Глава четвертая
Новый рубеж
Связной с Фуруэна пришел перед рассветом, когда Гранин собрался посылать туда с новой группой лейтенанта Фетисова.
Еще не отдышавшись от бега, в Кротовую нору пролез стройный юноша в кирзовых сапогах, в перепачканных глиной брюках и в аккуратном бушлатике, который он успел, прежде чем войти, отряхнуть. Низкий потолок вынудил его пригнуть голову, хотя ему очень хотелось стоять перед Граниным прямо. Ленточки с якорьками на концах свесились вперед, а золотистая надпись на ленточке при свете коптилки выглядела тускло, так что с трудом можно было прочитать стертые временем и морской водой буквы: «Сильный».
Ленточка всегда напоминала Алеше подвиг отца и катер «Двести тридцать девятый». А литые, надраенные чистолем латунные пуговицы, нашитые на бушлат вместо обыкновенных, штампованных, горели даже во тьме, как дорожные знаки на шоссе; их подарил Алеше Терещенко, и это незримо связывало Алешу с человеком, который видел и помнил подвиг отца.
Минут десять назад Алеша выскочил из шлюпки и пустился бежать вверх по крутизне обрыва, к командному пункту. Он спешил с донесением от Щербаковского.
Вся группа, вместе с Щербаковским, Богданычем, Макатахиным и Алешей — десять человек, медленно и бесшумно добралась на двух шлюпках до Фуруэна и пристала к берегу, где накануне бритоголовый финн принимал термос с похлебкой.
В этой тыловой части острова охраны не было. Щербаковский выведал у Богданыча все, что тот знал про островной гарнизон, и приказал каждому действовать ножом самостоятельно и тихо, чтобы до срока не привлечь внимания соседей к Фуруэну.
— Н-ожи в зубы, — Щербаковский шепотом наставлял матросов, сгрудившихся возле него на берегу. — П-ползком. Не стрелять. Старайся ножом прямо в…
Он осекся, вспомнив про Алешу.
— Ты, сынку, оставайся в шлюпке. Нечего тебе ножом гадов резать. Т-ри раза мигну ф-онариком, жми на Хорсен, докладывай капитану: «Ив-ван Петрович Щербаковский Ф-уруэн взял!»
И Алеша ждал в шлюпке час, ждал два, слушая, как стонут надломанные снарядами сосны, и вздрагивая при каждом далеком выстреле. Он гладил ложе автомата и был готов прийти на помощь друзьям. Но, кроме скрипа деревьев и плеска воды, не слышно было ни звука, и Алеша не знал, хорошо это или плохо.
А когда, наконец, наверху трижды мигнул фонарик и Алеша понял, что все хорошо, он оттолкнул шлюпку от берега и взялся за весла.
Он греб долго, плутая во тьме среди камней и натыкаясь на банки, давно переименованные им в рифы. Риф — это звучало более романтично, хотя Щербаковский, показывая свою ученость, однажды заспорил: «У вас, м-ожет быть, в девятом классе этого не п-проходили, а я эти рифы лично изучал, на к-орабле ходил. Р-ифы бывают т-олько из кор-раллов и встречаются лишь в т-ропических м-орях…» Из кораллов ли рифы или, как тут, у берегов Финляндии, из гранита и песчаных наслоений, но Алеше они в эту ночь причинили много зла. Алеша поминутно вылезал из шлюпки в воду, сталкивал шлюпку с мели, греб дальше и снова натыкался на рифы, пока, наконец, не добрался до Хорсена.
Его вынесло не к переправе у развалин дома, а к подножию той высоты, по которой он уже однажды взбирался, спеша на выручку к бойцам сержанта Нечипоренко.
— Потери есть? — спросил Гранин, выслушав рапорт Алеши.
— Все было тихо, товарищ капитан. Иван Петрович приказал бить ножами. Я в шлюпке долго плутал. Темно, не привык. Разрешите возвратиться?
— Передай Щербаковскому: держать Фуруэн до смены. Укрыться от мин и ближнего огня. Снарядов не бойтесь: слишком близко к Эльмхольму и Стурхольму не станут стрелять. Побоятся попасть в своих. Подготовьте позицию для Беды. Пришлю его к вам с пополнением. Повтори!
Гранин не мог без ласки смотреть на Алешу, повторяющего приказ.
