Глава вторая
На материке
О приезде Гранина на полуострове прознали не только в редакции. Едва он переступил порог дивизионного КП, началась осада: звонки, письма, рапорты, просьбы о зачислении в отряд, личные посещения. Из госпиталя принесли груду писем и посылок на острова. Гранин даже не предполагал, что у отряда такая слава.
Он усадил начхоза в коляску «блохи», тщательно охраняемой в дивизионе, и умчался в лес, к даче, где раньше жили семьи командиров.
Хоть и командовал теперь дивизионом Тудер, и комиссар был другой — молодой и не поймешь, спокойный или ленивый, и даже начальником штаба сидел человек, не похожий на сдержанного Пивоварова: многоречивый капитан Попик, успевший на ходу рассказать с десяток анекдотов и побасенок, — Гранин по-прежнему считал дивизион родным детищем; он его создал, выпестовал и не намерен отступаться ни теперь, ни в будущем. Приехал он сюда, как в свою часть, для того, чтобы создать в дивизионе дом отдыха для бойцов отряда.
Такой дом отдыха на берегу лесного озера близ Петровской просеки открыли пехотинцы. Легко раненные разведчики, солдаты из боевого охранения с наслаждением проводили два-три дня в чистом маленьком домике, в тыловой обстановке — без пуль и мин над головой, расправив плечи и грудь в безопасности и тишине, если не считать грохота снарядов. Что может быть лучше заботы медицинских сестер и сна в тепле, на застланной свежей простыней койке после окопной жизни! В госпиталь иного силком не загонишь, на тыловую службу — ни за какие коврижки, но отдохнуть день, чтобы назавтра помолодевшим, побритым, попарившись в бане, вернуться на передовую, — с удовольствием.
Словом, о таком рае на островах могли только мечтать. Даже в бане, которую соорудили на Хорсене, как следует не вымоешься: завидя дым, финны открывали огонь. Единственно уютным уголком считался лазарет; но все-таки это лазарет! Гранин понимал, почему бойцы так боятся лазарета, особенно госпиталя: а вдруг медики загонят куда-либо в тыл? Правда, на Большую землю раненых отправляли редко: не было оказий, да и лечили хорошо, многих возвращали в строй. Но в строй — это еще не в отряд. Раненые всегда просили записку, чтобы их по выздоровлении вернули на острова. Записки Гранин посылал в госпиталь пачками. А теперь, когда появились первые инвалиды войны, пора позаботиться и о них.
Вот о чем размышлял Гранин, везя начхоза к лесной даче, в которой он задумал открыть дом отдыха.
Двухэтажная светленькая дача стояла в стороне от проезжей дороги, среди сосен и берез на Утином мысу, за высоким резным палисадом. Пришлось оставить мотоцикл и перебираться через глубокие воронки и бурелом.
Дача опустела, никто в ней не жил. На заросшей тропке, как в ухабе, завязла игрушечка — деревянный о трех колесах грузовичок-калека.
«Данилинского сынка автомобиль».
Гранин поднял зеленую машинку, отряхнул песок, хотел было взять с собой, потом раздумал и поставил на подоконник застекленной разноцветными ромбиками веранды под косые лучи заката.
Синие, оранжевые, красные стекла бросали на игрушку многоцветные блики. Гранин смотрел на жаркую игру солнца, напомнившую ему мирные летние вечера, и сказал, обернувшись к начхозу:
— А стекла-то целы. И в окнах целы, чудо! Самый подходящий для отдыха дом.
— Деревья маскируют, но снаряды сюда залетают. И недолеты — сюда и перелеты — сюда.
— Где они не падают! Ты вот что, Сафоныч… Возьми маляров. Крышу размалюйте под лес. Дачу почистить, помыть. Коек десятка два поставь, скажи Купрейкину, что я прошу белья полсотни комплектов. Все подготовь, порядочек чтоб был. И к воскресенью принимай гостей. Договорись с медиками, чтобы выделили сюда дежурить сестер. Подбери поварих получше. Курносых! Чтобы не только уху варили, чтоб потанцевать с кем было. Поставь патефон, нет, два, а то сломается — чинить некогда. Пластинок по городу наберешь миллион. И, смотри, чтобы матросы всем были довольны.
