного. Еще ветви берез блестят от капель ночного тумана, ствол влажен — дерево еще не очнулось от сна.
Слишком рано вышла Таня из дому, очень рано. Однако слышны уже в переулке шаги. Они стучат по земле, они звенят по камню. Кто-то спешит на пристань. Брат ли идет встречать сестру, или отец спешит обнять сына, или просто рыбак ждет с пароходом вестей? А может быть, это и Филька торопится в последний раз перед школой половить у пристани ершей?
Таня присела на скамью у ворот.
Она слушала. И слух Тани чутко бодрствовал среди сонной травы, дремлющей под ее ногами, и сонных ветвей, дремлющих над ее головой.
И далекий свисток, такой далекий, что только в ожидании может сердце услышать его, коснулся слуха Тани. Это свистел пароход за Черным мысом у маяка.
Таня открыла калитку и вышла и снова вошла во двор, постояв неподвижно у цветов. Не сорвать ли их все-таки, пока они еще живы и могут доставить радость отцу? Это ведь все, что у нее есть.
И Таня сорвала цветы — саранки и ирисы, еще прежде выращенные ею с заботой.
Затем она позвала собаку. Тигр охотно вышел с ней на улицу. И они прошли через весь город, который еще не совсем проснулся. Только одна каланча никогда не знала сна. Крошечная дверь наверху, похожая на бойницу, была открыта навстречу ветру. И флаг был поднят и тянулся все в одну сторону — к реке.
К реке направлялись и прохожие, спешившие на пристань.
Таня на секунду остановилась у спуска, чтобы сверху посмотреть на родную реку. О, какая светлая она, хотя темные от хвои горы рядами стоят на берегу! О, какая большая — даже тень от этих гор не может ее закрыть! Не по ней ли хотелось плыть Тане далеко, в иные страны, где обитает дикая собака динго. Не плывет ли она к ней сама?
А пароход подходил уже близко. Черный, кряжистый, точно скала, он все же казался малым для этой реки, терялся в ее светлой равнине, хотя рев его долго отдавался в глубине лесистых гор.
Таня стремглав бросилась по спуску вниз. Пароход уже отдавал причалы, чуть навалившись на пристань, полную народа. А на пристани тесно от бочек. Они повсюду — и лежат, и стоят, точно кубики лото, в которое только что играли великаны.
С парохода махали платками. Не ей ли это? Она побледнела. Она тоже помахала рукой, через силу подняв ее кверху. Ах, это просто забавно! Как в толпе она узнает отца, которого никогда в своей жизни не видала? И как он узнает ее? Она не подумала об этом, когда бежала на пристань. Зачем поддалась она невольному желанию сердца, которое теперь так стучит и не знает, что ему делать; умереть от обиды или стучать еще сильней?
И вот стоит она теперь с жалкими цветами возле бочек, и старая собака лижет ее ноги, не в силах ей ничем помочь.
А пассажиры проходят мимо.
Может быть, вот они — их трое: он в шляпе, блестящей от ворса, женщина стара, а мальчик высок и худ и в достаточной мере противен.
Но нет, они проходят мимо, никуда не глядя, никого не ожидая встретить.
Или, может быть, вот они — их тоже трое: он толст, в кепке из толстого сукна, она молода и некрасива, а мальчик тоже толст и противен еще в большей мере.
«Да, кажется, они».
Таня шагнула вперед. Но взгляд человека был сух и недолог, а толстый мальчик показал рукой на цветы и спросил:
— Ты продаешь их?
Дрожа от обиды, Таня отошла в сторону. Она не вскрикнула. Она только спряталась за бочки и здесь простояла до самого конца. Никого уже не было на пристани. Не гремели доски под шагами. Все ушли, чего стоять? Они просто не приехали сегодня.
Таня вышла из-за бочек. Уже матросы отправились в город, и мимо прошли санитары с носилками. Они всегда уходили последними. Таня пошла с ними рядом.
На носилках под суконным одеялом, вытянув ноги, лежал мальчик. Лицо его было багрово от жара. Однако он был в сознании и, боясь вывалиться, крепко держался за края носилок. От этого усилия или, может быть, от страха смущенная улыбка бродила на его губах.
— Что с ним? — спросила Таня.
— На пароходе заболел. Малярия, — коротко ответил, санитар.
Заметив Таню, идущую рядом, мальчик подавил свой страх, лег прямо и долгим, немного воспаленным взглядом посмотрел на Танино лицо.
— Ты плакала недавно? — спросил он вдруг.
Таня закрыла цветами свой рот. Она поднесла их к лицу, словно эти несчастные саранки имели когда-нибудь приятный запах. Но что может знать этот больной мальчик о запахе северных цветов?
— Ты плакала, — твердо повторил он снова.
— Что ты, мальчик! — ответила Таня, кладя к нему на носилки цветы. — Я не плакала.
И человек, последним сбежавший с трапа на пристань, уже никого не увидел на ней, кроме одинокой девочки, печально поднимающейся в гору.
V
Этот первый день в школе, радостный для всех других детей, был тяжелым днем для Тани. Она вошла одна на школьный двор, вытоптанный детскими ногами, Сторож отзвонил уже.
Она толкнула тяжелую дверь. В коридоре, как и на дворе, было светло, пусто, тихо. Неужели она опоздала?
— Нет, — сказал ей сторож, — беги скорей. Учителя еще не расходились по классам.
Но она не в силах была бежать. Медленно, точно продолжая взбираться на крутизну, шла она по длинному натертому воском коридору, а над ее головой висели плакаты. Во все десять огромных окон освещало их солнце, не утаивая ни единой запятой. «Ребята, поздравляем вас с началом нового года». «Добро пожаловать!» «Будем учиться отлично».
Маленькая девочка с тонкими косичками, завитыми на кончике в кольцо, пробежала мимо Тани и на бегу обернулась к ней.
— Их бин, ду бист, ер ист! — прокричала она по-немецки и показала ей язык.
Девочка уже исчезла за поворотом, а Таня остановилась у высоких дверей. Тут ее новый класс. Дверь была закрыта, и в классе шумели. И этот шум, как милый шум реки и деревьев, с ранних лет окружавший ее, привел в порядок ее мысли. Она, словно мирясь сама с собой, сказала: «Ну ладно, забудем все».
Она распахнула дверь. Громкий крик встретил ее на пороге.
А она уже улыбалась. Так человек, вошедший с мороза в избу, еще не различая с холода ни лиц, ни предметов в доме, все же улыбается заранее и теплу, и словам, которые еще не сказаны, но которые, — он знает, — не будут враждебны ему.
— Таня, к нам! — кричали одни.
— Таня, с нами садись! — кричали другие.
А Филька сделал на парте стойку — прекрасную стойку, которой мог бы позавидовать каждый мальчик, хотя вид у него был при этом печальный и он более внимательно, чем другие, смотрел Тане в глаза.