— Молодец! — одобрил Гранин, когда Алеша все точно повторил. — А теперь зайди к Загребельному, возьми подарки для каждого из вас. С Ханко из госпиталя девушки прислали для самых лучших бойцов отряда. Иди.
Старшина Загребельный, он же начальник пристани, он же начпрод, он же начхоз отряда, прозванный «Голова-ноги» за вечные охи и жалобы на занятость — «Голова-ноги вертятся от стольких дел», — предоставил Алеше право выбора.
— Десять подарков на вас. Девять — на остров, один, любой, бери себе.
Алеша выбирал.
Завернутые в целлофан таинственные коробки. Мешочки с мотками суровых ниток и иголками, с набором форменных, больших и малых, морских пуговиц. Расшитые крестиком кисеты. Фляги в малиновых, из плюша штор, чехлах и, кажется, полные. Курительные наборы — табак, спички, лист тонкой папиросной бумаги из энциклопедии Брокгауза и Эфрона с печатной надписью: «Древнерусский орнамент. Картогр. зав. А. Ильина. СПБ». Мыло «Крымская роза». Варежки, связанные чьей-то заботливой рукой.
Сколько тепла, сколько любви вложено гангутскими женщинами во все эти дары, сваленные сейчас грудой в ящик из-под патронов и предложенные старшиной Загребельным Алеше на выбор. А выбирать-то и некогда.
Алеша откладывал какой-нибудь подарок, потом возвращал на место и заменял другим.
За бритву спасибо скажет Иван Петрович. В блестящем лезвии бритвы Алеша, как в зеркале, увидел свой подбородок, покрытый пушком. Пора уже бриться. А для жесткой, колючей бороды Ивана Петровича в самый раз.
Шерстяные носки — Богданычу: ему в разведку ходить. Вчера вернулся мокрый, простуженный, голос сиплый, а все шутит. «Мне, говорит, для разведки громкого голоса не нужно, тренируюсь, говорит, на шепоте».
Записную книжку — Мише Макатахину: серьезный человек Макатахин, все пишет и пишет, а что пишет — не показывает. Алешу терзало любопытство, что же это за секреты у Михаила Макатахина?
Впрочем, Алеша передумал. Записная книжка скорее пригодится Никитушкину; тот давно уже избрал Алешу постоянным и терпеливым слушателем своих стихотворных упражнений. Последнее стихотворение Алеша выучил наизусть — очень оно ему понравилось.
На море — торпедой, на суше — в штыки,
Чистейшая всюду работа.
На то мы гангутцы, на то моряки
Балтийского Красного Флота.
Ни сердце, ни мускул не дрогнут в бою,
Мы — люди особого склада.
За честь, за свободу, за землю свою
Мы жизнь отдадим, если надо.
И памятна будет навеки врагу
Суровая наша работа.
Не дрогнут балтийцы. Они берегут
Традиции Красного Флота.
Обязательно надо Никитушкину отдать записную книжку: пусть заполняет стихами. После войны наверняка он будет знаменитым поэтом.
А флягу? Как же не взять флягу: в ней булькает такое, что Алеша в жизни еще не пробовал. Не разрешает Иван Петрович Алеше ни курить, ни выпивать положенные фронтовику сто граммов.
Курево пойдет по жребию, хотя все равно курить будут все сообща. Все, кроме некурящих Алеши и Макатахина.
Была бы, впрочем, трубка, и Алеша не прочь бы закурить: красиво с трубкой, зажатой в уголке рта, пройтись мимо военно-морского госпиталя, где служат некоторые много о себе думающие девушки…
Алеша ощупывал кисеты, надеясь найти трубку. Не такую простенькую, как у Богданыча, а настоящую морскую трубку, какую он видел у Шустрова. Люлька — как голова голландского матроса, хотя Шустров уверял, что это не голландский матрос, а вылитый портрет Мефистофеля: так звали старпома, которого Шустров и его товарищи зимой семнадцатого года утопили в проруби.
В кисетах, шелковых, бархатных, из сатина, из чертовой кожи, можно было найти все, что угодно, только не трубку.
Внимание Алеши привлек синий кисет из какого-то плотного материала. Этот наверняка в воде не промокнет. И якорек на нем красив, — такой золотистый якорек хорошо носить даже на груди, хотя по форме не положено его носить.
Кисет был легок. Алеша нащупал в нем что-то твердое. Развязал туго затянутую тесемку и извлек из кисета вещь необычайной ценности.
