Книга: Гангутцы
Назад: Глава восьмая После боя
Дальше: Глава десятая Бой в эфире

Глава девятая
Комиссар отряда

Тысяча дел свалилась на Томилова. Ему предстояло не только познакомиться с множеством людей, нащупать, найти живые нити, которые так крепко связали его предшественника с каждым человеком в отряде. Возникли и всякие иные неотложные заботы. В некоторых ротах погибли политруки — следовало срочно найти им замену.
В резервной роте вместо раненого Гончарова обязанности политрука исполнял Богданыч. Томилов знал, что политруком Богданыч стал в бою. Но Богданыч был рядовым. Теперь надо договориться с политотделом либо о назначении другого политрука, либо о присвоении Богданычу звания.
А кроме того, чтобы не хуже, а лучше других знать разросшийся фронт отряда, Томилову пришлось изучать всю географию Хорсенского архипелага, облазить каждый остров, каждую скалу. Все было ново для него, новой была сама жизнь на островах. Как не похожа она на слаженную боевую организацию в артиллерийском дивизионе или на корабле!
Отряд пестрый, разношерстный: моряки, строители, пехотинцы, железнодорожники — кого только не встретишь на островах! А в последние дни с Ханко в помощь строителям укреплений прислали еще часть саперов Репнина. Отряд по существу только рождался. Рождался из разрозненных десантных групп, рождался в огне, в бою, и Томилов видел, сколько хлопот доставляет это Гранину, сколько Гранин тратит сил, чтобы создать крепкую регулярную воинскую часть.
В дни недолгого затишья, наставшего после эльмхольмского боя, Гранин кочевал с острова на остров. Он считал обязательным знать каждого из сотен бойцов в лицо, знать так, как знал комендоров в артиллерийском дивизионе на Утином мысу. Ведь многие подразделения формировались по мере доставки пополнения с Ханко на Хорсен. В часы, когда шел бой и роты несли потери, эти потери необходимо было восполнять без долгих разговоров, тотчас: сюда — десяток стрелков, туда — пулеметный расчет. А теперь Гранину приходилось кое-что пересматривать, кое-кого менять местами, где пополнить гарнизон, а где убавить. Некоторых перестановок требовал Томилов, озабоченный тем, чтобы в каждом звене хорсенского фронта были коммунисты и комсомольцы.
Всю эту кропотливую работу, требующую острого и точного командирского глаза, Гранин не доверял никому.
Но Томилов видел и слабости Гранина. Гранин склонен был многое людям прощать, особенно храбрецам, героям боев.
Появились любители всякого рода бакенбард, бород, лихих усов. В резервной роте — гвардии отряда, сплошь состоявшей из матросов-добровольцев, — стали поговаривать о каких-то внешних отличительных признаках гранинцев: сапоги гармошкой, черные брюки навыпуск, густая растительность «под капитана».
Гранин снисходительно посмеивался, называя все это романтикой десантного отряда.
— Подобная романтика до добра не доведет, — возражал Пивоваров. — Когда-то я снял с Щербаковского пулеметные ленты. Сниму и бороду.
— Ленты нужны были пулеметчикам, — смеялся Гранин. — А кому, скажи на милость, мешает моя борода, например?
— Не о бороде речь, Борис Митрофанович. Речь идет об уставе, о форме одежды, о дисциплине наконец. О регулярной армии!..
Пивоваров восхищал Томилова. Скромный, молчаливый, храбрый, он обладал большой, поистине железной выдержкой.
Томилов знал, что в начале войны Пивоваров отправил с Ханко в тыл жену и дочь. Известий от них не было, но Пивоваров никогда на эту тему не заговаривал.
Однажды в конце августа на КП слушали очередное радиосообщение Советского информбюро. «Героически обороняют красноармейцы и моряки Балтики территорию полуострова Ханко, — говорилось в самом начале сообщения. — Ночью крупные силы финнов повели наступление на позиции подразделения капитана Сукача. Наши бойцы хладнокровно подпустили финнов на несколько десятков метров и открыли мощный огонь из винтовок и пулеметов…» В каморку радиста набились все работники штаба. Когда диктор заговорил о других участках фронта, радист, зная, что начальник штаба не разрешает длительно пользоваться боевой рацией, хотел прекратить прием.
— Погоди, дослушаем, — остановил его Пивоваров, хотя именно ему следовало экономить питание.
