Глава пятая
Пост Сосунова
В августе, в новолуние, когда совсем пропадает месяц, бывают на Ханко ночи душные и темные. На небе блещет неисчислимая россыпь звезд. Море лениво переливается. В воздухе тихо. Ветра нет. Но кажется — ветер рядом и буря рядом: затаились в засаде. Все в такой ночи звучит как предостережение: и шорохи слишком спокойных волн, и жалобный скрип дерева, и учащенный стук собственного сердца, предчувствующего грозу.
И вдруг ветер качнет верхушки сосен, сорвет лист с низкорослой березы, застонет в побегах молодого дубка, затанцует на вскипающей волне, вспенит столько белых бурунов, будто множество торпед разом вспороло гладь моря. И все изменится в природе. Море становится бугристым, как горный кряж. Ветер рушит его вершины, снова вздымает их, крутит и ввинчивает смерчем в облачное низкое небо. Тогда море штормит неделю-другую, бунтуя, кидаясь на рифы, на одинокие скалы, на корабли, подмывая гранит утесов, затопляя отлогие необитаемые берега. Мчатся день за днем тучи, заслоняя солнце и нарождающийся месяц. Льют частые дожди. Ревет буря. Потом ветер разгонит тучи и улетит на другие широты, а море, освещенное полной луной, еще долго будет рокотать и ворчать, прежде чем застынет в ленивом штиле.
В такую предштормовую ночь телефониста Сосунова послали с Эльмхольма на Хорсен за продуктами.
В пехотинском гарнизоне Эльмхольма Сосунов был единственный матрос. Помимо телефона, в его заведование входила и шлюпка. Каждую ночь он привозил на ней с Хорсена бидоны с горячим борщом и кашей. Худенький, жилистый Сосунов выгребал в любую непогоду, и солдаты-островитяне знали, что даже в шторм матрос вовремя доставит бидоны в бухточку, примыкающую к болотистой лощине перед южной оконечностью Эльмхольма.
Обычно Сосунов возвращался от Хорсена напрямик, мимо Талькогрунда, и даже в полной тьме не плутал. Но сегодня ему пришлось труднее. Он уклонился от маршрута, зайдя на обратном пути на Фуруэн за Григорием Бедой.
Возвращался Сосунов к полуночи. Шлюпку он вел почти вслепую, не видя ни берегов, ни ориентиров, кроме Большой Медведицы, обычно опрокидывающей свой ковшик прямо над носом шлюпки, а сейчас справа по борту. Но Сосунов словно чувствовал направление и греб, не рыская, медленно и осторожно.
На корме, оседлав теплый бидон с борщом, удобно устроился Беда. Сосунов с трудом различал его силуэт, и порой, когда ему становилось жутковато, он негромко окликал спутника:
— Григорий, а Григорий, вы здесь?
— А куда же мне деться! — лениво отвечал Беда.
— Кто знает! — отшучивался Сосунов. — Вы так молчите, будто растворились…
Сосунов не выносил молчальников, да еще в такую смутную ночь. Тихоней он казался только перед начальством, и то потому, что его друг Желтов любого затмит своим красноречием. А вообще Сосунов любил поговорить по душам. Он очень досадовал, что не с кем поговорить: разлучили его с Васей Желтовым, а Желтов умел и выслушать и рассмешить товарища.
Вспомнив друга, Сосунов все так же негромко спросил Беду:
— Знакомы с моим приятелем Василием Желтовым, Григорий?.. Он на Фуруэне снайпером желает быть. Как вы…
Сосунов подождал ответа и, не дождавшись, закинул за друга словечко:
— Да вот горе: оптики у Василия нет. Капитан Гранин ему при мне сказал: добывай оптику хоть со дна океана. Добудешь, говорит, может, и в снайперы зачислю…
Беда зевнул.
— Очень трудно. Снайперская винтовка — редкость.
— Вот и я говорю: где же Василий возьмет оптику? Если бы вот вы, Григорий, помогли, тогда, конечно…
— Я твоего дружка немного знаю, — уклонился Беда.