А Таня все улыбалась.
Она выбрала Женю в подруги и села с ней рядом, как сидела в лагере у костра, а Филька поместился сзади.
И в ту же минуту в класс вошла Александра Ивановна — учительница русского языка.
Она поднялась на кафедру и тотчас же сошла с нее.
Затем она приблизилась к детям настолько, что между ними и ею уже не было никаких преград, кроме собственных недостатков и достоинств каждого. А была она молода, лицо имела свежее, взгляд светлый и спокойный, невольно привлекавший к себе внимание самых отчаянных шалунов. И всегда на ее черном платье сияла маленькая звездочка, выточенная из уральского камня.
И странно, ее свежесть и молодость дети никогда не принимали за неопытность, над которой они не упустили бы случая посмеяться.
Они никогда не смеялись над ней.
— Ребята, — сказала она, после долгого летнего перерыва пробуя свой голос. Он был у нее по-прежнему глубок и тоже невольно привлекал к себе внимание. — Ребята, сегодня праздник, мы начинаем учиться, и я рада, что снова с вами, снова буду вашим классным руководителем — вот уже седьмой год. Все вы выросли за это время. Но все же учились вы всегда отлично.
И она, разумеется, до конца сказала бы все, что полагалось сказать детям перед началом учебного года, если бы в класс в это время не вошли два новых ученика. Это были те самые мальчики, которых Таня встретила на пристани утром. Один — худой и высокий, другой — с толстыми щеками, придававшими ему вид настоящей шельмы.
Все посмотрели на них с любопытством. Но никто из этих сорока мальчиков и девочек, беспокойно сидевших на партах, не поглядел на них с таким ожиданием, как Таня. Вот сейчас она узнает, кто из них причинил ей такую муку. Может быть, это все-таки «они». Учительница спросила, как их зовут.
Толстый мальчик ответил:
— Годило-Годлевский.
А худой сказал:
— Борщ.
Все засмеялись.
«Значит, в самом деле «они» не приехали, — подумала с облегчением Таня и снова сказала себе: — Ладно, пока забудем все».
Зато учительнице смех, зазвеневший в классе, не возвещал хорошего начала.
Однако она сказала:
— Итак, мы начнем занятия. Я надеюсь, что за лето, ребята, вы ничего не забыли.
Филька громко вздохнул.
Учительница секунду смотрела на него. Но взгляд ее не был строгий. Она решила быть сегодня снисходительной к детям. Все же это их праздник, и пусть кажется им, что сегодня она у них в гостях.
— Что вздыхаешь, Филька? — спросила она. Филька поднялся со скамьи.
— Я встал на рассвете сегодня, — сказал он, — чтобы написать своему другу письмо, и отложил его в сторону, потому что забыл, какие знаки нужно поставить в таком предложении; «Куда ты утром так рано уходила, дружок?»
— Плохо, если ты забыл, — сказала учительница и посмотрела на Таню. Та сидела с опущенными глазами, И, приняв это за желание избежать ответа, Александра Ивановна сказала: — Таня Сабанеева, не забыла ли и ты, какие знаки препинания нужны в этом предложении? Скажи нам правило.
«Что ж это? — подумала Таня. — Ведь он обо мне говорит. Неужели же все, и даже Филька, так жестоки, что ни на минуту не дают мне забыть то, что всеми силами я стараюсь не помнить?»
И, так думая, она ответила:
— В предложении, где есть обращение, требуется запятая или восклицательный знак.
— Вот видишь, — обратилась к Фильке учительница, — Таня отлично помнит правило. Ну-ка, иди к доске, напиши какой-нибудь пример, в котором было бы обращение.
Филька, подойдя к доске, взял в руки мел.
Таня сидела по-прежнему с опущенным взглядом, чуть заслонившись рукою. Но и заслоненное рукою лицо ее показалось Фильке таким убитым, что он пожелал себе провалиться на месте, если это он своей шуткой причинил ей хоть какое-нибудь огорчение.
«Что с ней делается?» — подумал он.
И, подняв руку, мелом написал на доске: «Эй товарищь больше жизни!»
Учительница развела руками.
— Филька, Филька, — сказала она с укоризной, — все ты забыл, решительно все. Какие уж там запятые! Почему ты слово «товарищ» пишешь с мягким знаком?
— Это глагол второго лица, — ответил без смущения Филька.
— Какой глагол? Почему глагол? — вскричала учительница.
— Конечно, глагол второго лица, — с упрямством ответил Филька. — Товарищ! Ты, товарищ, что делаешь? Отвечает на вопрос «что делаешь».
Громкий хохот прошелся по всем скамьям, заставив Таню поднять лицо. И когда Филька снова взглянул на нее, она уже смеялась своим милым смехом громче всех остальных.
Филька, чуть ухмыльнувшись, стряхнул со своих пальцев мел.
Филька был доволен.
А учительница с недоумением следила за ним, слегка прислонившись к стене.
Как этот мальчик, которого она ценила за его быстрый ум и находчивость, мог быть доволен своей грубой ошибкой? Нет, тут кроется нечто другое. Дети обманывают ее. А она-то думала, что хорошо знает детское сердце.
VI
Те редкие минуты, когда после работы мать выходила во двор, отдохнуть на траве возле грядки, были самые отрадные для Тани. Пусть осенняя трава уже тонка и плохо устилает землю, пусть грядки пусты, а все же хорошо. Таня ложилась с матерью рядом и клала свою голову на ее бедро. И тогда вдвое мягче становилась трава, вдвое светлее небо. Они обе подолгу и безмолвно глядели вверх, где на страшной высоте над рекой, сторожа рыбу в лимане, постоянно парили орлы. Они стояли неподвижно, пока самолет, пролетающий в небе, не заставлял их чуть отодвинуться в сторону. Смягченный лесами, долетал до двора еле слышным гулом стук мотора. А когда он внезапно стихал или, подобно легкому облаку, медленно таял над двором, обе продолжали молчать.
Но сегодня, прислушиваясь к этому звуку, мать сказала:
— Какой далекий путь лежит между нами! Значит, они не приехали.
А Таня не прервала своего молчания.
И мать, протянув руку к грядке, где уже не было ничего, кроме пустых стебельков, сказала:
— Ирисы, куда же девались они? А как здесь было красиво, на твоей маленькой клумбе! Неужели эта прожорливая утка склевала все цветы?
— Я сама прогнала ее утром, — сказала Таня, оставаясь лежать неподвижно.
— Саранки, — сказала мать, — они ведь не растут под Москвой. Отец очень любил наши цветы, и мне так хотелось, чтобы ты поднесла их ему!
Таня ничего не сказала, и мать добавила:
— Он добрый и хороший человек.
Таня быстро поднялась и села, и снова склонилась к земле, прилегла на бедро матери.
