Глава первая
На дне моря
Где же был человек, по которому тосковали его друзья на Ханко, куда исчез ханковский киномеханик, старшина второй статьи Александр Богданов-большой, отец будущего ребенка Любы?
В июльское утро подводная лодка, на которой служил акустикам Богданов, вернулась после постановки мин у берегов Германии к берегам Эстонии и в районе Моонзундских островов потопила тяжело нагруженный фашистский транспорт. Лодку стали бомбить. Но она ускользнула от преследователей и снова вышла на дальние караванные дороги.
Так лодка охотилась до осени, атакуя и отправляя на дно моря корабли с фашистскими войсками, с бензином, с танками и пушками. За торпедами она возвращалась не на Ханко, а в другие базы балтийского побережья, охваченного огнем войны.
Однажды в штормовую осеннюю ночь лодка всплыла. Ей рано было возвращаться в базу, да и до базы далеко, ближайшая — на Ханко; пока не истрачен запас торпед, незачем туда идти. Лодка под дизелями шла мимо острова Эзель. С тех пор как флот оставил гавани Таллина, район Моонзундских островов стал опасен для плавания. Кругом шныряли фашистские корабли. За подводными лодками гонялись вражеские сторожевики и самолеты. Вражеские заградители забросали море минами. Лодка всплывала редко, только в недолгие ночные часы, чтобы набрать сил для новых подводных атак. Люди жадно курили, наглатывались свежего ветра, заряжали аккумуляторы, наполняли сжатым воздухом баллоны торпедной стрельбы, магистрали, аварийные колонки.
Богданов после долгой вахты отдыхал на койке своего друга, торпедиста Никиты Зарембы, в кормовом отсеке. Он жил в другом помещении — вместе с радистами, ближе К центральному посту и к акустической рубке. Но его всегда тянуло в этот отсек, где на стеллажах и в длинных, ведущих за борт трубах торпедных аппаратов хранилось главное оружие — сила подводного корабля. Когда-то, еще до войны с финнами, Богданов сам служил у кормовых аппаратов торпедистом. Койка Зарембы была его койкой. И все, что новичку кажется загадочным и непостижимым: великое множество рычагов, рукояток, маховичков, клапанов, трубок, циферблатов, стрелок, магистралей, на которые сейчас, лежа на койке, рассеянно смотрел Богданов, — все это он знал на ощупь, много раз протер, выверил, испытал своей рукой.
Профессия акустика — профессия сложная. Акустику даны тончайшие и умные приборы, но что толку в наилучшей скрипке, если человек научится водить смычком, не владея даром музыканта! Акустик одарен тонким слухом, как артист. Матросы почитают его и берегут, как берегут в народе самобытный талант. Такому человеку быть бы существом утонченным — не то что Богданов: громадина, едва умещается в рубке и на койке, уши — грубые, оттопыренные, еще Думичевым во время полета на Ханко прозванные звукоуловителями, а руки — широкие, медвежьи, ими только снаряды к пушке подавать или обхватывать могучее стальное тело торпеды. Между тем Богданов по праву считался одним из лучших акустиков флота, и все, кроме него самого, забыли, что в прошлом он торпедист.
Когда лодка преследовала врага или когда враг гнался за нею и экипаж часами, сутками жил затаив дыхание, если так можно говорить о людях, которых кислородный голод вынуждает дышать часто и жадно, Богданов в акустической рубке весь обращался в слух. Он не только слышал, он видел корабли противника, их расположение, их маневры, их повороты: звуки воплощались в зримые образы, в силуэты, в пейзаж. Богданов становился слухом и зрением экипажа. Ни одна посторонняя мысль не отвлекала его от вдохновенной вахты акустика.
Но когда корабль выходил в атаку, когда низкие, отрывистые гудки торпедной тревоги переключали внимание, думы, страсти экипажа к Зарембе или к другому торпедисту, — к этому счастливцу в торпедный отсек тянулась и беспокойная душа Богданова. Сидя в своей рубке, он жмурился и представлял себе родную лодку со стороны. Для этого ему не приходилось насиловать воображение: ему случалось — и не раз — в легководолазном костюме вылезать из лодки в море через люки или торпедные аппараты; легко ступая утяжеленными подошвами резиновых сапог по морскому дну, он отходил на расстояние, чтобы сквозь очки маски посмотреть на громоздкое тело лодки, как смотрят на рыбу через стекло аквариума.