— Познакомились?
— Лежал со мной на позиции.
— Ну, хороший он парень, верно? — Сосунов нагнулся вперед, вглядываясь в невидимое лицо Беды.
— Рыжий, — неопределенно протянул Беда. — Чуб бережет.
Сосунов тихо засмеялся.
— За чуб ему достается. Ох, как достается. А все равно бережет. Мы вместе призывались. Село такое есть на Оке — Дубровка. Может быть, слыхали?.. Я там в разлив почту развозил на колхозном катере… Если б не Василий, не служить бы мне на флоте. Военком говорит: «Куда тебе на флот с твоим здоровьем!» А я же здоровее любого, я крепкий. Кость наша такая узкая. Спасибо, Василий объяснил, что я катерный моторист…
— Что же ты в телефонисты попал? — поддел Сосунова Беда.
— Все потому же: по внешности! А Василия сразу к орудию. Ох, Василий — везучий человек! Не поверите — Василий военкома уговорил: не стричь. Меня вот сразу постригли. Наголо. А ему многое сходит.
— Это всегда — кому как. Кто понахальнее, свое берет.
Сосунов обиделся:
— Зря вы, Григорий, так говорите. Чуб — это дело десятое. Бывает у человека слабость. Я вот люблю компанию. Одиночества не люблю. Даже боюсь быть один, честное слово. А Василий — человек очень храбрый. Честный человек. Он и в темноте совершенно спокойный. У него все данные для снайпера есть. Выдержанный. Ночью и то видит.
Беда молчал.
Он вспомнил: сколько одиноких странствий было на его веку! Начиная с коллективизации, с шестнадцати лет. В последние годы перед военной службой он даже полюбил свою кочевую жизнь. Любил трястись по таежным дорогам, по межовкам в плетеном коробке, двустволка рядом, под рукою: и лошадь уже не пугалась, когда он на ходу стрелял по куропаткам, — она потом смирно ждала на дороге, пока хозяин подберет дичь.
— А мне не привыкать, — глухо произнес наконец Беда.
Сосунов уже потерял всякую надежду услышать голос своего молчаливого спутника.
— К чему не привыкать, Григорий?
— Вообще. Ездить. С места на место. Как прежде. Из бригады в бригаду. Тракторы лечить.
— Вы тракторист, Григорий? — Сосунов даже придержал весла. — И я хотел в трактористы. Возчиком работал, прицепщиком, заправщиком, а трактористом — не удалось…
— А ты знай дело, греби. — Беда вздохнул. — Разъездной механик я. Всюду желанный гость. А встречали как! Весной до бригад и лодочкой и вброд приходилось добираться. Промокнешь весь, озябнешь. К костру зовут. В вагончик приглашают. Где какая дичь — все покажут. Почет механику!..
— Снайперу тоже почет, Григорий. Очень матросы уважают вас… И пехота уважает…
— Ладно, — с ленивым достоинством сказал Беда и надолго замолчал.
А Сосунов будто сам себе сказал:
— Эх, как жили до войны!..
Шлюпка ткнулась во что-то вязкое.
Сосунов вскочил, вынул из уключины весло, нащупал веслом мель, уперся и сдвинул шлюпку с места. Сдвинул тихо, при молчаливом, казалось ему, равнодушии Беды. Сев на место, Сосунов вложил весло в уключину, поправил ветошь, которой была обмотана уключина, чтобы не скрипела, и снова стал грести.
— Тьма проклятая, — сказал он, оправдываясь. — Я привык ходить другим путем…
Беда подумал: «Не болтал бы — не натыкался бы», — но сдержался и смолчал.
А Сосунов досадовал, что не видит — осуждает его Беда или нет. Он поерзал, поерзал на банке, не вытерпел и зашептал:
— Григорий, а Григорий! Вы меня слышите?
— Угу.
— На Стурхольме такое творится безобразие! — Сосунов возмущенно кивнул куда-то в сторону финского берега. — Повадились к ним на остров какие-то бесстыдницы. Подходят к берегу, станут против нашего мыска и дразнят бойцов. До чего подлый народ! Пульнуть бы их, а?