— Ты хотела что-то сказать мне? — спросила мать.
— Если он добрый человек, — сказала Таня, — так почему же он оставил нас?
Мать шевельнулась на траве, отодвинулась, точно острый камень попал ей случайно под локоть.
А Таня, мгновенно почувствовав жестокость своих слов, стала на колени, целуя платье матери, ее лицо и руки.
Ведь как было хорошо и спокойно обеим, когда они молчали, лежа на этой редкой траве, в этом тесном дворике, над которым нет ничего, кроме неба! И одно только слово «отец» лишило их желанного покоя. Так как же ей любить его?
— Мама, — говорила Таня, — я больше не буду. Не надо. Как хорошо, что они не приехали к нам! Как это хорошо! Разве нам плохо вдвоем? А что цветы? Я посажу другие. Я соберу семена, я знаю в лесу болото, я все сделаю, и во дворе у нас будет снова красиво, красивее во много раз.
Так бормотала она, не зная, что говорит, не слыша ни стука щеколды на калитке, ни голоса матери, уже несколько раз повторявшего ей:
— Да открой же, Таня! Кто-то не может открыть. Наверное, из больницы прислали.
Наконец Таня поднялась на ноги, услыша шаги у ворот, и подошла к калитке. Право же, ей не хотелось никому открывать, даже больным.
Она сердито спросила:
— Вам кого нужно? К доктору? Вы больной?
Но перед ней стоял здоровый человек, высокий и веселый. Он был в сапогах, в форме полковника и ни о чем не спрашивал, а только смотрел ей в лицо, улыбаясь. Как это было странно!
И вдруг за спиной услышала она слабый крик матери. Таня чуть прикрыла глаза и прижалась к воротам… «Отец!»
Ода поняла это в то же мгновение.
Он шагнул через доску, лежащую на земле, подался немного вперед, склонился над матерью, будто хотел ее поцеловать. Она отступила назад и протянула ему только руку. Он покорно принял ее и подержал в своих ладонях. Другой рукой мать показала на Таню. Он повернулся так быстро, что скрипнули ремни его портупеи. Он и ей протянул свои большие, широко открытые ладони. Таня шагнула к нему. Она была бледна и глядела на него с испугом. Он целовал ее в лоб, прижимал ее голову к себе. Сукном пахло от него — сукном и ремнями.
Потом он сказал:
— Ты такая большая. Тебе бы следовало принести цветы. А я принес конфеты.
Он засунул руку в карман, чтобы вытащить из него коробку. Но карман был тесен, а коробка большая — ее не пускала подкладка. Он рвал ее пальцами, он мял коробку, он трудился, Лицо его стало красным. Он даже потихоньку стонал. А Таня ждала, все больше бледнея. И, глядя на его лицо, как у ребенка, покрывшееся испариной, она думала: добрый он человек или нет?
И вот он вынул коробку, протянул ее Тане. И Таня взяла, не зная, что с ней делать, — она ей тоже мешала.
Она положила коробку на старые сани возле бочки, полной воды, и капли тотчас же начали падать на нее. Они стучали, как гром в безмолвии, стоявшем на дворе, Потом пришла собака, пришла кошка Казак и котята, и все они тоже пытались обнюхать коробку.
Мать потихоньку качала головой. В раздумье посмотрела она на коробку и унесла ее в дом.
А Таня осталась на дворе.
Отец обнял ее еще раз.
Теперь, когда борьба его с конфетами кончилась, он заговорил, Он был возбужден и говорил очень громко, все время напряженно улыбаясь:
— Как жаль, что тебя не было на пристани! Мы с тетей Надей ждали тебя. Правда, мы немного задержались на пароходе: Коля заболел малярией. Пришлось ждать санитаров, которые отнесли бы его. И представь себе, какая-то девочка дала ему на пристани цветы. Это были саранки, которых я не видел уже много лет. Да, представь себе, она положила цветы на носилки. Ему так хотелось, чтобы это была ты. Но тебя не было.
Таня поднесла руку к виску, надавила на него пальцами, словно хотела остановить кровь, приливавшую к ее лицу, и отстранилась немного подальше.
— Ты что, Таня? — спросил отец.
— Папа, не говори так громко, — сказала она. — Я очень хорошо тебя слышу.
И собственный дворик Тани ошеломил ее вдруг тишиной. Отец замолчал. Его возбужденное лицо стало строгим. Улыбка исчезла с губ, А глаза все же оставались добрыми. Он кашлянул. И странно — этот кашель был знаком уже Тане. Она сама так порывисто кашляла, когда грустные мысли, как холодный вихрь, внезапно посещали ее.
Он пристально глядел на Таню, тихонько сжимая ее плечо.
— Я знаю, ты на меня сердишься, Таня, — сказал он. — Но ведь мы будем большими друзьями, правда?
— Пойдемте пить чай, — сказала Таня. — Вы хотите чаю?
— Ого! Вот ты у меня какая! — тихо промолвил отец, чуть посильнее нажимая на плечо Тани.
Она поняла его и поправилась:
— Пойдем к нам пить чай, папа, — сказала она.
И слезы запросились у нее из глаз.
— Ведь я еще не привыкла…
Он оставил ее плечо и рукою провел по щеке Тани.
— Да, ты права, Танюша, — сказал он еле слышно. — Трудно это все в пятнадцать лет, трудно, брат. А все-таки мы будем друзьями, пойдем пить чай.
И впервые на деревянном низеньком крылечке Таниного дома зазвучали иные шаги, чем она привыкла слышать, — тяжелые шаги мужчины — ее отца.
VII
Когда в школе спросили у Тани, не приходится ли ей родственником или двоюродным братом Коля Сабанеев, поступивший к ним в класс, то одним она сказала — да, другим — нет, и так как это было все равно для многих, то вскоре ее перестали спрашивать.
Филька же, потратив столько напрасных усилий на поиски страны Маросейки, больше ни о чем не спрашивал Таню. Но зато он сидел на парте как раз за спиною Тани и мог смотреть на ее затылок сколько ему было угодно. Однако и затылок может кое-что рассказать. Он может быть и нежным, и холодным, как камень, из которого Филька высекал в лесу огонь.
Затылок у Тани бывал и таким, и другим, чаще всего выражая одно лишь ее желание — не думать о том, что делается у нее позади.
А позади на скамье сидели Филька и Коля.
К кому же из них относится это упорное желание Тани?
И так как Филька смотрел на вещи всегда с хорошей стороны, то решил, что относится это прежде всего не к нему. Что же касается Коли, то если его Таня назвала тогда гордым, то Филька должен был признать, что это неправда. Он не находил его гордым. Он, может быть, несколько слаб здоровьем, слишком узки у него руки, слишком бледно лицо, но гордым он не был, — это видели все.
