1909
1 января 1909. Ясная Поляна. Очень, очень хорошо. Неперестающая радость сознания все большего и большего соединения со всем – любовью. Вчера еще понял грубую ошибку, начав описывать лицо нелюбимое. Много хотел сказать, но и посетители, и письма растрепали. […]
3 января 1909. Ясная Поляна. Дня два нездоровится, но душевное состояние спокойно и твердо. Все чаще и чаще думаю о рассказе, но сейчас утро, сижу за столом, примериваюсь и чувствую, что буду выдумывать. А как нужно, нужно написать, и, слава богу, нужно, признаю нужным не для себя. За это время поправлял конец о Столыпине. Кажется, порядочно.
Да, здоровье нехорошо, а душевное состояние как будто определилось с новым годом.
Записать:
1) В старости это уже совсем можно и даже должно, но возможно и в молодости, а именно то, чтобы быть в состоянии не только приговоренного к смертной казни, но в состоянии везомого на место казни. Как хорошо: «Я есмь – смерти нет. Смерть придет – меня не будет». Мало того, чтобы быть готовым не удивляться тому, что есть смерть, ничего не загадывать; хорошо, главное, то, что вся жизнь становится торжественна, серьезна. Да, жизнь – серьезное дело.
[…] (Мне портит мой дневник, мое отношение к нему то, что его читают. Попрошу не читать его.) […]
Кажется, все записал. Получил письмо от Копыла и не умею, как поступить. Самое трудное общение – это общение с вполне сумасшедшим, менее трудное – с не вполне сумасшедшим. Не надо, нельзя освобождать себя от любовного общения признанием сумасшествия. Напротив. Тут и узнаешь могущественность «меча любви». Не люблю метафор, но эта мне очень нравится. Именно меч, все разрубающий. Нет такого тяжелого, запутанного, затруднительного положения, которое не разрешалось бы проявлением любви без всяких соображений о прошедшем и будущем, а любви сейчас, в настоящем. Сейчас испытаю на деле Копыла.
6 января 1909. Ясная Поляна. Вчера показалось, что могу писать художественное. Но не то. Нет охоты. Нынче совсем не могу. Да и не надо.
[…] Третьего дня был настоящий интеллигент, литератор Гершензон, будто бы с вопросами о моих метафизических основах, в сущности же с затаенной (но явной) мыслью показать мне всю безосновность моей веры в любви.
[…] Вчера читал чертковскую переписку с Эртелем. Опять та же самоуверенная, несерьезная интеллигентная болтовня со стороны Эртеля и ясное, твердое понимание Черткова.
Одно, что вынес из этих двух впечатлений, это – сознание тщеты рассуждений. Ах, если бы только отвечать, когда спрашивают, и молчать, молчать. Если не было противоречием бы написать о необходимости молчания, то написать бы теперь: «Могу молчать». «Не могу не молчать». Только бы жить перед богом, только любовью. А вот сейчас писал о Гершензоне без любви – гадко. Помоги, помоги… не могу назвать.
8 января 1909. Ясная Поляна. Здоровье сносно. Второй день ничего не работаю. Написал вчера несколько писем, пытался продолжать «Павлушу». Не пошло. Нынче – теперь 12 часов – все утро ничего не делал. Чудная погода. Ходил утром и встретил болгара-офицера – нервно возбужденный. Было тяжело. Письмо от Льва Рыжего, написал ответ, но не пошлю. Чертков настаивает на моем особенном значении. Не могу и не могу верить, да и не желаю. […] Записать два:
[…] 2) Ночью думал о том, как бы хорошо ясно определить те злодейские должности, которые не только христианин, но просто порядочный человек – не злодей, желающий чувствовать себя не злодеем, – исполнять не может. Знаю, что торговец, фабрикант, землевладелец, банкир, капиталист, чиновник безвредный, как учитель, профессор живописи, библиотекарь и т. п., живет воровским, грабленым, но надо делать различие между самим вором и грабителем и тем, кто живет воровским. И вот этих самих воров и грабителей надо бы выделить из остальных, ясно показать греховность, жестокость, постыдность их деятельности.
И таких людей имя – легион. 1) Монархи, министры: а) внутренних дел, с насилием полиции, казнями, усмирениями, b) финансов – подати, c) юстиции – суды, d) военные, e) исповеданий (обман народа), и все служащие, все войско, все духовенство. Ведь это миллионы. Только бы уяснить им, – что они делают. […]
10 января 1909. Ясная Поляна. Вчера писал почти с охотой, но плохо. Не стоит того, чтоб делать усилия. Нынче совсем нет охоты и вчерашнее кажется слабым, просто плохим. Третьего дня разговор с Андреем, очень для меня поучительный. Началось с того, что они, все братья, страдают безденежьем.
Я. Отчего?
Он. Да все дороже стало, а живем в известной среде.
Я. Надо жить лучше, воздержнее.
Он. Позволь возразить.
Я. Говори.
Он. Ты говоришь, что надо жить так: не есть мяса, отказываться от военной службы. Но как же думать о тех миллионах, которые живут, как все?
Я. Совсем не думать, думать о себе.
И выяснилось мне, что для него нет никакого другого руководства в жизни, кроме того, что делают все. Выяснилось, что в этом – всё, что, за крошечными исключениями, все живут так, не могут не жить так, потому что у них нет другого руководства. А потому и упрекать их, и советовать им другое – бесполезно и для себя вредно, вызывая недоброе чувство. Человечество движется тысячелетия веками, а ты хочешь годами видеть это движение. Движется оно тем, что передовые люди понемногу изменяют среду, указывая на вечно далекое совершенство, указывая путь (Христос, Будда, да и Кант, и Эмерсон, и др.), и среда понемногу изменяется. И те опять как все, но иначе.
Интеллигенты – это те, которые так же, «как все», интеллигенты.
Ничего нынче не делал и не хочется. Пишу вечером, 6 часов. Проснулся, и две вещи стали особенно, совершенно ясны мне: 1) то, что я очень дрянной человек. Совершенно искренно говорю это, и 2) что мне хорошо бы умереть, что мне хочется этого.
Очень я зол нынче. Может быть, живу я еще затем, чтобы стать хоть немного менее гадким. Даже наверное за этим. И буду стараться. Помоги, господи.
11 января 1909. Ясная Поляна. […] Записать нынче имею или слишком много, или ничего. Казненных пропасть, и убийства. Да, это не звери. Назвать зверями – клевета на зверей, а много хуже.
Чувствую потребность что-то сделать. Неудержимое требование, а не знаю еще, что. Вот когда от души говорю: помоги, господи! Хочу, ничего не хочу для себя. Готов на страдания, на унижения, только бы знать сам с собой, что делаю то, что должно. Какое легкое или страшно трудное слово: что должно. Кажется, ничего больше не нужно и не хочется писать.
Нынче в 2 часа обещал быть у Чертковых.
12 января 1909. Ясная Поляна. Сегодня хорошо очень себя чувствую. Но до 12-го часа ничего не делал, кроме пасьянса. Вчерашняя музыка очень взволновала меня. Был у Чертковых. Очень приятно – не приятно, а гораздо больше – равенство общения со всеми. Разумеется, и там неполное, но нет мучительного присутствия «прислуги», подающих сладкие кушанья, которых им не коснуться. Все тяжелее и тяжелее жизнь в этих условиях.
[…] Сейчас много думал о работе. И художественная работа: «Был ясный вечер, пахло…» – невозможна для меня. Но работа необходима, потому что обязательна для меня. Мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им, пользоваться им. Что-то напрашивается, не знаю, удастся ли. Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь. А я мучительно сильно чувствую ужас, развращаемость нашего положения. Хочу написать то, что я хотел бы сделать, и как я представляю себе, что я бы сделал. Помоги бог. Не могу не молиться. Жалею, что слишком мало молюсь. Вчера с Соней нехорошо, нынче с просителем. Да, помоги, помоги мне.
14 января 1909. Ясная Поляна. Вчера начал писать: не знаю, как озаглавлю. Горячо желаю, но написал слабо. Но возможно. Приезжает Ландовска, сам не знаю, хорошо ли. Хочу Ивану Ивановичу мысли для детей собрать. […]
15 января 1909. Ясная Поляна. Вчера приехала Ландовска. Впечатление слабое. Устал очень. Хорошо ходил. Ничего не писал. Как-то стыдно, стыдно, все стыдно. Дурно спал. Письмо от Божьего Полка. […]
16 января 1909. Ясная Поляна. Как-то совестно за отношения с Ландовской, и музыка. Вообще душевное состояние недовольства собой, но не тоскливое, а напротив. Fais ce que doit… и хорошо. Важное письмо от Божьего Полка. Нынче посетитель, с которым дурно поступил, но поправился. Не пишется, а хочется и думается. Может быть, и выйдет. Очень, очень хочется сказать, душит потребность. […]
17 января 1909. Ясная Поляна. Очень дурно спал. Слабость, и все утро ничего не делал. Думал, и, кажется, на пользу. Очень себе гадок. Весь в славе людской. Занят последствиями. Прочел отчет об Альманахе и увидал все свое ничтожество: как меня всего занимает суждение людей. Слава богу, благодарение ему – опомнился. Кстати и «Круг чтения» нынешний как раз об этом.
[…] Затеянная мною вторая вещь может быть страшной силы. Это не значит, что я ожидаю ее действия на людей, видимого действия, а страшной силы обнаружения его закона. Очень хочется писать, но не приступаю нынче, потому что чувствую себя слабым. […]
18 января 1909. Ясная Поляна. […] День пропустил. Очень был физически слаб вчера целый день и ни вчера, ни нынче ничего не писал. Нынче написал только маленькую прибавку к статье о Столыпине, прибавку о царе, с тайной целью вызвать против себя гонения. И цель не совсем хороша, а уже совсем нехорошо нелюбовное отношение к нему. Надо будет исправить. А поправил немного статью и улучшил. Слава богу – славу людскую, кажется, победил.
Вчера ночью очень нездоровилось, но испытал очень приятное чувство ожидания смерти без желания ее, но и без малейшего противления, а отношение к ней, как ко всякому естественному и разумному поступку или событию. Кажется мне, что, во всяком случае, она – смерть – скоро – то есть неделями, много месяцами должна наступить. Нынче все утро делал пасьянс, но не принимался за работу, чувствуя свою слабость. А темы очень уж хороши, не хочется их портить. Пришла в голову новая тема. Это – отношение к газете, к тому, что написано в газете, человека свободного, то есть истинно религиозного. Показать всю степень извращения, рабства, слабости людей – отсутствия человеческого достоинства. Очень хорошо думалось. Не знаю, как удастся написать. Может быть, завтра. Теперь вечер. Жду Черткова, ничего не буду затевать.