В отряде не было спичек, да и что в них толку, когда каждый день приходится лезть в воду, спать в сырости, под дождем — и ни табак, ни спички сухими не сохранишь. Другое дело — лупа, которой владел матрос Федор Мошенников, человек, обиженный на родителей за неблагозвучную фамилию; на фамилию он сваливал все свои жизненные неудачи. Лупа эта, величиной с блюдечко, вознаграждала неутоленное честолюбие Феди Мошенникова. Он небрежно прохаживался по Хорсену, наслаждаясь, когда кто-нибудь его останавливал и заискивающе просил: «Федя, дорогой! Дай прикурить!» — «Прием от двенадцати до двух, — важно отвечал Федя Мошенников, но тут же снисходительно добавлял: — Ладно уж. В порядке исключения могу с вами затянуться в неурочное время…»
Он присаживался на камешек, с достоинством брал солидную козью ножку и направлял на ее кончик увеличительное стекло. Проделывал это Мошенников столько раз на день и так ловко, что солнечный зайчик тотчас попадался его лупе в плен, и козья ножка завивалась сизым дымочком с язычком пламени. Однако счастье Феди Мошенникова и всех окружающих кончилось, как только облака заволакивали солнце или наступала ночь. В пасмурные дни Федя Мошенников становился хмурым, как штормовое балтийское небо, и снова хныкал и жаловался на свою неудачную фамилию и на то, что в газете ее нарочно вычеркивают.
И вот Алеша, открыв кисет, извлек оттуда вещь, которая сразу же напомнила ему заведующего солнечной энергией — Федю Мошенникова. Это была зажигалка. Настоящая, никелированная, заправленная бензином, кремнем и фитилем; фитиль оделся остроконечной голубоватой шапочкой пламени, как только Алеша сжал пальцами хитроумный металлический корпус зажигалки. За такой подарок все отделение скажет Алеше спасибо, а Щербаковский даже расцелует его, оцарапав своей щетиной. И только Федя Мошенников, вероятно, будет недоволен, поскольку у его всемогущей лупы появится серьезный конкурент.
Алеша заглянул в кисет, извлек оттуда конверт — в нем были два запасных камешка для зажигалки и фотографическая карточка размером 9×12.
Алеша глянул на карточку и забыл про зажигалку, про запасные кремни, про Федю Мошенникова и даже про старшину Загребельного, который с нетерпением ждал, когда, наконец, Алеша выберет подарки.
Строгие, глубоко запавшие глаза смотрели на Алешу в упор, будто с укором и насмешкой.
«Так что ты хотел сказать этим „правильно“, жених?» — словно бы снова спрашивала Катя Белоус.
«Жених!», «Вояка!» Сколько яда вложила Катя в эти слова! А ведь он совсем про другое сказал раненому «правильно», когда тот неосторожно пошутил и назвал Катю невестой.
Какая она тут взрослая и красивая! Глаза, кажется, поминутно меняли свое выражение. Никуда не скроешься от таких глаз. Они умели смотреть только прямо и проникать в самое сердце. В них и ум, и насмешливость, и твердость, которая заставляла Алешу еще в школе безропотно выслушивать и сносить все замечания комсорга девятого «А» Кати Белоус и старательно исполнять все ее поручения.
Что-то новое и непонятно волнующее видел Алеша в милом лице, то ласковом, то сердито глядевшем на него с фотографии.
Вместо непокорных каштановых прядей челочка на высоком, открытом лбу. И пышных кос нет. «Да она постриглась, Катюша, такие косы не пожалела, лишь бы выглядеть старше своих семнадцати лет. Настоящая медицинская сестра. Как она назвала свою должность? Санинструктор веэмге?»
И все же не этим карточка Кати поразила Алешу. Не потому Катя показалась иной, что вместо непокорной пряди из-под берета выбивалась челка. Никогда она не представлялась ему такой красивой, как сейчас, при желтом пламени чадного, из медной гильзы снаряда светильника. Раньше он никогда не задумывался над тем, красива Катя или нет, потому что всегда она была для Алеши только школьной подругой и дочерью человека, перед мужеством которого он преклонялся.
Чем дольше он смотрел в Катины глаза, совсем отцовские, даже точно такие, как у летчика Белоуса, потому что нельзя на всю жизнь не запомнить глаз летчика Белоуса — единственно живое, что осталось на его изувеченном лице, — тем больше достоинств и красоты открывал он в Кате.