Дослушав сообщение, Пивоваров узнал, что фашистская авиация потопила госпитальное судно «Сибирь», перевозившее из Таллина в Ленинград раненых и эвакуированных женщин и детей. Как молотом, било его каждое слово:
«…Несмотря на отчетливые знаки Красного Креста, немецкие летчики стали забрасывать плавучий госпиталь фугасными и зажигательными бомбами. Госпитальное судно „Сибирь“ было разрушено. Раненые, женщины и дети пытались спастись на шлюпках. Тогда гитлеровские изверги перешли на бреющий полет и расстреливали спасавшихся из пулеметов. Героическими усилиями военврачей товарищей Байковой и Персидской, медсестры Шалимовой и команды судна часть раненых, женщин и детей спасена и доставлена в Кронштадтский госпиталь. Судьба остальных жертв фашистских преступников выясняется».
Томилов увидел, как побледнел Пивоваров.
— Что с тобой, Федор Георгиевич?
— И мои ушли на «Сибири», — побелевшими губами произнес Пивоваров. Он поднялся, подошел к календарю, вгляделся в него, стараясь навсегда запомнить этот день, сорвал листок, бережно сложил его вчетверо и спрятал в нагрудный карман.
Гранин на него напустился:
— Когда ушли? В июле ушли. Больше месяца прошло. Они уже давно в тылу.
— Кто знает… Может быть, они в Таллине задержались…
Что сталось с семьей, была ли она на «Сибири», спасли ли ее с горящего судна или она погибла? Это мучило Пивоварова, но он по-прежнему молчал. Тревога, горе легли на его лицо резкими морщинками. Бессонница, вечные заботы довели его до полного изнеможения. Давали себя знать последствия контузии, полученной в бою на Гунхольме. Беспокоили левый бок и спина. В иные дни Пивоваров не в силах был встать с постели, если можно назвать постелью то жесткое ложе, которое он устроил у себя в штабной каморке. Лицо его стало землистым, а глаза, красные, воспаленные, слезились. Но он никогда не жаловался. Ляжет спать — стонет во сне. Проснется, смущенно спрашивает: «Шумел я, а?.. Дурные сны снятся, будто Борис Митрофанович меня на Ханко снаряжает», — и как ни в чем не бывало бреется, потом выходит из Кротовой норы, окатывается до пояса холодной водой, надевает чистый китель и спешит в какой-нибудь недостроенный блиндаж. Реже других он отлучался с Хорсена на полуостров, всегда ворча, что там, мол, за здорово живешь под снарядами погибнешь. Возвращался он из этой поездки в тыл быстрее всех, отказываясь даже от такого редкого удовольствия, как посещение киносеанса в Доме флота. Он часу не мог жить без отряда, без забот о нем. Вернется с Ханко и тревожно спрашивает: «Ну как, вторая рота достроила блиндаж?.. А Щербаковский выделил сегодня взвод на рытье котлована?.. Я же приказал ему весь взвод на это дело вывести!..»
Отрядный врач Кротов настаивал, чтобы Пивоваров ушел на недельку в госпиталь. Пивоваров отмалчивался, Врач жаловался на него Данилину — не помогло. Гранину — не помогло. Пришел новый комиссар — врач к нему. Впервые Томилов увидел Пивоварова таким сердитым.
— Я не помру и без твоей помощи! — кричал он на врача. — Чем время терять на пустые уговоры, отправляйся-ка лучше на Эльмхольм. Там раненые нуждаются в тебе.
А потом жалел, что расшумелся.
Томилову казалось, что Пивоваров забыл о личном горе. Он словно все продумал, пережил, осознал раз и навсегда, стараясь быть ровным и спокойным. Но стоило Пивоварову услышать какую-нибудь радостную весть с фронта, он преображался:
— Слышь, комиссар… А наши-то бьют их, бьют…
Он жаждал знать, что творится на белом свете, и не мог жить без очередной радиосводки.
Прослушав вести с фронта, он теперь не выключал боевую рацию. Он слушал до конца, утверждая, что это очень важно дослушать до конца, если впервые в истории войн наряду с сообщениями с полей сражения в военную сводку включаются донесения и о трудовых подвигах с Урала, из Сибири, Кузбасса. Во время утренних и ночных передач Пивоваров всегда умел найти предлог, чтобы произнести излюбленную фразу: «А наши-то бьют, бьют их…» В это «бьют» он вкладывал всю свою веру в победу, веру крепкую, стойкую, испытанную и закаленную в беде.
Пивоваров настойчиво готовился к разбору эльмхольмского боя. По его указаниям писаря чертили карты и схемы. Ночью, возвратясь на КП, он снимал китель, закатывал рукава рубахи и при свете коптилки рисовал и чертил до утра. На десятках листов бумаги он изобразил исходные данные атаки, положение отряда перед высадкой финнов, действия наших отдельных групп, маршрут связного Горденко и не забыл даже Василия Желтова, который выстрелом с Фуруэна предупредил о приближении десантных шлюпок противника, — словом, он учел все мелочи, как будто бой случился не накануне, а много лет назад и стал уже предметом истории.