19 января. Е. б. ж.
Был жив и 19, и нынче, 20 января 1909. Ясная Поляна, но очень слаб. Давно не был так слаб и телесно и умственно. Не скажу, чтобы духовно. Только бы не проявляться. В этом воздержании главное дело духовной жизни в периоды слабости.
[…] Вчера было много народа и надо было говорить. И разумеется, все не нужно было говорить, что говорил. Постараюсь воздерживаться. Вчера же, вследствие этой слабости, болтовни и невоздержности особенно живо почувствовал недостаточное памятование о том, что жизнь только в настоящем. Загадывания, предположения, желание видеть распространение своих мыслей, увеличение числа единомышленников, желание написать такое, что вызвало бы сочувствие, похвалу – все это губит жизнь. […]
[…] Вчера, читая газету, живо представил себе отношение ко всем этим известиям человека религиозного, свободного, знающего свое назначение, и живо представилась статья об этом. Нынче хотел писать, но не в силах. Так у меня на верстаке три работы. Едва ли сделаю хоть одну. […]
Вчера узнал, что архиерей хотел заехать ко мне. Утром сходил в школу и сказал учительнице, чтобы она передала ему, что прошу заехать.
Мне всегда жалки эти люди, и я рад этому чувству.
Кончаю тетрадь, думал, что не допишу, а вот прошло 2½ года – и дописал.
Не помню, записал ли то, что было ночью дня три тому назад: почувствовал близость, совсем близость смерти, сейчас, и было спокойно, хорошо, ни радостно, ни грустно, ни страшно.
22 января 1909. Ясная Поляна. Начинаю новый дневник в очень телесно слабом состоянии, но душевно не так дурно – помню себя и свое дело, хоть не всегда, но большей частью.
Вчера был архиерей, я говорил с ним по душе, но слишком осторожно, не высказал всего греха его дела. А надо было. Испортило же мне его рассказ Сони об его разговоре с ней. Он, очевидно, желал бы обратить меня, если не обратить, то уничтожить, уменьшить мое, по их – зловредное влияние на веру в церковь. Особенно неприятно, что он просил дать ему знать, когда я буду умирать. Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью. И потому заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении, – ложь. Говорю это потому, что, если есть люди, для которых, по их религиозному пониманию, причащение есть некоторый религиозный акт, то есть проявление стремления к богу, для меня всякое такое внешнее действие, как причастие, было бы отречением от души, от добра, от учения Христа, от бога.
Повторяю при этом случае и то, что похоронить меня прошу также без так называемого богослужения, а зарыть тело в землю, чтобы оно не воняло.
[…] Читал Лозинского. Необыкновенно хорошо. Только жалко, что слишком бойко, газетно-журнально. Предмет же настолько важный, что требует самого серьезного, строгого отношения.
24 января 1909. Два дня не писал, нездоровилось, да и теперь не похвалюсь. Соня уехала в Москву. Вчера был в тяжело раздраженном состоянии. Боролся. И то спасибо. Хорошие письма. Сейчас читал «Fellowship». Много хорошего. Бегаи очень интересны. Нынче, гуляя, думал о двух: «Детская мудрость» и о воспитании, о том, что как мне в детстве внушено было всю энергию мою направить на молодечество охоты и войны, возможно внушить детям всю энергию направлять на борьбу с собой, на увеличение любви.
[…] Читал два дня Лозинского и очень одобрял. Написал ему письмо.
Сейчас кинул книгу на полку, она соскользнула, упала на пол, я рассердился и выбранил книгу. Так же должна быть ясна и стыдна злоба на человека, не делающего того, чего мне хочется.
2 февраля 1909. Ясная Поляна. Шесть дней не писал. Кое-что работал по двум письмам, которые, кажется, кончил. Нездоровилось. Нынче совсем плох, целый день лежал. Сейчас 11-й час, только встал и пишу, но очень слаб. […]
4 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера был очень плох физически. Ничего не делал. Боролся с недобрыми чувствами. Читал Арцыбашева. Талантлив, но та же неблаговоспитанная литературная небрежность, в особенности в описаниях природы. Маленькие и большие таланты, от Пушкина и Гоголя, работают: «Ах, не ладно, как бы лучше». Нонешние: «Э! не стоит, и так сойдет». […]
Приезжал вчера из «Русского слова» об архиерее, я продиктовал, нынче корректура. Отослал. Подписал письмо старообрядцу. Интересные письма, особенно одно о неверии в народе.
1) По ощущению того, как это неприятно терпеть, понял – смешно сказать: в 80 лет – то, что не надо говорить с другими о том, что тебя занимает, а ловить то, что их занимает, и об этом говорить, если есть что.
[…] 3) Еще хотел записать то, что я волей-неволей принужден верить, что мне сделали какую-то несвойственную мне славу важного, «великого» писателя, человека. И это мое положение обязывает. Чувствую, что мне дан рупор, который мог бы быть в руках других, более достойных пользоваться им, но он volens nolens у меня, и я буду виноват, если не буду пользоваться им хорошо. А я последнее время, кажется, больше для пустой болтовни, повторения старого пользуюсь им. Будем стараться.
Еще 4) слышу и получаю письма, вероятно и в печати, упрекающие меня за то, что я не отдал землю крестьянам. Не могу не признать, что было бы лучше, не боясь упреков семьи, отдать землю крестьянам (каким?), но можно было как-нибудь устроить, но дурно ли, хорошо, я не сделал этого, но никак не потому, что дорожил этой собственностью. Я двадцать лет и больше ненавижу ее и не нуждаюсь и не могу нуждаться в ней и благодаря моим писаниям, и если не писаниям, то моим друзьям. Единственная выгода того, что я не отдал землю, та, что меня за это осуждали, ругали, осуждают и ругают.
Теперь же после моей смерти я прошу моих наследников отдать землю крестьянам и отдать мои сочинения, не только те, которые отданы мною, но и все, все в общее пользование. Если они не решатся исполнить обе мои посмертные просьбы, то пускай исполнят хоть одну первую, но лучше будет – и для них – если они исполнят обе.
13 февраля. Читал Croft Hiller’а. Неверно, искусственно допущение насилия для восстановления прав бога. Только любовь, а любовь – только без насилия любовь. Главное же, в чем я ошибся, то, что любовь делает свое дело и теперь в России с казнями, виселицами и пр.
14 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера нездоровилось, но счастлив, не могу не благодарить. Ничего не писал. Был Николаев милый. Письма все хорошие. Не выходил перед обедом, а лежал.
Отрываюсь, после допишу.
И нынче чувствую себя слабым, в особенности для писания: ничего не хочется. А между тем нынче утром думал очень, кажется важное, именно:
[…] 2) Часто отдаешься унынию, негодованию о том, что делается в мире. Какая это непростительная ошибка! Работа, движение вперед, увеличение любви в людях, сознание ее возможности, ее применения, как закона жизни, растет в человечестве и положительным путем – признание ее благодетельности, и отрицательным – признание все ухудшающегося и ухудшающегося положения людей вследствие признания закона насилия. Да, надо видеть этот двоякий рост, а не отчаиваться.
3) Смертные казни в наше время хороши тем, что явно показывают то, что правители – дурные, заблудшие люди, и что поэтому повиноваться им так же вредно и стыдно, как повиноваться атаману разбойничьей шайки.
15 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера нехорошо говорил вечер с Зосей – осуждал, зло. Здоровье хорошо, говорил с Ваней. Не могу без слез. Нынче поутру думал как будто новое – думал так радостно, что:
1) Осуждать за глаза людей подло – в глаза неприятно, опасно, вызовешь злобу. И потому одно возможное, разумное, а потому и хорошее отношение к людям, поступающим дурно, – такой для меня был Столыпин с своей речью,– сожаление и попытка разъяснить им их ошибки, заблуждения. […]
18 февраля 09. Ясная Поляна. Вчера не писал. Целый день был вял – хуже, был грустен, почти зол. Как вспомнишь о чем-нибудь, так кажется, что это мне неприятно, и неприятно не то, о чем думал, а то, как думаю, чем окрашена мысль. Поправлял «Слово», и все не хорошо. Вечером был Булыгин, рассказывал поразительное о смерти жены. Нынче с утра не думается, не работается. И хорошо. Чего же еще?
[…] Не знал и не знаю ни одной женщины духовно выше Марьи Александровны. Она так высока, что уже не ценишь ее. Кажется, так и должно быть и не может быть иначе.
19 февраля 1909. Ясная Поляна. Хорошо спал. Поправил «Непонятное», начал «Детскую мудрость». Просмотрел «Дьявола». Тяжело, неприятно. Хорошо думал во время верховой езды. […]
20 февраля. Ясная Поляна. Все так же, как вчера, тяжелое физическое состояние. Вероятно, печень, и ничего не могу работать. Взял было «Павла», перечитал. Могло бы быть недурно, но нет охоты. Нет охоты и к «Детскому». Письмо от Петрова – не совсем. Надо отвечать. Тут Миша с женой и свояченицей. Очень приятны. Записать нечего. Едва ли буду в состоянии писать художественное. Поправил «Номер газеты» – нехорошо. Вчера и третьего дня с Чертковым хорошо говорили. Но к вечеру страшно слаб.
21 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера хорошо гулял пешком, и среди недуманья вдруг мысль, и хорошая, и очень хорошая. Запишу. Попробовал «Павла». Вижу возможность. С Чертковым хороший разговор. Нехороший, задорный разговор с Зосей об искусстве. […]
25 февраля 1909. Ясная Поляна. Третьего дня, то есть 23, совсем не помню. Кажется, ничего не писал, кроме писем о непротивлении и о школе. Очень холодно. 23-го, кажется, ходил пешком. Зося за мной ездила. 24-го хорошо писал «Павла». Может выйти. Очень много хорошего и полезного можно сказать. […] Читал V. Hugo. Прекрасно – проза, но стихи не могу.
Нынче с утра писал застарелые письма – очень бодро и охотно написал не менее пятнадцати. Ходил до поручика. Слаб, но хорошо. С радостью чувствую освобождение от славы людской. […]
27 февраля 1909. Ясная Поляна. Вчера чувствовал себя совсем больным, ничего не ел, и слабость телесная, но духовное состояние – напротив. Продиктовал кое-что не дурно. Не выходил. Вечером, как всегда, хорошо с Чертковым, были еще Фельтен и Страховы.