Когда Филька показал ему впервые, как жуют у них в школе серу, Коля только спросил:
— Что это?
— Это пихтовая смола, — ответил ему Филька. — Ты можешь достать ее у китайца, который торгует на углу липучками. За полтинник он даст целый кубик серы.
— А что такое липучки? — спросил Коля.
— Э, брат, — ответил ему с досадой Филька, — все ты хочешь сразу узнать.
И Коля не обиделся на замечание Фильки.
— Хорошо, — сказал он, — я узнаю после. Но странный это обычай в вашей школе. Я нигде не видел, чтобы жевали пихтовую смолу.
Но все же серы купил много и угостил Фильку, и сам пожевал, научившись очень скоро так же громко щелкать ею на зубах, как и другие.
Он предложил пожевать и Тане с радушием, к которому она не могла придраться. Она через силу улыбнулась ему, показав свои зубы, сверкающие, как снег.
— Не благодаря ли этому обстоятельству, — сказал он, — у вас всех здесь такие белые зубы? Эта сера хорошо очищает их.
Все слова его показались ей отвратительными.
— Ах, «благодаря этому обстоятельству», отстань от меня, — сказала она.
Он промолчал и усмехнулся.
Он посмотрел на нее светлыми глазами, и Таня впервые увидала, что взгляд их был упрям.
— Да, благодаря этому обстоятельству, — повторил он спокойно.
Была ли это настоящая ссора, Таня не могла решить, но именно с этих пор началась их вражда и этот болезненный мальчик стал занимать ее ум более, чем в первые дни.
По выходным дням Таня обедала у отца.
Она отправлялась мимо городской рощицы, стоявшей близко за ее домом, и выходила на дорогу, ведущую в крепость. Дорога не была прямой. Она бежала по берегу, поворачивая то вправо, то влево, точно поминутно оглядывалась на реку, которая, растолкав в разные стороны горы, расстилалась под ней далеко.
Таня шла не торопясь, тоже часто оглядываясь на реку. Если на дороге было тихо, то Таня слушала шипение глиняных глыб, оседавших под берегом в воду. И собака ее тоже прислушивалась к этому звуку. Она ходила за ней повсюду.
Так, через полчаса, они подходили к дому отца.
Дом был крайний из всех, где жили командиры. Окропленные известью камни устилали дорожки, но и сквозь известь пробивалась трава, только чуть побеленная на концах своих перышек.
Шума не было тут. И стеклянные двери дома были всегда открыты.
Через эту стеклянную дверь Таня входила в дом, а собака оставалась у двери. Как часто Тане хотелось, чтобы она осталась у двери, а собака вошла бы в дом.
Меж тем все в этом доме относились к ней ласково.
Надежда Петровна первая встречала Таню на пороге.
Тихая, простая в обращении, с милым лицом, она трепала Таню по плечу или целовала в голову, каждый раз повторяя одно и то же:
— Ага, вот и Таня пришла!
И хотя голос ее был мягок при этом, но сердце Тани против воли переполнялось недоверием через край.
«Зачем она смотрит на отца, когда целует меня? — думала Таня. — Не затем ли, чтобы показать ему: «Вот, видишь, я ласкаю твою дочь, и ты теперь ничего не можешь сказать мне, и она тоже ничего не может сказать».
При одной только мысли об этом у Тани тяжелел язык, глаза переставали слушаться — она не могла посмотреть прямо в лицо отцу.
И только подойдя к нему, ощущая его руку в своей, она чувствовала себя спокойней.
Она могла тогда и Коле сказать:
— Здравствуй.
— Здравствуй, Таня, — отвечал он приветливо, но не раньше и не позже той минуты, когда она кивнет ему головой.
Отец же ничего не говорил. Он только касался легонько ее щеки.
Обедали весело. Ели картошку с олениной, которую покупали у проезжих тунгусов. Ссорились из-за лучших кусков, смеялись над Колей, который засовывал целую картошку в рот, и ругали его за это, а иногда отец даже ударял его пальцем по носу так больно, что нос немного припухал.
— Папка, — говорил тогда Коля, хмурясь, — перестань так глупо шутить. Я уж не маленький.
— Это верно, шелопай, ты не маленький, — говорил отец. — Все вы уже большие очень. Просто так не перескочишь через вас. Поглядим только, что вы запоете, когда подадут пирожки с черемухой.
И отец лукаво посматривал на Таню.
А Таня думала:
«Что сладкое, что пирожки с черемухой, если я знаю, что он никогда не будет меня любить, как Колю, никогда не назовет меня шелопаем, не ударит по носу, не отнимет лишнего куска! Да и я сама никогда не назову его «глупым папкой», как этот жалкий подлиза. Неужели пирожками с черемухой можно меня обмануть?»
И сердце у нее опять начинало понемногу щемить, наполняться обидой.
А в то же время все привлекало ее тут. И голос женщины, повсюду раздававшийся в доме, ее стройный стан и доброе лицо, всегда обращенное к Тане с лаской, и большая фигура отца, его ремень из толстой коровьей кожи, постоянно валявшийся на диване, и маленький китайский биллиард, на котором они все играли, позванивая железным шариком по гвоздям. И даже Коля, всегда спокойный мальчик с упрямым взглядом совершенно чистых глаз, привлекал ее к себе. Он никогда не забывал оставить кость для ее собаки.
Но о ней самой, казалось Тане, он никогда не помнил, хотя и учился вместе с нею в школе, и обедал, и играл на биллиарде. И все же он не давал себе труда думать о ней хотя бы одну минуту в день, хотя бы только для того, чтобы ненавидеть ее так же, как она ненавидела его.
Так почему же, однако, согласилась она пойти с ним на рыбную ловлю и показать место, где клюют лещи?
VIII
Таня любила звезды — и утренние, и вечерние, и большие летние звезды, горящие низко в небе, и осенние, когда они уже высоки и их очень много — целая куча звезд. Хорошо идти тогда под звездами через тихий город к реке и увидеть, что и река полна этих самых звезд, как будто насквозь просверлена ими темная и тихая вода. А потом сесть на берегу, на глину, наладить удочки и ждать, когда начнется клев, и знать, что ни одна минута, отпущенная тебе законом охоты на ловлю, не потеряна зря. А рассвета все нет, и солнце еще не скоро протащит туман над рекой. Еще сначала будут клубиться в тумане деревья, и после уж задымится вода. А пока можно думать о чем угодно: о том, что делает теперь под кустом бурундук, и спят ли когда-нибудь муравьи, и бывает ли им холодно перед утром.
Да, хорошо бывало на исходе ночи.
Но сегодня, когда Таня проснулась, звезд уже было мало — одни ушли совсем, а другие уже бледно горели на краю горизонта.
«Вряд ли будет хорошо, — подумала Таня, — ведь Коля собирался с нами».
И тотчас же она услышала стук. Это в окошко стукнул два раза Филька.