Корабль всегда был и оставался для Богданова живым существом — шел ли Богданов по дну моря, вспоминал ли о лодке своей на ханковском берегу, в кинобудке, под стрекот проекционного аппарата, ждал ли торпедного залпа в акустической рубке, в наушниках, крепко оседлавших его светловолосую голову. Он знал каждый плавник корабля, каждый лист обшивки, а за обшивкой, за переборками всегда видел лица дорогих ему друзей. Вот атака. Словно веко закрытого глаза, приподнимается под кормой передняя крышка торпедного аппарата, — это Заремба, нажав на рукоять в кормовом отсеке, открыл жерло трубы-ствола… Вот Заремба пригнулся к пусковому рычагу, и капелька пота пробежала по его напряженному лицу… Вот он дождался команды «пли» и двинул на себя рычаг точно, как это делал на учениях Богданов, которому так и не довелось стрелять в боевую цель… Лодка вздрогнула, вытолкнув в море стальное, начиненное зарядом и механизмами веретено, и у каждого в лодке дрогнуло сердце: в цель ли?.. Воет в наушниках, отдаляясь, торпеда. Подобно всем, Богданов неслышно отсчитывает удары сердца, пока не докатится гул взрыва… С какой радостью хотя бы раз он все это проделал сам!
И вот, вытянувшись на койке друга, Богданов поглядывал на опустевшие стеллажи, где еще накануне лежали запасные торпеды, и думал: «Последними зарядили… Двадцать тысяч тонн у лодки на счету. Сколько еще добавят эти две?.. Никита, кажется, на каждой написал: двенадцать тысяч! И по восемь неплохо… Особенно если в танкер… Чтобы их танки без горючего оставить…»
Гудели вентиляторы, подгоняя влажный ветерок с воли. После многочасовой подводной духоты он дурманил голову. Богданов задремал, когда прозвучал сигнал команде ужинать.
Трюмный матрос, гремя бачками, шмыгнул из отсека и старательно задраил за собой дверь в переборке.
Не хотелось вставать. «Еще минутку, еще одну!» — оттягивал Богданов миг, когда все же придется подняться и пройти в свой отсек.
Подошел Заремба и шутливо ткнул друга в живот: пусто, пора подзаправиться.
— Брось, Никита, — пробасил, приподнимаясь, Богданов, и тотчас какая-то страшная сила швырнула его с койки.
Тьма. Грохот взрыва. Тяжесть — и провал. Очнулся Богданов от леденящей судороги во всем теле. За ворот — по шее, по спине — ползли холодные струйки. Богданов широко раскрыл глаза. Темная пустота. Он шевельнул головой, «В отсеке вода, забортная вода! Что случилось? Мина или бомба?»
Богданов почувствовал вдруг воду затылком, спиной, икрами ног, как-то странно поднятых выше головы… Он прислушался — тихо, аварийной тревоги нет. Может быть, колокола громкого боя уже отзвонили свое, если беда случилась давно? Долго ли он пролежал без памяти? Что с товарищами?
Волна чуть покачивала лодку, ударяя обо что-то жесткое. Лодка на грунте, — Богданов услышал скрежет камней за бортом и плеск падающей в отсек струи. Надо скорее добраться до колонки аварийного воздуха высокого давления и повернуть маховичок, чтобы противодавлением остановить стремящуюся в отсек воду.
Пытаясь встать, Богданов оперся ладонями, потом локтями о палубу. Сжимая зубы и едва не свихнув шею, он приподнял голову и снова бессильно упал, стукаясь о палубу, залитую водой.
Мокрой ладонью Богданов провел по вискам, по лицу. Пахло острым — кислотами. В висках гул и стук. Голова тяжелая. Богданов лежал навзничь, словно на крутом склоне — головой вниз.
«Носом ткнулись или кормой?» — думал он, перевертываясь со спины на живот и подтягивая ноги, чтобы встать на колени.
И снова голова вниз — точно, лежа на салазках, он мчится с горы.
Осторожно, не меняя позы, Богданов развернулся кругом; теперь он не катился вниз, он полз в гору. Кровь отхлынула от головы. На лоб упали мокрые пряди волос. С волос стекала вода.
Набрав силы, резким прыжком Богданов вскочил. Но тут же обо что-то больно ударился и опять опустился в воду, на колени.
— Никита… Марьин… Бокучава… — звал он товарищей.
Собственный голос, звуча негромко, оглушил его.
Он пошарил в кармане: маленький, похожий на жука фонарик «Пигмей» на месте. Богданов достал фонарик и нажал на подвижной металлический клапан.
Жииууу… — прожужжало, блеснув, в руке.
Он еще и еще нажимал на клапан, подгоняя спрятанную в черном овальном корпусе фонарика динамку.
Живу-у-живу-у-живу…. — жужжал фонарик.
Лучик света вырвался из его единственного стеклянного глаза. Дрожа, словно в страхе, что его погасят, лучик забегал по отсеку, освещая оголенную койку, сброшенные в воду матрацы, битое стекло плафонов, исковерканные приборы впереди, немного выше стоящего на коленях в воде Богданова. Лучик вздрогнул на стрелке глубомера, застывшей возле цифры «120», и погас. «Сто двадцать метров от поверхности моря — не может быть. Тут нет таких глубин!» И Богданов, поняв, что глубомер испорчен, с ужасом подумал: какой сильный удар поразил лодку, если пострадал даже такой простой и прочный прибор!
Он осветил часы на руке — часы остановились в девять вечера. Что же сейчас — ночь или утро?