Чувствую близость смерти, и если умирать – это то, что я чувствовал вчера и отчасти нынче, то это одно из лучших состояний, испытанных в этой жизни.
Саши, несмотря на то, что мы мало говорим с ней, мне недостает.
Только бы быть в любви со всеми.
1 марта 1909. Ясная Поляна. Вчера не писал, но был здоров. Утром читал и записал «Детскую мудрость». Верно, лишнее ходил, и нога заболела. Вечером картины Индии у Чертковых. Очень хорошо. […]
Нынче 2 марта 1909. Неподвижно сидел вчера от ноги, так же сижу и нынче. Вчера совсем ничего не делал, кроме чтения. Были с индийскими картинами. Поправлял английский перевод «Письма к индусу». Вечером был замечательно религиозно сильный человек из Тулы – как всегда, бывший революционер – Михаил Перепелкин. Читал Грабовского «Geistige Liebe». Много очень глубокого и хорошего. Надо вникнуть. Переписать из записной книжки:
1) Смертная казнь хороша тем, что показывает ясно, что правители злые, недобрые люди, и повиноваться им так же стыдно и вредно, как повиноваться атаману шайки разбойников. […]
5 марта. Никак не думал, что четыре дня не писал. За эти четыре дня оказалась болезнь ноги, усадившая меня в кресло и поставившая в зависимость от помощи других. Не похвалюсь духовным состоянием, особенно по вечерам. Но не слабею, знаю, что плох. Недоволен тем, что нет радостного любовного состояния. Вчера целый день только написал два № «Детской мудрости» и все читал Гоголя. О Гоголе записано в книжке. Саша впишет сюда:
1) Гоголь – огромный талант, прекрасное сердце и слабый, то есть несмелый, робкий ум.
Лучшее произведение его таланта – «Коляска», лучшее произведение его сердца – некоторые из писем.
Главное несчастие его всей деятельности – это его покорность установившемуся лжерелигиозному учению и церкви и государства, какое есть. Хорошо бы, если бы он просто признавал все существующее, а то он это оправдывал, и не сам, а с помощью софистов-славянофилов и был софистом, и очень плохим софистом своих детских верований. Ухудшало, запутывало еще больше склад его мыслей его желание придать своей художественной деятельности религиозное значение. Письмо о «Ревизоре», вторая часть «Мертвых душ» и др.
Отдается он своему таланту – и выходят прекрасные, истинно художественные произведения, отдается он нравственно религиозному – и выходит хорошее, полезное, но как только хочет он внести в свои художественные произведения религиозное значение, выходит ужасная, отвратительная чепуха. Так это во второй части «Мертвых душ» и др.
Прибавить к этому надо то, что все оттого, что искусству приписывает несвойственное ему значение. […]
6 марта 1909. Ясная Поляна. Очень – хотел сказать: дурно, – не дурно – хорошо, – а слабо себя чувствую: сердце сжимается, и не могу ничего последовательно думать. И нога хуже. Не знал, что делать? И спросил себя: что перед богом, перед хозяином делать? И сейчас ясно стало, по крайней мере, то, чего не надо, не стоит делать.
1) Читал газету и о казнях, и о злодействах, за которые казни, и так ясно стало развращение, совершаемое церковью, – скрытием христианства, извращением совести, и государством – узаконением, не только оправданием, но и возвеличением гордости, честолюбия, корыстолюбия, унижения людей и, в особенности, всякого насилия, убийства на войне и казней. Казалось бы, так несомненно ясно это, но никто не видит, не хочет видеть этого. И они – и церковь, и государство, хотя и видят все увеличивающееся зло, продолжают производить его. Происходит нечто подобное тому, что бы делали люди, умеющие только пахать и имеющие только орудия пахоты и только своей работой, пахотой могущие существовать, если бы эти люди пахали бы поля, на которых уже взошли всходы.
Если могли быть нужны в свое время дела церкви и государства, они явно губительны в наше время и продолжают совершаться.
7 марта 1909. Грустное известие вчера. Черткова высылают. Он приехал больной, слабый, взволнованный. Как мне ни больно лишиться его, мне было жалко только его – разрушения всех его не личных планов. Но это ему испытание и наверное на благо, на истинное благо. Вчера чувствовал себя очень, очень слабо. Ничего не писал, что редко со мной бывает. Соня написала письмо и возмущена. Ах, если бы она умела подниматься над собой… Пытался вчера писать комедию – нейдет и не хочется.
Много думал о Гоголе и Белинском. Очень интересное сопоставление. Как Гоголь прав в своем безобразии, и как Белинский кругом не прав в своем блеске, с своим презрительным упоминанием о каком-то боге. Гоголь ищет бога в церковной вере, там, где он извращен, но ищет все-таки бога, Белинский же, благодаря вере в науку, столь же, если не более нелепую, чем церковная вера (стоит вспомнить Гегеля с его «alles, was ist, ist vernünftlich»), и несомненно еще более вредную, не нуждается ни в каком боге. Какая тема для нужной статьи! Записать надо:
1) Хорошо бы написать о том, как наша жизнь, богатых классов, есть неперестающее воровство, грабеж, которые смягчаются хотя отчасти для тех, кто родился, воспитан в этом грабеже, но которые для тех, кто увеличивают грабеж получением мест у капиталистов, у правительства, есть подлость. Для всех же есть лицемерие. […]
9 марта 1909. Вчера не писал сюда, да и вообще не писал. Только продиктовал недурное письмо священнику. Черткову отсрочил по просьбе его матери государь. Он слаб физически, отчасти и духовно – ему жалко и семьи, и дела. Но он знает себя. А это главное. Выписал из дневника, что нужно. Саша выписала.
Был вечером Мих. Новиков. Написал о «Новой вере». Очень много хорошего, но длинно, однообразно. На душе хорошо. Здоровье лучше. Нынче думал с больным раскаянием о письме, которое я написал для Андрея Тимирязева. Надо в приемах жизни выражать свою расценку людей: сострадательное отвращение к П. Столыпиным и всяким Гершельманам и министрам, и уважение к мужику, и сострадательное уважение к рабочему босяку. И вчера и нынче с большой яркостью и силой пробегают мысли, но не могу сосредоточиться. Попытался комедийку, попытался «Детскую мудрость». Ни то, ни другое нейдет. Буду ждать. Я уже и так разболтался. Записать нечего.
10 марта 1909. Ясная Поляна. 1) Все бедствия от предания, инерции старины. Кофточка разлезлась по всем швам, так мы из нее выросли, а мы не смеем снять ее и заменить такой, какая впору, и ходим почти голые все от любви к старине.
2) Тип Попова, крестьянина, пришедшего к своим убеждениям, Сютаева, Федота Дмитриевича, Новикова и многих. […]
4) Важность, значительность последствий наших поступков нам не дано знать. Доброе слово, сказанное пьяному нищему, может произвести более важные и добрые последствия, чем самое прекрасное сочинение, верно излагающее законы жизни. И потому руководиться в выборе своих поступков нельзя предполагаемыми последствиями, а только нравственным для себя достоинством поступка.
12 марта 1909. […] 3) Хорошо бы описать наше устройство жизни, как оно есть, некоторых властвующих над многими посредством обмана мысли: религии, науки, внушения, опьянения, насилия, угроз. Да, ужасно!
16 марта 1909. Как ни совестно признаться, вчера, 15 марта, я ждал чего-то, самого вероятного – смерти. Она не пришла, но здоровье все плохо, все жар. Только нынче немного лучше. Ничего не пишу. Очень много хочется писать: и «Стражника», и «Павла», и «Старца», и «Детскую мудрость». Записать надо:
1) Довольно одного благословения церковью такого брака, как Андреев, чтобы обличилась вся подлость и лживость церкви.
[…] 4) Мужик думает своим умом о том, о чем ему нужно думать, интеллигент же думает чужим умом и о том, о чем ему совсем не нужно думать. Но думает мужик так только до тех пор, пока он дома, в своей среде; как только он приобщился [к] интеллигенции, так он думает уже совсем чужим умом и говорит чужими словами. […]
Нынче 20 марта 1909. Несколько дней не писал, чувствовал себя телесно очень дурно и душевно подавленным, но не злым, слава богу. Писал пустые письма и читал. Приехали милые Поша, Иван Иванович и Николаев. Нынче чувствую себя так хорошо, как давно не было. Чертков подавлен, и мне больно и за него и за себя. Все живее и живее чувствую потребность писать для grand monde, и только для него. Иван Иванович с своими маленькими книжечками очень подсвежил это желание. Нынче все утро читал легенду о Кришне. И то самое, что я отверг, имея в виду наш круг, превосходно для народа: легенда, подобная христианской, среди другого, чуждого народа. Мы решили: 1) Очерк Индии, ее истории и теперешнего положения, 2) Легенда Кришны и 3) Изречения Кришны. Можно потом 4) Изречения новейших – Рамакришны и Вивекананды. Потом 5) Обзор Китая и три религии, 6) Буддизм, 7) Конфуцианство, 8) Таосизм, 9) Магомета изречения, 10) Бабизм.
Завтра возвращается Саша и пять Сухотиных – радость. Вчера были два посетителя: интеллигент-калмык, литератор, возвращающийся к земле, и революционерка – просила тысячу рублей для освобождения брата 15-ти лет, [осужденного] на 12 лет каторги.
21 марта 1909. Нынче слаб, стеснение в груди, и нет непосредственной доброты и благодарности. Приехала Таня с своими. Очень приятно. Не могу побороть недоброго чувства. Когда вспомню, что это материал для работы, тогда лучше. Рад Саше. Вчера так легко казалось писать художественное для народных книжечек. А нынче нет охоты, а потому и силы.
[…] Сейчас сидел в унынии за пасьянсами, и вдруг мне стало ясно, ясно до восторга и умиления то, что нужно бы сделать. Стало мне ясно то, что в существующем зле не только нельзя обвинять никого, но что именно обвинения-то людей и делают все зло. Вспомнил Марка Аврелия или Эпиктета (не помню), который говорит, что на делающего зло не только нельзя, не должно сердиться, но его-то и жалеть надо. А тут сердятся на людей, воспитанных в том, что хозяйственность (как говорит Тарас) – добродетель, что хорошо наживать, хорошо не промотать отцовское, дедовское, – сердятся и готовы убивать их за то, что они делают то, что считают должным, и мало того: стараются владеть этим как можно безобиднее, делают всякие уступки, лишая себя. И их считают врагами, убивают те, которые и не подумают сделать этого. Убивают и тех, которые воспитаны на том, что стыдно не занимать в обществе то же положение, которое занимают отцы, деды, и занимают эти места, стараясь смягчить свою власть. И убивают те, которые желают власти не менее, [не имея] для этого даже и повода наследственности. Одним словом, надо и хочется сказать то, что надо войти в положение людей и не судить их по их положению (которое образовалось не ими, а по тысячам сложнейших причин), а по их доброте. Т. е. внушить то, что все мы знаем, что мы все люди, все братья, и нам надо судить себя, а не других. Положение же улучшиться может никак не наказаниями (т. е. местью, злыми чувствами и делами), а только добротой.
