Книга: Гангутцы
Назад: Глава седьмая На скале
Дальше: Глава девятая Комиссар отряда

Глава восьмая
После боя

К двум часам ночи вернулась с Эльмхольма резервная рота, а с нею и Данилин. Утром ему предстояло покинуть Хорсен, и за ночь Данилин решил проститься с людьми и заодно представить им нового комиссара.
Ночь на островах — что день: усиленная вахта, ожидание противника, бессонница.
Только в резервной роте отдых. В полутемной пещере на дощатых нарах лежали матросы. После пережитого, после камней Эльмхольма Хорсен казался раем. Как спокойно!
Хочешь — лежи, хочешь — стой; можно громко разговаривать, петь песни, можно поспать вволю.
Не спалось. Говорили о бое, о бойцах. Вспоминали погибших товарищей.
Мало кто знал Сосунова — незаметный человек. А какой оказался герой! Имя его встало в ряд с именем Василия Камолова.
Умер от ран санитар Парамошков. Он оставил письмо к матери, написанное на Хорсене накануне боя. Без адреса и конверта, оно попало в руки Богданычу, и тот раздумывал, как это письмо отправить.
«Здравствуйте, мамулька! — писал Парамошков. — Письма ваши — шесть штук — и фотокарточку получил неделю тому назад, но только сейчас могу ответить. Рад, что у вас все благополучно, а то мы очень тревожимся за Ленинград. Я добровольно ушел в отряд моряков на острова, напишите об этом на фронт отцу. В ночь на 31 июля меня ранило осколком в левые руку и ногу и контузило. Был в госпитале, а ваши письма направили на передовую, вот я с ними и разошелся. Выздоровел, вернулся, был очень рад им, читал в окопе при спичке, ночью. Времени точно не знаю, часы стоят после одного боя, когда я прыгал из шлюпки в воду. Пишу это письмо около своего дота. Сыро, грязно, над головой свистят фашистские мины и снаряды. Мы к ним привыкли. Правда, нужны крепкие нервы и здоровье, чего у меня нет, но я креплюсь. Дотик у нас на несколько человек, маленький, спим только боком, к утру мерзну под финской шинелью, которую снял при взятии острова, своя сгорела; новую получу на днях, когда поеду в отпуск на Ханко. Сейчас август, а идут дожди. Днем работаем, ночью дежурим. Мама, передай привет всем друзьям и знакомым. Скоро победим, увидимся. За меня не беспокойтесь, стыдиться вам не придется…»
Богданыч отложил письмо Парамошкова и прилег. Ныли кости. Болела нога, ушибленная в то время, когда ползал по лощине перед скалой. Сон не шел. Мерещилась Тула, старенький домик за Упой, лицо отца в очках в железной оправе, склонившееся над самодельным токарным станком. Перед войной отец писал, что перешел на пенсию и делает сыну подарок — штучное ружье. «Дайте ему в руки кусок дерева и стали, и он совершит чудо», — говорили про отца в Туле. «Доброе должно быть ружье, капитану бы подарить!» Богданыч вспомнил про пистолет «ТТ», подаренный ему Граниным, и подумал: «Может быть, батиными руками сделан тульский токаревский? На Кировский завод в Ленинграде вернулись мастера-ветераны. Наверно, и мой не усидел… Долетают ли до Тулы немцы?..»
— Кого теперь пришлют нам на роту? — перебил мысли Богданыча голос из темного угла, и Богданыч вспомнил, что и Фетисов, кажется, был туляком. Или воронежцем?..
— Та-акого, как наш лейтенант, не найдешь на всей Балтике! — откликнулся со своей койки Щербаковский; он лежал на спине, задрав бородку и заложив руки под голову.
Рядом на койке в такой же позе лежал бородатый детина подлиннее Щербаковского. Он мучительно подбирал рифму к слову «пасть», бормоча:
— Пасть… власть… упасть… украсть… напасть… страсть… всласть… Нет, не то! — И снова: — Пасть — часть… пасть — красть… Нет, это уже было…
За столиком, сбитым из ящиков от мин, при колеблющемся свете коптилки что-то писали Макатахин и Бархатов.
Макатахин сосредоточенно морщил лоб, хмурился, часто макал испорченную вечную ручку в пузырек с синими чернилами и старательно выводил букву за буквой, левой рукой ревниво прикрывая написанное.