Вспомнив, что у Зарембы герметически закрытые, водонепроницаемые часы, Богданов снова позвал:
— Никита… Никита…
Он встал, но прежде чем искать товарищей, дотянулся до колонки высокого давления и повернул маховичок.
Шипя и свистя, в отсек ворвалась сильная воздушная струя и больно ударила в уши. Богданов повернул маховичок до отказа, но шипение быстро угасало: больше сжатого воздуха не было.
Богданов прислушался — тише шумела вода. Все же уплотненный воздух приостановил ее бег.
— Сашок… Шалико… — простонал знакомый голос во тьме.
На настиле у крышек торпедных аппаратов ничком лежал Заремба. Богданов подскочил к нему, приподнял его голову. Прежде чем фонарик осветил Зарембу, рука ощутила на его лице липкую, теплую влагу.
— Никита, живой?
— Что стряслось?
— Какая-то авария. Лодка на грунте. Кормой вверх легли, дифферент на нос. Группа воздуха разбита. Что было в магистралях — стравил для противодавления в отсек.
— Откуда хлещет вода?
— Наверно, неплотности в корпусе. Надо осмотреться.
Заремба быстро поднялся.
— Эй! Есть кто живой? Марьин!.. Бокучава!..
Живу-у… Живу-у… Живу-у… — откликнулся такой же, как у Богданова, фонарик, и тонкий стебелек света выскочил из трюма.
— Кто? Марьин? — в один голос крикнули Заремба и Богданов.
— Это я, Шалико, — ответил электрик Бокучава. — Проверял аккумуляторы — разбиты. Аварийного света нет…
И почти одновременно, перебивая Бокучаву, подал жалобно голос матрос-первогодок Марьин:
— Я здесь… Помогите выбраться…
Марьин оказался между торпедными аппаратами. Когда его вытащили, Богданов подошел к переговорной трубе. Из нее струилась вода.
Он взялся за телефон, но и телефон молчал.
— Алло… Центральный… — вызывал Богданов. — Товарищ командир… Товарищ командир… Алло…
И будто надеясь, что его чудом услышат в центральном посту, доложил:
— Седьмой отсек в строю. Принимаем меры для спасения корабля. Старший в отсеке — старшина второй статьи Богданов!
Его, конечно, не слышали. Но он произнес это для порядка, чтобы подбодрить и товарищей и себя. Он добровольно принял на себя заботу о жизни, о судьбах матросов, как старший, как командир. Обычно молчаливый, неразговорчивый, он заговорил языком командира, который точно знает, когда и что надо сделать, и языком комиссара, который понимает, когда и каким словом надо подбодрить людей.
* * *
Они испробовали все средства для спасения корабля, но корабль спасти не удалось. Тогда матросы достали деревянные пробки, паклю, инструмент и начали кропотливую работу, называемую на учении «борьба за живучесть отсека». Они преграждали путь воде. Вода поступала все медленнее. Лазеек для нее становилось все меньше. Но все же ее уровень постепенно возрастал, и даже в самой корме, приподнятой вверх, она добралась до входа в нижний торпедный аппарат. Ближе к переборке соседнего отсека воды накопилось еще больше: Зарембе по грудь, Богданову по пояс.
— Возьми, Марьин, ручник, — сказал Богданов. — Вот тебе фонарь и по табличке стучи в соседний отсек…
Осветив фонариком табличку перестукивания, накрашенную суриком на переборке рядом с дверью люка, Марьин дробно застучал металлическим молотком, вызывая соседей. Трое его товарищей молча работали, в паузы прислушиваясь, не донесется ли ответный стук.
И когда соседний отсек, как эхо, откликнулся на вызов Марьина, Богданов выпрямился.
— Это я… Егоров… Пятый и четвертый затоплены… Мина… У нас по горло… У вас?
— Стучи! — крикнул Богданов Марьину. — У нас по пояс… Передал? Продолжай. — Но, не выдержав, выхватил у Марьина ручник и застучал, не глядя на таблицу, он знал ее на память: — Помогайте… Откроем люк… Перейдете к нам… Быстрее взять спасательные приборы! — скомандовал Богданов. — Если вода оттуда нас зальет, включайтесь в приборы — и к торпедным аппаратам. Будем поочередно выходить через аппараты. Ну, навались!..
Держа наготове легкие водолазные маски, матросы налегли на дверь между отсеками.
Из-за переборки стучали:
— Заклинило… Не открывается…
— Навались еще! — взывал Богданов.
Однако поврежденная взрывом дверь не открывалась. За переборкой лихорадочно стучали:
— Прощайте, товарищи!
— Прощайте, товарищи!.. — отчаянно повторил Марьин и уронил молоток.
Богданов прислонился к переборке. Буква за буквой стучались в мозг: «Прощайте!..» «А в других отсеках живы?.. Из третьего и второго могли перейти в первый… Возможно, они спасаются через носовые аппараты, если передние крышки аппаратов не уткнулись в дно моря».