Таня в темноте надела платье, накинула на плечи платок и, распахнув окно, выскочила прямо во двор.
Филька стоял перед нею. Глаза его в бледном сумраке были странного цвета, блестели точно у безумного. Удочки лежали на его плече.
— Ты что же так поздно? — спросила Таня. — С вечера червей не накопал?
— А ты попробуй накопай их в городе, — хрипло сказал Филька. — Еще не поздно, как раз придем.
— Да, это правда, — сказала Таня, — с червями у нас плохо дело. Удочку мою взял?
— Взял.
— Ну, что ж, пойдем, чего ждать?
— А Коля? — спросил Филька.
— Ах да, Коля! — И Таня даже поморщилась немного в темноте, словно вовсе забыла о Коле, словно не вспоминала о нем в ту самую минуту, как проснулась и поглядела в окно на звезды.
— Мы подождем его в переулке на набережной, — сказала она и тихо свистнула своей старой собаке.
А та даже не шевельнулась под санями, не переместила даже лап. Только взглянула на Таню, будто хотела сказать ей: «Хватит! Разве мало ходила я с гобой на реку летом за рыбой, зимой на каток, и разве не я так часто таскала в зубах твои стальные коньки? А теперь уж хватит. Ты подумай только, куда я пойду в такую слепую рань!»
И Таня поняла ее отлично.
— Ладно, — сказала она, — лежи. Но, может быть, кошка пойдет?
Таня позвала:
— Казак!
Кошка поднялась и пошла со всеми своими котятами.
— Зачем она тебе? — спросил Филька.
— Молчи, молчи, Филька, — сказала Таня. — Она не хуже нас с тобой знает, зачем мы идем на реку.
И они пошли, все углубляясь в утро, как в волшебный лес, выраставший перед ними внезапно. Каждое деревцо в роще казалось клубом дыма, каждый дымок, тянувшийся с труб, превращался в причудливый куст.
На углу, у спуска, они подождали Колю.
Он долго не шел, и Филька дул себе на руки — холодно было ночью добывать червей, копаться в остывшей земле.
А Таня со злорадством молчала. Но и ее озябшая фигурка с открытой головой, тонкими волосами, от влаги завившимися в кольца, будто говорила: «Вот посмотрите, какой он, этот Коля, есть».
Наконец они увидели его. Он выходил из переулка. Он не торопился ничуть. Он подошел, стуча ногами, и снял свою удочку с плеча.
— Простите, пожалуйста, — сказал он. — Я запоздал. Вчера меня затащила к себе Женя. Она тоже показывала мне разных рыб. Только она их держит в аквариуме. А есть красивые рыбки. Одна совсем золотая, с длинным черным хвостом, похожим на платье. Я загляделся на нее. Так что простите уж меня, пожалуйста.
Таня задрожала от гнева.
— Простите, пожалуйста, — повторила она несколько раз. — Какая вежливость! Ты бы лучше не задерживал нас. Из-за тебя мы прозевали клев.
Коля промолчал.
— Мы еще не прозевали клева, время есть. Это наверху светло, а на воде еще не видно поплавка. Зачем же ты сердишься? — сказал Филька, более опытный, чем они.
— Я потому сержусь, что не люблю очень вежливых, — ответила Фильке Таня. — Мне всегда кажется, что они меня хотят обмануть.
— А я, например, — сказал Фильке Коля, — не люблю кошек, никаких — ни тех, которые ходят ловить рыбу, ни тех, которые не ходят никуда. Однако я из этого не делаю никакого вывода.
И Филька, сердце которого не выносило тяжести ссор, с грустью посмотрел на обоих.
— Почему вы ругаетесь всегда — и тут, и в классе? А я вам вот что скажу: перед охотой ссориться — так лучше остаться дома. Так говорит мой отец. А он знает, что говорит.
Коля пожал плечами.
— Я не знаю… Я никогда не ссорюсь с ней. Но всегда она. А между тем отец говорит, что мы должны быть друзьями.
— Это не обязательно, что говорит отец, — сказала Таня.
Филька еще печальнее посмотрел на нее. И даже Коля был удручен ее словами, хотя не показывал виду.
— Нет, я не согласен, — заметил Филька. — Мой отец охотник, он говорит со мной мало. Но все, что скажет, — правда.
— Вот видишь, — сказал Коля, — даже Филька, твой верный Санчо-Панчо, не согласен с тобой.
— Почему же он Санчо-Панчо? — спросила насмешливо Таня. — Уж не потому ли, что ты недавно прочел «Дон-Кихота»?
— Нет, «Дон-Кихота» я прочел давно, — ответил Коля спокойно, — но потому хотя бы, что он всегда носит твои удочки и копает для тебя червей.
— Потому что он в тысячу раз лучше тебя! — крикнула Таня, сильно покраснев. — Филька, не давай ему червей.
А Филька подумал:
«Черт возьми! Они говорят обо мне, как об убитом медведе, а ведь я еще живой».
Коля еще раз пожал плечами.
— И не надо, я сам накопаю на берегу и место найду для себя. Не надо мне твоих червей.
И он исчез под берегом, где кусты и камни скрыли его мгновенно из глаз. Только шаги его долго и невозмутимо звучали внизу, далеко на дорожке.
Таня смотрела ему вслед, уже не видя его.
Белый туман поднимался ей навстречу с реки, шагал по глине, шуршал, наступая на листья, на траву и песок, И такой же белый туман стоял у нее на душе.
А Филька с сокрушением глядел в ее лицо и молчал, не зная, что сказать. И, наконец, сказал правду:
— Что тебе нужно от него? Зачем ты к нему пристаешь? Я сижу с ним на одной скамейке рядом и знаю — никто тебе про него ничего дурного не скажет. И я не скажу. Я не видел в нем гордости, хотя он учится лучше других, даже лучше тебя. Я сам слышал, как он говорил по-немецки с учительницей немецкого языка. И говорил по-французски. А ведь в классе об этом никто не знает. Так что же ты хочешь от него?
И Таня ничего не ответила Фильке. Она двинулась тихо вперед, навстречу реке, дремавшей внизу, под туманом. И кошка с котятами тоже побрела вниз, к реке.
А Филька шел следом за ними и думал:
«Странный этот мальчик Коля! Пусть тысячи кошек ходят на реку добывать себе рыбу, пусть миллионы кошек! Но раз они с Таней, то разве ему, Фильке, от этого хоть капельку хуже? Нет, ему хорошо! И странная эта девочка Таня! Пусть Коля называет Фильку и Санчо, и Панчо, о которых он пока не слышал еще ничего плохого, но разве ему, Фильке, хоть на капельку хуже от этого. Нет, ему хорошо!»
Так спустились они по крутому берегу и дошли до реки, до узких мостков, куда приставали шампонки, и увидели, что Коля сидит на досках как раз на том самом месте, где всегда клюют лещи.