«Совершенно секретно, — эти слова Макатахин дважды подчеркнул. — Командиру десантного отряда, капитану-орденоносцу товарищу Гранину. От старшего краснофлотца-радиста Михаила Ивановича Макатахина, бойца вашего отряда. Члена ВКП(б) с января 1940 года.
Рапорт».
Подперев рукой щеку, Макатахин уставился на желтое, пахучее пламя над медной гильзой, что-то обдумал и продолжал:
«С целью еще более успешного проведения операций по занятию островов противника с наименьшим…»
Сидевший против него Бархатов то писал карандашом в клетчатой тетради-дневнике, то, положив карандаш, который раз брался за письмо от девушки из Ленинграда. Девушка писала, что родители Бархатова вместе с заводом, на котором он работал до флота электриком, выехали за Тихвин, а она сама никуда из Ленинграда выезжать не намерена, готова пойти на фронт, а пока роет окопы за городом. Фотография девушки стояла тут же на столике, прикрепленная к разбитому зеркальцу. И горе тому, кто осмелился бы над этой карточкой подшутить.
Да и зачем смеяться? На войне больше, чем где-либо, уважали любовь, потому что любовь и храбрость сестры, а в беде любовь лучшая защита. Многие в сундучках, в сумках от противогазов, в комсомольских и партийных билетах, в старых бумажниках, а иногда и в кисетах для табака, чтобы, закуривая, лишний раз глянуть на милое лицо, хранили карточки жен, детей, любимых или просто знакомых девушек, ставших любимыми теперь, в разлуке. Далеко, в деревушке над Окой, быть может, вспомнит девушка матроса, которому любя или шутя подарила фотографию. А теперь эта фотография согревает его жизнь в окопе, на безвестном острове, таком маленьком, что острову этому и места-то не найдется на настоящей географической карте!..
Только у Алеши не было такой карточки в кармане, — карточку Кати все еще хранил у себя Щербаковский. Алеша не знал, что тот уже надумал вручить ему эту награду перед строем всего взвода и ждал только удобного случая.
— Резервная рота на отдыхе, — доложил Данилину у входа дневальный.
— Хорошо. Мы не потревожим.
Данилин осторожно вошел с Томиловым в тамбур.
Никто в пещере их не заметил. Данилин задержался у входа, услышав молодой, мечтательный голос:
— С таким командиром, как Гранин, я бы всю жизнь хотел служить. Мы ему как родные дети!..
— Это Горденко, орленок, — прошептал Данилин.
— Дети к-апитана Гранина! — подхватил слова Алеши Щербаковский.
Алеша робко поправил:
— Дети капитана Гранта, Иван Петрович.
— Сосунок! Ив-вану П-етровичу возражаешь? Ив-ван П-етрович знает, что говорит. Не Гранта, а Гранина, Бориса Митрофановича. Может быть, к-то недоволен?
— Стоп травить! — прервал его Богданыч. — Наш доморощенный поэт Никитушкин зачитает стихотворение собственного сочинения.
Томилов обрадовался этому сиплому голосу комендора с зенитной батареи. Все люди в пещере стали как-то роднее Томилову.
Поднялся длинный бородатый матрос, нашедший наконец рифму к слову «пасть». Он протянул руку вперед, прося тишины.
— Посвящается бою на Эльмхольме:
Лезут к нам, разинув пасти,
Гады гитлеровской масти.
Не жалеем мы прикладов,
Крепко бьем по морде гадов!
Бьем на разные манеры,
Загоняем гадов в шхеры.
В камни, в землю гадов вгоним,
На дне моря похороним!

— Молодец, Коля, здорово!
— В «Крокодил» отошли.
— Техник поэзии третьего ранга…
— З-ачисляю т-тебя взводным поэтом.
— Зачем же взводным? — Данилин с Томиловым вышли из тамбура на свет. — Отрядным поэтом зачислим!
— Смирно! — гаркнул Щербаковский, вскакивая с койки.
Данилин махнул рукой:
— Вольно! Лежите, отдыхайте. Знакомьтесь: вот новый комиссар отряда, старший политрук Степан Александрович Томилов. Товарищу Никитушкину он вручает заказ на отрядную песню. Правильно я выразил вашу мысль, Степан Александрович?
