Глава первая
Политруки
В начале августа пришла радиограмма из Москвы: при первой возможности откомандировать слушателей академии для продолжения учебы.
«Для продолжения учебы», — перечитывал Расскин, Эти три будничных слова говорили ему больше многих сводок, статей и корреспонденции. Как хорошо, что продолжает работать академия! А ведь на первый взгляд кажется странным, что в дни, когда все, буквально все в стране мобилизовано, чтобы остановить, задержать, обескровить врага, там, в сером корпусе академии, где совсем недавно учился и Расскин, молодые слушатели будут заниматься, составлять конспекты по истории суворовских походов или разбирать тактику сражения, гул которого еще не смолк и смолкнет не скоро!..
«При первой возможности откомандировать», — перечитывал Расскин, и мысль возвращалась к насущным делам, к сегодняшнему, практическому значению радиограммы: вернуть четырех политработников в Москву. Но как отпустить кого-либо из политических работников сейчас, когда гарнизон понес уже немало потерь, а пополнения нет и ждать неоткуда, потому что фронт все дальше уходит от Ханко? Сейчас, когда, несмотря на полную блокаду, надо выстоять под ударами врага!
Расскин вспомнил, как четверо политруков пришли во время обстрела в старое здание штаба на улице Борисова, в его кабинет, где теперь сквозь пробитый снарядами потолок видно гангутское небо, то облачное, то задымленное.
Там, в подвале, работает Фомин, — каждую ночь Расскин его видел, заходя в редакцию. После просмотра полос очередного номера начиналась ночь воспоминаний и рассказов. Художник показывал наброски рисунков. Поэты читали стихи. Разъездной корреспондент, безбожно приукрашивая и привирая, описывал поход на острова — на зависть корректорам, редактору, секретарю, всем, кто безвылазно находился в подвале. В эти ночные часы Расскин отдыхал. Ему нравились газетчики, влюбленные в героев своих заметок. Они знали уйму нового.
Комендора Фокина на операционном столе хирург спросил, как он умудрился столько крови потерять, Фокин прошептал: «А про миноносец в сводке читали? Он крови стоит…» Думичев при своем малом по сравнению с Репниным росте сумел вытащить оглушенного взрывом Репнина с финской территории, где саперы минировали хоженую тропу… У Сокура в секретном окопе печка… Григорий Беда сделал шестьдесят третью зарубку на винтовке… Гранин отпустил бороду… Девушки в госпитале шьют кисеты и фотографируются, чтобы послать свои карточки бойцам… Кабанов перевел подвижную батарею из района госпиталя, чтобы не накликала на раненых снаряды… Какую батарею?.. Нет, не Волновского и не Жилина, «Неуловимого Митрофана»… «А вы разве не знаете этого прозвища Митрофана Шпилева, товарищ дивизионный комиссар?.. Его еще — „Истребитель змей“, „Спереди не возьмешь, сзади не догонишь…“ Летчики, наверно, придумали, здорово он их прикрывает… А про его корректировщика знаете?.. Ну, того, что на трубе хлебозавода торчит… Он наверх лезет по скоб-трапу внутри трубы, вниз спускается в саже, как негритенок из кинофильма „Цирк“, умора… Не смешно?.. Как же не смешно, товарищ дивизионный комиссар? Девочки на хлебозаводе прямо из трубы его окунают в бак: чтоб, говорят, фамилии соответствовал… Беляков его фамилия, честное слово, не придумали: старшина Беляков». Так шли и шли «последние известия». А потом: «Товарищ дивизионный комиссар, разрешите слетать с Белоусом на штурмовку?» — «Да место же в самолете одно». — «Как-нибудь пристроимся…» Расскин хитрил, сам начинал жаловаться, что Кабанов не пускает его в десанты. Но все равно в конце концов к нему подходил Фомин: «Разрешите на денек отлучиться на Хорсен?»
И вот Фомину предложить покинуть полуостров! Уйти с Ханко? Да кто из гангутцев на это согласится?!..
Расскин позвонил в политотдел и попросил вызвать на ФКП всех четверых слушателей академии.
— Гончарова сразу не найдешь, — пожаловался ему Власов. — Вечно носится с поста на пост, даже похудел.
— Надо найти, Петр Иванович, Тут есть радиограмма армейского комиссара — вернуть их всех в Москву.
— Что? В Москву? — возмутился Власов. — Их отсюда силой не выгонишь! Не поедут. Да и я не пущу.