— Нашел он таки его, это место! — сказал с радостью Филька, так как в душе был этим вполне доволен.
Он подошел к Коле, заглянул в его банку, где на ржавом дне лежала только горсть пустой земли, и, отвернувшись, чтобы не видела Таня, всыпал туда немного земляных червей.
Таня все же увидела это, но даже не открыла рта.
Она взяла свою удочку и червей, прошла на мостки и села почти рядом с Колей. А Филька ушел подальше, выбрав себе тоже неплохое местечко. На охоте он любил быть один.
И на минуту или, может быть, больше река завладела детьми и даже кошкой и котятами, с тех же самых мостков пристально глядевшими в воду.
А там, в глубине реки, делалось нечто странное. Будто чье-то дыхание поднимало из глубины туман, будто чьи-то невидимые руки, владевшие им всю ночь, отпустили его на волю, и он бежал теперь по поверхности реки, волоча над водой свои длинные ноги. Он бежал за солнцем, качаясь в вышине. А сама река светлела, все выше отодвигалось небо, глубина становилась видней. Рыба вышла пастись на песок, и начался клев. Боже, какой был клев! Таня никогда такого не видала.
Но если ты смотришь не на свой поплавок, а на чужой, то рыба это отлично понимает. Она, может быть, в эту секунду издевается над тобой, повернувшись головой на струю.
А Таня поминутно поднимала глаза и смотрела на удочку Коли. Коля же смотрел на ее поплавок. И страх, что другой может поймать прежде, чем он, не давал им обоим покоя. Добыча срывалась с крючка, объедая приманку.
Коля первый поднялся на ноги, ничего не поймав. Он потянулся, зевнул, его кости хрустнули.
— Я так и знал, что ничего не выйдет, — сказал он вслух, не обращаясь, однако, к Тане. — Надоедает это глядение в воду, хочется от этого спать. Уж лучше, как Женя, держать этих глупых рыб в аквариуме.
— Уж, конечно, они глупые, — сказала Таня громко, — если принимают за воду обыкновенное стекло.
А Коля не знал, что бы еще сказать. Он просто пошел по мосткам, даже пальцем не тронув своей удочки. Доски гнулись под его ногами. И кошка Казак, уже успевшая лапой натаскать на мостик изрядно мелкой рыбы, посмотрела на него осторожно. Она отодвинулась, уступая ему дорогу. Но котенок Орел, закачавшись на мокрой доске, с тихим плеском упал в реку. Был ли он так увлечен мальками, шнырявшими у самой доски, или слишком придвинулся к краю, не выпустив вовремя когтей, только Таня увидела котенка уже по другую сторону мостков, куда уносило его течение. Котенок захлебывался, а кошка с криком бегала по мокрому песку.
Таня вскочила на ноги, чуть коснувшись руками мостков, — так легка она была.
Она прыгнула на берег, вошла в воду, и река надула ее платье — оно стало похоже на венчик лесного цветка. Кошка тоже вошла в воду. А Коля остался на месте.
Таня протянула руку и взяла котенка в свою ладонь. Он стал меньше крысы. Рыжая шерсть его намокла, он уже еле дышал.
Таня положила котенка на камни, и кошка облизала его.
А Коля все стоял на месте.
— Ты нарочно бросил его в реку! Я сама видела это! — крикнула Таня сердито.
Коля молчал.
«Может быть, он трус», — подумала Таня.
И тогда топнула на него ногой. Но и это не заставило его шевельнуться. Он не мог вымолвить ни слова — так он был изумлен.
Таня бросилась прочь от него. Она бежала по тропинке в гору, а колени ее обнимало мокрое платье.
Коля догнал ее на самой вершине горы, у рыбацких домов, и здесь, задыхаясь, взял ее за руку.
— Таня, — сказал он, — поверь мне, я не хотел… Это вышло нечаянно, котенок сам упал в воду.
— Пусти меня, — сказала она, вырываясь. — Я больше не буду ловить. Я пойду домой.
— Тогда и я пойду.
Он отпустил ее руку и шагнул широко, чтобы не отстать от нее.
— Не ходи за мной! — крикнула Таня. Она остановилась у камня, подпиравшего избушку рыбака.
— Ноты придешь к нам обедать? — спросил тихо Коля. — Ведь сегодня выходной. Папа будет ждать тебя. Он скажет, что я тебя обидел.
— Вот ты чего боишься! — сказала Таня, прижавшись к высокому камню.
— Нет, ты не так поняла меня. Я ведь папу люблю, а он будет огорчен. Я не хочу его огорчать, не хочу, чтобы и ты его огорчала. Вот что ты должна понять.
— Молчи, — сказала она, — я отлично тебя поняла. Я не приду сегодня обедать. Я больше никогда к вам не приду.
И она свернула налево, и стена рыбацкого дома закрыла ее.
Коля сел на камень — его уже нагрело солнце, он был сух и тепел, и только в одном месте темнело сырое пятно. Это мокрое платье Тани коснулось камня, оставило на нем свой след.
Коля потрогал его.
«Странная девочка Таня, — подумал он, как и Филька. — Уж не полагает ли она, что я трус? Странная девочка, — твердо решил он. — Разве можно удивляться тому, что она сделает или скажет!»
И, снова положив руку на камень, он надолго задумался вдруг.
А Фильма ничего не видел. Он сидел за мыском на глине и таскал густеру — плоских рыбок с черными глазами — и вытащил карпа с большой головой, которого тут же острым камнем убил на песке.
После этого он решил отдохнуть. Он взглянул на мостки. Два удилища качались над водою, лески были туго натянуты — на них ходила рыба. Но никого не было видно вблизи — ни Коли, ни Тани. И кремнистая тропинка была безлюдна.
Он посмотрел даже вверх, на горы. Но и над горами ходил только ветер, тоже пустынный, не нагонявший даже осенних облаков.
Одна лишь мокрая кошка с котятами брела с пристани в гору.
IX
Все же Таня пришла обедать. Она вошла на крыльцо со стеклянной дверью и резко открыла ее, широко распахнув перед собой, а собака, ходившая с нею, осталась на крыльце.
Таня громко хлопнула дверью. В конце концов, это ее право — приходить, когда хочется, в этот дом. Тут живет ее отец. Она ходит к нему. И пусть никто не думает, что она приходит сюда ради кого-нибудь другого или ради чего-нибудь другого, например ради пирожков с черемухой.
И Таня еще раз хлопнула дверью, более громко, чем когда-либо раньше.
Дверь зазвенела, запела своим стеклянным голосом.
А Таня вошла и села на свое место за стол.
В доме уже обедали, и на столе стояла полная миска пельменей.