Марьин упавшим голосом сказал:
— Зальет нас всех…
— Цыц, ты! — гаркнул Заремба. — Рехнулся?
— Страшно, ребята…
Богданов оглянулся на Зарембу. Во тьме светился циферблат часов на его руке. Стрелки сошлись на двенадцати. Полдень или полночь? Полночь. Всего три часа прошло с того мига, когда остановились часы Богданова. Должно быть, ночь. Наверху звезды. Жизнь.
Богданов снова извлек фонарик и зажужжал им: «Жи-ву-у-живу-у-живу-у…» Фонарик пел, но не светил. Богданов нажимал все настойчивее, злее.
— Отсырел, черт! — выругался он. — Надо было аккуратнее, Марьин. А твой светит, Бокучава?
— Мало светит. Плохо светит… — взволнованно ответил Бокучава, нажимая на ручку «Пигмея».
— Береги свет, Бокучава, — сурово сказал Богданов. — Будем жить, товарищи. Будем. Надо разрядить верхний аппарат, Никита. Выйдем через трубу аппарата.
— Может быть, выйдем через торпедопогрузочный люк? — нерешительно предложил Заремба, которому даже и сейчас не хотелось выстреливать зря драгоценную торпеду.
— Опасно, Никита, через люк. Кто знает, какая над нами толща воды! Люк откроем — всех вышвырнет наверх, как пробку. Легкие не выдержат. Сердце разорвет. Кроме того, если будем шлюзоваться, последний не выйдет. Надо разряжать аппарат. Еще постреляем, Никита, ничего. Бокучава, живо приготовь буй и бухту буйрепа. Марьин, ты готовь гибкий шланг и торцовый ключ на случай, если придется брать для стрельбы воздух из другого аппарата.
А ты, Заремба, проверь верхний аппарат, подготовь так, чтобы крышки открывались одновременно…
— Надо торпеду вытолкнуть и затопить, чтобы в своих не попала, — сказал Заремба.
— Хорошо, действуй, — согласился Богданов и повторил: — Будем жить. За дело, товарищи!
Все четверо взялись за работу, готовя себе путь к спасению.
* * *
Когда просторная труба верхнего аппарата освободилась от торпеды, Богданов спросил:
— Есть у кого-нибудь бумага?
Заремба протянул ему блокнот в промокшем картонном переплете и карандаш.
— Свети сюда, Шалико, — сказал Богданов, и Бокучава снова зажужжал фонариком: «Живу-у… живу-у… жи-ву-у…»
Луч света заплясал по ослепительно белому клетчатому листку, на котором Богданов писал:
«Мы, краснофлотцы и старшины подводной лодки Богданов Александр, Заремба Никита, Бокучава Шалико и Марьин Кузьма, все, что смогли, сделали для спасения родного корабля и дорогих товарищей. Из шестого отсека до двадцати четырех часов отвечал Егоров. Он держался героем. Почет и слава товарищам! Мы решили выходить наверх. Если там фашисты — будем драться. Будем живы — отомстим врагу. Да здравствует Советская Родина!»
Богданов расписался и протянул блокнот Зарембе. Бокучава направил на Зарембу свет. Склонив над блокнотом хмурое лицо, Заремба старательно вывел свою фамилию.
— Подписывай, Шалико, — сказал он, передавая Бокучаве блокнот и карандаш.
Тот спрятал фонарик и быстро расписался в темноте. Осветив блокнот, он увидел свою подпись, легкую, с залихватским росчерком, обнявшим строчку, оставленную для Марьина.
Погас «Пигмей». Кто-то протянул руку, забрал записку и спрятал ее в аварийный ящик.
— Старший краснофлотец Заремба!
— Есть Заремба!
— Ты идешь первым.
— Я первым не пойду. Я выйду последним.
— Разговоры, Заремба! Ты думаешь, первому выходить менее опасно, чем последнему? Первый — это разведчик. Нужен сильный и опытный человек, который проложит всем нам путь. Бери буй. Дойдешь до конца трубы — выпускай буй наверх. Не сразу, постепенно. Пока не почувствуешь, что он вынырнул на поверхность. Каждый мусинг, каждый узелок отмечай — определишь, сколько метров линя вытянул за собой буй. Когда буй вынырнет, дашь нам сигнал, чтобы мы закрепили линь в отсеке. Потом всплывай осторожно. Крепко держись за линь. Отдыхай у мусингов, как положено по инструкции. Инструкцию помнишь?
— Первым я не пойду, — упрямо повторил Заремба.
— А я приказываю идти первым! — жестко произнес Богданов. — Устанавливаю порядок: первым — Заремба, вторым — Бокучава, третьим — Марьин. Всем раздеться, надеть чистое белье.
Щелкнули замки вещевых рундуков. К Богданову во тьме протянулись руки:
— Надень, Саша.
— А ты? — спросил Богданов, беря у Зарембы тельняшку.
— У меня другая есть.
Богданов с трудом натянул на себя тельняшку Зарембы.