— Правильно. — согласился Томилов, — объявим конкурс на «Марш детей капитана Гранина»…
К Томилову подошел Богданыч:
— Здравствуйте, товарищ старший политрук!
— А-а, комендор-зенитчик! Здравствуй, здравствуй. Слыхал о твоих подвигах. Катер, говорят, увел у противника?
— Эск-адренный миноносец! — приподнимаясь на койке, ответил за Богданыча Щербаковский. — Саша у нас г-роза м-орей и окрестностей.
— Хватит тебе, Иван Петрович, — прервал его Бархатов: ему стало неловко за развязность товарища. — Вы с полуострова, товарищ старший политрук? Не расскажете, как на фронте, какие направления?
— Направления все те же: Кингисеппское, Смоленское, Новгородское и Одесское, — сказал Томилов, подсаживаясь к столику рядом с Бархатовым. — Дорого им стоит наша кровь.
— Дороже заплатят. Это еще начало.
— А Москву бомбят?
— Театр Вахтангова разбили.
— На Арбате? — расстроился Никитушкин. — Я ж там перед самым призывом побывал. Пьесу такую смотрел — «Интервенция».
Макатахин тихо сказал:
— Берлин им за это разнести.
— Бомбят наши Берлин, — сказал Томилов. — Говорят, балтийские летчики бомбят. Партизаны в тылу здорово действуют. В каждой сводке пишут про партизан. — Он достал из кармана оттиск последнего номера гангутской газеты, переданный ему по пути на Хорсен Фоминым. — Я вам оставлю газетку, утром прочитаете и вернете, а то я сам не успел прочитать.
Газетой тут же завладел Богданыч.
— Ого, свеженькая, — обрадовался он. — А ну, потеснись, Миша…
Макатахин, спрятав недописанный рапорт, уступил Богданычу место у стола. Стоя возле свечи, Богданыч развернул газету.
— Передовая статья. Из «Правды». «Кровь за кровь, смерть за смерть». Борис, потом вслух будешь читать. «Лучшие люди подразделения Репнина». Это про пехоту. Держит перешеек пехота!.. Ага: «Обзор печати. Активный помощник командира». Макатахин! Сколько раз я тебе буду напоминать насчет боевого листка?! «Женщины нашего тыла». Для тебя материал, Иван Петрович!..
Богданыч увлекся газетой, и Томилов любовался им: все тот же беспокойный комендор!..
— Да тут и про Бориса есть! — воскликнул Богданыч. — Смотрите: «Герои Гангута. Борис Бархатов».
Щербаковский мигом вскочил со своей койки:
— Где Б-бархатов? К-акой Б-бархатов?
— Наш Бархатов, вот этот, — с гордостью показал на товарища Богданыч и прочитал: — «Служба на флоте воспитала у товарища Бархатова прекрасные черты советского воина…»
Богданыч остановился, многозначительно посмотрел на Бархатова, на Щербаковского, поднял указательный палец и прочитал:
— «…честность, выдержку, твердость воли, храбрость, привычку к тяготам боевой жизни…»
Щербаковский с деланным безразличием вернулся на свое место.
— П-осмотри, над чем там сегодня Гангут см-меется?
Но Бархатов уже стоял позади Богданыча, читая статью.
— Тут не только про меня. Тут про тебя, Иван Петрович. Про Толю Бондарева. Про Майзерова… Про Сиваша…
Богданыч подождал, пока он дочитает, потом перевернул страницу.
— «Гангут смеется» сегодня выходной. Тут обзор писем финских солдат. Уж не наших ли пленников письма, товарищ комиссар?
Данилин заглянул через плечо Богданыча в газету и подтвердил:
— Точно. Это перевод писем, захваченных еще на Гунхольме.
— А ну, читай, меньшой, що воны там пишуть? — пробасил из темного угла пещеры пожилой пулеметчик.
— Сейчас, папаша, исполним вашу просьбу. Разрешите, товарищ комиссар, зачитать?
Богданыч присел за стол и стал читать.
— «Как живешь, Свен? Я нахожусь исключительно один среди финнов». — Богданыч, усмехаясь, пояснил: — Это, наверно, из шведских добровольцев, которых мы перебили на Гунхольме. Посмотрим, что ему среди финнов не нравится… «Очень тяжело, мне с этими темными людьми. Друг друга не понимаем. Сам знаешь, что значит культурному шведу быть среди финнов…»
— Друзья называются.