— Я по бабам не стреляю, — нехотя вполголоса ответил Беда.
— Их только попугать надо снайперским выстрелом. Чтобы отвадить.
— Патроны счет любят.
— Патроны! В Борщевой есть и патроны, и гранаты, и снаряды.
— Что это еще за Борщевая?
— Бухта, куда мы сейчас причалим. Это так красноармейцы ее назвали, потому что мы туда борщи доставляем.
— Детство все это. Война не детская забава.
— А вот на Хорсене тоже согласились с этим названием: бухта Борщевая. А то ведь сегодня один возьмем «хольм», завтра другой — запутаешься без названий. Там лощинка начинается, ребята эту лощинку назвали Арсенальная. Чего только финны в этой лощинке не побросали: полный арсенал. Подберу вам патрончиков, сколько хотите.
— Финские патроны мне не подходят.
— Там всякие калибры найдем, Григорий. Вы еще не знаете, какой у нас богатый остров.
— Знаю я ваш остров, — мрачно проговорил Беда. — Я там Маннергейму десятка два могил сотворил.
Сосунов поежился и навалился на весла. Шлюпка рванулась вперед. Вода за кормой хлюпнула. Скрипнуло весло — ветошь на уключине прохудилась. Над шлюпкой сейчас же зачастило: «Фьюить… Фьюить… Фьюить…»
— Но, но! Легче гресть! — рассердился Беда. — Надо… аккуратненько! Финны осветят и начнут не так стрелять.
— Нет. Это какой-то шальной стреляет, — объяснил Сосунов. — До рассвета финны попрятались по блиндажам. Когда темно, они прячутся.
— Откуда ты можешь знать, где финны?
— Думаете, телефонист, так ничего толком не знает? — обиделся Сосунов. — Я каждое утро отпрашиваюсь у командира на мысок и стреляю по Стурхольму. С вами, конечно, не равняюсь. Оптики у меня нет. Но от мыска близко до финнов. Знаете, как близко? Все видно и все слышно. Кричат недавно: «Рус, сдавайся, вам хлеба по двести граммов выдают!» А какой-то финн оттуда по-русски крикнул: «У нас и того меньше!» Только его свои сразу шлепнули. Я сам слыхал выстрел…
— Распустили вы противника! — Беда произнес это таким тоном, каким когда-то при нем Антоненко укорял летчиков. — Сбивать их надо. Не давать разгуливать да еще покрикивать.
Сосунов горячо возразил:
— У нас на острове очень боевой народ. Мне для узла связи построили блиндажик, до шестидюймового — все выдержит. Окопчики себе роют. Говорят, если вперед не уйдем, построим даже доты, основательные, как метрополитен. А у нас это очень трудно сделать. Вы бывали в Москве в метрополитене? А я бывал. Приезжал на сельскохозяйственную выставку… Вы на мысочек пойдете, Григорий? Хотя снайперам удобнее стрелять издалека. Тогда советую пойти на скалу над лощиной…
— Там видно будет! — пробурчал Беда.
Он вспомнил дни, когда Эльмхольм был для него берегом врага. Он ходил тогда вокруг этого острова по скалам, скрывался от вражеских автоматчиков и снайперов и стрелял в каждого вражеского солдата, который попадал в перекрестье его оптического прицела. А вот теперь он идет на тот же Эльмхольм спокойно, как победитель. И дальше так пойдет вперед, на следующий и на следующий остров, делая все новые и новые зарубки на винтовке — в вечную память капитана Антоненко.
Шлюпка вошла в защищенную бухточку и, шурша килем по отмели, уткнулась в песок и легла на бок.
Уверенно, будто приходил сюда не впервой, Беда выпрыгнул на берег. Сосунов повел его из бухты Борщевой через лощинку Арсенальную к себе на узел связи, в блиндажик, вырытый солдатами в центре острова, возле большого, в человеческий рост, обломка скалы.