Гранин опять посмеивался: развел-де писанину.
— Эта писанина пригодится и тебе, — возражал Пивоваров. — Мы открываем открытое. То, что для пехотинца азбука, для нас сейчас откровение. А надо каждого научить: взял высоту, лощину, остров, зацепился за берег — копай, строй.
— Попробуй заставь Ивана Петровича копать! Он уж если зацепился за берег, так весь остров возьмет.
— И его заставим. Научу и его лопату в руках держать.
— Эх, Федя, резервная рота стонет. Воевать хочется!
— Этим теперь не удивишь. Всем хочется бить врага. Учиться, воюя, труднее. А нам учиться ох как надо!..
Пивоваров знал и понимал, как трудна для характера Гранина позиционная война. Но он гнул свою линию, найдя верного союзника — нового комиссара.
А Гранин с трудом расставался с мыслью о наступлении на север, на финский полуостров Подваландет. Он еще лелеял надежду наступать, хотя жизнь убеждала, что начальник штаба и комиссар правы, — надо закрепляться на островах.
Начались осенние штормы. В шхерах возле Ханко море никогда не оставалось спокойным. Дождь ли шел, дул ли ветер, или над морем, изредка затемняемое облаками, плыло солнце, вокруг Хорсенского архипелага мелководье всегда бурлило, кипело, захлестывало рифы, скалы, обычно торчащие над водой, носило от берега к берегу скошенные снарядами деревца и волчком крутило шлюпки, на которых отрядные коки отправляли передовым гарнизонам термосы с горячей пищей.
В иные дни с Хорсена к передовым островам немыслимо было пробраться. Гребные шлюпки не справлялись с волной, волны швыряли их на камни и разбивали в щепы. А моторные барказы вызывали жестокий огонь противника. Не было смысла из-за двух термосов рисковать барказом, да к тому же отряд, как и весь Гангут, экономил горючее.
Чтобы люди не оставались голодными, Гранин приказал на каждом острове на случай шторма беречь трехдневный неприкосновенный запас. Расходовать НЗ дозволялось только с разрешения командира или комиссара отряда.
В первую же штормовую ночь шлюпка не смогла доставить на Эльмхольм обед.
Командир острова позвонил в штаб отряда. Гранина не было: еще с вечера на моторном барказе он ушел в другую сторону — на остров Гунхольм. К телефону подошел Томилов.
— Товарищ комиссар, люди мои голодные, — доложил командир Эльмхольма.
— Расходуйте энзе, — разрешил Томилов.
— Съели мы энзе.
— Как съели? Сегодня же только первый день шторма, а у вас энзе на трое суток?!
— Раньше съели.
— Нарушили приказ?
— Да вот так получилось… Что поделаешь!
— Тогда подсчитайте, сколько у вас сухарей, и доложите.
— Мы уже подсчитали: мешок сухарей.
— Растянуть его на три дня. А вам даю двое суток ареста за невыполнение приказа капитана Гранина.
Томилов положил трубку и вопросительно посмотрел на Пивоварова. В ушах будто зазвучали слова Данилина: «Горяч ты, Степан Александрович». Он тряхнул головой, мысленно споря: «Чепуха. Дисциплину воспитывают решительностью, а не слюнтяйством».
Пивоваров даже не разогнул спины, продолжая что-то чертить. Он с усмешкой в голосе как бы между прочим произнес:
— Борис Митрофанович с Гунхольма к ним туда собирался…
— Пусть жалуются, — коротко ответил Томилов. — Я схожу к пулеметчикам. Вернется Борис Митрофанович — позовешь…
Гранин, несмотря на шторм и обстрел, утром действительно проскочил с острова Гунхольм на остров Эльмхольм.
Командир Эльмхольма был сам не рад, что пожаловался ему на действия нового комиссара.
— У вас тут Лига Наций или воинское подразделение? — Когда Гранин сердился, голос его так вибрировал, что командиры с тревогой говорили: «Ну плохо дело, дает на всю гамму!» — Еще раз услышу жалобу на комиссара отряда — сам накажу. И строго накажу.
— Так ведь матросам есть нечего, товарищ капитан, — робко, но с хитрецой сказал командир острова. — Мешок сухарей на три дня — и все.
— Вот за это «и все» я вам еще двое суток добавлю! — Гранин еще более сердился потому, что командир острова метил и попал в его самое слабое место. — Матросы по вашей милости будут голодать. Так им и окажите!
С Эльмхольма Гранин ушел туча тучей, не в силах смириться с тем, что матросы трое суток будут жить на одних сухарях. Он даже не пошел на остров Фуруэн, хотя давно собирался пойти туда проверить, как там живут матросы под командой разжалованного Прохорчука. Он приказал мотористу поспешить на Хорсен.