— В аду их черти помирят…
— Тише, не мешайте. — Богданыч продолжал: — «Нас перебросили на небольшой остров, откуда с трудом удалось выбраться только пятерым, причем часть из спасшихся ранена». Это, по-моему, про Старкерн… Ну, так и есть. «Все остальные остались там. А какое множество здесь островков! Трудно сказать, вернутся ли оттуда люди…»
— Ждите, ждите, — изрек вдруг все время молчавший Мошенников.
Все рассмеялись.
— Великий немой заговорил.
— Проснулся…
— Бог солнца и зажигалки…
— Отставить! — прикрикнул Бархатов. — Продолжай, Богданыч.
— Тут есть щекотливое письмо из города Турку на фронт. Может, надоело?
— Читай, читай…
— Не стесняйся, не маленькие…
— Можно и прочитать. «Дорогой друг Карл! — Богданыч состроил уморительную гримасу и нарочито трагическим голосом прочитал: — Если ты имеешь предмет любви в Турку, то скорее приезжай. Твоя зазноба может попасть в лапы наших милых покровителей. А эти берлинские молодчики неотразимы и неисправимы. Пиши. Привет…»
— Врешь, в финском словаре нет слова «зазноба»…
— Честное слово, так написано.
— Ну, Карл, пропала твоя зазноба!
— Я его, п-о-моему, знаю…
— Это не он тебя оглушил, Иван Петрович? — спросил Бархатов.
— Я вот т-тебя оглушу! — разозлился Щербаковский. — К-карл теперь рыб кормит.
— Отдыхать, товарищи, отдыхать! — решительно прервал спорщиков Данилин. — Ну, бывайте здоровы! Бить вам врага лихо, чтобы побольше таких писем посылали их солдаты в тыл.
— К-уда же вас переводят, товарищ комиссар? — спросил Щербаковский.
— Военная тайна.
Алеша спросил:
— Какая-нибудь операция намечается?
Данилин круто повернулся к Алеше:
— А вам, Горденко, кто разрешил вторично идти на Эльмхольм?
Алеша смущенно молчал.
— Вы уже не юнга, Горденко, а рядовой Краснознаменного Балтийского флота, — сказал Данилин. — В следующий раз капитан Гранин наложит на вас взыскание за самовольство. Чтобы больше такой партизанщины не было. Поняли, товарищ Горденко?
— Понял, товарищ батальонный комиссар.
— Вот Гончаров просил вернуть вам, — прощаясь, сказал Томилов и протянул Алеше комсомольский билет. — Обещал прислать из госпиталя рекомендацию в партию. Разумеется, когда подтянете дисциплину…
Они вышли из пещеры. Им вдогонку донесся голос Щербаковского:
— Х-отел я вручить тебе награду, орленок. А ты ф-итиль от комиссара заработал…
Данилин повел Томилова дальше — по дзотам и капонирам других рот.
Так они ходили всю ночь — из роты в роту, из дзота в дзот. Вспышки пламени в лесу раздвигали кромешную тьму. Постреливали пулеметы на дальних островках. Ревело, не смолкая, море. Близилась гроза. Молнии мелькали, подобно зарницам орудийных залпов. Идти было трудно; с непривычки Томилов спотыкался о камни, о корни деревьев. Окликали часовые, спрашивая пропуск. Томилов завидовал Данилину, когда тот во тьме узнавал по голосу и называл по имени и фамилии десятки людей.
Томилов подумал: «Много надо потратить сил, чтобы так сблизиться с людьми отряда. Не то слово „сил“ — души, сердца, таланта надо много для этого. Не только память, не только время и упорство нужны, чтобы запомнить, знать каждого из этой массы одетых кто в бушлат, кто в гимнастерку, чернявых, рыжих, белесых, каштановых, веснушчатых, курносых, рослых, приземистых, худощавых и еще бог весть какими приметами наделенных матросов. Огромной должна быть любовь, вера в человека, чтобы видеть, чувствовать, слышать, узнавать каждого по голосу, по одному произнесенному слову».
* * *
Данилин звал Томилова ужинать по-хорсенски, то есть перед рассветом, с положенной порцией согревающего.