Думал ли Алеша до этого дня так горячо о Кате? Он помнил минуту первого жаркого волнения, когда раненый бросил в шутку «невеста» и когда рука Кати дрогнула, но потом зло сжала его, Алешино, плечо.
Впрочем, разве знаешь, когда именно, в какое мгновение все началось? Тогда ли, когда они вместе несли на берег Рыбачьей слободки раненого? Или в первое утро войны, на пирсе в порту, когда Катя сообщила, что останется на фронте, а Алеша взял ее за руки и сказал: «Так будем вместе воевать, Катюша?» Или в гангутской школе, когда Алешу принимали в комсомол и Катя корила его за побег из дома, за волнения, причиненные матери, за уход в середине учебного года из ленинградской школы? Как жестоко она назвала распущенностью все его мальчишеские порывы! Еще живя на полуострове, Алеша искал встречи с Катей каждый день. До войны он охотно шагал с нею через весь город к пристани, где детей летчиков ждал автобус с аэродрома; по воскресеньям ему лестно было присоединиться к Кате, гулявшей по улице Борисова вместе с отцом. Когда началась война, он при каждой встрече делился с Катей новостями, тревогами и предположениями о том, когда наши войска опрокинут фашистов и перенесут войну на их землю. Потом пути разошлись: «Кормилец» все больше находился в море, а Катя в госпитале. Потом она обиделась, и Алеша так и не смог до сих пор объяснить Кате, какая все это чепуха, не смог, потому что не нашел ее в госпитале в день, когда приезжал с Щербаковским в военкомат оформлять свое добровольное вступление во флот. С тех пор он прислушивался к каждому разговору, в котором невзначай упоминали про госпиталь. Он перечитывал в «Красном Гангуте» все заметки о героинях-девушках, работающих на полуострове под огнем, и все ждал, ждал, что встретится строка и о Кате. Но до тех пор, пока Алеша не взял в руки эту фотографию, он ни разу не подумал, что это и называется любовью.
Старшина Загребельный, человек уже в летах, посмотрел на юношу, замершего над карточкой, поймал его взгляд и сказал:
— Так возьми, сынок, ее себе. Положен тебе подарок — бери… Раз она тебе нравится. Будет она твоя, эта карточка. А поедешь на Ханко — кто знает, может, и разыщешь, с кого снято. Красавица девушка!
Алеша молчал, даже не догадываясь перевернуть фотографию и прочитать, что там написано Катиной рукой.
Видя, что Алеша не торопится, старшина Загребельный сурово сказал:
— Ну, давай, Горденко, давай. Без твоих карточек у меня еще дел невпроворот. Надо пополнение на вшивость проверить и к вам на Фуруэн снарядить. У меня голова-ноги кругом идут, а ты тут еще со своей лирикой крутишься…
Алеша спрятал карточку и кисет в карман, сгреб подарки в плащ-палатку и побежал к подножию высоты, где волна лениво ласкала его шлюпочку, чуть вытянутую на берег.
* * *
На Фуруэне волновались, ожидая возвращения Алеши. Противник на соседних островах, видимо, еще не знал, в чьих руках Фуруэн. Богданыч удивительно точно разведал численность и расположение вражеского гарнизона. Финны не успели опомниться, застигнутые матросами врасплох. А когда ножи уже были спрятаны в ножны, каждый из матросов испытал гнетущую усталость. Легче пережить шумный, грохочущий бой, чем подобную ночь. Нужна была разрядка. Хотелось драться, стрелять, колоть штыком, идти врукопашную или же поспать, заснуть отрезвляющим сном. Но и спать нельзя и драться не с кем, надо лежать на тесной скале, где убитых врагов втрое больше, чем живых матросов, лежать тихо, говорить вполголоса, а еще лучше — молчать и ждать, ждать, когда на соседних островах очнется противник, когда он сунется сюда с похлебкой для своих солдат или еще с чем-нибудь и наткнется на засаду.
Не знали, что творится на Фуруэне, не только финны. И с нашей стороны сюда то и дело залетали шальные пули. Телефонной связи с Хорсеном не было, а фонариком предупреждать наблюдательный пост опасно. Матросы заранее подыскивали себе хотя бы маленькую защиту от огня — и от своего и от финского. А каков будет огонь, когда противник разберется, что к чему, Щербаковский и его товарищи отлично представляли: они уже не раз лежали на скалах под перекрестным обстрелом.