— Не пустишь? Вот всыплет нам с тобой армейский комиссар, тогда пустишь! Представь себе, академия продолжает занятия. Пришли их ко мне, только не говори, зачем вызываю…
Фомина Власов нашел быстро — за стеной, в редакционном подвале. Тот обрадовался:
— Наверно, дивизионный комиссар пошлет на передовую.
— Твоя передовая — передовая «Правды», — осадил его Власов. — Если только не обеспечишь мне в «Красном Гангуте» передовую очередного номера «Правды», перестану считать тебя фронтовиком…
Булыгин и Гончаров тоже оказались недалеко. Дальше всех был Томилов, ныне комиссар артиллерийского дивизиона.
* * *
Звонок из политотдела застал Томилова на брагинской батарее на Утином мысу.
Томилов вспомнил о Прохорчуке: вероятно, вызывают из-за него.
Ох, уж этот лейтенант Прохорчук! Томилов узнал его в день своего вступления в должность комиссара, приехав во время боя на батарею.
Незнакомый лейтенант управлял огнем. Даже вражеские снаряды, падавшие на позиции батареи, не мешали лейтенанту с артиллерийским шиком скандировать, командуя: «Шаг один больше — ба-а-тарея!..» Лейтенант напомнил сынишку командира на черноморской батарее, где Томилов проходил академическую практику. Мальчонка с таким же задором забегал в орудийные дворики, забирался на бруствер, приставлял согнутые трубочкой ладошки, как бинокль, к прищуренным глазам, вглядывался в безбрежное море и, подражая отцу, надувал щеки, выпячивал губы и картаво выкрикивал: «Ба-ат-тагея — залп! — Потом притопывал, как отец, ногой и от себя добавлял: — Огонь! Огонь! По когаблям пготивника — огонь!»
«Вот это настоящий артиллерист!» — подумал Томилов, здороваясь с лейтенантом.
— Здравствуйте, товарищ Прохорчук.
— Здравствуйте, товарищ старший политрук, — ответил лейтенант. — Только я не Прохорчук, я Сидоров, помощник.
— А где командир батареи?
От Томилова не ускользнуло смущение лейтенанта.
— Он на капэ. Разрешите позвать?
— Ничего, я сам пройду.
Прохорчук, обросший щетиной, прятался во время боя в землянке. От него разило спиртом.
— А, новый комиссар… Садись, налью… Слышь, как дает? — В землянку донесся вой пролетевшего снаряда, где-то далеко грохнул разрыв, качнулась тусклая лампочка над столом. Прохорчук вобрал голову в узкие худые плечи, рука его, наливавшая из фляги спирт, дрожала. — Вот она, жизнь, комиссар. И пить — помереть, и не пить — помереть. Лучше пить… Пей, комиссар, не стесняйся…
Томилов взял заодно с протянутым ему стаканом и тяжелую, почти полную флягу. Он выплеснул спирт из стакана, опрокинул флягу; спирт, булькая, долго выливался на земляной пол. Мутными глазами Прохорчук следил за льющимся спиртом, за тем, как растет лужица, как медленно впитывает ее каменистая земля. Он так и не поднял взгляда: то ли не мог оторваться от исчезающей лужи, то ли не посмел смотреть комиссару в глаза.
— Приведите себя в порядок. Я зайду через десять минут!.. — Томилов вышел, не обернувшись и хлопнув дверью.
Раньше, у зенитчиков на даче Маннергейма, Томилов понял, что такое благодушие. Теперь — впервые на войне — он увидел труса. Прохорчук только мешал воевать батарее. Все держалось на хорошем помощнике и боевом активе. Кто-то сказал Томилову, что Прохорчук слыл до войны ханковским щеголем. «Наверно, еще звонко говорил!» — подумал Томилов. Он решил заняться батареей в ближайшие же дни.
Но батарея считалась тыловой, и Томилов все откладывал дело Прохорчука, занятый другими делами. Томилов уехал на Утиный мыс, где строили укрытия в скалах, и не вспоминал о Прохорчуке до того дня, когда его вызвали в политотдел.
— Что у вас там, Прохорчук все еще сосет водку и прячется в землянке? — спросил Томилова начальник политотдела Власов, даже не здороваясь. — Трусит он, шкуру бережет. Надо своевременно информировать политотдел о таких чрезвычайных происшествиях. Почему же я должен узнавать об этом помимо вас?..