Томилов предложил зайти на пристань за Фоминым.
Но Фомина на пристани уже не было. Он был ранен осколком снаряда, его отвезли на Ханко.
Узнав об этом, Томилов расстроился и, мрачный, побрел за Данилиным в Кротовую нору.
Полил сильный дождь. Казалось, что небо сейчас отдает морю все начерпанное облаками за минувшие двое суток шторма. Молнии все чаще перемежались с зарницами канонады. Хорсен чадил, как залитая водой головня.
Томилов, промокший, ругаясь и отплевываясь, влез в Кротовую нору. До того приятно было очутиться в сухом тепле, что нора показалась уютной.
— Чего плюешься, комиссар? — посмеивался Гранин, освобождая Томилову место за столиком между двумя самодельными койками — его и Данилина; над Данилиным, на подвесной койке, спал обычно Пивоваров. — Привыкай к нашей природе. Дело к осени, на все дожди не наплюешься. Садись с нами ужинать. Аттестат ты свой сдал?
Томилов растерялся было, но тут же успокоился, видя, как щурится Гранин, отвинчивая пробку обшитой кожей фляги.
— А я думал, у вас по-фронтовому. Без продовольственных аттестатов.
— Думаешь, на фронте нет порядка? Ошибаешься. Ну, да ладно, берем тебя на довольствие, получай удовольствие. Отведай нашего коньячку с бензином. — Гранин налил всем по стопке. — Не пивал такого? Нам Купрейкин прислал. Налил, говорит, какой-то дурак перед войной в Выборге в цистерну из-под бензина спирт и отправил на Ханко. Теперь ведь не вернешь, а выливать жалко. Так что для некурящих это первый сорт… Что там сегодня твой численник семафорит, Федор? Может быть, родился Лавуазье? Или — как разводить землянику? — Заметив удивление Томилова, Гранин не без гордости пояснил: — По календарю живем. Ни одной даты не пропускаем. Только что, интересно, наш начальник штаба будет делать, когда календарь кончится?.. Новый теперь не скоро пришлют.
— Может быть, и скоро, Борис Митрофанович, — сказал Пивоваров. — С красным числом. С праздничным.
— Спасибо на добром слове. За будущий праздник Победы! Ну, будь здоров, Борис Митрофанович!
Томилов поморщился, глотнув вслед за Граниным спирт. Он с любопытством смотрел на Пивоварова, который ужинал, не притрагиваясь к положенной фронтовой норме.
— Федор Георгиевич дал зарок — до конца войны ни капли, — насмешливо пояснил Гранин. — А я вот — наоборот. Скорее в мирное время откажусь, потому что не положено. А раз положено — надо исполнять. Нельзя порядок нарушать. Верно, Данилин?
Данилин отмахнулся от знакомых шуток капитана. Больно ему было расставаться с отрядом, и Гранин это почувствовал.
— Ну вас к лешему! — рассердился вдруг Гранин. — Не компанейский вы народ. Уйдешь, Данилин, на Ханко — не забывай отряд. Заставляй их там пошевеливаться, когда мы просим огня. А то вон Федора сегодня заставили лезть на вышку и корректировать огонь. Будто Кобец не может найти себе другого корректировщика, кроме моего начальника штаба…
Томилову все время хотелось расспросить о Фомине, но он боялся, что после вечернего разговора его вопрос прозвучит укором. Наконец он не выдержал:
— Когда Фомина отправили?
— Не волнуйся… Ранило его легко. Я звонил. Он уже в госпитале… Гончарову досталось потяжелее, а Фомин — ходячий. Завтра выпишут в редакцию. — Гранин говорил тихо, глядя в сторону, словно чувствуя себя виноватым. — Молодчага твой корреспондент. Он про рану молчал, пока не отправил все шлюпки. А потом прибежал сюда. Одной рукой писал заметку и все приговаривал: «Повезло, повезло… Попади, говорит, осколок побольше, как бы, говорит, стал писать корреспонденцию о героях отряда капитана Гранина?»
Наступила неловкая пауза.
— На новом капэ скоро справите новоселье? — перевел разговор Данилин.
— Мы справим новоселье скорее, чем вы. Только на Подваландете. Думаешь, вперед не пойдем?