Там, на покатой глыбе гранита, стоял деревянный ящик телефонного аппарата. Рядом коптилочка. А в углу постель из мелко порубленных веток березняка и елок, покрытых матросской шинелью.
На узел связи по очереди заглядывали все двадцать восемь бойцов островного гарнизона, наполняя котелки и манерки горячим борщом и быстро остывающей пшенной кашей. Каждый кланялся Григорию Беде, с любопытством вглядываясь в освещенное коптилкой угрюмое лицо знаменитого снайпера. Многие приглашали Беду на свой пост, обещая надежное укрытие и хорошую цель. Беда неопределенно хмыкал, размышляя: «Да тут не узел связи, а настоящая забегаловка. Дадут ли поспать мне сегодня?» Не то чтобы он зазнавался, набивал себе цену в глазах почитателей, просто его клонило ко сну. Уставал он за день неимоверно. Он ходил на снайперскую позицию, как на работу, каждое утро. Иногда охота начиналась чуть свет и продолжалась дотемна, а в полнолуние — и за полночь. Но сегодня была такая тьма, что Беда, мечтая поскорее заснуть, с досадой думал: «И ночь пропадает, а к утру, чего доброго, шторм разыграется, тогда шюцкоровцев не вытянешь из убежища».
Сосунов еще пытался рассказать Беде про всякие островные новости, но Беда лег спать на постель, которую уступил ему хозяин. Утром он должен быть свежим, спокойным и зорким.
Сосунов сидел рядом и охранял сон снайпера. Он укрыл Беду его маскировочным халатом и вдобавок своим бушлатом.
* * *
И вот действительно кончился штиль.
Хотя в воздухе царил покой, по морю побежала зыбь. Волны, толчась в тесноте шхер, с шипением выплескивались на берег. Где-то далеко бушевал шторм, и волна опережала ветер.
Но ветер, улюлюкая, догнал ее.
Ветер задул коптилку возле телефонного аппарата.
Сосунов сжался в темноте. Сердце колотилось часто и тревожно. Шумы за стенками блиндажика нарастали. Ветер, как боцман дудкой, свистал всех наверх; раздавался режущий, зловещий звук: «Вжииыоуу — бах!»
«Трехдюймовый, — определил Сосунов. — По пулеметчикам».
И снова сквозь рокот моря: «Вжииыооуу — бах! Бах! Бах!.. Бом! Бом!.. Бом! Бах-бах-бах!.. Бах-бах-бах!..»
«Шестидюймовки! Батареей! А укрыться ребятам негде. И чего это финнам не спится в такую ночь?»
И снова свист. Ближе, ближе. Но это не снаряд. Это ураган вырвал на берегу расшатанное взрывом дерево, пронес его куда-то в сторону, пробарабанив по блиндажику градом камней, комьями мокрой земли и сучьями.
Дым, гарь, вода, осколки, песок — всякая муть сыпалась в блиндажик.
Сосунов выбежал из блиндажика посмотреть, что происходит.
Фьюить… Фьюить… Фьюить… — посвистывало над головой.
Сосунов взглянул на небо; недавно звездное, оно стало совсем темным. Ни одной блестки — тьма.
Рвануло бескозырку. Сосунов схватил ее обеими руками и надвинул на лоб. Мимо пробежал командир.
— Доложи наверх, что финны ведут штурмовой огонь тремя батареями, а также ротными минометами.
«На мысок, наверно, побежал», — возвращаясь на узел связи, подумал Сосунов и почувствовал себя совсем одиноким. Бойцы — каждый на своем посту вдоль побережья. А Беда хоть и сопит рядом, но что в нем толку? Разве его разбудят шторм, снаряды, если все еще тьма над заливом и нельзя стрелять из снайперки? Вот если бы блеснула заря, хоть лучик света — сразу бы вскочил Григорий Беда. Или самолет прогудел бы над головой, — кажется, это единственный звук на войне, который способен поднять Беду и ночью. А сейчас спит и спит.