До самого Хорсена финны преследовали барказ пулеметным огнем. Шторм не унимался, хотя с неба припекало солнце. Барказ швыряло к камням, к рифам, волны заливали его, грозя потопить.
Гранин, обычно под обстрелом разговорчивый, ободряющий спутников, сидел на носу барказа как-то боком, к финнам спиной, и всю дорогу не произнес ни слова. На берег Хорсена он соскочил злой и, по пути ни с кем не заговаривая, поднялся к новому КП у подножия высоты 19,4.
С фуражки, с бороды, с кителя стекала вода. Мокрой была даже тельняшка. Гранин в своей каютке разделся, сменил сапоги на матросские ботинки, сменил брюки, тельняшку и прилег на койку.
Злость накипала и искала выхода. Томилова не было, а Пивоваров, как только вернулся Гранин, пошел распорядиться об ужине, и куда-то запропастился.
Он вернулся вместе с Томиловым и вестовым, быстро накрывшим на стол.
На деревянном блюдце дышала груда свежего пшеничного хлеба. Рядом — тарелка с дымной говяжьей тушенкой, ее разогревали на костре. На другой тарелке — рыбные консервы. И против каждой миски — стопочка для «наркомовских» ста граммов, их выдавали к ужину.
— Садись, Борис Митрофанович, с нами, — мирно пригласил Томилов, доставая флягу и наливая положенную порцию каждому. — Вестовые сегодня постарались. Согрейся с дороги-то. Продрог ведь…
Гранин молча сел за стол, посмотрел на тарелку с жирным мясом и почувствовал, что кусок становится поперек горла.
— На Эльмхольме был? — отодвинув от себя стопку, как ни в чем не бывало спросил Пивоваров; он положил себе изрядную порцию рыбы и стал есть.
Не отвечая, Гранин повернулся к Томилову и, щурясь, спросил:
— Ты знаешь, комиссар, кто у меня командует Эльмхольмом?
— Знаю, — не спеша ответил Томилов. — Человек боевой, с заслугами. — Помолчав, он добавил: — И наделенный особыми правами… нарушать приказы командира отряда.
Гранин смотрел на него оторопело: так всегда — шуточкой подковырнет и рассеет весь накопленный заряд раздражения. Но сегодня Гранину не хотелось мириться.
— Люди там голодные, — глухо сказал он, отбрасывая в сторону вилку. — И зря ты, комиссар, назначил ему арест.
— Как зря? Я же твой приказ защищаю.
— В военное время я признаю только суд или без суда, в бою, расстрел.
— А сам добровольцев отправил из дивизиона на «губу»?
— Так то же в тылу. А тут фронт.
— По-твоему, на фронте устав отменяется?
— Ну где же он будет сидеть, скажи на милость?.. Я не собираюсь снимать его с острова. А потом — его куда ни посади, все лучше, чем на Эльмхольме.
— Это ты брось. Плохого ты мнения о своих людях. Он, может быть, и не отсидит. А вот взыскание не понравилось, раз жалуется тебе. Значит, переживает.
— Он за людей переживает — на сухарях живут.
— Плохо заботится о людях, в следующий раз будет предусмотрительнее. А дисциплинарные меры ты зря отвергаешь. Один, другой раз запишут в личное дело — задержка в продвижении по службе. Думаешь, об этом забыли командиры?
— А что ему продвижение по службе?! Война тут идет. В чинах потом разберутся.
— А командирская честь? Разве тебе не дорога честь моряка-командира?
— Честь отстаиваем в бою, комиссар.
— Правильно. Бой — наилучшая аттестация для каждого из нас. Но распускаться между боями нельзя. Основа нашей боеспособности — дисциплина.
— Хорошо, Степан Александрович, насчет дисциплины говоришь, — обрадовался Пивоваров. — А то у нас некоторые военные перестали носить даже знаки различия…
— Ты что, Федор, в мой огород камни кидаешь? — возмутился Гранин; на его тонком летнем кителе, сохнувшем сейчас на табурете у входа в каюту, тоже не было знаков различия.
— Зачем в твой? — сказал Пивоваров. — Ты, Борис Митрофанович, признанный герой, и тебя я не виню. Не успел в горячке боя нашивок купить в военторге. Но с тебя берут пример. А иной твоим примером прикрывает трусость. Вот помощник мой, Сомов, помнишь, как выряжался на полуострове? А теперь твердит: «Я маскируюсь от противника, от его снайперов…»
— Сомова я завтра же выгоню на Эльмхольм. Пусть пробанится под огоньком. А тебе, комиссар, я скажу вот что: кроме взыскания, надо было командиру и помочь. Прикажи, Пивоваров, немедля послать туда шлюпку с продовольствием. Поручи это дело Щербаковскому. Скажи: Гранин приказал. Он моряк хороший: расшибется, а сделает. Да и тишает на заливе…
Гранин поднялся из-за стола, извлек из-под койки баян, стоя выпил стопку, не закусил и, выходя из каюты, обиженно заключил:
— А я уж, по-вашему, вольнопер какой-то… Спасибо, разукрасили, други!