Когда все четверо надели чистые тельняшки, Богданов спросил:
— У кого есть кусок клеенки?
— Вот, рви…
Богданов нащупал протянутый Бокучавой клеенчатый дождевик.
— Не промокнет?
— Заверни получше и застегни булавкой.
Богданов завернул в клеенку партийный билет и медаль «За отвагу» и прикрепил на груди под тельняшкой.
— «Интернационал»! — сказал Богданов.
Матросы запели:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов…
Трудно дышалось. Вялость ползла к сердцу. Перехватывало дыхание. Слабели мускулы. Но Богданов весь напрягся, сжал дрожащие от слабости руки и полным, густым голосом, как и положено в припеве, фортиссимо, пропел:
Это есть наш последний
И решительный бой…
Допев гимн, матросы продолжали молча стоять по грудь в воде, подняв головы вверх, к темному подволоку, на который давила многометровая толща балтийских вод. Все стремились туда, к поверхности моря, к свету живого, борющегося мира.
По-разному возникал этот мир перед глазами жаждущих жить людей. Зарембе мерещилась безбрежная солнечная степь Приднепровья, где прошли годы его детства и недолгой юности. Бокучава видел домик на карнизе горы, — кажется, он вот-вот сорвется в глубокое голубое озеро, словно влитое в чашу скал. Марьина терзало то, о чем писали ему недавно сестры и мать, — пылающая хата в далеком белорусском селе. А Богданов — ему вода доставала только чуть выше пояса, — он улыбался, видя точно наяву наплывающее лицо, родное, ласковое, зовущее жить и жить…
— Иди, Никита, — сказал Богданов. — Когда всплывешь, дай нам сигнал, что там все хорошо.
Открыли крышки торпедного аппарата. В лодку с шумом хлынула забортная вода. Заремба и Бокучава отшатнулись; вода, поднимаясь все выше, била им в грудь. Марьин забрался на торпедный аппарат. Только Богданов стоял спокойно, ожидая, когда уплотненный воздух остановит поток.
Все зависело от глубины, на которой находилась лодка. Если глубина метров двадцать-тридцать, воздух в лодке уплотнится еще до того, как вода заполнит большую часть отсека. Уплотненный воздух сдержит забортное давление. Если глубина большая, придется надеть маски и быстро выходить вслед за Зарембой.
Затопив вход в аппарат, вода остановилась. Воздух стал густым, плотным, сдавливающим виски, как в кессоне.
— Возьми, Сашок, часы, — сказал Заремба. — Вам нужнее.
Заремба надел маску и нырнул под воду, к отверстию трубы. В руках он держал шарообразный буй, похожий на огромный мяч или, скорее, на привязной аэростатик, потому что от буя тянулся буйреп, или пеньковый линь, — веревка крепкая и тонкая, через определенные промежутки перехваченная узлами — мусингами. Веревку эту, свернутую мотком-бухтой, держал в руках Бокучава. С каждым шагом Зарембы вперед бухта раскручивалась.
Заремба вошел в трубу, дошел до конца ее и выпустил буй. Море выталкивало легкий шар на поверхность. Обжег руку скользящий пеньковый линь. Буй быстро увлекал веревку вверх, пока не вынырнул. Гонимый волной, он потянул свой хвост медленнее; Заремба дал знать в отсек, чтобы там закрепили веревку.
Пропустив натянутую пеньковую нить между ногами, Заремба полез по ней вверх, как взбираются по мачте, с той лишь разницей, что усилия ему приходилось тратить не на подъем, а на сопротивление морю, выталкивающему его тело.
В отсеке ждали сигнала Зарембы. «Только бы не заснуть! Только бы не лишиться сознания», — думал Богданов. Вода добралась ему до плеч. Следовало экономить силы. Но молчать и прислушиваться страшно.
Марьин, кажется, заболел. Это его первое испытание. Он забирается все выше, подбирает ноги, боится воды. Да, наверху суше. Но Богданов оставался на палубе, в воде. Пока можно, он будет здесь. Только надо разговаривать. Страшнее всего оставаться одному. И фонарик не светит… Иногда в ушах назойливо жужжало: «Живу-у… живу-у… живу-у…»
— Сколько метров линя ушло, Шалико?
— Метров двадцать пять-тридцать, — ответил Бокучава.
— А точнее?
— Сейчас подсчитаю. Линя ушло тридцать метров. Долой длину трубы. Затем надо учесть снос буя. В общем глубина двадцать метров.
— Двадцать метров! — откликнулся сверху Марьин.
Богданов промолчал. Мысли путались. Только замолчи — одолевают воспоминания, картины былых дней. Люба, ее приезд на Ханко. Мост Лейтенанта Шмидта, где Богданов встречал Любу, когда плавбаза стояла на Неве… Сын размахивает ручонками. Наверно, будет сын! Может быть, уже есть сын?.. Если жива… А почему же ей погибать там, наверху?.. Но ведь и там многие гибнут…
— Не пора ли? — тревожился Марьин.