— Таня! — радостно вскрикнул отец. — Ты пришла? А Коля сказал, будто ты не придешь сегодня, Садись же скорее и ешь. Ешь хорошенько. Тетя Надя сделала сегодня для тебя пельмени. Посмотри, как Коля их ловко слепил.
«Вот как! — подумала Таня. — Он и это умеет делать!»
Она упорно смотрела на отца, на стену, на дружеские руки Надежды Петровны, протягивавшие ей то хлеб, то мясо, а на Колю взглянуть не могла.
Она сидела, низко склонившись над столом.
Коля тоже сидел на своем месте, согнувшись, вобрав голову в плечи. Однако губы его морщились от усмешки.
— Папа, — сказал он, — зачем ты рассказал Тане, что я слепил эти пельмени? Теперь она и вовсе не будет есть.
— Вы разве ссоритесь, дети? — спросил с тревогой отец.
— Что ты, папа, — ответил Коля, — мы никогда не ссоримся. Ты же сам говорил, что мы должны быть друзьями.
— Ну, то-то, — сказал отец.
А Коля, перегнувшись через стол к Тане, произнес шепотом:
— Кто же это говорил мне, что сегодня не придет обедать?
Таня ответила ему громко:
— Я вовсе не пришла обедать, Я не хочу есть. Нет, нет, я нисколько не хочу есть, — громко повторила она отцу и жене его, которые разом заговорили с ней.
— Как же ты не хочешь есть? — растерянно спросил отец еще раз. — А пельмени?
— Нет, спасибо, я уже пообедала с мамой.
— Не предлагай ей, папа, в третий раз, — сказал насмешливо Коля, — она все равно не будет есть.
— Что же, — с сожалением заметил отец, — не хочет — не будет, А напрасно: пельмени такие вкусные.
О, конечно, они чертовски вкусны, эти кусочки вареного теста, набитые розовым мясом, которые эти глупцы поливают уксусом! Разве поливают их уксусом, безумные люди! Их едят с молоком и посыпают сверху перцем и глотают, точно волшебный огонь, мгновенно оживляющий кровь.
Мысли Тани проносились в мозгу, подобно маленьким вихрям, хотя сама она строго глядела на свою тарелку, где уже остывали пельмени. И голова у нее тихо кружилась, потому что дома она не ела ничего и потому что у нее были здоровые плечи и крепкие руки и крепкие ноги, и только сердце ее не знало, что же ему нужно. И вот пришла она сюда, как слепая, в этот дом, и ничего не видит, ничего не слышит, кроме биенья своей крови.
«Может быть, спор о науках немного успокоит меня», — подумала Таня.
Но ничего не приходило ей в голову.
— Папа, — сказала она, — а верно, что селедки в море соленые? Так говорил мне Коля. Он вовсе не признает зоологии.
— Что такое, не понимаю? — спросил отец.
Коля перестал есть. Он вытер ладонью губы и провел рукой по своему лицу, выражавшему крайнее изумление. Он никогда этого не говорил. Однако изумление его быстро исчезло, как только он вспомнил, что еще утром решил ничему не удивляться — ни тому, что сделает, ни тому, что скажет Таня.
И через мгновение он снова спокойно и неподвижно смотрел на Таню чистыми глазами, в которых как будто с глубокого дна поднималась тихая усмешка.
— Да, не признаю, — сказал он. — Что это за наука: у кошки четыре ноги и хвост.
Лоб и щеки Тани побагровели. Она отлично знала, о какой кошке он говорит.
— А что же ты любишь? — спросила она.
— Математику люблю… Если две окружности имеют общую точку, то… Литературу люблю, — добавил он.
— Литературу, — повторила Таня. И хотя у нее душа была склонна к искусствам и сама она любила Толстого и Диккенса, а еще больше любила Крылова и Гоголя, однако с презрением сказала: — А! Что это за наука: «Осел увидел соловья»?
Так говорили они, не улыбаясь своим собственным шуткам, с глазами, полными презрения друг к другу, пока отец, который не мог уяснить себе их спора, не сказал:
— Дети, не говорите глупостей. Я вас перестаю понимать.
А голова у Тани все кружилась, громко стучало в ушах. Она хотела есть. Голод мучил ее. Он разрывал ей грудь и мозг и проникал, казалось, в каждую каплю крови. Она закрыла глаза, чтобы не видеть пищу. Когда же открыла их, то увидела, что со стола уже убирают. Убрали миску с пельменями, убрали хлеб и соль в стеклянной солонке. Только ее тарелка еще стояла на месте. Но и за ней уже потянулась Надежда Петровна. Таня невольно придержала тарелку рукой и тотчас прокляла свою руку.
— Ты что? — спросила Надежда Петровна. — Может быть, пельмени оставить тебе?
— Нет, нет, я только хотела дать собаке несколько штук. Можно?
— Сделай милость, — сказал отец, — отдай хоть всю тарелку, ведь это все твое.
Таня, нацепив на вилку несколько штук уже холодных пельменей, вышла на крыльцо. И здесь, присев на корточки перед старой собакой, она съела их один за другим, обливая слезами каждый.
А собака, ничего не понимая, громко лаяла. И этот громкий лай помешал Тане услышать шаги за спиной. Руки отца внезапно легли на ее плечи. Каким пристальным взглядом посмотрел он в ее глаза и на ресницы!
— Я видел все сквозь эту стеклянную дверь, — сказал он. — Что с тобой, родная Таня? Какое у тебя горе?
Он поднял ее над землей и подержал так, будто на собственных руках хотелось ему взвесить, тяжело ли это горе дочери. Она потихоньку оглядывала его. Он казался ей еще очень большим и далеким, как те высокие деревья в лесу, которые она не могла охватить сразу глазами, она могла только прикоснуться к их коре.
И Таня легонько прислонилась к плечу отца.
— Скажи мне, что с тобой, Таня, — может быть, я помогу. Расскажи, чему ты бываешь рада, о чем грустишь и о чем ты думаешь теперь?
Но она ему ничего не сказала, потому что думала так:
«Вот у меня есть мать, и дом у меня есть, и обед, и даже собака, и кошка, а отца у меня все-таки нет».
Разве могла она сказать ему это, сидя у него на коленях?
Разве, сказав ему это, она не заставила бы его измениться в лице, может быть, даже побледнеть, как не бледнел он перед самым страшным штурмом — храбрый человек?
Но в то же время разве могла она знать, что теперь — спал ли он, бодрствовал ли — он не отбрасывал мысли о ней, что с любовью он произносит ее имя, которое забывал столько лет? Что даже в эту минуту, держа ее на коленях, он думал: «Уплыло мое счастье, не качал я ее на руках»?
Что могла она знать?
Она только прислонилась к нему, прилегла немного на грудь.
Но сладко! Ах, в самом деле сладко лежать на груди у отца!