На Фуруэне стояли два финских станковых пулемета. Щербаковский приказал развернуть их на проливы — направо и налево; потом он запутался, где лево и где право, где фронт и где тыл, и сказал пулеметчикам, что, поскольку остров есть часть суши, со всех сторон окруженная водой, стрелять надо вкруговую, откуда бы противник ни появился. Это была не шутка, а горькая правда, потому что черт его знает, откуда вздумают сунуться финны на одинокую скалу, которая находится в самом центре их расположения.
Богданыч и ночью продолжал разведку. Он обошел скалу, собрал документы, письма, записки в карманах убитых. Все важно разведчику, иной мелочью можно оказать штабу неоценимую услугу. Затемняя фонарик бескозыркой, Богданыч осторожно освещал лица убитых, хмурясь и злясь, что нет нигде бритоголового. Неужели один удрал? Если удрал, то почему противник не открывает огня?
Освещенные фонариком веки одного финна дрогнули. Живой солдат смотрел на резкий свет с таким ужасом, какой застыл в остекленевших глазах мертвецов. Это длилось мгновение, но мгновения было достаточно Богданычу, чтобы вспомнить Васю Камолова: «А наших терзать и убивать тебе не страшно?!» Он схватился за нож. Солдат застонал. Богданыч бросил нож; он вынул из кармана индивидуальный пакет и кляпом зажал солдату рот.
— Тихо, ты… Не то успокою навеки…
Оттянув солдата к блиндажику, где находился Щербаковский, Богданыч сказал:
— Иван Петрович, их было не двадцать шесть, а двадцать семь. Один ушел. Бритоголовый.
— С-бежал?
— Не знаю. Если б сбежал, поднял бы шум. А они молчат.
— Т-огда надо искать.
— Ищет Макатахин.
— А этого зачем приволок?
— Живой.
— Что же, я его нянчить буду?
— Нельзя, Иван Петрович. Нельзя. Если б в бою — я бы сам…
— К нему п-попадешь — не помилует. П-омнишь теплоход «Комсомол»? У меня дружок кочегаром там плавал. П-попал фашистам в лапы — иг-голки под ногти вгоняли. Всю команду пытали… А эти?! Звезды на спине в-ырезают пленным…
— Так то ж фашисты…
Вернулся Макатахин и доложил, что бритоголового на острове нет.
Противник молчал.
Уже светало. Залив затягивало клочковатым туманом, как разорванной на полосы простыней. Такой туман опасен: вовремя не разглядишь финскую шлюпку. Матросы вглядывались в проливы, отделяющие Фуруэн от Эльмхольма и Стурхольма, и ждали.
Стрельба поднялась внезапно. Стреляли трассирующими, но трассы сверкали только на излете, когда пули уже цокали о гранит Фуруэна, высекая каменную крошку и огоньки.
— Ус-кользнул твой приятель! — бросил Богданычу с укором Щербаковский. — Т-еперь жди гостей.
Из тумана вынырнула шлюпка. Стволы пулеметов, автоматов нацелились на нее.
— Ш-ары на стоп! — страшным голосом крикнул Щербаковский. — Это Г-орденко!
Шлюпка приткнулась к берегу, и Алеша, подхватив автомат, бегом стал подниматься по скале, боясь опоздать к бою.
Плащ-палатка с подарками осталась в шлюпке.
— Ну, сынку, что сказал командир? — внезапно вырастая из скалы и обнимая Алешу, оглушил его Щербаковский.
Алеша разглядел блиндажик, даже не блиндажик, а гнездо в камнях под сенью кривой березки, непонятно куда пустившей свои цепкие корни. В гнезде едва умещались двое, да и то вторым был Богданыч. Щербаковский втянул в укрытие и третьего. Алеша, дыша товарищам прямо в лицо, рассказал все, что велел передать Гранин.
— Богданыч, з-аймись ук-крытием для Беды. А ты, Алеша, останешься при мне с-вязным.
— Там, в шлюпке, еще подарки есть, Иван Петрович, — вспомнил Алеша. — Сейчас принесу их.
— П-одарки подождут! — остановил Алешу Щербаковский. — Сейчас не до подарков: М-аннергейм с цепи сорвался.
* * *
Прошел день. Прошла ночь. Смена не приходила. Матросы лежали на скале Фуруэна вкруговую. Они расстреливали каждую финскую шлюпку, пытавшуюся пересечь проливы.