С дачи Гранин повез начхоза в Рыбачью слободку. В полусгоревшем сарае у пристани он задумал создать производственные мастерские инвалидной команды.
— Пусть каждый делает что умеет полезного для отряда, — планировал Гранин. — Будут матросы шить, латать, сапожничать, ковать, ладить шлюпки — пользу свою почувствуют.
— Не все рукомесло знают, — осторожно вставил начхоз, которому эта затея показалась чудной. Ну чего с хромыми или однорукими возиться? Отправить их в тыл — и все!
— А ты научи. Помоги человеку прийти в себя. Думаешь, легко сейчас расстаться с фронтом, даже если солдат ногу потерял? Душа-то не безногая! Человек за родину болеет. Вот и дай людям радость сознавать, что они с нами. Хоть инвалиды, но воины… Ближе к зиме начнем лыжи вырабатывать, — доверительно нагнулся к начхозу Гранин. — Кто знает, может, по снегу двинем мы в рейд куда-нибудь под Хельсинки…
Из Рыбачьей слободки поехали в госпиталь. Гранин прошел с начхозом по палатам, навестил раненых, роздал папиросы, припасенные для этого случая, наказал начхозу, что и кому доставить, и тут же разыскал Любу Богданову.
* * *
Когда Богданов ушел с Ханко в море, Люба почувствовала себя совсем одинокой. Она не думала, что расстанется с мужем в первый же день войны и все ее планы — быть вместе на фронте — так быстро рухнут. Лодка не возвращалась На Ханко, не вернулись и другие лодки. Они могли возвращаться из походов в Либаву. Но Либава сдана. Оставлена и Рига. Все меньше баз на том берегу. Есть еще гавани Таллина, Эзеля, Даго, но и в Таллине тяжело. Люба много, очень много работала и не уставала ждать.
Бывало, она выбежит в парк, на берег, станет на скале и до головокружения, до боли в глазах смотрит на море. Идет транспорт или катер — Люба спешит в порт; но писем ей нет, есть другим письма, только не от подводников. А она все надеется и ждет.
Однажды, еще в июле, в газете мелькнула заметка о подводной лодке, потопившей два больших фашистских корабля. Одна из фамилий моряков, названных в заметке, показалась Любе знакомой. Может быть, это лодка, на которой служил Саша?..
Люба почти не сомневалась, что именно об этой лодке шла речь. Она будто рядом видела Сашу, его крупную голову в наушниках, таких же, как у радистов, — иных она в жизни не видела, потому что в рубке акустика никогда не бывала. Люба чувствовала щекой, губами его ершистые волосы, стриженный ежиком затылок; сколько ни просила Люба не стричься наголо, отрастить волосы, такие густые и, должно быть, красивые, Саша не соглашался, не хотел изменять своей военной привычке… Люба видела его живым, сильным, родным и снова ждала. Каждую строку о подводниках она читала как его письмо к ней, как живую, ей посланную весть. В каждом раненом она видела его товарища, частицу его самого; она уже не была отдалена от него, не была одна, — она была рядом с ним, на одном и том же фронте, в одном строю, и только какие-то условные километры отделяли их друг от друга.
Когда погиб Антоненко, когда доходили до нее вести о гибели кого-либо из знакомых или у нее на руках умирал боец, она невольно с болью думала о муже и всем своим существом чувствовала его ребенка. Она гнала от себя дурные мысли и снова шла на берег, на скалу, смотрела в бурлящее между камнями море, и камни, окруженные венчиком пены, казались ей похожими на перископы, выставленные из глубин моря.
Домой она ходила редко, только чтобы поработать в огороде или пошить что-либо для ребенка.
В домике было пустынно, пустынно и на всей улице, обстреливаемой снарядами и покинутой жителями. Соседа-учителя призвали в авиацию, и он пропал без вести. Его жена, кассирша, первое время проводила дни дома; вокзал закрыли, и ей нечего было делать. В прошлом она училась и не доучилась в театральной студии. Вечерами, когда к ней приходили сослуживцы, недурно пела. Катя Белоус рассказывала Любе, что ее соседка удачно выступила в концерте на аэродроме и, вероятно, станет актрисой. Любе казалось чудовищным, что эта женщина может петь, когда судьба ее мужа неизвестна. Она ее возненавидела и была рада, когда та перебралась в Дом флота, в общежитие актерской бригады. Но вскоре она поняла, что не может ночевать в пустом домике одна. Она решила тоже переехать в госпиталь, поселиться в каморке с беленькой Шурой, молоденькой медицинской сестрой, присланной на Ханко из Таллина.