Сосунов присел на корточки, левой рукой схватил трубку, а правой стал накручивать ручку телефона.
— «Осока»… «Осока»… — вызывал он Хорсен, сменивший в эту ночь позывной. — «Осока»… «Осока»… Я «Камыш»… Я «Камыш»…
— А, «Камыш»! — откликнулся писарь Манин. — Ну как? Шумит камыш, деревья гнутся?
— Шумит, шумит! — радостно подхватил Сосунов, счастливый, что услышал наконец живой и бодрый голос. — Бьют шестидюймовыми. Запиши донесение…
— У нас тоже весело, — сказал писарь, приняв донесение «Камыша». — Ты жди. Сейчас доложу…
Сосунов ждал и думал: что затевает в такую ночь противник? Десант? Или перепились финские артиллеристы?..
— «Камыш», «Камыш»… Я «Осока», «Осока»… Слышишь? Сосунов? Готовность один. Гостей ждите. От аппарата не отходи. У меня все.
— Есть от аппарата не отходить! — взволнованно ответил Сосунов, почувствовав по неожиданной сдержанности веселого писаря всю серьезность происходящего.
* * *
Вместе со штормом нарастал и артиллерийский шквал. Трудно было различить, когда воет ветер, когда высвистывает снаряд. Удары грома перемежались с разрывами, и то в небе, то на скалистых берегах Хорсенского архипелага загорались и гасли молнии. Временами лил дождь. Стрелки, автоматчики, пулеметчики мокли под дождем, на колючем ветру, слушая, высматривая, выжидая. На гребне скалы Фуруэн, как на носу корабля, держал вахту матрос Василий Желтов.
Какой матрос, попав на береговую службу, забудет про корабль! Как бы ни полюбил он богатырскую силищу и премудрую сложность дальнобойного берегового орудия, как бы ни увлекся суровой романтикой жизни в приморской глуши, на маяке или на пустынном посту службы наблюдения и связи, доступном, кроме матроса, только ветру и птице, он всегда останется верен морю, кораблю, корабельной семье и корабельным обычаям. Уходит на сушу десантник, добровольно покидает корабль, сам рвется в морскую пехоту, в наступательный бой. Но счастливейшими минутами этого боя становятся именно те минуты, когда он ночью или днем, в канун боевой грозы или в самую грозу идет к чужому, неведомому берегу морем, на катере, на шлюпке или вплавь. Он матрос — и всюду, всегда хочет быть матросом. И на суше кухню он назовет камбузом, повара — коком, пол — палубой, комнату — каютой, потолок землянки — подволоком, крюк — гаком, веревку — тросом, а болтовню словоохотливого товарища — травлей. Матрос не чистит, а драит, не привязывает, а принайтовывает и вместо «ура» кричит в атаке «полундра». И недаром моряк, уходящий в запас, точнее — не в запас, а в долгосрочный отпуск, сохраняет тельняшку, пока она не разлезется на полосы, ремень с бляхой, пока им не завладеет сын, и штормовую походочку, пока ноги способны крепко становиться на землю, чуть раскачивая корпус — так, как будто под человеком не твердая земля, а палуба на зыбкой волне.
Все, чему учили любого моряка в первый год после призыва, вся корабельная матросская наука: гребля, плавание, флажный семафор, умение вязать узлы — прямые, плоские, рифовые, шкотовые, беседочные, сваечные, шлюпочные, стопорные, бочечные, охватить надежным стропом любой груз, сплести мат, изготовить кранец, покрыть любыми красками все, что потребуется, от куска парусины до корпуса корабля, — все это не забудется никогда, кем бы потом матрос ни стал: артиллеристом, механиком, связистом, морским пехотинцем или гражданским человеком.