Вечер был ветреный, но Гранину он казался душным. В одной тельняшке он присел на валун у выхода из КП, накинул на плечо ремень от баяна, растянул мехи, пробежал пальцами по клавишам, ухом приложился к кожаной груди баяна, и лицо его, до того такое хмурое, что часовой даже отошел подальше в сторонку, вдруг посветлело, будто он вспомнил что-то очень хорошее. А Гранин и верно вспомнил далекий город, где он приобрел этот баян, курсантские годы, старого казака, осевшего на Корабельной стороне против Малахова кургана, — это он обучил Гранина игре на таком задушевном инструменте. Именно задушевном, потому что и душу Марьи Ивановны покорил он не без помощи этого баяна и казачьих песен.
Гранин рванул мехи и заиграл казачью плясовую, лихую и заливистую.
Связной, посланный Пивоваровым в Кротовую нору, где теперь обитала резервная рота, остановился на минуту, послушал и с сожалением побежал дальше — передавать Щербаковскому приказание капитана.
Во всех ротах затихали голоса, когда по вечерам командир отряда начинал играть на баяне и петь. Любили матросы слушать его песни, любили ему подтягивать.
— Загрустил батя… — вздохнул в Кротовой норе Макатахин.
— С тоски сд-охнешь, когда наступать не д-ают…
— Каждый день капитан названивает генералу: матросы, мол, требуют наступления, — сказал связной, прибежавший за Щербаковским.
— Понимает он нашу д-ушу…
— Капитан тут каждую щель знает. Он всегда ко времени подсказывает, куда пулемет ставить, куда причалить…
— Он здешний, — авторитетно вставил Мошенников.
— К-какой же он здешний! Он русский!
Мошенников упрямился:
— Значит, он тут в гражданскую войну воевал.
— Тут гражданской войны не было, — сказал Макатахин. — Тут была революция. Но ее задушили. Кроме того, капитан в гражданскую войну был еще мальчиком.
— Мальчиком! Да ты видел, Макатахин, у него в каюте клинки? Он у Буденного в кавалерии служил.
— Если бы Гранин служил у Буденного, он был бы сейчас генералом.
— Любит приврать наш бог солнца и зажигалки, — не стерпел Бархатов. — И не краснеет. Капитан не старше нашего Ивана Петровича. Борода всегда солидность придает.
— У к-апитана и без бороды солидности хв-атает.
— У капитана — не спорю. А вот у некоторых других военных…
— Мне с вами т-равить некогда, — бросил Щербаковский, выходя. — Личное п-оручение капитана…
А Гранин перебрал с пяток казачьих песен, потом затянул любимую:
Сама садик я садила,
Сама буду поливать,
Сама милова люби-и-ла…

К причалу Хорсена «Кормилец» доставил в этот час пополнение. Прибыл и Сергей Думичев, комсорг саперов, известный ныне на «линии Репнина» как знаток переднего края финнов, отличный строитель дзотов и ловкий разведчик: он так хитро перетасовывал финские ловушки, что противник потом неделю разбирался, где свое минное поле и где чужое.
Думичев выглядел франтом, хотя на переходе его порядком потрепало. Репнин приучил своего питомца бриться и чиститься в любых условиях, даже в окопах. Но особенно подтянутым Думичев становился в расположении медико-санитарных подразделений, или, как говорил Репнин, в зоне, просматриваемой юными санитарками и медицинскими сестрами. На Хорсене женского медицинского персонала не было. Но Думичев, в кармане которого лежало предписание отправиться к морякам «для передачи опыта фортификационных работ», решил перед матросами лицом в грязь не ударить и поддержать честь и славу «линии Репнина».
В солдатской форме он действительно выделялся среди матросов. Форма на нем сидела образцово; видно, Думичев гордился ею и не собирался менять на флотскую, хотя шел к Гранину с удовольствием и мечтал поскорее увидеть этого прославленного командира.
Помня, что Гранин носит бороду, Думичев остановил первого же бородатого человека, лица которого в сумерках он не сумел разглядеть.
— Разрешите обратиться? Вы будете товарищ капитан Гранин?
— Пехота! — возмутился спрошенный. Это был Никитушкин из резервной роты; подстриженный, подбритый в парикмахерской, только что из бани, он отправлялся на Эльмхольм вместе с Щербаковским. — Гранина не знаешь! — стыдил он солдата.