— Двадцать минут прошло, а ты такой нетерпеливый… — укорял Марьина Бокучава.
— Двадцать минут!.. Двадцать минут!.. Почему же он не дает сигнала? Он забыл про нас?..
— «Почему, почему…» — передразнил Бокучава. — Нельзя так, Кузьма. Нервы другим портишь. Ему, чтобы подняться, нужно больше чем двадцать минут. Ты инструкцию помнишь? Про азот, который в сосудах застревает, помнишь? Давление меняется. Азот из крови не выйдет — сосуды закупорит. Ткань разорвет. Человека разорвет. Отдыхать нужно. Станции делать. Понимаешь? Кровь очищать…
— Может быть, он погиб? — повторял Марьин. — Может быть, не дошел?
— Зачем так сказал — погиб? Может быть, там фашисты. Может быть, Никита сейчас дерется, как барс. А ты его нехорошо ругаешь.
— Фашисты? Не пойду, если фашисты!..
— Как не пойдешь? Ты рехнулся? Комсомолец — и дезертируешь?! Нож есть? Руки есть? Зубы есть? Фашиста можешь убить?
— Не пойду, не пойду… — повторял Марьин.
— Хватит, Кузьма! — оборвал его Богданов. — Бокучава, выходи. Дойдешь до передней крышки — проверь, на месте ли буй. Если буйреп натянут, поднимайся. Ну, Шалико, будь здоров!..
— Счастливо, Сандро. До встречи наверху.
Бокучава нырнул.
А Марьин то стонал, то ныл:
— Там фашисты… Сожгут фашисты…
— Брось ты, глупый человек, — ласково уговаривал Марьина Богданов. — Лучше в бою погибнем, чем здесь задыхаться. Ну, иди, иди вперед, а я за тобой…
— Не пойду, не пойду!..
Вынырнул из воды Бокучава:
— Почему не идете? Давал сигнал. Почему не идете?
— Иди, Шалико, не жди нас. Мы скоро выйдем. За тобой…
Бокучава вновь нырнул и скрылся в трубе. А Марьин все упирался:
— Не пойду… не пойду…
* * *
Долго Богданов мучился с Марьиным, уговаривая его выходить.
Уже доплыл до острова Заремба. Уже приходил к бую за Бокучавой катер с Эзеля и неосторожный рулевой винтом срезал пеньковый линь.
Буй сносило волной, и катер потерял место, где лежала погибшая лодка.
Всю ночь катер ждал матросов со дна моря, не зная теперь точно, в каком месте они должны вынырнуть.
Утро заставило катерников уйти к берегу, где в эти дни сентября шла кровавая и неравная борьба.
А в лодке под утро стало невыносимо душно.
Марьин задыхался, терял сознание. Богданов теребил его, приводил в чувство нашатырем, найденным в медицинской сумке, заставлял дышать через специальный, очищающий воздух патрон. Фонарик, оставленный Бокучавой, уже не светил. Тьма, черная тьма. Вода, кажется, уплотняла не только отравленный воздух отсека, но и тьму. Лишь стрелки часов Зарембы, надетых Богдановым на руку, мерцали искоркой жизни. Богданов подносил часы к уху и слушал, слушал их поспешное тиканье.
Пора. Ночь уже позади, а Марьин не хочет идти в воду. Пора действовать решительнее. Или будет поздно.
Богданов надел на Марьина спасательный прибор. Собрав остатки сил, он толкнул Марьина в воду, к отверстию трубы. Он уже не уговаривал, а исступленно молотил матроса по спине, толкал и толкал вперед, к выходу.
Марьин вполз в трубу и уцепился за линь. Почувствовав в руках натянутую веревку, он увереннее полез вперед, к выходу из лодки.
Богданов двигался вслед, все время ощущая плечами ноги Марьина. Ему казалось, что Марьин торопится, но он тут же сообразил, что его подталкивает вода.
Когда они дошли до выхода из трубы, Богданов почувствовал, как ноги Марьина уперлись ему в плечи.
— Ну смелее! — Богданов трижды дернул за линь, приказывая Марьину: — Выходи!
Ноги Марьина оторвались от плеч Богданова, снова коснулись, как бы нащупывая, и вдруг веревка дернулась, натянулась и сразу ослабла.
Марьина впереди не было. Линь, прежде натянутый буем, свободно болтался. Богданов быстро потянул его к себе — буя наверху нет. Боль судорогой сжала грудь: «Упустил линь. Растерялся… Выкинуло его наверх. Погиб Кузьма…»
Он подумал о Зарембе и Бокучаве: они поднимались по туго натянутой нити. Но, может быть, еще раньше сорвало буй?.. Нет, те не могли растеряться, даже если раньше сорвало буй. У тех была воля, сила. Они знали, что надо сделать, если закреплен только один конец линя. Надо выбирать второй — свободный, смотать его бухтой и, постепенно отпуская, подниматься вверх…
Метр за метром Богданов выбирал свободный конец узловой веревки, наматывая его витками на руку.