Желтов лежал на возвышенной северной части Фуруэна, как впередсмотрящий боевого корабля. Скалу, как палубу, захлестывал шторм. Желтов терпеливо сносил и шторм, и злой ветер, и дождь, вглядываясь в тьму, настолько густую, что, кажется, ее можно было ощупать руками; он вслушивался в хаотические ночные шумы. Зрение обострилось, и глаз моряка различал, где тень волны и где гранитный выступ, штурмуемый этой волной. Слух стал тоньше самого музыкального слуха: ухо Желтова, как ухо акустика на корабле, отличало грохот штормового обвала от всплеска поднятого снарядом водяного столба, скрип дерева от скрипа весла в уключине и частый стук автомата от тиканья слабосильных моторчиков на шюцкоровских шлюпках.
Желтов услышал и увидел поднятые волной финские шлюпки еще до того, как их осветила молния.
А молнии зигзагом разрезали тьму, озаряя переполненные солдатами моторки. Замершие в одинаковой позе — друг к другу плотно в затылок, солдаты выглядели беглецами, спасающимися после кораблекрушения.
Желтов высвободил спрятанную на груди под бушлатом ракетницу и выстрелил сигнальной ракетой, тотчас снесенной ветром куда-то в сторону. Потом он нажал на спуск автомата, выпуская без передышки весь диск, лишь бы увидели ракету и услышали его стрельбу.
* * *
Вовремя обнаружить врага — это подчас выше любого подвига. Как от вахтенного на корабле может зависеть судьба экипажа, так от Желтова зависела в эту ночь оборона Хорсенского архипелага.
Гарнизон Эльмхольма, предупрежденный с Фуруэна об опасности, расположился подковой на северных рубежах острова. Гарнизон уже поредел. Артиллерийский и минометный огонь вывел из строя часть плохо укрытых солдат. Каждую пядь Эльмхольма финны заранее пристреляли, а дзотов, способных выдержать шестидюймовый снаряд, еще не было: трудно укреплять каменистый остров под прямым огнем, у противника на виду. И вот, считая раненых, на острове осталось восемнадцать человек.
Шестнадцать лежали в разных местах побережья, не подпускали шюцкоровские шлюпки к берегу до тех пор, пока мина не разбила пулемет на гранитном мыске, — там противник и высадил десант.
Семнадцатый сидел в блиндажике у телефона, поминутно докладывая «Осоке» о ходе боя и требуя огня на гранитный мысок.
А восемнадцатый все еще спал, беспокойно спал на хвойной постели Сосунова. И ему казалось, что угрелся он у костра на свежей соломе, еще хранящей сытные запахи поля, а кругом тарахтят, тарахтят тракторы и кто-то опять ищет механика, кто-то трясет его за плечо, толкает, кричит…
— Беда, Беда! — будил снайпера Сосунов. — Вставай, брат Беда! Финнов поднавалило столько, а ты спишь?
Беда вскочил, выбежал из блиндажа и остановился, ошеломленный.
Стрельба, крики, шторм, — а спал-то он всего час, не больше. Он никак не мог прийти в себя, пока не почувствовал ожога в плече. «Какое? — испугался Беда. — Правое?.. Влип. Не смогу стрелять…»
Его окликнул Сосунов:
— Григорий, скорей! Вас капитан к телефону требует.
Беда вернулся в блиндажик, присел рядом с Сосуновым на корточки, взял правой рукой эбонитовую трубку и не смог поднести ее к уху.
От плеча по руке щекочущей струйкой бежала кровь.
Беда наклонился к аппарату — закружилась голова.
— Немедленно иди к пристани, — услышал он резкий голос Гранина. — В драку не ввязывайся. Бери шлюпку и вместе с ранеными переправляйся на Талькогрунд. Туда пришлю за вами Бархатова.
— Товарищ капитан… Трудно тут… Как же мне тикать?!
— Ты что у меня боевое время отнимаешь? Сказано — иди, так иди. Отвечаешь передо мной за свою жизнь! Понял?
— Слушаюсь, товарищ капитан.
Беда тяжело положил трубку, застонал, но не от боли в плече, а от стыда перед товарищами, которых ему приказано покинуть.
Сосунов схватил трубку и почувствовал что-то липкое и вязкое на ладони.
— Вы ранены, Григорий?