Думичев, смущенный ошибкой, поднимался на скалу.
Сегодня он уже попал впросак, легкомысленно заговорив по пути из города к Рыбачьей слободке с Любой Богдановой, до того ему незнакомой.
Люба отдыхала на дороге возле мешка с картошкой, которую она очередной раз посылала в отряд.
Думичев, конечно, подхватил мешок, стал любезничать и всю дорогу до пристани заверял свою спутницу, что он ее знает, что ему хорошо знакомы ее красивые черные волосы и печальные глаза и что, когда он вернется с островов, они должны обязательно встретиться.
Люба рассмеялась и сказала, что глаза у нее не печальные, а насмешливые, потому что смешно смотреть на такого ненаблюдательного парня, как Думичев.
Ничего не поняв, Думичев ответил, что быть наблюдательным ему мешает тяжелая ноша, но он уверен, что рядом с ним не старуха, и вторично просит назначить ему место встречи.
А на пристани, когда он разглядел спутницу, понял, в чем дело, и узнал, что это жена его старого знакомого, ему стало стыдно.
— Ей-богу я вас знаю, — бормотал Думичев, оправдываясь. — Видел с Богдановым на электроходе. Перед самой войной…
— Только никому не рассказывайте, что увязались за беременной женщиной, — подшучивала над ним Люба. — Засмеют!..
«Уж если на дню раз не повезет, так и не повезет», — размышлял Думичев, вспоминая на пути к командному пункту эту историю.
На каждом шагу он встречал бородатых матросов; они никакого внимания не обращали на незнакомого солдата, на его щегольской вид.
Увидев на камне возле входа в командный пункт моряка в тельняшке, напевающего под собственный аккомпанемент «Сама садик я садила», Думичев подошел к нему и, чтобы снова не попасть впросак, хлопнул по плечу:
— Браток, как мне тут до самого Гранина добраться?
Гранин, как дошел до верхнего «ми», дал такого «петуха», что Томилов и Пивоваров, стоявшие в стороне, с удивлением оглянулись.
Гранин кивнул на Пивоварова:
— Вон, спроси у того капитана.
Думичев повернулся и увидел ладного, подтянутого капитана с золотыми нашивками на синем кителе.
Вид у Пивоварова был бравый, под стать тому образу Гранина, который за эти месяцы выносил в своем сердце Сергей Думичев.
Но неужели Гранин сбрил бороду?
— Разрешите обратиться, товарищ капитан? — подойдя к Пивоварову и выпятив грудь, лихо произнес Думичев.
— Обращайтесь!
— Прибыл до капитана Гранина в десантный отряд. Сапер Сергей Думичев из подразделения лейтенанта Репнина.
«Ну, все, — расстроился Гранин, услыхав фамилию Репнина. — Опозорился я на весь полуостров…»
— До капитана Гранина, значит? — смаковал Пивоваров. — Хорошо. Капитан Гранин любит лихих и подтянутых бойцов.
Пивоваров помедлил, оглядывая солдата с ног до головы.
— Только он очень занят, — продолжал Пивоваров. — Не знаю, сможет ли он оторваться от дел и вас принять. Обождите здесь, сейчас доложу. — И, не глядя на Гранина, скрылся в командном пункте.
Томилов последовал за ним. Думичев растерялся: опять не тот!
Невезучий день!..
Он снова подошел к гармонисту:
— Так это был не Гранин?!
— Какой ты прыткий! Этак — раз-два! — и до самого Гранина думаешь добраться? А вдруг Гранин не станет с тобой разговаривать?
— Станет. Мне мой командир приказал передать капитану личный поклон. А знаешь моего командира: он хоть и званием и ниже Гранина, но на весь Гангут знаменит. Слыхал про «линию Репнина»?
— Окопчики, что ли?
— Окопчики! — фыркнул Думичев. — Кабы не эти окопчики, тебе бы тут уж не разгуливать и не распевать…
Гранин метнул сердитый взгляд на часового, пытавшегося подать знак Думичеву. Часовой тотчас отошел.
— Ох, боюсь, не возьмет тебя Гранин к себе в отряд! — в сердцах произнес Гранин.
— Почему не возьмет, раз я командированный?
— Мало что командированный. Он у нас такой: он сначала храбрость да силу у всех проверяет.
— А Гранин сам силен?
— Так себе, — к Гранину вернулось веселое настроение. — Такой же, как ты, невзрачный…
— Ты, браток, полегче! — обиделся Думичев. — Сам-то ты не такой уж видный, а про командира смеешь так неуважительно говорить. — И, не зная, чем бы уязвить гармониста, добавил: — У тебя вон и баян на басах фальшивит.
— Да ну?