22 марта. Вчера вечером был очень вял. Нынче тоже не похвалюсь. Был корреспондент «Русского слова». О Гоголе написал и дал. Может быть, это отвлекло от работы. Ничего не мог писать. Только письма. Был Чертков. На душе было очень хорошо утром и потом, когда читал и отвечал письма, и все время, за исключением того, когда говорил с корреспондентом, а это жалко. А как радостно, когда живешь перед богом. Записать есть много. После.
24 марта 1909. Вчера написал длинное воззвание. Кажется, недурно. Хочу продолжать. Художественное не идет. И не надо. Были Николаев и Страхов. Оба очень приятны. На душе хорошо – тихо. Нога не совсем.
26 марта 1909. Вчера не писал. Здоровье все хорошо. И душевное состояние. Читал Канта: «Религия в пределах только разума». Очень близко мне. Нынче читал то же.
[…] Вчера написал плохонькую «Детскую мудрость». Нынче писал «Революцию сознания» – недурно. Утром было особенно хорошо с Соней, – как радостно. Нехорошо в мыслях с Л.. Надо, надо победить. «Так помоги мне, господи».
[27 марта 1909. Ясная Поляна.] Жив. Встал очень рано. Утром Чертков делал портреты. Это не помешало писать. Поправил «Революцию». Все не знаю, как назвать. Выбрал прекрасные эпиграфы. […]
29 и 30 марта. Третьего дня после обеда пересматривал составленное Страховым изложение. Казалось очень хорошо. А вчера утром смотрел – и показалось очень плохо. Вчера писал порядочно «Старое и новое».
[…] То, что читают и списывают мои дневники, портит мой способ писания дневника. Хочется сказать лучше, яснее, а это не нужно. И не буду. Буду писать, как прежде, не думая о других, как попало.
1 апреля 1909. Вчера уехал Чертков. Я хотел ехать проводить, но был очень слаб и ничего не писал, начал и бросил. Был в очень дурном духе, и теперь не похвалюсь. Мучительна мне эта безумная (больше, чем безумная, рядом с бедной на деревне) [жизнь], среди которой уже сам не знаю как обречен доживать. Если ни в чем другом, так в этом сознании неправды я явно пошел вперед. И роскошь мучительна, стыдна, отравляет все, и тяжелы сыновья своей чуждостью и общей всей семье самоуверенностью исключительной, – то же у дочерей. […]
Еще думал, как губительна, развращает детей гимназия (Володенька Милютин – бога нет), как нельзя преподавать рядом историю, математику и Закон божий. Школа неверия. Надо бы преподавание нравственного учения.
Читал вчера «Корнея Васильева» и умилялся.
3 апреля 1909. Вчера хорошие письма: Краснова. Отвечал ему и другим. Немного писал. Все нехорошо. Заглавие – «Новая жизнь». Вечер как-то совестно с картами. Роскошь жизни, объедание все мучает. Нынче опять хорошие письма. Отвечал. И писал «Новую жизнь» немного. Слаб. Соня уехала в Москву. Хочется написать в «Детскую мудрость» о наследстве. И Ивану Ивановичу две книжечки и «Павла».
8 апреля 1909. Ночью выпал снег. Никак не думал, что так долго не писал. За это время был нездоров, кажется 5-го, ничего не ел полтора суток. И было очень хорошо. Письма опять хорошие. Ils m’en diront tant, что я точно поверю, что я очень важный человек. Нет, не надуют. Они надувают, да я пока еще выпускаю дух. Вчера да и третьего дня порядочно писал «Новую жизнь». Но все это старое, старое, только забытое и другими людьми, и мною. Вчера занимался тоже Конфуцием. Кажется, можно написать. […] Много, кажется, нужно записать и одно главное, что подчеркну.
[…] 3) Выбора нет людям нашего времени: или наверное гибнуть, продолжая настоящую жизнь, или de fond en comble изменить ее.
4) Все растет и, вырастая, изменяется. Неужели неизменно одно то, на основании чего живет человечество?
5) Приучать себя думать о себе, как о постороннем; а жалеть о других, как о себе.
[…] 8) И теперь самое для меня дорогое, важное, радостное; а именно:
Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, которые так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И все кончено, и Толстой молчит. Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого – это твое дело. Исполнить же то, чего ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это – мое дело. И ты ведь знаешь, что ты и должен и не можешь не слушаться меня, и что в послушании мне твое благо.
Не знаю, как это покажется другим, но на меня это ясное разделение себя на Толстого и на Я удивительно радостно и плодотворно для добра действует.
Нынче ничего не писал. Только перечитывал Конфуция.
11 апреля. Два дня не писал. Здоровье нехорошо. На душе уже не так хорошо, как было. Толстой забирает силу надо мной. Да врет он. Я, Я, только и есть Я, а он, Толстой, мечта, и гадкая и глупая. Холод, снег. Письма хорошие вчера. Так радостно! Отвечал кое-какие. Все не могу, как хочется, ответить Булгакову. Постараюсь написать нынче. С дочерьми – хорошо. С Николаевым поправлял Кришну. Сегодня хотел и хочу заняться китайцами, Конфуцием. […]
12,13 апреля. Вчера писал несколько писем, нездоровится. Разделение менее ясно и радостно, но есть. Как всегда, движение оставляет след, и след чувствительный. Писал статью и вчера, и сегодня. И не дурно. Подвигается. Хочется «Детскую мудрость». Хороший вчера был разговор о воспитании. Нынче я очень не в духе. Все раздражает. Держусь, и слава богу, деление помогает.
14 апреля 1909. Все нехорошо себя чувствую телесно. Душевно не могу жаловаться. Вчера, несмотря на дурное расположение духа, был лучше, чем третьего дня. Разделение чувствовал. Нынче проснулся в 5 и не мог спать; занялся статьей, и кажется, недурно.
Вчера не писал, нынче 17 апреля 1909. Очень был слаб вчера и раздражителен. Держался кое-как. Просители и личные и письменные раздражали. Дело это надо обдумать. Был Николаев, милый, всегда добрый, всегда серьезный. Вчера прекрасное письмо от отказавшегося. И я говорил Мише о солдатстве – безнадежно… Ездил к Гале, она расплакалась. Добрая, умная. Ничего не работал. Одну главку в статье. Кажется, вся статья – напрасно. Саша огорчительна своей раздражительностью. Нынче первый день спал достаточно и бодрее. […] Утром встал бодро, писал письма и статью, слабо. Статью, кажется, брошу. Общее состояние дурное. Сердце слабо, и тоскливое, недоброе настроение. Получил письмо о Петражицком и о «праве». Хочется написать. В общем же, как ни стыдно признаться, хочется умереть.
20 апреля. Сейчас вышел на балкон, и осадили просители, и не мог удержать доброго ко всем чувства. Вчера поразительные слова Сергея: «Я, говорит, чувствую и знаю, что у меня такая теперь сила рассудительности, что я могу все верно обсудить, решить… Хорошо бы было, если бы я к своей жизни прилагал эту силу рассудительности», – прибавил он с удивительной наивностью. Во всей семье – мужской особенно – самоуверенность, не знающая пределов. Но у него, кажется, больше всех. От этого неисправимая ограниченность. Нарочно пишу, чтобы после моей смерти он прочел. А сказать нельзя. Вчера же получилось в «Русских ведомостях» письмо к индусу. Я прочел, с волнением переживая те мысли; и тотчас вслед за нею воспоминания актера Ленского. Не мог не расхохотаться. Так резок контраст. Ездил верхом. Был француз – приятный. Черткова письмо умно, хорошо, но лучше бы не писать. Написал вчера утром о «Вехах» и письме крестьянина. Нездоровится, голова болит. Хотелось писать вчера. Начал о труде в «Детскую мудрость».
23 апреля. Два дня не писал. Вчера 22-е. Вечером был Николаев, читал Кришну. Ездил с Михаилом Сергеевичем и Таней к милой Гале. Утром читал Михаилу Сергеевичу о воспитании и поправлял. Третьего дня вечером был Страхов, рассказывал об Орлове, играл с девочками. Утром поправлял «О Вехах». «О Вехах», кажется, ненужно. Недобро.
Очень тронуло записанное в «Круге чтения» о том, что с людьми нельзя иначе обращаться, как с любовью. До сих пор не забывал этого, вспоминаю при общении, и очень хорошо. Разделение себя слабее чувствую. Но чувствую иногда. Все радостные письма. Нынче очень нездоровится. Все утро ничего не делал. Читал «Вехи». Удивительный язык. Надо самому бояться этого. Не русские, выдуманные слова, означающие подразумеваемые новые оттенки мысли, неясные, искусственные, условные и ненужные. Могут быть нужны эти слова только, когда речь идет о ненужном. Слова эти употребляются и имеют смысл только при большом желании читателя догадаться и должны бы сопровождаться всегда прибавлением: «Ведь ты понимаешь, мы с тобой понимаем это».
Странное дело, рассказы Страхова вызвали во мне желание художественной работы; но желание настоящее, не такое, как прежде – с определенной целью, а без всякой, цели, или, скорее, с целью невидной, недоступной мне: заглянуть в душу людскую. И очень хочется. Слаб.
Нынче 26 апреля. Третьего дня начал писать художественное и много написал, но не хорошо и не переписывал. Но не разочаровался и хочу и знаю, как исправить. Вчера поправил «Право». Думал, что кончил, но нынче поправил гораздо лучше. Поправил тоже об образовании. Теперь лучше гораздо. Читал вчера Лозинского. Очень хорошо отрицание, хотя натянуто, но заключение очень плохо. […]
27 апреля 1909. Нынче могу написать со смыслом: «Если буду жив», потому что чувствую себя слабо очень, спал десять часов прекрасно, но чувствую близость – не смерти (смерть скверное, испорченное слово, с которым соединено что-то страшное, а страшного ничего нет) – а чувствую близость перехода, важного и хорошего перехода, перемены. […] Такое состояние близости к перемене очень, смело скажу, радостно. Так ясно видишь, что нужно делать, чего не нужно. О «Вехах» совсем пустое. О праве ничего, и о воспитании можно. Художественное и да и нет. А о революции очень, очень нужно. Ну, прощай, до завтра, е. б. ж.