Томилов, краснея, сказал:
— Руки не дошли, товарищ бригадный комиссар. Не успел…
— Не успел?! Новичок?! — возмутился Власов. — А война будет ждать, пока Томилов раскачается и войдет в курс дела? Обязанностей своих вы не поняли, вот что!.. Подумаешь, неразлучная пара — Томилов и Тудер! Кому это нужно, чтобы командир и комиссар вместе торчали на одной батарее, да еще на Утином мысу, где есть Брагин и Рыжов? Вас послали комиссаром в дивизион. А вы превратились в политрука батареи. И даже не в политрука — в прораба строительства. Вот и просмотрели Прохорчука. Это прореха. А в нашей обороне не может быть прорех. Слышите — не может быть.
Томилов пробормотал:
— Придется его снимать.
— Конечно, придется. Снимать и судить за трусость в бою. Но раньше, может быть, и не пришлось бы. Потеря человека — наше с вами поражение. Вы все храбритесь, лезете туда, где жарче, шумнее. Лихость хороша в атаке, а не в повседневной политической работе. Политическому работнику не всегда надо быть там, где опаснее для него лично, а там, где намечается слабина, где возникает какая-нибудь угроза. Вот какое дело, дорогой, — завершил Власов, сразу меняя тон. — Иди, комиссар тебя вызывает… Только помни, в академии не всему можно научиться. Здесь сейчас главная академия!
Томилов шел к Расскину, вновь ожидая неприятного разговора о Прохорчуке. «Такие-то дела, Степан, отличился в дивизионе, хлебнул позора!»
Но Расскин, едва Томилов переступил порог, огорошил его вопросом:
— Вы, говорят, обратно в Москву собираетесь?
— В Москву? — остолбенев, переспросил Томилов. О какой Москве может идти речь, когда он считал, что еще не был на фронте?! — Разве мы здесь не защищаем Москву? — тихо, подавив обиду, спросил он и подумал: «За что? За Прохорчука!»
Следя за лицом Томилова, Расскин показал ему радиограмму:
— Читайте. Доучиваться вызывают.
Томилов прочитал радиограмму и расстроился:
— Значит, откомандируете?
— А вам разве не хочется получить диплом?
— Наша академия сейчас здесь, — повторил Томилов слова начальника политотдела. — Довоюем — недорослями не останемся.
— Диплом есть диплом, — сказал Расскин. — Меня взяли из академии досрочно. Так и остался без диплома. А хотелось бы, эх, как хотелось бы учиться!
— Я тоже мечтал раньше об академии, — сказал Томилов. — Долго рвался в академию! Но сейчас не смогу уйти с фронта. Очень прошу оставить меня здесь.
— Как же я вас оставлю? У меня приказ откомандировать!
— Так тут ведь сказано: «при первой возможности». Разрешите подать рапорт, что старший политрук Томилов просит разрешения продолжать учебу после победы, а сейчас желает идти на политическую работу в десант?
— Ах, вот как: условие на условие. — Расскину понравился ответ Томилова, и на душе стало как-то очень светло. — Если армейский комиссар не откажет нам с вами в этой просьбе, придется ваше желание удовлетворить. Данилина мы собираемся перевести из отряда в соединение, а вас пошлем на Хорсен.
— К Гранину? — обрадовался Томилов.
— Да. Опять смените Данилина.
Расскин вспомнил зиму сорокового года, когда штаб флота не разрешал ему покидать линкора и не отпускал на фронт. Он все же добился своего и побывал в лыжных матросских батальонах. Но потом ему попало за задержку сверх положенного срока. Адмирал сердился: «Вы не политрук в морской пехоте, вы комиссар эскадры!»
…Пожалуй, и этого надо предупредить.
И Расскин, внутренне улыбаясь, строго сказал:
— Только прошу запомнить, товарищ Томилов: посылаем вас не командиром штурмовой роты, не разведчиком, а комиссаром отряда.
Расскин подчеркнуто добавил:
— И не политруком одной батареи. Надеюсь, вы меня поняли?
Томилов смутился: «И дивизионный уже знает о Прохорчуке».
А Расскин, сказав это, подумал, что подобный же упрек должно адресовать и ему самому. Имел ли он право идти на Моргонланд или на Бенгтшер с десантом, который является для полуострова лишь частной боевой операцией, а можно ли считать отвагой то, что по существу есть нарушение долга? Кабанов прав: то, что похвально для бойца, бывает пагубным и недопустимым для командира. Это не значит, что он должен сидеть под землей! Нет! Он комиссар. Его должны видеть и чувствовать в частях как комиссара, храброго человека и руководителя.
— Вы идете в бой, в десант, когда это политически необходимо для успеха дела, — продолжал Расскин. — Но вы все время должны помнить, что на наших плечах отряд. Вы отвечаете за весь отряд в целом…
— Все будет в порядке, товарищ дивизионный комиссар, — обещал Томилов.
