II
На вечер в городе объявлены демонстрации. Уже много месяцев везде растут цены, люди бедствуют хуже, чем в войну. Жалованья не хватает на самое необходимое, а даже если деньги есть, часто на них ничего не купить. Зато все больше распивочных и танцплощадок, все больше спекуляций и мошенничества.
Группы бастующих рабочих идут по улице. Иногда образуются заторы. Говорят, военных призывают в казармы. Но их не видно. Раздаются «Долой!» и «Да здравствует!» На углу кто-то толкает речь. Потом вдруг все стихает… Медленно приближается колонна людей, выстроенных по четыре. Они в выцветшей полевой форме. Впереди большие плакаты: «Где благодарность отечества?», «Инвалиды войны голодают».
Плакаты несут однорукие. Они часто оборачиваются, проверяя, не отстает ли колонна, потому что сами идут быстрее.
За ними люди с овчарками на коротком кожаном поводке. Собаки с Красным Крестом слепых на шлейке внимательно идут рядом с хозяевами. Если колонна тормозит, они тут же садятся, и слепые останавливаются. Иногда собаки с улицы, тявкая и махая хвостом, бросаются в колонну поиграть с ними. Но поводыри только отворачиваются, не реагируя на лай и желание познакомиться, хотя у них настороженно заостренные, напряженные уши и внимательные глаза. Идут они так, как будто вообще не собираются больше бегать и прыгать, как будто понимают, для чего они здесь. Поводыри отличаются от сотоварищей, как сестры милосердия от бойких продавщиц. И другие собаки скоро оставляют свои попытки, уже через несколько минут отстают и с такой скоростью чешут обратно, как будто от чего-то бегут. Только один огромный пес, широко расставив передние лапы, стоит и лает, медленно, низко, протяжно, пока колонна не проходит мимо…
Странно, люди, потерявшие зрение в результате ранения, ведут себя иначе, чем слепые от рождения. Их движения порывистее и вместе с тем осторожнее, они не имеют еще уверенности множества лет в темноте. В этих людях еще живы воспоминания о красках, небе, земле, сумерках. Они еще двигаются так, как будто у них есть глаза, невольно вертят головой, чтобы увидеть, кто к ним обращается. У некоторых черные наглазники или повязки, но большинство без них, как будто тем самым они чуть ближе к краскам и свету. Над их опущенными головами бледнеет закат. В витринах загораются первые огни. Но они вряд ли чувствуют нежный вечерний воздух, овевающий лица; в грубых сапогах эти люди медленно бредут по вечной тьме, окутывающей их как облако, и в упорных, мрачных мыслях перебирают мелкие числа, которые необходимы для хлеба и жизни и которых нет. В погасших участках мозга вяло ворочаются голод и нужда. Беспомощные, исполненные гулких страхов, они чувствуют их близость, но видеть не могут и ничего не в силах с этим поделать, кроме как медленно идти по улицам, вынеся мертвые лица из мрака на свет с немой просьбой к тем, кто еще может видеть, увидеть.
За слепыми идут одноглазые. Искромсанные лица тех, кто получил ранение в голову; кривые, вывороченные губы, без носа, без челюсти; все лицо – огромный красный шрам с парой дырок там, где раньше были нос и рот. А увенчивают жуткое зрелище смиренные, вопрошающие, печальные человеческие глаза.
За ними множество людей с ампутированными ногами. У большинства уже искусственные, постукивающие по брусчатке конечности, которые они резко выворачивают в шагу, как будто весь человек искусственный, из железа и на шарнирах.
Потом идут контуженные. У них трясутся руки, голова, одежда, тело, как будто они все еще дрожат от страха. Эти люди уже не владеют своими членами, воля погашена, мышцы и нервы восстали против мозга, взгляд притупился, обессилел.
Одноглазые и однорукие толкают перед собой маленькие тачки с укрытыми клеенкой калеками, которые теперь могут жить только в инвалидных колясках. А один везет плоскую тележку, какие столяры используют для перевозки кроватей и гробов. На ней сидит обрубок. Ног нет вообще. Торс крепкого мужчины, и все. Массивный затылок и широкое, хорошее лицо с огромными усами. Он мог бы работать грузчиком. У него плакат с кривыми буквами, который он, вероятно, смастерил сам. «Я бы тоже хотел ходить, браток». У человека серьезное лицо. Изредка он при помощи рук меняет положение, елозя по тележке, чтобы было удобнее.
Колонна медленно идет по улицам. Встречные при виде ее умолкают. На углу Хакенштрассе шествие тормозится надолго. Там строят новую танцплощадку, и тротуар загроможден кучами песка, телегами с цементом, лесами. За лесами над входом уже горит красная вывеска: «Астория, танцплощадка и распивочная». Тележка с обрубком в ожидании, пока уберут какие-то шесты, останавливается как раз под этой вывеской. Темный жар ламп заливает и окрашивает неподвижное мрачно-красное лицо, которое будто налилось ужасающей страстью и, изойдя чудовищным воплем, сейчас лопнет.