28 апреля 1909. Вчера целый день не ел и был очень слаб, но духовно очень хорошо. Поправил о праве, вписал кое-что. Нынче спал тоже хорошо и, просыпаясь, думал хорошо. Вчера был славный мальчик-малоросс. Тоже письма хорошие.
[…] Был американец мало интересный, уехал милый Михаил Сергеевич. Соня ездила в Москву и сейчас вернулась. […]
29 апреля. Опять спал очень хорошо и для 80 лет очень здоров. На душе хорошо. Вчера хороший разговор с Марьей Александровной. Какая невидная нам работа идет в душах людей (там, где она идет). Чертков вызывает Таню в Петербург. Я рад за Таню. О последствиях не думаю. Добрые письма. […]
30 апреля. Мало спал, но здоров. Вчера, кажется, совсем кончил о воспитании. Нынче утром еще поправил по совету Гусева. Вчера в середине дня было состояние умиления до слез, радости сознания жизни, как части – проявления божества и благодарности кому-то, чему-то великому, недоступному, благому, но сознаваемому. Вчера же Соня говорила мне, огорчаясь, о том, как в дневниках моих она видит мое недовольство ею. Я жалею об этом, и она права, что я in the long run был счастлив с нею. Не говоря уже о том, что все хорошо. Хорошо и то, что я жалею, что огорчал ее. Она просила написать о вымарках в дневнике, что они сделаны мною. Очень рад сделать это.
Пока записать нечего. Нешто то, что очень хорошо, радостно на душе.
1 мая. Вчера приехал Пастернак с женой и Могилевский. Могилевский превосходно играл. Я плакал не переставая. Утром отделал статью, кажется, недурно.
[…] Чудная погода, спал мало. Да, забыл то, что вчера пришел Молочников. Очень рад был ему. Не записал самое, самое вчерашнее главное: это то, что уехала милая Таня. С умилением провожал и с радостной любовью и умилением думаю о ней.
2 мая. Вчера почти не работал. Статью подписал. Чувствовал себя хорошо, но не мог работать. Ездил к Чертковым, был у милых Николаевых. Вечером приехал Сережа и пришел Николаев с Молочниковым. Хорошо. Саша нехороша. И я нехорош. Не говорю с ней серьезно. Спал мало. Хочется работать. Надо было записать что-то хорошее – забыл.
3 мая. Много работал над статьей. Очень подвинулся. Кажется, недурно. Написал разговор «Детской мудрости». Тяжело, то есть я дурно себя веду с обоими С., не любящими друг друга именно потому, что очень похожи друг на друга. Надо тем мягче быть, чем они жестче. Пришли Молочников, Страхов, обоим рад, но усталый вошел от работы и напрасно не сказал им. Ездил приятно верхом. Марья Александровна, Оля с детьми. Вечер читал и разговаривал. Опять было тяжело. И с Сашей на балконе поговорил. Боюсь, что она непроницаема… еще. […]
4 мая 1909. Вчера порядочно поработал над статьей и «Вехи». Не совсем дурно. Ел лишнее – стыдно. И весь вечер изжога. Приехала Таня милая. Дело плохо. Но духовное все хорошо. В письмах ничего особенного. Сейчас приехал нарочно из Харькова крестьянин. Весь переродившийся. Такая радость. Не мог без слез слушать. Чувствую себя очень слабым. Мало спал. Записать нечего. Пока. Жалко Черткова очень. Молочников уехал. Я вижу, он производит на моих близких не привлекающее впечатление. Я это понимаю, но не разделяю. Одно боюсь – слишком быстрого движения и потом назад. А умен очень.
5 мая. Вчера плохо работал. Даже ничего. Готовил для Ивана Ивановича Конфуция и Лаотце. Неопределенно. Ездил с Душаном к Марье Александровне хорошо. Спал. Приехал серб очень приятный. Целый день был не в духе. Боролся. Все не умею быть – не казаться, а быть любовным ко всем. Хорошие письма. Тоскливое состояние – недовольство – очевидно внутреннее, потому что во сне то же самое состояние – во сне все чего-то не выходит. Очень значительно было для меня чтение Лаотце. Даже как раз гадкое чувство, прямо противоположное Лаотце: гордость, желание быть Лаотце. А он как хорошо говорит: высшее духовное состояние всегда соединяется с самым полным смирением.
Сейчас вышел на террасу. Девять человек просителей, нищих, самых несчастных, и Курносенкова. И сейчас же не выдержал доброты со всеми. Пора, кажется бы, выучиться, а все плохо подвигаюсь, не то что выучиться. Когда проснулся в постели, так хотелось писать, а теперь ничего уж не хочется, кроме пасьянса. А должно быть, это-то и хорошо. Ну и довольно. Записать нечего. […]
6 мая. Вчера поправлял «Вехи» и половину статьи – не хорошо и не дурно – средне. […]
7 мая. Поправлял статью и отложу. Все нехорошо. Тоже и «Вехи» плохо. Приехал семеновский офицер – как бы действовавший противоположно семеновцам. Дай бог, чтоб была правда. С ним говорил хорошо. Ездил к Гале и Оле. Как всегда, хорошо. И она, Галя, несет хорошо свою долю.
Дома Успенский, вечером письма и недобрая брошюрка Восторгова.
[…] Приехал Иван Иванович. Сейчас буду беседовать с ним.
Особенно дурного ничего не было. Занимался статьей и «Вехами». Dans le doute abstiens-toi. «Вехи» бросаю. Ездил верхом с Душаном хорошо. Кажется, не нарушал или очень мало таинство любви. Немного только с Соней по случаю чтения Куприна «Ямы». Есть движение. И то хорошо. Чувствую себя слабым. Хочется написать о том, в чем истинное христианство и почему церковная вера извращает его, уничтожает все это значение для жизни. Хочется и «Нет в мире виноватых» писать. Холод. Саша уехала во Мценск. Много суетливой работы я набрал, надо освобождаться и делать то, что нужнее перед богом. Времени уж остается мало. […]
9 мая. Проснулся очень рано. На душе хорошо. Вчера. Поправлял статью (нехорошо, особенно конец). Проводил милых Ивана Ивановича и Марью Александровну. Был крестьянин-баптист, проситель. Держался. Ездил далеко верхом с Душаном. Вечером читал статью и Куприна. Очень плохо, грубо, ненужно грязно. Идет снег и вчера и нынче. Саша с Варварой Михайловной уехали. Записать две:
1) Смотрю на весеннее выступление жизни – силы жизни одной и той же во всем: и в траве, и в почках деревьев, и в цветках, и в насекомых, и птицах. И подумал, что мы, люди, имеем свойство, отчасти подчиняясь этой силе, сознавать ее в себе. (Не могу ясно выразить.) И другого не помню.
Вспомнил, что надо записать – именно:
2) Живо представил себе повесть или драму, в которой нет злых, дурных, все добрые для себя и все невиноватые. Как бы было хорошо и как ярко выступила бы из-за этой доброты, невиновности людей недоброта и виновность устройства жизни.
Не знаю, приведет ли бог сделать это, а очень бы хотелось.
Нынче кончил все текущие дела, письма и поправил «О Вехах», но брошу.
10, 11 мая. Вчера не записал. Третьего дня не помню. Вспомнил: писал о любви. Ничего ни особенно дурного, ни хорошего не делал. Ездил к Гале. Черткову грубый отказ. Почувствовал гнев – зло к Столыпину, но, слава богу, удержался, и перешло в искреннюю жалость. Вечером прекрасный разговор с Николаевой. Был Трегубов.
Вчера встал очень рано. Написал пустяк Трегубову. Но думал очень, очень важное.
Во-первых, то, что надо написать письмо, которое Саша передаст, в котором просить о том, чтобы подумала о своей душе, об истинной жизни; во-вторых, о том, чтобы не давать дневника и не писать для издания при жизни. Исключение делаю теперь для того, что пишу о любви. Это нужно. Ошибаюсь я или нет, но это огромной важности. […] Записать:
1) Человечество и каждый человек переходит от одной поры (saison) к другой, следующей, от зимы к весне, сначала ручьи, верба, трава, береза и дуб пробрался, а вот цветы, а вот и плод. Как будто чувствую и в себе, и в человечестве созревание плода.
[…] 5) Пишет жене: Прости меня. Я же простил тебе, но не могу не сказать хоть из-за гроба того, чего не решался сказать живой, чтобы не раздражить, и потому не успеть и даже навсегда не успеть помочь тебе, не решался сказать, что ты живешь дурно, для себя дурно, мучая себя и других и лишая себя лучшего блага – любви. А ты способна – и очень – ко всему самому лучшему. Я много раз видел эти зародыши в тебе. Помоги себе, милая. Только начни – и увидишь, как ты сама, твое лучшее, истинное я поможет тебе.
6) Все дело в том, чего человек хочет достигнуть – в чем его идеал: хочет он богатства, почестей, славы, удовольствий – будет одна жизнь; хочет любви своей ко всем людям – будет совсем другая. Все в идеале. Хочет человек богатства, почестей, славы, удовольствий – и будет он обдумывать, как отобрать побольше от других себе, как бы поменьше расходовать, давать другим; хочет почестей – будет потакать, услуживать, покоряться тем, кто во власти, будет горд, будет отделяться от людей, будет презирать тех, кто не нужны ему для успеха. Хочет славы – будет всем жертвовать, и чужой, и своей жизнью, для успеха. Хочет удовольствий – будет придумывать средства увеличения наслаждений, переменяя и придумывая наиболее сильные.
Если же хочет человек любви своей ко всем людям, то будет он, когда без дела один сам с собою, вспоминать о том, как он в прежней жизни, вчера, нынче, не соблюл любви с человеком, как сделал, сказал, подумал недоброе, нелюбовное, и будет думать, что помешало ему в этом: какие пороки, соблазны, привычки, и будет думать о том, как избавиться от них. […] Будет, главное, воздерживаться от всего того, что может нарушить благо других людей, что несовместимо с любовью. Если хочет человек любви, то будет он естественно и в делах, и в словах, и в мыслях воздерживаться от того самого, что для человека, живущего не по закону любви, представляет главную цель жизни, – будет воздерживаться от собирания и удерживания богатства, от достижения почестей, славы, от всех удовольствий, доступных не всем людям и приобретаемых всегда одними людьми в ущерб другим. Люди говорят: это трудно. Но они говорят так только потому, что, не испытав радости любви, не знают ее и не верят в нее. […]
[12 мая 1909.] Жив и даже здоров. […] Вчера писал этот дневник, потом ездил к Гале. Зося неприятна мне, и надо усилие, чтобы быть в любви. И прекрасно: матерьял. Немножко поправил о любви. Все ужасно плохо в сравнении с замыслом и важностью предмета. Очень интересные письма. От студента о праве – доброе. Записать пока нечего.