— Что ты… — хрипло, возможно спокойнее протянул Беда. — Я еще покрепче тебя…
— Слушаю! — частил уже в телефон Сосунов. — Я «Камыш»… Я «Камыш»… Есть, есть. Сейчас отправится… Держимся… Спасибо…
И вдруг, для внушительности деланным баском и несвойственным ему тоном, прикрикнул на Беду:
— Сполняйте приказание, товарищ снайпер. Один вы исход боя не решаете. Живо в бухту, к шлюпке! Передайте по дороге бойцам, что капитан Гранин обещает поддержку.
Левой, здоровой, рукой Беда подхватил винтовку и побежал из блиндажика к бухте Борщевой за лощинкой, где осталась шлюпка, на которой он пришел на Эльмхольм. Беда слышал позади голосок Сосунова:
— «Осока»… «Осока»… Я «Камыш»… Я «Камыш»…
В шлюпке уже лежали трое. Кто-то усадил в нее и Беду, отпихнул шлюпку от берега и крикнул:
— Берись за весла, матрос!
«Думают, матрос бежит!» Беда нагнулся к пассажирам, но не разглядел их лиц. Двое лежали на рыбинах, третий привалился к кормовому сиденью.
— Берись за весла, матрос, чего медлишь! — не сказал, а простонал кто-то в шлюпке.
Беда понял, что гребцов в шлюпке нет. Он один способен грести.
Ветер гнал суденышко куда-то в сторону, кажется к финкам. Беда сел на банку, зажал винтовку коленями, стараясь прикрыть от воды оптический прицел. Левой рукой он нащупал весло, вставил в уключину, но сообразил, что так шлюпка пойдет к Фуруэну или к финнам. Надо грести правым веслом, если невозможно двумя.
Беда перенес весло на правый борт, — левой рукой неудобно грести, мешала винтовка. Он стал снимать бушлат.
Набухший кровью рукав прилип к телу. Беда сдирал его, как живую кожу с руки.
Беда снял с себя бушлат, обернул им оптику и положил винтовку под ноги, на рыбины, толкнув кого-то из раненых.
Теперь он взялся двумя руками за весло. Шлюпка плохо слушалась, но шла.
— Разуй весло… — прохрипел кто-то из раненых.
«Да, надо освободить от ветоши, легче пойдет».
Беда спросил:
— Может кто-нибудь разбинтовать второе весло?
— Я могу, — откликнулся другой раненый. — Оно тут, подо мной.
Пока он возился, Беда тяжело греб. Тельняшка была мокрая; Беда теперь чувствовал, где вода и где кровь. При каждом движении боль и теплая струйка от плеча к груди.
Беда не выдержал и застонал.
— Ты что, ранен, матрос?
— В плечо, — подтвердил Беда.
— Возьми… готово…
Беда нагнулся и взял протянутое ему весло.
— У меня только ноги перебиты, а руки целы, — сказал раненый. — Если бы посадили меня на скамью, и я бы греб…
— Лежи уж. Я сам.
Беда вставил оба весла, и шлюпка пошла легче. Переваливаясь с волны на волну, она рыскала, но все же приближалась к Талькогрунду. На этом островке, еще меньшем, чем Фуруэн, находился промежуточный пост связи. Если прерывалась прямая линия, соединяющая Эльмхольм с Хорсеном, можно было разговаривать через Талькогрунд.
— Нагнись, перевяжу тебя, — сказал раненый, когда Беда вытянул шлюпку на берег и собрался уходить.
Беда достал из бушлата индивидуальный пакет и нагнулся к красноармейцу, раненному в ноги. Тот, стягивая Беде плечо бинтом, сказал:
— Навылет. Это хорошо. Рука будет цела.
— Стрелять смогу?
— Что же ты раньше молчал? Тельник весь мокрый. Крови много ушло. Я ж санинструктор взвода. Перевязал бы.
Солдат помог Беде накинуть на плечи бушлат. Беда схватил левой рукой винтовку и поднялся к землянке, где находился телефон.
В полутьме настойчиво трещал аппарат. Никого в землянке не было. Беда схватил трубку.