Люба часами рассказывала подруге о муже и сама удивлялась: откуда она столько о нем знает — ведь он очень мало и очень редко о себе говорил и вообще считался неразговорчивым.
Шура, никогда не видевшая ее мужа, старалась нарисовать его портрет. Он ей казался веселым, шумным, красивым, и она не верила Любе, что Саша застенчив и неуклюж. Шура ей завидовала: Любе есть кого ждать. А у нее никого на свете нет, она совсем одна, все мужчины воюют, и она так и останется никому не нужной, навсегда одной.
Люба смеялась, уверяя, что подруга не похожа на старую деву. Та брала зеркало, придирчиво разглядывала себя и утешалась: она была молодой и хорошенькой. И Любе становилось легче; ей всегда становилось легче, когда она утешала других. Так легче ждать.
Настало время бросить всякую работу и уйти в декретный отпуск. Но Люба слышать об этом не хотела. Ее уговаривали уехать на Большую землю с очередной группой раненых. Ради ребенка. Ради будущей жизни. Но она отказывалась наотрез. Ей верилось, что вот-вот Саша вернется. Здесь она ближе к Саше.
Раненые видели ее состояние. Беленькая Шура всем по секрету рассказывала о Любе и ее муже, и раненые, глядя на молодую женщину, будущую мать, думали, что вот где-то так же маются, надеются и ждут их любимые, их жены или сестры.
Отряд Гранина, о котором в эти дни говорили все на Ханко, был для Любы отрядом Саши. От Саши она впервые услышала фамилию Гранина. С именем этого человека, которого она узнала только здесь, на Ханко, во время войны, для Любы были связаны теперь уже давние дни, когда она ждала возвращения Саши с финского фронта. Возле раненых гранинцев Люба сидела дольше, чем возле других. Она регулярно посылала посылки в отряд. А сегодня отнесла в дивизион мешок молодой картошки для десантников.
Она пришла накануне на огород и увидела, что все кругом разорено. Домик, в котором она прожила с Сашей год, сгорел, на огороде глубокая воронка. Люба долго копалась в воронке и набрала целый мешок молодой, опаленной порохом картошки.
— Спасибо вам, Любушка, за картошку, — отыскав Любу в госпитале, сказал Гранин. — И всем девушкам спасибо за подарки. После первого же боя раздам. Ответы напишут. Вы не в обиде на меня, что не взял я вас в отряд?
— Конечно, в обиде, особенно Катя Белоус. Говорит: «Гранин отсталый человек. По старинке смотрит на женщин: ваше, мол, дело — пеленки и сестрами милосердия служить».
— Зато Восьмого марта и двадцатого каждого месяца ваш верх! — пошутил Гранин. — Как получка — давай отчет, как в госконтроль! А в крестные все же позовите. Геройский у вас будет сынок. Муж ваш ростом выше нашего генерала. В отряде у меня его дружок, тезка и однофамилец. Меньшим зовут, а вашего — большим…
— Позову, Борис Митрофанович. Вот, может, и Саша вернется к тому времени.
— Обязательно вернется. Смотрите, сколько он фрицев скармливает балтийской рыбке!
— Саша на них злой…
* * *
Вернулся Гранин в дивизион поздно, но длинная и узкая комната подземного командного пункта, обитая фанерой и окрашенная масляной краской под цвет неба в белую ночь, была все еще полна посетителей. Гранина ждали командиры батарей, старые друзья и корреспонденты во главе с Фоминым.
Пресс-конференция, как шутливо назвал Фомин учиненный Гранину пристрастный допрос, продолжалась всю ночь. Расспрашивали о гибели Камолова, о Щербаковском, о снайперах, об Алеше. Гранина даже удивило, насколько газетчики осведомлены о жизни отряда; всех знают по именам, знакомы со всякими происшествиями и даже с подробностями прихода в отряд рулевого Горденко, который прочно вошел в семью десантников, зачисленный как матрос-доброволец в отделение резервной роты к Щербаковскому.