13 мая 1909. Вчера поправил о государстве и о любви. Мало и плохо. Ездил в волостное правление. С Зосей лучше, не сержусь. Вечером письмо ругательное от Великанова. Неприятно, но больше его жалко. Как я рад. Душевное состояние не от физических причин.
[…] Довольно много писал о любви. Недурно, подвигается. За завтраком Соня была ужасна. Оказывается, она читала «Дьявол» и в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил, главное оттого, что спросил себя: зачем? сознал, что не перед богом для любви. Потом в 4 часа она все высказала, и я, слава богу, смягчил ее и сам расплакался, и обоим стало хорошо.
14 мая. Вчера вечер прошел, как обыкновенно. Приятные известия о Фельтене, его суде. Нынче встал рано, пошел в сад, написал письмо Молочникову. Подслушал разговор Копылова с прохожим – скверные слова и неправда, и какое удивительное, ужасное безверие. Тяжелое чувство испытал. Тяжелое чувство еще со вчерашнего. Лучше, чем прежде, но нет того радостного спокойствия, которое было вначале. Письма получил тоже тяжелые – Копыл и крестьянин обличающий. И просители. Хочется, хочется умереть. […]
15 мая. Нет, нехорошо. Совсем нехорошо. Очень нравственно упал. Вчера целый день и вечер был плох. Приехал Эйнрот, и пришел Николаев. Я им стал жаловаться на свою жизнь. Кроме того, два злые письма – одно от Копыла, другое от крестьянина-революционера, да еще стихи о земле, все это совсем победило меня.
[…] Сейчас вышел: одна – Афанасьева дочь с просьбой денег, потом в саду поймала Анисья Копылова о лесе и сыне, потом другая Копылова, у которой муж в тюрьме. И я стал опять думать о том, как обо мне судят. «Отдал будто бы все семье, а сам живет в свое удовольствие и никому не помогает» – и стало обидно, и стал думать, как бы уехать, как будто и не знаю того, что надо жить перед богом в себе и в нем и не только не заботиться о суде людском, но и радоваться унижению. Ах, плох, плох. Одно хорошо, что знаю, – и то не всегда, а только нынче вспомнил. Что ж – плох, постараюсь быть менее плохим. Сейчас не мог удержаться, чтоб не отослать с досадой Копылову, поймавшую меня, когда я начал писать дневник. Эйнрот очень оригинальный и серьезный человек, скромный, простой, глубокий. Танечка занемогла – и на ноги всех докторов, и деньги швыряют, а на деревне мрут от нужды. Да, уехать нельзя, не надо, а умереть все-таки хочется, хоть и знаю, что это дурно, и очень дурно. Вчера поправлял статью «Революция»…недурно. […]
16 мая. Вчера вечером пришла почта. Письма незначительные, но в газетах мои письма: священнику и Трегубову. И как пьянице вино, так мне эти письма, и сейчас забота о суждении людей. Должно быть, оттого, что я не чувствую уже телесных похотей, я особенно болезненно чувствую тщеславие и не могу освободиться. Вчера, зная, что письма эти заставят меня говорить про них, подумал, что надо не говорить, особенно при сыне Сереже. Так что и воздержался от тщеславия ради той же заботы о мнении людей, ради тщеславия. […] Человек десять просителей, я всем отказал, без досады, но можно было лучше. Потом пошел в сад поправлять корректуру «Нового круга чтения». Очень он не понравился мне. Поправил. Сейчас пью кипяток, но ничего не ем. […]
Вчера, 18, не писал. Нынче 19 мая. То, чем кончил третьего дня, что привыкаю к сознанию своей зависимости только от бога и потому независимости от мнения людей, как раз вчера вечером и нынче оказалось неверным. Читал о себе глупую статью по случаю Эртеля – и стало неприятно, и не мог восстановить спокойствия и твердости в боге. Вчера день провел хорошо. Поправил письмо о религиозном воспитании и «Неизбежный переворот» недурно. Очень тяжелый разговор Сони о цене за отдаваемую ею землю. Я не говорил, но слушать было тяжело, а все оттого, что потеряна связь с ним. Был два раза милый Николаев. Какой удивительный работник по Генри Джорджу, да и вообще какой хороший. Ездил верхом, говорил по телефону с Грушецким, читал Гете и газеты. […]
20 мая. Вчера поправил о воспитании, «Переворот» и письмо американцу. Письмо все еще не то, что могло бы быть. Ездил в Телятинки. Вечер как обыкновенно. Читал письма. Очень гонял близких мне людей. Статья Рузвельта обо мне. Статья глупая, но мне приятно. Вызвала тщеславие, но вчера было лучше. […]
21 мая. […] Вчера поправил письмо американцу и «Переворот». Нынче с утра, не одеваясь, переделал все письмо американцу – не переделал, а поправил. Вчера утром был корреспондент «Русского слова». Я рассказал и продиктовал ему о «Вехах». Особенно худого нет, но лучше было бы не делать. Письмо мужика уж очень – и законно – хочется сделать известным. Приехала Лина с детьми. Душан вернулся, опасность миновала «пока». Вечером, кажется, огорчил Лину, говоря о детском религиозном воспитании – дурно. Весна чудная. Теперь 11-й час. На душе хорошо, но нет охоты писать. И прекрасно. Вчера был очень интересный человек, пришедший пешком из Симбирска. Много он сказал хорошего, но лучше всего то, что по его мнению: Главное, в чем нуждается теперь народ – это в духовной пище.
22 мая. Вчера пачкал письмо американцу и о любви. Веду себя недурно, но нет при общении с людьми памяти о богопочитании бога в человеке. Всякий раз esprit de l’escalier. Московский рабочий бойкий, говорун, но говорящий, но не слушающий. Ездил в Телятинки. У Николаевых. У Гали. У обоих очень хорошо. Дома Лина, Маша, дети. Вечером Сережа огорчил меня разговором о праве. Письма хорошие. Сегодня встал рано. Ходил по саду. Сел отдыхать, вижу – идет баба ко мне. Вспомнил хорошо, что идет в ней бог. Оказалась Шураева, бедная, у ней умерла внучка, просит денег, я постарался войти ей в душу, в основе которой тот же бог, какой во мне и во всем, и так хорошо стало. Помогай бог. Всегда бы так.
1) Чествование мое плохой признак. Навело меня на эту мысль чествование Мечникова. Оба мы, очевидно, очень пустые люди, если так потрафили толпе. Утешает меня немного то, что меня ругают – не завистники, а серьезно ругают и революционеры, и духовенство, церковники.
[…] 7) Говорить серьезно о праве, когда есть право земельной собственности, все равно, что говорить о праве на владение рабами, о порядке продажи их.
23 мая. Вчера поправил о любви, не дурно. Запутался в письме американцу. Недоброе чувство к Сереже за право. Потом прошло. Ездил верхом. Да, забыл. Трогательный купец полуслепой. Мы с ним оба расплакались от хорошего умиления. Вечер ничего не делал. Письмо Черткова хорошее и др. Нынче томский купец старообрядец. Трогателен его отец, сочувствующий мне. Что-то будет нынче. На душе хорошо.
24 мая. Опять кое-что писал о любви и о воспитании. Мало. Ездил к Чертковым. Нехорошо поступил с расследователем чертковского дела, не подал руки, а потом не сумел сказать, что нужно. Михаил Сергеевич приехал – как всегда, приятный. Вечером опять купец Летышев. Долго говорил о своей теории, мистически объясняющей таинства. Потом Калачев и милый Николаев. Очень я устаю мозгом.
Нынче встал не рано. Соня приехала. Все заботы и недобрые чувства. Поленова прекрасный альбом. Писал и «О любви» и американцу, кажется, не совсем дурно. Здоровье хорошо. И на душе так же. […]
25 мая. Вчера как будто кончил и «О любви» и американцу. Приехала Соня. Очень жалка она. Поехал верхом в Тулу на бега. Съездил хорошо. Дома Михаил Сергеевич, дал ему прочесть «Неизбежный переворот». Он сделал верные замечания. Гольденвейзер. Сегодня встал не рано, ходя по саду, думаю о быстроте, а главное, об однообразии времени: день, ночь, и опять, и опять, и пролетают года, десятилетия. […]
26 мая. Вчера продолжал писать «Никто не виноват», и – порядочно. Но нынче не пошло. Вчера приезжал Пунга и Оля. Написал письмо Черткову. С Соней тяжелый разговор о хозяйстве. Я жалею, что не сказал о грехе земли. За обедом тоже она, бедная, запуталась. Интересное существо она, когда любишь ее; когда не любишь, то слишком просто. Так и со всеми людьми. Ездил верхом. Вода выше брюха лошади. Не спал перед обедом, был слаб. Нынче немного пописал «Никто не виноват» и бросил, нехорошо. И нет настоящей охоты писать. И баста. Записать нечего.
27 мая. Вчера вечером очень трогательное общение с студентом, приехавшим для свидания с Кавказа. Гусев сказал, что, кажется, проситель. Он подал мне конверт, прося прочесть. Я отказывался, потом стал читать с конца. О монизме и Геккеле. Я недобро стал говорить ему. Он страшно взволновался. Потом я узнал, что он чахоточный, безнадежный. Он стал уходить и сказал, что чтение «О жизни» было для него событием. Я удивился и попросил остаться. Я прочел его записку. Оказалось, совсем близкий человек. А я оскорбил, измучил его. Мне было и больно и стыдно. Я просил его простить меня. Он остался в деревне ночевать. Нынче утром пришел, и мы умиленно говорили с ним. Очень трогательный человек. Я полюбил его.
Нынче думал, что не буду писать. А взял и написал довольно много. Может быть, что-нибудь и выйдет. Только не знаю подробностей. Потом ездил верхом к Гале и Оле и видел Николаева и Гольденвейзера. Очень приятно было у них. Записать только одно:
1) Наша особенная, исключительная любовь к ближним только затем и нужна, чтобы показать, как надо бы любить всех. В проститутках видеть дочерей и так же, как за любимую дочь, страдать за них.
Иду обедать.