— Не беспокойся, Борис Митрофанович, пойдешь вперед, и я не отстану, — заверил Данилин. — Но, по-моему, обстановка складывается не для наступления на Подваландет. Надо крепче держать Ханко, острова.
— А что обстановка? Таллин-то ведь наш?
Томилов, знакомый с последней оперативной сводкой, полученной на Ханко, сказал:
— Боюсь, что уже не наш. Вчера фашисты прорвали вторую линию обороны и атаковали напролом. Бои идут в предместьях. Морская пехота и корабельный огонь сдерживают немцев.
— Бросили бы нас туда десантом, — вздохнул Гранин, — мы бы им показали!.. Ух, как охота после Маннергейма с Гитлером повоевать! В самый, кажется, огонь полез бы. Бить их хочется, бить!..
Пивоваров покачал головой и усмехнулся.
— Нам, Борис Митрофанович, надо здесь, на месте, свою силу показывать. Чтобы второго Эльмхольма не случилось.
Гранин весь как-то сжался и пристально посмотрел на Пивоварова.
— Ты что мне Эльмхольмом тычешь?.. Я звал туда финнов?..
— Не тебе одному тычу. Оба мы виноваты: прозевали врага. Допустили на берег. А надо не допускать.
— Запел Лазаря!.. Допустили, говоришь?.. А сотни две фашистов мы угробили или нет? А подсчитай, сколько они за сутки потеряли катеров, шлюпок, да не пустых — с солдатами. А сколько перебили авиация и артиллерия? Да сколько финны страху натерпелись — это не в счет? Значит, обескровили мы противника, да?!
Пивоваров молчал. И все молчали.
Гранин обвел всех тяжелым взглядом. В общем молчании он почувствовал укор.
— Мне самому больно. Вот тут! — он обхватил рукой горло, показывая, как ему душно. — За Фетисова я с ними еще посчитаюсь. Но ты видел сегодня воду в заливе? Красная. Запомнят они Эльмхольм.
— Это все верно, Борис Митрофанович, — спокойно сказал Пивоваров. — Однако давай в ближайшие же дни устроим разбор эльмхольмского боя с участием командиров рот, взводов и островных гарнизонов. Поучимся. Я прикажу писарям расчертить схемы всех фаз боя.
— Ты, Федор, хочешь академию тут открыть, генеральный штаб. У нас десантный отряд, а ты опять со своими схемами, табличками и расчетами. Как в дивизионе. Учить хочешь? А знаешь, как надо людей в бою учить? Ткнуть лбом в скалу, вот так, — Гранин выразительно показал, как именно он считает нужным обучать нерадивых командиров, — тогда сразу поймут, где право, где лево, какова тактика и каков метод обучения.
— Так мы лбы порасшибаем, Борис Митрофанович, — пожал плечами Пивоваров. — А чем худо открыть академию на Хорсене? Звучит отлично. Пусть каждый после боя узнает, что этот бой ему дал да чему научил.
— Что дал? — рассмеялся Гранин. — Остров удержали, вот что дал.
— Этого мало. Это еще не все…
— Ну, тогда возьми еще один остров, раз тебе этого мало. Вот возьми Порсэ. Там до черта минометов, житья нам не дают. Позавчера ходил я на Старкерн, там матросы песни запели, а с Порсэ сразу открыли огонь. Возьмешь Порсэ — это и будет то, о чем ты говоришь: академия в бою. А на бумаге разрисовать да умных слов наговорить — нетрудно!
Томилов понимал, что Гранин тяжело переживает недавний бой и потому сердится на спокойного и рассудительного начальника штаба. Томилов с нетерпением поглядывал на Данилина, ожидая, когда тот вставит в спор свое веское слово.
Но Данилин усмехался и молчал. Он эти споры слышал уже не раз и не сомневался, что все равно Пивоваров на своем настоит.
Такое невмешательство не понравилось Томилову. Он сказал:
— Начальник штаба, по-моему, прав.
— По-твоему? — с удивлением и насмешкой переспросил Гранин.
— Да. Нам, — Томилов подчеркнул это «нам», давая раз и навсегда понять, что он не намерен и часа считаться в отряде новичком и посторонним, долго приглядывающимся человеком, — нам и на Хорсене нужна академия. А уж если кого начнут стукать лбом о скалу, так это прежде всего нас самих командование стукнет. Вот матросы говорят: укрытий нет, от огня негде спастись. Оборону надо строить, дзоты и блиндажи.