— «Орешек»… «Орешек»… «Орешек»… — услышал он знакомый голос вызывающий Талькогрунд. И тут же: — «Осока»… «Осока»… «Осока»… Я «Камыш»… Я «Камыш»… «Орешек»… «Осока»… «Орешек»… «Осока»…
— Это кто, Сосунов? — откликнулся Беда.
— Точно. А ты кто?
— Беда.
— Откуда?
— С «Орешка»!
— Почему не идешь дальше?
— Не могу грести. Ранен.
— Вот горе-то! Перевязал хоть рану?
— Красноармейцы перевязали. Что у вас?
— Окружают. Мало нас осталось. А где Червонцев?
— Нет здесь никого. На линию, наверно, вышел.
— Есть у тебя с «Осокой» связь?
— Сейчас попробую. А ты гранату приготовил, Степа?
— В руке держу. Вызывай «Осоку»…
— Держись, Степа… «Осока»… «Осока»… Я «Орешек»… — Но «Осока» молчала.
Когда искорка тока побежала наконец от Хорсена к Талькогрунду по проводам, где-то соединенным рукой телефониста, Беда услышал голос Гранина. Гранин, видно, сам встал к коммутатору, настойчиво вызывая то «Осоку», то «Орешек», сердясь:
— Куда вы пропали! Связь держать не умеете! «Орешек»… «Орешек»…
— Я «Орешек».
Гранин не обратил даже внимания, что с «Орешка» ответил не телефонист Червонцев.
— Давай скорее на прямую «Осоку».
Беда, как умел, соединил провода, и ток — искорка жизни — побежал через Талькогрунд дальше, к блиндажику Сосунова, на Эльмхольм.
— Я «Осока», товарищ капитан, — услышал Беда сразу возмужавший и окрепший голос Сосунова. — Большой десант. Много финнов поналезло. На деревья, на скалы лезут.
— Командир где?
— Не видно, товарищ капитан. Наши отошли за лощину, к скале.
— А ты чего там торчишь? Бери телефон. Беги на скалу.
— Не могу, товарищ капитан. Кругом финны. Много солдат. Есть и черные, морские.
В мембране что-то защелкало. «Камыш» замолчал. Через некоторое время снова донесся голос Сосунова:
— По мне стреляют. Бросают в меня гранаты… Извините, одну минутку…
Беда слышал, как стукнула о телефонный ящик трубка, брошенная Сосуновым. Вот Степа схватил автомат, выбежал из блиндажика. Сейчас даст очередь… В трубке забарабанило. Очередь. Очередь… Еще какие-то хрипы. Удар… Взрыв… Тихо так, будто оборвалась связь.
— Убит?..
Словно рядом Беда слышал частое дыхание Гранина, не проронившего ни звука.
На линии слушали «Камыш».
— Это я маленько пострелял, — как бы извиняясь, заговорил вдруг Сосунов, и голос его прозвучал так ясно, будто он разговаривал в соседней комнате. — А то сильно привяза…
— «Камыш»… «Камыш»…
— Степа… Степа…
— «Камыш»… «Камыш»… «Орешек», не мешай… Алло, «Камыш»…
Все разом стали вызывать Сосунова, но он молчал. Ни тресков, никаких шумов — связь с «Камышом» прервалась.
— «Орешек»… «Орешек»… Беда прибыл?
— Я здесь, Манин, — откликнулся Беда на знакомый голос штабного писаря. — Доложи капитану, что в шлюпке у Талькогрунда ждут раненые.
— Сейчас за вами придет Бархатов. Капитан приказывает тебе идти к шлюпке… «Камыш»… «Камыш»… Я «Осока»… Я «Осока»…
Медленно, словно надеясь еще услышать ответ «Камыша», Беда отнимал трубку от уха и тихо, чтобы не поранить, не разбить молчащую мембрану, положил трубку на деревянную крышку телефона.
Серело штормовое небо. Беда вылез из землянки, не видя света. Он спускался к морю, сжимая снайперку здоровой рукой.