28 мая. Приехал Лев. Мне тяжело с ним. Слава богу, не изменил требованиям любви, но не могу не сторониться, не молчать, слушая его. Не молчал только два раза: когда он говорил о своем недовольстве жизнью – я сказал, что я думаю о необходимости жить духовной жизнью, и другой раз выразил свое отвращение, когда он высказал сочувствие, оправдание убийствам Столыпина. Вечером он говорил очень глупо. Я все молчал. Пришел мальчик портной. Один из тех, которые хотят сразу изменить жизнь. Нынче ночью очень болела задняя левая часть головы, и не спал. Должно быть, от этого не пишется. Теперь 1-ый час. Был Евдокимов, сапожник. Единомышленник. Вчера, к стыду своему, было неприятное письмо, осуждающее меня за мое распоряжение имуществом.
29 мая. Встал здоров. Вышел. Тульские просители. Опять забыл и недобро говорил с ними, отказывая. Пошел в сад и очень хорошо думал. Запишу. Вчера хорошее письмо Черткова к Кузьмину. Нынче чуть-чуть поправил «Нет в мире виноватых» и занялся «О любви». Недурно поправил. Ездил хорошо в Колпну. Записать:
[…] 2) Люди, мало мыслящие и занятые своими целями, не могут переноситься мыслью в других. А это-то и важно.
[…] 4) Очень хотелось бы в «Нет виноватых» показать, как все люди живут одним своим и глухи ко всему остальному.
Милый Иван Иванович огорчился на Черткова. Письма довольно приятные. Написал о женщинах письмо и ответ на осуждения. Поразительная история Кашинской. Спор о вегетарьянстве Николаевой с…. (забыл). Я вмешался и огорчил, вероятно, NN. И мне больно стало.
30 мая. Мало спал, встал рано. Приехал Мечников и корреспонденты. Мечников приятен и как будто широк. Не успел еще говорить с ним. Приходил безногий проситель. И я хорошо, помня о нем, обошелся с ним, помня о том, что –
1) Надо, обращаясь с людьми, не думать о своих желаниях, а помнить о желаниях тех, с кем имеешь дело; но не думать о суждении о себе тех, с кем имеешь дело; а думать о том суждении, которое будешь иметь о своем отношении к этим людям.
2) Надо было усилие, чтобы вспомнить о моем отношении к безногому. А это потому, что это отношение было такое, какое должно быть, т. е. хорошее. Радовать нас не могут и не должны наши хорошие поступки. Радость, благо не в поступках, а в том спокойствии, в той свободе, которую они дают.
Теперь 12 часов, полдень.
31 мая. Продолжение 30 мая. Мечников оказался очень легкомысленный человек – арелигиозный. Я нарочно выбрал время, чтобы поговорить с ним один на один о науке и религии. О науке ничего, кроме веры в то состояние науки, оправдания которого я требовал.
О религии умолчание, очевидно, отрицание того, что считается религией, и непонимание и нежелание понять того, что такое религия. Нет внутреннего определения ни того, ни другого, ни науки, ни религии. Старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская. И очень болтлив. Я давал ему говорить и рад очень, что не мешал ему. Как всегда, к вечеру стало тяжело от болтовни. Гольденвейзер прекрасно играл.
Встал поздно, с вечера не спал. Видел ужасный сон… Складывается тип и ученого и революционера. Хотел писать, но стал поправлять «Единую заповедь» и проработал все утро. Приезжал репортер, и неприятно было, фальшиво. Приехала Вера пироговская. Тяжело вспоминать ее положение. Вел себя недурно. Не было недоброго чувства ни к кому. Но безумие людское и самоистязание удручает. Иду обедать.
[1 июня.] После обеда три посетителя: рабочий «Союза русского народа», выпивший, уговаривал меня вернуться в церковь, добродушный, но совершенно безумный, потом женщина с двумя огромными конвертами, требующая, чтоб я прочел… «крик сердца». И тщеславие, и мания авторства, и корысть. Я огорчился – надо было спокойнее. Потом репортер «Раннего утра». Как я рад, что с Левой мне перестало быть тяжело. У Веры так и не осилил спросить об ее ребенке. Как это сделалось?
1 июня. Проснулся в 5-м часу и записал много важного, хорошего: к «Нет в мире виноватых», и к «Единой заповеди», и еще о боге. Еще конспект беседы с курсистками. Очень ясно, живо понял, странно сказать, в первый раз, что бога или нет, или нет ничего, кроме бога. Начал писать очень хорошо «Единую заповедь», но скоро, к 12-му часу ослаб умом и оставил. Был издатель вегетарьянского журнала. Ездил верхом немного. […]
1 июня. Вчера вечером читал письма. Мало интересных. Нынче спал много и встал таким свежим, каким давно, давно не чувствовал себя. Телеграмма от сына Генри Джорджа, потом из «Русского слова» с корректурами о Мечникове. Поправил корректуры и написал о Генри Джордже и послал в «Русское слово». Верно, не напечатает. Потом просмотрел весь «Неизбежный переворот». Все, до 8-й главы хорошо. Над концом надо поработать. Писал до 3-х, не завтракал и не ездил верхом, походил по саду. Дождь. Теперь 5 часов. Ложусь. Записать:
1) Жестокость не свойственна человеку и объясняется только узостью цели, сосредоточенностью усилий жизни на цели. Чем уже эта цель, тем возможнее жестокость. Любовь целью ставит благо других и потому, исключая цель, несовместима с жестокостью.
4 июня. 2 вечером не помню. Разболелась нога. Забинтовал. Вчера. Утром писал немного «Единую заповедь», становится лучше. Хорошее письмо от Черткова. Провел весь день в кресле. Вечером были Николаевы. Прекрасные его укоры за то, что, говоря о Генри Джордже, обращаюсь к правительству, ожидаю чего-либо от правительства. Сами виноваты. Та же мысль, как в письме Черткова. Письма не интересные. Сонечке читал о вере. Не то. Нынче ноге лучше, но весь слаб. Приехал Трояновский. Ничего не писал, попробовал молитву Сонечке, письмо на вопросы, во что я верю, и немного «Единую заповедь». Общее состояние нехорошо. Иду обедать.
5 июня. Очень приятно играл вчера Трояновский. Были Чертков и Гольденвейзеры. Здоровье все плохо. Нынче ничего не делал: чуть-чуть поправил «Единую заповедь» и статью о Джордже. Приехал сын Джорджа с фотографом. Приятный. […]
6 и 7 июня. Вчера написал письма довольно серьезные, особенно одно о Геккеле и самоубийстве. Кажется, немного «Единую заповедь». Опять вечером играл Трояновский. Нынче встал немного бодрее. Очень много работал над «Единой заповедью» с большим напряжением. Послал телеграмму Тане, что едем с Софьей Андреевной завтра. […]
8 июня. [Кочеты.] Встал рано и поехал. Путешествие хорошо. Беседа с предводителем мценским – православным, консерватором, непромокаемым. Милая Таня и Миша и least not last маленькая Танечка. Особенно живо чувствовал безумную безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищету и задавленность бедных. Почти физически страдаю от сознания участия в этом безумии и зле. Здесь же меня поместили в безумную роскошь и привезли сам четверг: доктор, секретарь, прислуга. И на беду, 9 июня весь «Круг чтения» на эту тему. […]
10 июня. […] Вчера гулял по парку с большим напряжением. Но мысль работает. Говорил с копачами. Старый толпыга. По двадцать пять под рожь. Земля у господ. То же вопиющее рабство. Как бы хотелось написать то художественное, что начал, и все проникнуть этим. […]
11 июня. Поправка «О любви» плоха. Надо еще работать. С утра в постели писал молитву Сонечке. Все нехорошо. Ничего не работалось. Читал 41 письмо с недобрым чувством. Ездил верхом, очень устал. Главное же, мучительное чувство бедности, – не бедности, а унижения, забитости народа. Простительна жестокость и безумие революционеров. Потом за обедом Свербеева, французские языки и теннис, и рядом рабы голодные, раздетые, забитые работой. Не могу выносить, хочется бежать.
Читал Бакунина о Мадзини. Как много, много кажется, что нужно сказать. Помоги, господи, делать то, что перед тобой нужно. Не могу и тут писать.
Есть несколько хороших писем. Иду к чаю.
14 июня. Не писал три дня. Нынче очень хорошо работал над «Единой заповедью». Потом ездил верхом, говорил с мужиками. Вечное недовольство своей жизнью.
Вчера, 13-го, все утро не работал. Только уже поздно немного занялся «Заповедью любви». Молодые люди – игра в теннис – недоброе чувство и несправедливое осуждение. Очень интересная книга о Персии. Теоретически земля не может быть предметом собственности. Шах есть угнетатель и признается дурным человеком. Солдаты вербуются добровольно, и практически земля отнята, шах властвует и почитается, солдаты набираются, и правительственные власти на откупу.
Третьего дня, стало быть, 12-го, кажется, ничего не делал, если не писал «Единую заповедь». Не ездил верхом. Все мрачное от телесных причин настроение. Интересный вечером разговор с Дашкевичем. Записать очень много надо.
[…] 9) Устроили Анну Кашинскую. Наказывают за мошенничество в подмеси к муке и т. п. А это страшное мошенничество спокойно совершается. […]
15 июня. Утром походил. Начал писать, но скоро оставил, не кончив. Все уясняется и усиливается. Помогай бог кончить. Кажется, не заблуждаюсь, что важно. Нездоровится, болит голова и желудок. Написал письмо каторжному. Письма неинтересные. На душе очень хорошо. Записать нечего. Читаю буддийский катехизис. Все подвигаюсь в внутренней работе. Никогда не поверил бы, что это возможно в 81 год. Все большая и большая строгость к себе и оттого все большее и большее удовлетворение. […]
16 июня. (Вчера.) Очень нездоровилось. И целый день все хуже и хуже. Утром опять поработал над «Единой заповедью». Кажется, подвигаюсь. Не дурно. Продиктовал и подписал несколько писем. Ходил через силу. Соня уехала. Не читал «Круга чтения». Записать:
[…] 2) Когда я задался задачей подавлять в себе всякое чувство недоброжелательства, мне дело это казалось не важно, главное, потому, что я не верил в возможность его исполнения. Так мне казалось и первые дни. И вот прошло, я думаю, около двух месяцев, и я нынче думал на прогулке о том, к кому у меня есть недоброе чувство, стал вспоминать и – удивленье и радость – перебирал, кого мог, и не нашел никого.