Гранин рассказывал охотно и красочно, рисовал карты островов, чертил схемы операций, увлекся, просидел с корреспондентами несколько часов, а когда спохватился, что уже глубокая ночь, его стал допекать ослепляющими лампами фотограф: «Сядьте так, повернитесь этак». Мучил, пока Гранин не рассердился:
— Дробь! Приезжай на Хорсен, можешь снимать, сколько твоей душе угодно. А тут мне некогда. Утром надо возвращаться на остров.
Только Пророков, самый скромный работяга в редакции, сделал свое дело незаметно: он показал Гранину портрет, на котором особенно резко выделялись черная густая борода и огромная пехотинская каска.
Взглянув на каску, Гранин усмехнулся. «Тихоня художник, а дело знает. Каску нарисовал! Не иначе, как из воспитательных соображений!»
Дело в том, что Гранин никак не мог добиться, чтобы матросы шли в бой в касках. Десантники послушно надевали каски, доходили до шлюпок или до берега, где предстояла переправа вброд, складывали каски в сторонку и вытаскивали из карманов припрятанные бескозырки. Гранин это знал, сердился, но и свою каску держал преимущественно на гвоздике над телефоном, в Кротовой норе.
Гранин долго восхищался рисунком:
— И как это у вас все ладно получается, скажи на милость? Ну и портрет! Спасибо, лысину прикрыл. Марье Ивановне бы показать… Сафоныч, осталось тут что в запасе? Из фронтовой нормы? Граммов по сто?..
Так Гранин провел на материке ночь.
Под утро на командный пункт явились два матроса с дальнобойной железнодорожной батареи — Василий Желтов и Степан Сосунов.
— Нам до командира, — заявили они часовому. — До капитана Гранина.
— Капитан сейчас отдыхает, — важно ответил часовой. — Не может он из-за каждого матроса сутки не спать…
— Так мы обождем. — Желтов и Сосунов присели на камне возле землянки.
Гранин по привычке встал с восходом, вышел из командного пункта и увидел незнакомых матросов. Они стояли навытяжку, стыдливо отводя взгляд от полураздетого капитана. Гранин притворился, будто не заметил их, отошел от землянки, полюбовался на солнышко, золотившее облака над лесочком и самые макушки сосен, окатился до пояса родниковой водой, потом достал из заправленных в сапоги черных брюк пистолет-зажигалку — подарок из Таллина — и прикурил.
Из КП подышать утренней прохладой вышел Томилов.
Гранин дал и ему прикурить и повернулся к безмолвно застывшим матросам.
— Добровольцы… — насмешливо определил Гранин. — Беглецы?
Матросы смутились.
— С батареи, товарищ капитан, — доложил Желтов, рыжеватый, с мятежным золотистым чубом, торчащим из-под бескозырки. — Мы к вам в отряд.
— Вояки! Знать не знаете, что такое настоящая война. Кто вас послал?
Желтов сознался:
— Мы сами. Вот сменились после вахты и пришли до вас. Желаем в десант. Можете на деле проверить, товарищ капитан.
К подобным добровольцам Гранин привык. Случалось, что приходил он на какой-либо остров, и командир ошеломлял его докладом: «Присланный вами новый матрос добыл со дна залива автомат „Суоми“ и просит разрешения оставить у себя трофейное оружие. Разрешите, товарищ капитан?» — «Какой матрос? — недоумевал Гранин. — Никого я к вам не посылал!» — «Да как же, явился гражданский моторист с барказа, вручил паспорт и сказал, что Гранин прислал его воевать!» Таких добровольцев Гранин отсылал восвояси, и только для Алеши он сделал исключение, простил ему самовольство за молодость и боевые заслуги, да и то оформил через военкомат. Однако сейчас, в присутствии малознакомого старшего политрука, этот разговор льстил; он покосился на Томилова: смотри, мол, комиссар, что значит боевая слава.
Томилов курил, с интересом поглядывая то на матросов, то на Гранина.
— С какой, говорите, батареи, «неуловимые», что ли? — спросил Гранин.