Захват Фуруэна встревожил противника. Остров Эльмхольм оказался теперь в клещах: с одной стороны занятые нами Кугхольм и Талькогрунд, с другой — Фуруэн. Блокированный гарнизон Эльмхольма чувствовал себя неуверенно и, видимо, ждал приказа об отходе из опасного мешка. Неуверенность проявлялась во всем: и в том, что на Эльмхольме не строили укрытий, и в том, что всю ночь над проливами не гасли белые ракеты, а прожекторы с полуострова Подваландет то и дело освещали скалу Фуруэна. Нервозность и неуверенность противника ощущались и в том, как беспорядочно и злобно стрелял и стрелял он по горстке матросов, не смея ее атаковать.
Гранин решил воспользоваться растерянностью противника, чтобы силами резервной роты овладеть Эльмхольмом так же быстро, как и Фуруэном.
— Это нам по плечу! — принимая задание и, как всегда, улыбаясь, сказал Фетисов. — Разрешите захватить с собой и отделение Щербаковского?
Гранин долго не мог привыкнуть к фетисовской улыбке, неизменно сопровождающей самые серьезные разговоры. Вначале его тревожило: не слишком ли легкомысленно относится к бою человек, которому доверены десятки жизней? Но потом он убедился, что именно в резервной роте меньше всего потерь, хотя и самому Фетисову и каждому из его матросов приходилось рисковать жизнью больше, чем кому-либо в отряде, не считая, разумеется, разведчиков. Гранин понял, что Фетисов человек смелый и немного восторженный и его молодая улыбка означала уверенность в удаче.
— Бери с Фуруэна всех, кого тебе надо, — разрешил Гранин. — Они теперь и Эльмхольм небось знают, как свою пятерню.
— А кому сдать остров?
— Какой это остров? Одно название — остров. Как только захватите Эльмхольм, Фуруэн потеряет самостоятельное значение. Это будет ваше боевое охранение. Оставь там человек шесть новеньких. Из пополнения. Пусть привыкают под огоньком…
Лейтенант Фетисов оставил на Фуруэне семерых матросов. Люди были ему незнакомые, и он хотел было назначить старшим чубатого матроса, по виду задиристого и неробкого десятка. Но матрос этот, Василий Желтов, оказалось, служит всего третий год и в пехотном деле профан. А ночь торопила — на исходных рубежах в шлюпках поджидала сигнальную ракету резервная рота. Фетисов глянул на другого бойца, постарше Желтова. «Наверное, из запаса», — подумал он и уважительно спросил:
— Какого года службы?
— Вместе с училищем седьмой год.
— Вы кончали военное училище?
— Это значения не имеет. Сейчас я рядовой.
«Ошибка военкомата», — решил Фетисов, уже не раз встречавший среди рядовых запасников людей с командирским опытом и большими знаниями.
— Вот вам и практика, — сочувственно пошутил Фетисов. — Сможете изучать здесь работу вражеских минометчиков на себе. Как только захватим Эльмхольм, здесь будет спокойнее. Останетесь за старшего. Щербаковский, сдавайте скорее оборону — и за мной.
Сдавать долго не пришлось — два пулемета и скала, да еще пленный.
Раненый финн еще жил. Щербаковский строго посмотрел на незнакомого ему Прохорчука.
— «Языка» — с п-ервой оказией в тыл.
— Слушаюсь, товарищ главный старшина!
— Но-но! — погрозил пальцем Щербаковский, почуяв в голосе Прохорчука фальшь. — С-мотри у меня! За «языка» отвечаешь головой!..
Он повел своих матросов к шлюпкам за Фетисовым. А Прохорчук вытащил из кармана и нацепил набекрень измятую фуражку, ворча:
— Буду еще тут возиться со всякой швалью!..
…И снова резервная рота пробиралась во тьме к вражескому берегу — кто вплавь, кто на шлюпках, гребя веслами, укутанными всякой ветошью.
Финны сдали Эльмхольм без боя. Они просто ушли с Эльмхольма.
Победа далась слишком легко, чтобы люди, уже закаленные в суровом ратном труде, не встревожились.
В низинах между скалами на господствующих высотках залегли настороженные матросы, гадая, какую же пакость готовит им нежданно отступивший враг.
Недолго длилась тишина. Глубокой ночью по финскому материку разлилось зарево множества залпов. С разных сторон трассирующие снаряды прожигали ночь, падая на Эльмхольме.