Подумал, что, может быть, это – хорошее расположенье духа, в котором я нынче. Но нет, и во времена самого дурного расположения духа у меня уже нет этого недоброжелательства, хотя и нет той любви ко всем, какую испытываю теперь. Главное при этом нужное и действительное: это ловить себя в недоброжелательстве в мыслях и подавлять, разъясняя.
Как бы хотелось научить этому людей. Да не поверят или подумают, что это – то, что одно нужно на свете – не нужно им.
Вчера приехал Михаил Сергеевич, привез рассказ о Парфении и царе и статью в «Русских ведомостях». Вот с чем надо бороться: это с удовольствием, испытываемым от похвал, признания значения. Скверно это. Буду стараться.
17 июня. Встал гораздо лучше здоровьем. Очень слаб, походил, напился кофе, записал дневник и сам не знаю, что буду делать. Художественное не тянет. В этом тоже, слава богу, стал лучше. Не придумываю, что писать и писать ли вообще, а отдаюсь побуждению и думаю, что оно верно, если нет других.
19 июня. Вчера, кажется, немного работал над «Единой заповедью». Ходил много. Спал, к обеду много народа. Пустота разговора тяжела. Вечером, спасибо Любови Дмитриевне, пришлось серьезно поговорить с девочками. Мальчики боятся. Нынче много ходил. Теперь 10 часов. Хочется много работать.
1) Человек ограбил все селение и сложил в кучу ограбленное и сторожит. Пришел раздетый и утащил рубаху. Грабитель поймал и по закону, который сам составил, наказал. Разве не то же самое со всеми богачами среди бедных и в особенности с земельными собственниками: не переставая грабят тысячи людей на миллионы. У них взяли корм с земли для коровы, лошади – судят и казнят не грабителя, а взявшего необходимое с земли, которая его по самым неоспоримым актам.
Прежде чем составлять законы, запрещающие воровство хомута, дерева, сена, надо бы составить законы, запрещающие грабеж самой законной собственности людей – земли.
20 июня. Вчера ничего не работал, если не считать поправки в «Единую заповедь». Славно поговорил с Базилевскими девочками. Как жалко всех таких. […]
Не допишу. Теперь 10-й час. Походил, голова лучше.
21 июня. Попытался прочесть и продолжать художественное. Могу, но едва ли успею из-за других дел. Ничего не делал больше. Ездил верхом – на хуторе беседовал с мужиками. Очень, очень устал. […]
22 июня. Сколько помнится, ничего не делал вчера, если не поправлял «Единую заповедь», и несколько писем, из которых одно обратительное бросил. Потом поехал с тремя Танями в лес. Пошел оттуда и набрел на косцов – вся деревня. Говорил о многом с ними, о земле, о солдатчине, о том, что сами себя порабощают. О том, что трудно освободиться от бедности, а еще труднее от богатства. Что жить надо для души, и все будет хорошо. Обедал, читал. Чувствовал себя сравнительно бодро. […]
[23 июня 1909.] Случилось неожиданное то, что я прочел вслух «Единую заповедь». Ответ – молчание и явно скука.
23 И. Спал очень хорошо. Проснувшись, думал и о вчерашнем. Пора понять, что если хочешь служить людям, то работай для grand monde – рабочего народа и его имей перед собой, когда пишешь. Наш брат в огромном большинстве безнадежен. А те жаждут. Записать:
1) Дурное расположение духа не только не вредно, но всегда полезно для работы над собой.
2) Нельзя ли вместо того, чтобы думать, что мысль плохо работает от неприлива крови к мозгу, или на душе мрачно оттого, что печень не в порядке, думать, что недостаточно прилива крови к мозгу и печень не в порядке от слабости работы мысли и от мрачности души. Одно нераздельно с другим. Что причина и что следствие. Признаем же мы обыкновенно вещество причиной духовного потому, что внимание наше направлено на вещественные изменения, а не на духовные.
3) Когда человек один, ему легко быть хорошим. Только сойдись с другими – и он становится дурен. И чем больше людей сходится вместе, тем труднее им удержаться от дурного. От этого-то так важна, нужна любовь. Только с нею, не делаясь хуже, могут сходиться люди.
[…] Теперь 11-й час. Сажусь за работу.
24 июня. Все ничего не пишу, кроме поправок «Единой заповеди» и писем. Вчера начал поправлять, упрощая язык и форму. Но повело это только к перестановке глав и исправлениям. Ходил гулять. Нога не хужеет. Вечер со всеми. Голицына. Тяжело говорить без цели. Нынче только проснулся – известие о Черткове. Отказ. Написал ему и Гале письма. Опять занялся «Единой заповедью», погулял и теперь поеду в Велью к старику. Получил Июнь «Круга чтения». На душе очень хорошо. […]
26 июня. Совершенно неожиданно пропустил день. Третьего дня опять поправлял «Единую заповедь». Читал «Новый круг чтения». Недурно. Ходил пешком недалеко. Приехала Зося. Я ходил встречать и встретил Василия Панюшкина. Долго гуляя, говорил с ним. Прекрасный юноша. В этих, только в этих людях надежда на будущее. Да хоть ничего не выходи из них, хорошо и для них, и для меня, и для всех, что они есть. Вчера 25. Опять то же. Все больше и больше просится «Казнь Евдокима». Ходил по парку. Большая слабость, сонливость. После обеда ходил к Ефрему. Только ограниченность большая и еще большее самомнение. Нынче ошибся часом и встал в 6. Погулял, начал новое «Нет в мире виноватых» и кое-что сделал. […]
Нынче 29. Встал рано. Казалось, спал хорошо. Пошел гулять, хорошие мысли, нужные, но на половине прогулки ослабел, насилу дошел. И дома ничего не мог делать путного. Поправлял «Единую заповедь». От Черткова известие, что он не приедет. Это лучше. Слабость все хуже и хуже. Спал днем от 2 до 4-го часа. Теперь 5-й, встал и все-таки слаб.
30 июня. Вчера вечер ничего не делал. Прошелся. Немного свежей. Сегодня хорошо спал. Чертков приезжает. Поеду в час. Гулял. Написал новую главу о чудесах недурно. Хорошие письма от мужиков и Молочникова. Письмо Александра. […]
2 июля. Страшно слаб. Чуть-чуть приписал к «О науке» и ничего не делал. На душе недурно. Отложил отъезд. Как нарочно вчера играла со мной в карты воспитанница Сухотина, директриса гимназии, с белыми руками, сытая, хорошая, выхоленная – крестьянская сирота, которой дали образование…
Нынче встал рано, слаб, но хочу все-таки поехать. Записано что-то, чего не могу ни разобрать, ни вспомнить.
3 июля. Два дня пропустил. 30 июня. Поехал к Черткову. Радостное свидание с ним. Вечером опять к нему. 1 июля. Утром писал очень недурной ответ крестьянину об образовании. Не кончил еще. Поехал на ярмарку. Хорошо было, но ожидал большего. Вечером к Черткову. Опять хорошо очень было. Он сделал замечания об «Единой заповеди» верные.
5 июля. [Ясная Поляна.] Поехал 3-го, как решил. Был у милого Абрикосова. Таня провожала до Мценска. Поехал в третьем классе, и очень приятно – жандарм и переселенцы. Те люди, с которыми обращаются, как с скотиной, а которые одни делают жизнь и историю (если она кому-нибудь интересна). Дома хорошо. Саша все такая же и хорошая. Вчера, 4. Читал кучу писем. Есть хорошие. Ездил к Гале проститься. Писал «О науке» немного. После обеда пришел милый Николаев. Хорошо говорили, и поправил по его совету места в «Неизбежном перевороте». Здоровье недурно. На душе очень хорошо. […]
Записать:
1) Самый трудный, критический возраст – это когда человек перестает телесно расти, сильнеть… я думаю, около 35 лет. Развитие, рост тела кончается, и должно начинаться развитие, рост духовный. Большей частью люди не понимают этого и продолжают заботу о росте телесном, и ложное взятое направление бывает губительно.
8 июля. Третьего дня, 6-го. Не помню, кажется, поправлял немного о науке. Ходил по саду. Ничего больше не помню. На душе хуже. Но не падаю. Иван Иванович милый был, хорошо говорили. Вчера совсем ничего или почти ничего не писал. Ездил к Марье Александровне. Олсуфьевы. Вечером Андрей. Мало борюсь с отвращением к нему. Хочу и буду бороться. Соня больна рукою. Олсуфьевы и Маша приятны. Читал Маше о науке.
Нынче, 8-го, писал очень недурно. Да, забыл, вчера был бестолковый разговорщик, я недобр был. Ездил верхом один тихо. Сашины дела кончились. Стражника нет больше.
Нынче 11 июля. Нынче очень хорошо доканчивал «О науке». Ездил с Онечкой к Чертковым. У нас Денисенки, которые мне очень приятны. Сейчас Леночка рассказала мне историю Веры. Я рад был узнать.
Вчера тоже писал письма вечером, а потом «О науке» и, главное, кажется, кончил «Единую заповедь» и письма. Третьего дня помню только, что ездил верхом. Не помню. Устал. Решил ехать в Штокгольм. На душе хорошо.
12 июль. Очень мало спал. С утра дурно обошелся с глупым малым, просившим автограф. Два раза начинал говорить с ним серьезно, оба раза он перебивал меня, прося «на память». Вчера вечером было тяжело от разговоров Софьи Андреевны о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни! А сказать и не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов.
С утра до кофе взялся за «О науке» и поправил, но весь вышел. Усталость мозга. Утром в постели записал кое-что для конгресса. […]
13 июля. Встал слабый. Но работал. «О науке» недурно. Гулял слабый. Вечером Николаев, Гольденвейзер. Сон лучше.
14 июля. Встал слаб. Кое-что записал ночью. Опять все утро занимался письмом «О науке». Все еще не совсем кончил. Ездил с Онечкой в Засеку. Очень приятно. Заснул. Встал очень слабый. Соне хуже. Много думал – не важного, но хорошего, даже очень. Теперь 9-й час. […]
19 июля. Четыре дня не писал. Все эти дни все писал письмо «О науке». Вчера, помню, был Давыдов. Я ходил пешком. 17-го ездил верхом с Онечкой, был, кажется, Андрей. Вел себя хорошо – я. 16-го не помню. Нынче с утра ходил, хорошо думал.
[…] Нынче писал «О науке», потом колпенские мужики, потом милые юноши, рабочие из курсов Тиле. Хорошо поговорили. Ездил верхом. Соня все так же хворает. Был с ней сначала тяжелый, а потом хороший, умиленный разговор. Записывать есть что, буду завтра. 12-й час, ложусь спать.