Гранин слушал его с нарастающим раздражением.
— Ты думаешь, комиссар, мы век будем тут сидеть? Капэ строить, дзоты строить — много вы так навоюете. Мне Кабанов, когда отправлял сюда, что сказал? «Сформируйте, говорит, отряд для действий в тылу противника, как в финскую войну». А в финскую войну как мы с тобой, Данилин, воевали? Шли рейдом по Финляндии и никаких блиндажей и дзотов не строили. Сдадим острова пехоте, они будут строить, а мы пойдем вперед. Согласен, Данилин?
Пивоваров не дал Данилину ответить.
— Что же ты сравниваешь диверсионный отряд с обороной военно-морской базы? — возразил он. — Мы же тут фланги держим, защищаем Гангут!
— И не только Гангут! Ленинград, Москву тут защищаем!
— Ну, хватит стратегии! Данилину пора на катер, а нам за дзоты приниматься. — Гранин встал и вышел из-за стола.
Данилин на прощанье шепнул ему:
— Не серчай на комиссара, Митрофаныч. Горячий он. Но под огнем молодец, и матросы полюбят.
— Увидим, — буркнул Гранин, взял автомат и пошел поверять посты, сказав, что отдыхать ляжет позже.
* * *
Провожать Данилина на пристань пошел Томилов.
Эта ночь много дала ему. Он видел бой, видел людей в бою. Он не чувствовал себя в отряде новичком. Отряд родной. Хорошие в нем люди. Даже Щербаковский, настороживший было Томилова, сейчас нравился ему. А Богданыч? А орленок? А этот выдержанный и, видно, умница Пивоваров? А сам Гранин?
«Вот уже и поспорили», — подумал Томилов и усмехнулся: быстро вошел он в жизнь отряда. «Дети капитана Гранина», — вспомнилось ему. Томилов и сам уже полюбил этого славного, задиристого человека, но сейчас всеми силами как бы отбивался от его обаяния. Он уже понял, что Данилин здесь, как и в его дивизионе, не шибко перечил командиру, а Гранину нужен прямой, резко критикующий друг.
— Слишком круто ты начинаешь, Степан Александрович, — сказал Данилин, шагая рядом с Томиловым на пристань. — Гранин — человек своеобразный. Любит пофантазировать, увлекается, воевать хочет. Замечательный он командир, поверь мне. Я всяких повидал, двадцать два года служу. Отряд он сплотил за короткий срок. Любят его, не зря любят. Поправлять его надо, но не так, с бухты-барахты. Сначала разберись, войди в курс, что следует критиковать. И уж тогда говори прямо, что думаешь, раз у тебя характер такой.
— А я не намерен неделю «входить в дела», — возразил Томилов. — Это же не на продскладе, где можно неделю «принимать», «знакомиться», «осваивать». Сказать тебе правду?
— Режь!
— Историю с Прохорчуком знаешь?.. Так я вначале на тебя все сваливал. Новый, мол, я на дивизионе человек, а это не я, а Данилин проворонил. А потом перед начальником политотдела я, как мальчишка, краснел. Готов был сквозь землю провалиться.
— Что же, ты думаешь, у меня всюду позади прорехи?
— Нет, я так не думаю. Сегодня, когда мы по ротам ходили, я тебе завидовал. Но я никогда больше не скажу, что я-де человек новый, не успел «войти в курс». Ты сейчас уходишь, а я сегодня уже приступил к обязанностям комиссара отряда. Дивизионный комиссар сегодня же может с меня спрашивать, как с тебя. Вот что. В бою войду в курс дела.
— Горяч ты, Степан Александрович, — добродушно сказал Данилин. — А на вид такой спокойный, выдержанный… Действуй, как тебе кажется лучше, но не считай себя… Ну, как бы это сказать? Ну, новой метлой, что ли. Помогай Гранину и в руках держи себя.
— Это я обещаю, — сказал Томилов и пожал Данилину руку. — Буду помогать ему всем, чему меня учили. По душе он мне не меньше, чем тебе. Но потакать, прости, не буду.
Назад: Глава седьмая На скале
Дальше: Глава девятая Комиссар отряда