— Вот тебе и да ну! Я еще не совсем оглох на фронте: тыщу баянов за свою жизнь настроил, а такого фальшивого не слыхал.
— Так ты не сапер? Ты настройщик?
— Мало ли кто кем был на гражданской. Вон ты, например, кем был?
— Я? Гм… печником…
— Оно и видно. Я был по музыкальной части настройщиком. А наш лейтенант Репнин был ученый — историк.
— Был! Значит, теперь он не ученый?! — рассмеялся Гранин.
— Много ты на себя берешь! Если бы не война, лейтенант Репнин поступил бы уже в академию. Если хочешь знать, он такой культурный командир, что вот никогда не позволит мне возле командного пункта рассиживаться да на фальшивом баяне играть.
— Тогда и я, пожалуй, не буду, — поднялся Гранин. — А то выйдет сам Гранин да отправит меня под арест. Он у нас злющий. Особенно когда что-нибудь ему не по нутру…
В командном пункте Гранина с нетерпением ждали Томилов и Пивоваров.
— Ну и умора! — хохотал Гранин, чувствуя себя неважно перед товарищами. — «Много, говорит, на себя берешь!..» Скажи на милость, много на себя беру, а? Ох, и народ эти саперы… Ну что вы уставились, что? Командира не видали, что ли? Закусить и то не оставили, все смололи, черти… А ну, возьму-ка я этого фрица в собственном соку. — Гранин присел за стол, положил себе остатки консервированного леща, взглянул исподлобья на Пивоварова и сказал: — Федор, пойди скажи ему, что капитан Гранин приказал: сейчас отдыхать, ночью рубить дзоты, а утром пусть явится сюда и настраивает баян… Нет, не надо сюда, — спохватился Гранин. — На вынеси ему, Федя, баян, пусть возьмет с собой…
А Томилов язвил:
— Самого Гранина не признают! Знаменитого капитана Гранина хлопают по плечу и принимают за рядового матроса. Дожили, товарищ капитан! Все-таки придется нашивочки на китель нацепить. Может быть, устроим смотр всему отряду?..
* * *
На другой день состоялся разбор эльмхольмского боя. Он проходил так, как задумал Пивоваров.
Томилов на разборе критиковал оборону, которая до сих пор строилась с расчетом, что противнику не удастся зацепиться за наш берег. А если удастся? Надо подготовиться и к этому.
Щербаковского тоже пригласили на разбор.
Несмотря на шторм, Щербаковский выполнил поручение Гранина и доставил на Эльмхольм продукты. Теперь он шел на командный пункт, довольный собой, надвинув вязаную шапочку набекрень. Ему льстило приглашение на совещание. Но всем своим видом Щербаковский хотел подчеркнуть, что ничего-де от оказываемого почета и от назначения командиром взвода не изменилось: смотрите, мол, я такой же простой главный старшина, каким был, когда командовал отделением.
Войдя в командный пункт, Щербаковский увидел карты, схемы, развешанные по стенам каютки, взглянул на Пивоварова, казалось его не заметившего, перехватил хмурый взгляд Гранина, — во всем чувствовалась строгость настоящего воинского штаба.
Щербаковский быстро скрылся. Вязаная шапочка была тут же убрана в карман. Невесть откуда появилась старшинская фуражка. Брюки из сапог он выпустил наружу, послюнявил пальцы и что есть силы проутюжил морскую складочку.
Приведя себя в порядок, Щербаковский вторично появился на пороге командного пункта и попросил разрешения войти.
Пивоваров переглянулся с Томиловым: «Даже Щербаковского прошибло». А Гранин подумал: «Прав все-таки комиссар — надо и героев подтянуть и устроить вверенным войскам смотр».
* * *
После разбора на КП пришел Макатахин. Он дописал рапорт, начатый в ночь возвращения с Эльмхольма, и теперь принес его Гранину.
Гранину часто приходилось выслушивать прожектеров. То и дело ему предлагали сногсшибательные планы высадки на эстонское побережье или рейда до Хельсинки и обратно, — люди так жаждали большого дела, что готовы были, кажется, голыми руками увести из Турку чуть ли не миноносец, Гранин гордился этими наступательными стремлениями матросов и всячески их поддерживал.
Когда он прочитал над рапортом Макатахина два слова — «Совершенно секретно», он тяжело вздохнул: «Еще один фантазер в моем отряде».
Он подозвал к столу Томилова и стал читать вслух. На четырех вырванных из тетради страничках твердым почерком было написано следующее:
— «С целью еще более успешного проведения операций по занятию островов противника с наименьшим количеством бойцов и сокращением наших потерь прошу вас рассмотреть мой рапорт».
Гранин переглянулся с Томиловым и покачал головой: ну, мол, начинаются сказки Шехерезады. Но то, что он прочитал дальше, не было сказкой. Макатахин выносил и выстрадал каждое слово.