Хоть теперь не весна и крыльцо было влажно от холодных дождей, и тело дрогло под легкой одеждой на воздухе, но и в позднюю осень, в этот час, Тане было тепло. Она сидела долго с отцом, пока над дорогою в крепость, над беленными известкой камнями, над домом со стеклянной дверью зажигались ее родные созвездья.
X
И дерево можно считать существом вполне разумным, если оно улыбается тебе весной, когда одето листьями, если оно по утрам говорит тебе «здравствуй», когда ты приходишь в свой класс и садишься на свое место у окна. И ты тоже невольно говоришь ему «здравствуй», хотя оно стоит за окном на заднем дворе, где сваливают для школы дрова. Но через стекло его отлично видно.
Оно сейчас без листьев. Но и без листьев оно было прекрасно. Живые ветви его уходили прямо в небо, а кора была темна.
Был ли это вяз, или ясень, или какое-нибудь другое дерево — Таня не знала, но снег, падавший сейчас, первый снег, который, как пьяный, валился на него, цепляясь за кору и за сучья, не мог удержаться на нем и таял, едва прикоснувшись к его ветвям.
«Значит, и по ним стремится тепло, как и во мне, как и в других», — думала Таня и легонько кивала ему.
А Коля отвечал урок. Он стоял у доски перед Александрой Ивановной и рассказывал о старухе Изергиль.
Его лицо было смышленым. Из-под крутого лба глядели веселые и ясные глаза, и слова, слетавшие с его губ, были всегда живыми.
Учительница с удовольствием думала о том, что этот новый мальчик ей никак не испортит класса.
— А я видел Горького, — сказал он неожиданно и сильно покраснел, так как ни одной капли хвастовства не выносила его душа.
Дети поняли его смущение.
— Расскажи! — крикнули они ему.
— Вот как, — сказала и Александра Ивановна, — это очень интересно. Где ты видел его? Ты, может быть, даже разговаривал с ним?
— Нет, я видел его только сквозь деревья сада. Это было в Крыму. Но я плохо помню. Мне было лишь десять лет, когда мы с папой приехали туда.
— Что же делал Алексей Максимович в саду?
— Он разжигал близ дорожки костер.
— Расскажи нам хоть о том, что ты помнишь.
Он помнил не много.
Он рассказал о гористом крае на юге, где у серых дорог, нагретых солнцем, за изгородями, сложенными из камня, темнеют шершавые листья винограда. А по утрам кричат ослы.
И все же дети слушали его не шевелясь.
Только Таня одна, казалось, ничего не слыхала. Она все смотрела сквозь окно, где первый снег валился на голое дерево. Оно уже начинало дрожать.
«Виноград, виноград… — думала Таня. — А я, кроме елей и пихт, еще ничего не видала».
И она призадумалась, силясь представить себе не виноград, но хоть цветущую яблоню, хоть высокую грушу, хоть хлеб, растущий на полях. И воображение рисовало ей невиданные цветы и колосья.
А учительница, облокотясь на подоконник, уже давно следила за ней. Эта девочка, которую она любила больше других, начинала ее беспокоить.
«Уж не думает ли она о танцульках? Еще чудесная память ее не ослабла, но взгляд рассеян, и в прошлый раз по истории она получила только «хорошо».
— Таня Сабанеева, ты не слушаешь на уроках.
Таня с трудом оторвала от окна свой взгляд и встала. Она еще была не здесь. Она еще будто не пришла из своей незримой дали.
— Что же ты молчишь?
— Он рассказывает неинтересно.
— Это неправда. Он рассказывает хорошо. Мы все слушаем его с удовольствием. Разве ты была когда-нибудь в Крыму и видела Алексея Максимовича Горького? Подумай только — живого Горького!
— Мой отец меня туда не возил! — сказала Таня дрожащим голосом.
— Тем более тебе следует слушать.
— Я не буду его слушать.
— Почему же?
— Потому что это не относится к уроку русского языка и литературы.
Бог знает, что она говорила.
Учительница медленно отошла от окна. Ее легкие, обычно тихие шаги зазвучали громко по классу. Она шла к Тане, огорченная, и гранатовая звездочка сурово блестела на ее груди.
Таня покорно ждала.
— Передашь после уроков отцу, чтобы он пришел ко мне завтра, — сказала Александра Ивановна.
Она строго взглянула на Таню, на ее пылающий лоб и губы и удивилась, как побледнели внезапно эти губы, только что сказавшие такие дерзкие слова.
— Я передам матери, она придет, — тихо сказала Таня.
Учительница медлила. Она все думала:
«Что с ней происходит? — и не находила полного ответа в словах Тани. — Или этот мальчик трогает ее существо?»
Она решила сходить к ней домой. Рука ее поднялась и коснулась пальцев Тани.
— Ты не обманешь меня своей дерзостью. Пусть никто не приходит. Я прощаю тебя на этот раз. Но знай — ты сейчас поступила не как пионерка. Ты думаешь не то, что говоришь. А ведь ты всегда была справедлива. И что с тобой — мне непонятно.
Она ушла и, все еще огорченная, села за свой стол на кафедре.
Все оставались неподвижны и молчали. Только девочка Женя обернулась назад так быстро, что чуть не свихнула своей толстой шеи.
— Таня просто в него влюблена, — сказала она шепотом Фильке.
Он толкнул ее ногой.
Но что поделаешь, если эта толстушка была так глупа, если в ее голове, покрытой курчавыми волосами, не было никакой фантазии!
А Таня все стояла, держась руками за парту. Пальцы ее бессильно дрожали. Она могла бы упасть, если б воля ее молчала, как молчал ее скованный язык.
— Чего ж ты стоишь! Садись, — сказала Александра Ивановна.
— Разрешите мне сесть на другую парту.
— Зачем? Разве с Женей тебе неудобно сидеть?
— Нет, удобно, — сказала Таня, — но это дерево в окне всегда развлекает меня.
— Садись. Какая ты, однако, странная!
И Таня села на последнюю парту, где не было никого, кроме нее.
— Садись и ты, Коля, — сказала учительница.
Она вовсе забыла о нем, занятая мыслями о Тане. Но и теперь, когда она вспомнила, он не сошел с места. Он стоял, немного подавшись вперед, будто под ним был не гладкий пол, а крутая тропинка, ведущая на высокую гору; лицо его было красно, а упрямый взгляд прищурен.
— Хорошо, Коля, — сказала учительница. — Садись. Я тебе ставлю «отлично».
— Разрешите мне сесть на место Сабанеевой Тани.
— Да что с вами, дети?
Но все же она разрешила.
И он сел на скамью рядом с девочкой Женей из одного лишь упрямства.
Таня осталась одна. Она посмотрела в окно, в самом деле надеясь не увидеть дерева. Но и отсюда оно было видно. Первый снег уже покрыл основание его ветвей, он больше не таял. Первый снег кружился над его головой, исчезавшей в туманном небе.