Но колонна трогается, и это снова лицо грузчика, бледное после лазарета, в бледном вечере, оно благодарно улыбается, когда товарищ сует в зубы сигарету. Митингующие спокойно идут по улицам, без криков, без возмущения, выдержанно, только жалоба, не обвинение, они знают: тому, кто больше не может стрелять, не приходится ждать помощи. Они добредут до ратуши, постоят там немного, к ним обратится какой-нибудь секретарь, затем они разойдутся и поодиночке вернутся в тесные квартирки, к бледным детям и серой нужде, без особой надежды – пленные судьбы, которую им уготовили другие.
* * *
С наступлением вечера волнение в городе усиливается. Мы с Альбертом ходим по улицам. На всех углах группками стоят люди. Ползут слухи. Якобы уже были столкновения военных с митингующими рабочими. Со стороны церкви Марии доносятся выстрелы, сначала отдельные, потом целая очередь. Мы с Альбертом смотрим друг на друга и, не говоря ни слова, идем в ту сторону. Нам навстречу попадается все больше людей.
– К оружию, эти канальи стреляют! – кричат они.
Мы идем быстрее, продираемся через толпу, торопимся, вот уже бежим; неподатливое, опасное возбуждение гонит нас вперед. Мы задыхаемся. Перестрелка становится громче.
– Людвиг! – кричу я.
И он уже бежит рядом. Губы сжаты, скулы выдаются, глаза холодные и напряженные – у Людвига опять траншейное лицо. У Альберта тоже. И у меня. Мы бежим на звуки выстрелов, как на приманку, перед которой невозможно устоять.
Люди с криком отшатываются от нас. Мы проталкиваемся. Женщины закрывают лица передниками и убегают. Поднимается негодующий вой. Несут раненого.
Мы добираемся до Рыночной площади. У ратуши занял позиции рейхсвер. Тускло блестят шлемы. На лестнице готовый к стрельбе пулемет. Сама площадь пуста, люди толпятся на близлежащих улицах. Безумие идти дальше. Хозяин площади – пулемет.
Но один человек все-таки выходит, совсем один. Позади него, вокруг домов, в рукавах улиц, как под напором пара, клокочет и сжимается черным комком толпа.
Но одиночка далеко впереди. В центре площади он из отбрасываемой церковью тени выходит на лунный свет. Раздается громкий, резкий окрик:
– Назад!
Человек поднимает руки. Луна такая яркая, что, когда он начинает говорить, в темном отверстии рта видны блестящие зубы.
– Братья!
Становится тихо. Между церковью, глыбой ратуши и тенью только его голос, одинокий голос на площади – порхающий голубь.
– Братья, бросьте оружие! Вы будете стрелять в своих? Бросьте оружие и идите к нам!
Никто еще не видел такой светлой луны. Солдатские мундиры на лестнице ратуши как будто вымазаны мелом. Отсвечивают окна. Освещенная сторона церковной башни словно зеркало из зеленого шелка. На погруженном в тень фасаде выдаются каменные рыцари в шлемах и забралах.
– Назад или стреляю! – повторяется приказ.
Я оборачиваюсь на Людвига и Альберта. Наш командир роты! Голос Хееля! От напряжения перехватывает горло, как будто мне предстоит присутствовать при казни. Я знаю – Хеель будет стрелять.
Темные волны толпы движутся, колышутся, гудят в тени домов. Проходит вечность. Затем, отделившись от лестницы, двое солдат идут на человека в центре площади. Такое ощущение, что они идут бесконечно долго, как будто увязая в серой трясине, – тускло освещенные тряпичные куклы с заряженными, но опущенными винтовками. Человек спокойно их ждет и, когда они подходят, повторяет:
– Братья!..
Они хватают его под руки и толкают вперед. Он не сопротивляется. Солдаты тащат его так быстро, что он спотыкается. Тогда в толпе раздаются пронзительные крики, людская масса приходит в движение, одна улица медленно, беспорядочно наползает на площадь. Громкий голос приказывает:
– Быстро уводите его! Я открываю огонь!
В воздухе стрекочет предупредительная очередь. Внезапно человек, которого волокут солдаты, вырывается, но бежит не в укрытие, а прямо на пулемет.
– Не стреляйте, братья!
Пока еще ничего не случилось, но увидев, как бежит безоружный человек, толпа тоже подается вперед, узким ручейком выплеснувшись на церковную стену. В следующее мгновение площадь оглашается приказом, стрекот пулемета многократным эхом отскакивает от домов, и пули, свистя и взрываясь осколками, бьют по брусчатке.
Мы молнией бросаемся за выступ одного из домов. На меня нападает тошнотворный, парализующий страх – совсем другой, чем на фронте, – который тут же превращается в бешенство. Я вижу, как тот одиночка поворачивается и падает. Осторожно выглядываю из-за угла. Теперь он старается подняться, но у него не получается. Медленно подгибаются руки, опускается голова, и, словно от страшной усталости, тело распластывается на брусчатке. У меня в глотке как будто развязывается узел.
– Нет! – кричу я. – Не-ет!
Пронзительный крик повисает между стенами домов.