Линь снова натянулся — что-то его держит. Богданов дернул сильнее — веревка не поддавалась.
«Возможно, там Кузьма? Зацепился, держится за палубу лодки? Или линь запутался в антенне?..»
Богданов крепче натянул линь с двух сторон и полез вверх, к палубе лодки.
Ему стоило большого труда преодолеть эти несколько метров, отделяющих выход из трубы в корме от палубы. Он добрался до леера и встал.
Теперь надо двигаться медленно, не отпуская линь, цепляясь руками и ногами за стойки, за крученую проволоку, чтобы побороть море, которое силилось оторвать его тело от корпуса лодки.
Сквозь толщу воды пробивался дневной свет. Богданов видел палубу, силуэт кормового орудия, рубку. Марьина на палубе нет. Возможно, он позади рубки?
Богданов не шел, а перебрасывал свое длинное тело вдоль леера от стойки к стойке.
Вот под ногами шестой отсек. Вспомнился Егоров: «Прощайте, товарищи!»
Богданов опустился на палубу, лег плашмя, приник к кораблю. Вот отсек, где он жил… Там остался его сундучок. Старые письма Любы из Ленинграда. Ее фотография. «Милому Саше…» Жив ли там кто? Дышит ли там кто?
Ему чудились вздохи, голоса. Он постучал по мертвому корпусу ногой — стука не получилось, вода мешала. Он пробовал стучать ножом, ждал, полз дальше.
Распутав зацепившийся за антенну линь до конца, он в последний раз прижался к своему кораблю. Всей грудью, лицом, закрытым маской спасательного прибора, Богданов приник к шершавому металлу и почувствовал на глазах слезы.
Когда он отпустил палубу, его рвануло вверх.
Застучало в ушах. Он закричал.
Но трос, закрепленный в отсеке, натянулся и спас его.
Корабль помог ему в последний раз.
Богданов сразу всем телом ощутил холод. Но сверху струился свет. Слабый свет дня. И чем выше, тем светлее.
Медленно, вершок за вершком отпуская пеньковую нить, Богданов поднимался к поверхности моря. Когда он доходил до очередного узла на лине, он останавливался. Сквозь стекла маски он смотрел вниз и видел теперь всю лодку, уткнувшуюся носом в подводную скалу. И он заметил, что в палубе на носу лодки открыт торпедо-погрузочный люк. Значит, и оттуда выходили наверх, спасались через люк?!
Ему стало легче. Он снова поднимался вверх, до следующей остановки.
Уже растаял силуэт лодки на дне. Ближе, ближе день. Многопудовая сила воды толкала Богданова вверх. Скорее к свету, к солнцу! Но Богданов себя сдерживал. Он боролся за жизнь. Линь, натянутый, как тетива, его единственное спасение. Медленно и спокойно. Точно, как заучено по инструкции.
В эти минуты на глубине, полуголый, измученный, он размышлял, как ученый, решающий в лаборатории ответственную задачу. Азот — его враг. Резкая перемена давления может его погубить. Нельзя подниматься быстро. Спокойно, спокойно. В голове мелькали цифры… Глубина… Пройденное расстояние… Оставшееся расстояние. Длительность передышки на данной глубине… Четырнадцать глубоких вздохов — минута… Еще четырнадцать — еще минута… Еще несколько метров вверх… Снова передышка…
Теплело. Казалось, его перекладывали из ванны в ванну — все ближе к солнцу.
Вынырнув, он закрыл глаза: Свет! Живой свет!
Он еще не отпускал линя, болтаясь, как поплавок, над погибшим кораблем.
«Живу-у… живу-у… живу-у…» — зудело в ушах.
Хотелось лечь на спину, дышать, глотать ветер, брызги, солнечный луч, глотать, торжествуя, что жив.
Но он не лег на спину — он оглядывался, искал. Товарищей не было. «Уплыли или их подобрал корабль?»
Где берег? Далеко ли? Где враг?
Линь упал вниз. Богданов снял спасательную маску и поплыл.
Иногда ему казалось, что гудят моторы катера. Но это кровь клокотала в ушах. Подчас мерещился в облаках самолет; Богданов перевертывался на спину и долго следил за орлом, парящим над морем. Потом снова плыл, радовался бугорку за гребнем волны. Но и это была не мачта корабля, не труба, не берег, а щепка, обыкновенная щепка с близкого острова. И он плыл, торопясь к земле.
Вечером он выполз на песок под обрыв и заснул, уткнувшись в песок лицом.
Проснулся ночью. Возле глаз светились часы. Волны лизали ноги. И опять в ушах: «Живу-у… живу-у… живу-у…» Неужели он еще на дне?
Он повернул голову и увидел звезды.
Богданов лежал среди камней, в хаосе выброшенных на берег щепок и обломков какого-то судна. Море играло у берега черной рогатой миной, то подталкивая ее к скалам, то откатывая прочь. Вот-вот мина не выдержит игры и взорвется. Он отполз в сторону.