Огонь бушевал над островом. Матросы лежали на той стороне, где раньше у финнов был тыл, а для нас теперь фронт. Там не было ни одного окопа. Огонь заставил людей долбить каменистую землю ножами, единственной саперной лопаткой вгрызаться в скалы. Каждый работал так усердно, как может работать человек, спасая себя и товарищей. Щербаковский и его друзья вырыли под двумя валунами нору, и, укрываясь в ней от осколков, то Богданыч, то Макатахин, то Алеша, то Никитушкин, то сам Иван Петрович продолжали долбить и долбить землю, углублять и расширять эту пещеру.
Той же ночью к Эльмхольму подгреб на шлюпке телефонист Сосунов с катушкой провода; он протянул этот провод от Хорсена и установил на острове телефон. На Эльмхольме услышали ободряющий голос Гранина.
Гранин приказал Фетисову держать Эльмхольм до следующей ночи, когда на смену будет прислан свежий гарнизон.
* * *
Седьмые сутки находились матросы в десанте.
Утром, когда чуть стих обстрел, Щербаковский приказал Алеше принести подарки. Они все еще лежали завернутые в плащ-палатку в шлюпочке, теперь стоявшей уже не возле Фуруэна, а в одной из бухт Эльмхольма.
Алеша принес плащ-палатку к пещере, где собрались на короткий отдых отделение Щербаковского и друзья разведчики Богданыч и Макатахин.
Коля Никитушкин, завидев развернутые Алешей богатства, запел:
Пожалей, моя зазнобушка,
Молодецкого плеча!
Алеша метнул на певца настороженный взгляд: случайно или нарочно запел Никитушкин про зазнобушку?
— Ш-ары! — гаркнул Щербаковский, потому что финны, заслышав песню, перенесли огонь на пещеру. — Т-ак придется распределять подарки среди п-окойников. Богданыч, подходи! Ты п-ервый герой. Твой выбор.
Богданыч спорить не стал и, к великому удовольствию Алеши, выбрал те самые шерстяные носки, которые ему и предназначались.
Макатахину, тоже гостю в отделении, Щербаковский предложил флягу в малиновом футляре. Но скромный Миша Макатахин отказался:
— Вы уж себе возьмите, Иван Петрович. Фляга-то не пустая.
— Себе т-ак себе. Не возражаю. А для тебя — вот отличная штука есть. — И пропел: — Синенький тонкий пла-точек…
Двумя пальцами, осторожно, будто опасаясь прикосновением повредить драгоценную вещь, Щербаковский извлек из таинственной, обернутой в целлофан коробки голубой батистовый платочек с пронзенным стрелкой сердечком, вышитым желтыми нитками в уголке.
Матросы хохотали:
— Как раз для нашего брата подарочек.
— Смотри, Миша, носик не поцарапай!
— Да ему из четырех один сшить надо, и то маловат будет!
— Тут и нитки для этого есть. Сшей, Миша, сшей!
— А почему, интересно, сердечко вышито желтыми нитками?
— Известно, почему: девичье сердце полно коварства. Желтый цвет — измена!
Миша Макатахин сам улыбался, краснея и смущаясь. А Щербаковский добрался между тем до зажигалки.
— Ну молодец! — восторгался он неведомым благодетелем. — Т-акую п-релесть прислать. Знал бы, кто прислал, расцеловал бы самолично!
— А вдруг беззубая старуха, Иван Петрович?
— Или какой-нибудь старый хрыч из военторга…
— В-се равно расцеловал бы. И почему человек не догадается имя, отчество и ф-амилию обозначить? Кого теперь благодарить?..
Алеша, чувствуя на груди конверт с фотографией, старался не смотреть товарищам в глаза. А Федя Мошенников, заведующий солнечной энергией, ерзал, сидя на корточках рядом с Щербаковским, и с вожделением смотрел на зажигалку.
Щербаковский косо глянул на него и изрек:
— К-онкуренция — враг согласия! П-оскольку Федор Мошенников — бог солнца и махорки, быть ему комендором этого орудия. Д-держи! Только, чур, зря боезапас не п-ереводить! Когда солнце — лови зайца лупой. К-огда ночь — открывай из этой м-ортиры огонь!..
Дошла очередь до футляра с бритвой. Щербаковский открыл футляр, вытащил бритву, провел лезвием по ногтю большого пальца, осторожно кончиком бритвы дотронулся до своей щетины, прищелкнул от удовольствия языком и внезапно спросил Алешу:
— У т-тебя дядя есть?
— Нет, — удивился Алеша.