— Никак нет, — ответил Желтов и спохватился: — То есть не Шпилевские мы, капитана Волновского. С бронетранспортера, — и метнул на своего товарища, Степу Сосунова, острый взгляд: заткнись, мол, не встревай.
— Триста пять миллиметров? — протянул Гранин. — Это же как на линкоре служить. А вы — сбежали… Нашкодили, наверно, и ко мне! — напустился он вдруг на добровольцев. — Самовольно, без разрешения командира — в отряд. Ишь чего захотели!
— Так мы же не в тыл, — робко возразил Сосунов.
— Мы на фронт просимся, — добавил Желтов.
— Мало ли что на фронт! Этак я завтра пойду на Ханко и кликну клич да заберу всех к себе в десант! Получится не военно-морская база, а партизанщина. Выходит полный конфуз! Верно, что ли, я говорю?
Вопрос относился скорее не к добровольцам, а к комиссару. Комиссар молчал, даже отвернулся. Добровольцы тоже стояли молча, не дыша.
Гранин готов был сдаться. Уж больно упорные ребята. Такие будут стараться изо всех сил. Как напомнили они Гранину Васю Камолова… Но комиссар, кто его знает, что он за человек, этот старший политрук! Порядок все же прежде всего. И Гранин сказал:
— Дисциплину разлагать не позволю. Отправляйтесь на батарею. Сами доложите командиру и комиссару. Пусть наложат на вас взыскание.
Добровольцы откозыряли и пошли, недовольные. Сжалось сердце Гранина; он бросил вдогонку:
— А ты, вихрастый, знай: у меня не Невский проспект. С чубами в отряд не беру…
Томилов после ухода добровольцев сказал Гранину:
— Не будь я комиссаром дивизиона, с таким батькой сам бы сбежал в десант…
— Без разрешения? — подхватил Гранин, не раскусив еще как следует «батьку»: сладкий ли это пряник или горькая пилюля. — Не поверю…
Гранин уже знал, что комиссара Данилина забирают из отряда на большую работу, и предполагал, что на это место метят Томилова.
— Вижу, — сказал Гранин, — ты дисциплинированный человек. Приходи ко мне на Хорсен. Можешь без разрешения начальства. Покрою твой проступок. Да и гауптвахты у нас на Хорсене нет. Прямо беда: приходится наказывать условно.
— А приходится? — улыбнулся Томилов, поняв Гранина.
— Да как сказать… — уклонился было Гранин, но, рассмеявшись, махнул рукой. — Скажу тебе прямо: избегаю я за мелкие провинности наказывать молодцов. У меня так: провинился — искупай грех в бою. Данилин меня в этом поддерживает, учти. В бане на верхней полке, в духовой, березовым веником так не прожаришь человека, как в боевом котле.
Поостыв, Гранин признался:
— Когда долгое затишье, дисциплину надо особенно крепко держать. Однако запомни: эти ребята отстрадают свое и придут ко мне. Я их насквозь вижу: сами доложат командиру, любое наказание примут, а придут обязательно!
Он с достоинством удалился в землянку, чувствуя себя победителем в нечаянном споре с Томиловым, который так ловко подколол его «батькой».
Гранин раскусил все же, что пилюля была горькой.
Финны пристрелялись к проливу, и катера из Рыбачьей слободки к Хорсену ходили только ночью. Гранин подобных ограничений для себя не признавал; в полдень он пересек залив, торопясь в отряд, потому что Кабанов поставил перед ним новую и неотложную задачу.
А Томилов с нетерпением ждал приказа следовать за человеком, который его так заинтересовал. Не зря ведь любят матросы Гранина. Такой командир дорог в бою, неоценим в наступлении, в штурме, при движении вперед. Матросы пойдут за ним в огонь и воду. Но каким стал бы он в обороне на Петровской просеке, в однообразной, утомительной окопной жизни? Пожалуй, заскучал бы.
«Нет, — решил Томилов, — скучать не будет, он всегда найдет жаркое дело. Но именно ему, больше чем другому, нужно чувствовать рядом крепкую товарищескую руку».
Томилова теперь влекли к Гранину не только фронтовые подвиги, не только опасности, желание сражаться на передовой, — его влекла сложная и трудная партийная работа в десантном отряде.