Я чувствую, как меня оттаскивают в сторону. Людвиг Брайер встает и идет по площади на темный сгусток смерти.
– Людвиг! – кричу я.
Но он идет, идет, шаг за шагом… В ужасе я смотрю ему вслед.
– Назад! – раздается приказ с лестницы.
На секунду Людвиг останавливается и кричит в сторону ратуши:
– Продолжайте стрелять, старший лейтенант Хеель!
Сделав еще несколько шагов, Людвиг наклоняется над лежащим человеком.
Мы видим, как с лестницы спускается офицер. Не осознавая, что делаем, мы уже стоим рядом с Людвигом и ждем этого офицера, у которого вместо оружия только трость. Он не колеблется, хотя теперь мы уже втроем и при желании могли бы взять его в плен, поскольку солдаты не решатся стрелять, боясь задеть командира. Людвиг встает.
– Поздравляю вас, старший лейтенант Хеель. Он мертв.
Струйка крови сочится из-под мундира и впитывается в углубления между камнями. Под тонкой желтой, торчащей из рукава правой рукой она собирается кровавой лужицей, черно блестящей в лунном свете.
– Брайер, – говорит Хеель.
– Вы знаете, кто это? – спрашивает Людвиг.
Хеель смотрит на мертвеца и качает головой.
– Макс Вайль.
– Я хотел, чтобы он ушел, – не сразу, почти задумчиво отвечает Хеель.
– Он мертв, – повторяет Людвиг.
Хеель пожимает плечами.
– Он был наш товарищ, – продолжает Людвиг.
Хеель молчит. Людвиг холодно на него смотрит:
– Чистая работа!
Хеель переминается с ноги на ногу.
– Не в этом дело, – спокойно говорит он. – Только цель, спокойствие и порядок.
– Цель… – презрительно повторяет Людвиг. – С каких это пор вы извиняетесь? Цель! Вам нужно чем-нибудь заняться, вот и все. Уберите ваших людей, чтобы больше не стреляли!
Хеель раздражается.
– Мои люди останутся. Если они уйдут, завтра их задавят те, кого будет в десять раз больше. Сами ведь понимаете. Сейчас я займу выходы с улиц. У вас пять минут, чтобы унести тело.
– Давайте, – говорит нам Людвиг и еще раз поворачивается к Хеелю: – Если вы сейчас уйдете, никто вас не будет давить. А если останетесь, будут еще жертвы. Из-за вас! Вы это понимаете?
– Понимаю, – холодно отвечает Хеель.
Мы продолжаем стоять друг напротив друга. Хеель смотрит на всех нас по очереди. Странный момент. Что-то надламывается.
Затем мы поднимаем и уносим податливое тело Макса Вайля. Улицы опять заполняются людьми. При нашем приближении люди расступаются. Раздаются выкрики:
– Кровавые собаки Носке! Душегубы! Убийцы!
Со спины Макса Вайля капает кровь. Мы заносим его в ближайший дом. Это «Голландское подворье». На танцплощадке санитары уже перевязывают двух раненых. Женщина в окровавленном переднике стонет и все хочет домой. Санитары с трудом удерживают ее, наконец приносят носилки, и приходит врач. У женщины ранение в живот. Рядом с ней мужчина в поношенном мундире. У него прострелены оба колена. Над ним склонилась причитающая жена:
– Он ведь ничего не сделал! Просто шел мимо! Я же всего-навсего несла ему еду! – Она показывает на серый эмалированный горшок. – Вот его еда.
Танцовщицы «Голландского подворья» сбились в угол. Взволнованный управляющий бегает взад и вперед и спрашивает, нельзя ли перенести раненых в другое место. Если пойдут разговоры, ему конец. Никто больше не захочет здесь танцевать. Антон Демут в своей золотой форме швейцара сходил за бутылкой коньяка и подносит ее к губам раненого. Управляющий в ужасе на это смотрит и делает ему знаки. Антон не реагирует.
– Думаешь, они оставят мне ноги? – спрашивает раненый. – Я ведь шофер!
Приносят носилки. На улице вновь выстрелы. Мы вскакиваем. Вопли, крики, звон разбитого стекла. Мы выбегаем.
– Разбирайте брусчатку! – кричит кто-то, вонзая между камней мотыгу.
Сверху летят матрацы, стулья, детские коляски. На площади вспыхивают выстрелы. Теперь уже с крыш отвечают.
– Гасите фонари!
Кто-то швыряет кирпич, и тут же становится темно.
– Козоле! – зовет Альберт.
Это действительно Козоле. С ним Валентин. Стрельба, как водоворот, затянула всех.
– Вперед. Эрнст, Людвиг, Альберт, – рычит Козоле, – эти свиньи стреляют в женщин!
Мы лежим в дверях; свистят выстрелы; кричат люди; нас накрыло, закрутило; мы без сил, в ярости от ненависти; кровь брызжет на брусчатку; мы опять солдаты, опять в строю; круша и ломая все на своем пути, война опять шумит над нами, между нами, в нас – все кончено, братство прострелено пулеметами, солдаты стреляют в солдат, брат в брата, все кончено, все кончено!