Богданов собирался с силами, чтобы встать. Куда идти?
Позади на море — выстрелы. На берегу — сполохи, зарницы. Кругом — война. Надо идти вперед, к войне.
Он нащупал под тельняшкой клеенку, встал и, шатаясь, пошел вперед…
Утро застало его спящим на высоком кургане. Над курганом торчал заросший лишайником каменный крест. Похоже на братскую могилу моряков, погибших еще в годы прошлой войны.
Ветреное осеннее утро. Негреющее солнце над землей. Низко пролетел истребитель. Один, другой, третий… На плоскостях — звезды. Близок аэродром. Лучше идти, чем лежать. Но тянет к земле. Он пошел, волоча ноги, полуголый, голодный, без сил.
На Эзеле завершалась долгая борьба. Покидали остров летчики, присланные в помощь с Гангута.
Когда Богданов добрел до аэродрома, он понял, что идет позади наступающих немцев. Немцы оказались между ним и летным полем.
На летное поле выруливал одинокий самолет. Улетала последняя машина. Журавлиной цепью кружились над полем истребители. Они берегли, ограждали товарища, обстреливали границы аэродрома.
Остаться одному на острове среди врагов? Это страшнее могилы на дне моря!..
Крупным, размашистым шагом Богданов бежал прямо под заградительный огонь наших летчиков. Когда он пересек огненный путь, в него стали стрелять фашисты.
Летчик увидел матроса. Это был гангутский летчик Белоус. Его машину — машину Антоненко — тяжело ранило еще накануне, в воздушном бою. Он мог улететь на другом самолете. Но как можно оставлять врагу славную птицу капитана Антоненко, пусть даже разбитую?.. Ночь и день Белоус чинил мотор самолета, чинил так, чтобы перелететь с острова на остров. И вот снова самолет исправлен. Задышал мотор. Можно взлетать. В воздухе, ожидая Белоуса, кружат его товарищи. Но тут Белоус заметил матроса, бегущего к нему. Приближались враги. Сгорал драгоценный бензин. Хватит ли для перелета с острова на остров? Но Белоус ждал матроса. Он был удивлен и рассержен: матрос бежал полуголый, без оружия.
— Где винтовка? — Белоус гневно смотрел на Богданова черными пронзительными глазами.
— Подводник. С погибшей лодки! — не расслышав, крикнул ему на ухо Богданов. — Я вас знаю. Вы Белоус…
Откинув бронеспинку, Белоус о трудом втиснул Богданова туда, где когда-то висел Григорий Беда.
Богданов обнял Белоуса за плечи. Он возвышался над летчиком на голову.
— Пригнись! — крикнул Белоус. Он повернул к Богданову свое белое, в шрамах, лицо, и тот сразу пригнулся, сколько мог при своем росте.
— Где мы? — спросил Богданов, когда самолет пересек море и дотянул до какой-то земли.
— На Даго.
Пять дней Богданов пылал в лихорадке. Он лежал в каком-то полевом лазарете на Даго.
Ночью он встал и в одном белье побрел к выходу.
— Стойте! Куда вы? — За ним бежала сестра.
— Дайте мне одежду. Я пойду…
В солдатской шинелишке с чужого плеча, короткой и тесной, хотя он и сорвал с нее хлястик, ощущая в клеенке под тельняшкой партийный билет, Богданов пошел воевать.
«Будем живы — отомстим!» — ведь это он своей рукой писал там, на дне моря.
Три недели шла на Даго битва. Отборные полки гитлеровской пехоты теснили защитников Даго на север, к морю. Когда под ними осталась лишь узкая полоса суши, снова руку помощи протянул гангутский гарнизон. Шхуны, мотоботы, катера «эскадры Полегаева» в осенние штормы, в запретное для таких кораблей время навигации, пересекали море, братски помогая товарищам.
На мысу Тахкуна солдаты прикрывали погрузку раненых. Богданов подбегал к носилкам, вглядывался в лица: «Заремба, Бокучава, где вы?»
Их не было среди раненых. Они или погибли, или в другом месте бьются с врагом.
Воспаленными глазами Богданов провожал уходившие на Ханко корабли. Он снова ложился на камни, приникая щекой к теплому прикладу винтовки.
Прижатый к морю, он лежал на камнях и стрелял, пока было чем стрелять. А когда не стало патронов, когда враги подошли вплотную, предлагая сдаться в плен, он выхватил последнюю гранату, чтобы принять достойную моряка смерть. Но то, что он увидел, остановило его.
Фашисты переодевались в платье, снятое с убитых. Они знали, что с Ханко еще раз придут корабли.
Над берегом и морем рыскали черные штурмовики, расстреливали шхуны, шлюпки и отдельных пловцов.
Надо найти хоть доску, чтобы возможно дольше продержаться на море.
Богданов бросился к морю. Оглушенный разрывом мины, он упал и, падая, почувствовал, что его схватили чьи-то руки.