— П-лохо без дяди жить на свете. У меня п-лемянников — куча. Каждому, как подрастет, дарю по брит-ве. Мужчина без бритвы как мужчина недействительный. А тебя, Алеша, пора женить. Бритву дарю здесь, а невесту подберу на Ханко.
Настала Алешина очередь краснеть.
— Иван Петрович, это я для вас бритву подобрал. Вам нужнее.
— С Ив-аном Петровичем не спорь. Сказал — бритва, значит, бритва. И женить захочу — не спорь. Я насчет женского с-ословия понятие имею!
Обождав, когда успокоятся развеселившиеся товарищи, Щербаковский продолжал:
— А мне лично бритва не требуется, пока капитан Гранин ходит с бородой. К-апитан бороду сбреет — я п-арикмахерскую найду.
Опустив глаза, Алеша тихо сказал:
— У меня подарок уже есть.
— К-ак есть? Все десять на месте.
— Зажигалка была в кисете.
— А зачем тебе кисет? К-урить?
— Курева не было в кисете, — совсем тихо при общем молчании сказал Алеша. — Там была… к-арточка, — от волнения и Алеша заикнулся, подобно Ивану Петровичу.
— К-арточка? А ну, п-окажи карточку.
Даже под обстрелом руки Алеши не дрожали так, как сейчас, когда ему пришлось достать из бушлата карточку Кати Белоус и отдать ее Щербаковскому.
Все потянулись к фотографии, разглядывая и дивясь:
— Вот это да!
— Молод, а со вкусом! Знает, что выбрать.
— Глазки-то, глазки!
— Да и у Ивана Петровича губа не дура: я бы, говорит, обнял да расцеловал…
— Ах, кари глазки, где вы скрылись…
Щербаковский перевернул фотографию и вслух прочитал надпись:
— «Самому отважному»!
Он строго, очень строго глянул на Алешу и, задыхаясь от гнева, повторил:
— С-амому отважному! А п-очему ты решил, что среди орлов Ив-ана Петровича Щербаковского ты есть самый храбрый человек? А Мошенников, по-твоему, трус? А Никитушкин? А М-акатахин? А такой герой, как Богданыч?
В запальчивости Щербаковский готов был и не подчиненных ему разведчиков зачислить своими орлами.
Алеша вскинул голову и взглянул Щербаковскому в глаза.
— Я, Иван Петрович, надпись не читал.
— Так к-ак ты самовольно? Без товарищей распорядился?
— Мне старшина Загребельный велел взять. Я с разрешения.
— З-агребельный?! — Щербаковский так громко крикнул, что финны перенесли огонь к пещере. — А кто твой к-омандир? «Голова-ноги» или Ив-ан Петрович Щербаковский?..
— Что вы тут митингуете?! — возмутился лейтенант Фетисов, прибежавший на шум. — Сказано вам отдыхать — отдыхайте. А потом смените пулеметчиков на мыске. Им тоже надо отдохнуть.
— С-емейная неурядица, товарищ лейтенант, — сказал Щербаковский, пряча фотографию в карман. — Горденко! Оставлю д-девицу до выяснения при себе. А ты спрячь бритву и ложись отдыхать! Чтобы к вечеру был свеженьким…
Каждый, кто как сумел, подыскал себе место для отдыха.
Алеша опустился в расщелину в скале, на дне которой протекал ручеек. Он срубил ножом две тонкие елочки, положил их поперек ручейка и на этом мостике лег навзничь, подложив вместо подушки под голову кулак на кулак.
Высоко над ним качались растрепанные березки, и золотистая ветка склонялась низко к расщелине, как непокорная прядь девичьих волос. А сквозь листву этой ветки проглядывало голубое небо.
Алеша заснул, да так крепко, что проспал до вечера; даже два артиллерийских налета на Эльмхольм не разбудили его.
Очнувшись, Алеша не сразу понял, что с ним произошло. Он лег спать в лесу, под сенью молодой березки, сквозь побеги которой видел голубое небо. А теперь наверху была звездная тьма. Обглоданные огнем комли торчали над расщелиной, а ручей под мостиком бурлил, как в паводок. Ручей запрудили вырванные снарядами и сброшенные вниз кусты, и вода уже добралась до самодельного мостика, на котором спал Алеша.
Алеша вылез наверх, слыша голос Щербаковского:
— Г-орденко, Го-орденко! Куда же ты п-ропал?! Смена пришла. С-корей в шлюпку!..