— «Я предлагаю, — читал Гранин, — из одиннадцати коммунистов и комсомольцев организовать диверсионную группу. Она явится авангардом отряда. В эту группу подобрать добровольцев, которых у нас привыкли называть героями, но мы назовем их сейчас просто отчаянными, ибо они должны уметь с врагами расправляться по-вражески. Эти бойцы должны хорошо владеть ножом, гранатой, огнестрельным оружием, быстро бегать по суше, ходить под водой, хорошо стрелять, грести, стойко переносить опасность, боль и самую смерть. В задачу диверсионной группы будет входить следующее…»
Гранин уже не обращал внимания на окружающих, на Томилова, взволнованного, как и он сам, на Макатахина, застывшего в тесной каморке командного пункта.
Гранин вытащил из кармана платок, вытер лысину и повторил:
— Так, значит, в задачу диверсионной группы будет входить следующее. Ну, что же ты тут надумал?
«До занятия острова, — продолжал читать Гранин, — провести туда под водой телефонный кабель и установить телефон.
Очистить десанту путь от мин и проволочных заграждений и с тыла подавить пулеметные точки противника.
Обеспечив высадку десанта, отступать вместе с противником в его тыл.
При этом — уничтожать штабы, пулеметные точки, все виды связи, боеприпасы, взрывать орудия, сжигать постройки, захватывать документы, создавать в тылу у врага панику, если нужно, угонять катера и по возможности отрезать отступление противника и подход подкреплений.
Командование этой группой прошу доверить мне».
Гранин быстро исподлобья глянул на Макатахина серьезно и немного удивленно. Голос его зазвучал глухо и вместе с тем взволнованно, когда он прочитал следующие строки:
— «Если среди нас найдутся единицы струсивших перед опасностью, не выполнивших приказаний, а также пытающихся сдаться в плен, — прошу разрешить мне расстреливать их собственноручно».
Дальше следовал раздел, озаглавленный Макатахиным так: «Подбор бойцов».
«Первое. Командир — радист-телефонист.
Второе. Разведчик. В скобках: кошачья ловкость, глаза и уши группы.
Третье. Два сапера с собачьим нюхом — проволоку и мины должны чувствовать в темноте.
Четвертое. Два моториста, хорошо знающие финские моторы на катерах.
Пятое. Рулевой, знающий острова и мины.
Шестое. Снайпер.
Седьмое. Корректировщик.
Восьмое. Артиллерист.
Девятое. Санитар».
«Всего, — заключил Макатахин, — одиннадцать человек. Кроме того, все должны уметь стрелять из финского оружия».
Под этим стояло, число, месяц и подпись: «Михаил Макатахин».
— Вот и все.
Гранин встал, подошел вплотную к Макатахину и взял его за плечи.
— Ведь каков, а?! Все обдумал. Скажи на милость: «сапер с собачьим нюхом»! — Гранин любовно и вместе с тем испытующе смотрел в синие глаза молодого матроса. «Нет, — думал Гранин, — это не фантазер». — Ты, наверно, командированного имеешь в виду? Думичева? Да?.. А в разведчики? Не иначе самого Богданыча метишь: глаза и уши нашего отряда! Только как же это: он твой командир, а ты его в подчиненные? Не пойдет!
Макатахин молчал. Он понимал, что шутки Гранина добрые, от ласки они. Макатахин умел себя сдерживать. Он долго тренировал волю, потому что разведчику, который готов собственноручно расстреливать струсивших, не выполнивших приказаний, а также пытающихся сдаться в плен, такому разведчику нужна крепкая воля, и ему негоже раскисать от ласки командира.
А Гранин, снова перечитывая рапорт, приговаривал:
— Санитар! Парамошкова бы, самый подходящий для тебя был бы санитар. Рулевой, знающий острова и мины. Кого же ты в рулевые надумал?
— Алексея Горденко, — тихо ответил Макатахин.
— Ишь ты! Орленка! А не молод?..
— Твердый он.
— Ну как, комиссар, думаешь?
— Пусть готовится, — сказал Томилов, пораженный невозмутимостью Макатахина. — Сам доложу командованию. Дивизионному комиссару позвоню. Думаю, поддержит.
Когда Макатахин ушел, Гранин воскликнул:
— Люди, люди у нас какие, комиссар! Видал?! Да с такими людьми мы до Берлина дойдем! Пусть Гитлеру не то что Маннергейм, пусть ему хоть буржуи всего мира помогают! Разобьем, комиссар, разобьем?!
— Разобьем, Борис Митрофанович! — с жаром отозвался Томилов.
Назад: Глава восьмая После боя
Дальше: Глава десятая Бой в эфире