— Тогда ждите сигнала. Сегодня же радирую в Москву.
* * *
В ожидании вызова на скамеечке возле ФКП сидели Фомин, Гончаров и Булыгин.
Булыгин нашил на китель голубые просветы и нацепил огромный летный планшет с картой полуострова.
— Знаете, что произошло у нас с одним летчиком? — говорил Булыгин. — Не разобрался, взлетел по тревоге и давай бить по «чайке»…
— Ну и что? — перебил Булыгина Гончаров.
— Я просто рассказываю. А все ты виноват, Гончаров. Поздно даешь оповещение о вражеских самолетах. Вот нам и приходится бросаться на каждый самолет над аэродромом.
— И все не так, Булыгин, — возмутился Фомин. — Летел без оповещения самолет. Дежурный летчик атаковал его. И правильно сделал, потому что над Ханко все время летает фашистский разведчик на машине, очень похожей на «чайку» и с намалеванными нашими опознавательными. А в финскую войну такой разведчик с красными звездами на плоскостях неожиданно бомбил «Ермака». Что же, зевать, по-твоему, надо?
— Раз ты такой мудрый, Фомин, скажи при Гончарове, каков финал и почему Бринько пришлось улететь от нас? — произнес Булыгин с вызовом.
— Противно слышать такое, — рассердился Фомин. — Распалась пара — Антоненко и Бринько, вот и улетел. Гибель Козлова — то трагедия, это знают все, но языком треплешь только ты. А при нем небось помалкивал или митинговал: сбивайте, мол, так молниеносно, как Антоненко и Бринько. Никто не перемывает зенитчикам косточки за сбитый эсбэ Сыромятникова: не было оповещания, что со стороны Турку придет наш самолет, и сбили. Будут у нас рации — будет порядок. Противно, Булыгин…
— Как ты все дотошно знаешь, Фомин? Интересно, кто из нас служит в авиации — ты или я?
— Конечно, Булыгин. — Фомин смотрел на него зло. — Но летать товарищ Булыгин до сих пор не научился, хотя и нашил авиационные просветы на китель.
Гончаров насмешливо сказал:
— Опасно, сбить могут.
— Поживи с мое на аэродроме, узнаешь, что опаснее — летать или обеспечивать на земле, — обиделся Булыгин. — Вам хорошо на постах СНиС или в редакционном подвале: не дует. А у нас сами летчики говорят, что даже в воздухе лучше, чем на земле.
— Потому ты и остался птицей без крыльев, — язвительно заметил Фомин.
— Летать я всегда успею научиться. Всякий дурак может научиться.
— Видимо, не всякий, — вставил Гончаров. — А кроме того, ведь на это тебе был дан приказ Расскиным, мы все слышали!
— Ну, никто не может приказать человеку стать поэтом, если у него таланта к стихам нет…
Фомин подмигнул Гончарову:
— Кстати о поэтах, Булыгин. Маяковского читал?
— А что?
— У него есть такое стихотворение: «Если тебе „корова“ имя, у тебя должно быть молоко и вымя. А если ты без молока и вымени, то черта ль в твоем коровьем имени!»
— Ну и что? — не понял Булыгин.
— Как что? Это, по-моему, про летчика Булыгина.
Из ФКП вышел веселый Томилов.
— Что у вас тут? Опять Гончаров с Булыгиным спорят?
— Чепуха, — махнул рукой Фомин. — Ты скажи — зачем нас всех вызвали?
— Секрет. Булыгин, иди к комиссару. А в общем могу сказать, — продолжал Томилов, когда Булыгин скрылся в скале. — Получил я такое задание, Фомин…
— Неужели туда? — Фомин кивнул в неопределенном направлении, но Томилову понятно было, что «туда» — это значит на острова. — Степан, — просительно продолжал Фомин, — ты мне друг? Дай слово, что про новое дело сообщишь мне первому. Распишу на три подвала с продолжением.
— Погоди, еще настанет твоя очередь исповедоваться комиссару. Если все будет хорошо, а я думаю, что ты на этой исповеди не сорвешься, — Томилов таинственно усмехнулся, вспомнив свой разговор с Расскиным, — тогда приезжай ко мне в дивизион. Будет у нас сегодня гость, как раз для твоих подвалов с продолжением.
— Кто?
Томилов помедлил, предчувствуя, как всполошится Фомин, когда он назовет ему фамилию гостя.
— Сам… Борис Митрофанович Гранин! — наслаждаясь произведенным впечатлением, произнес Томилов.
— Гранин?! Да мне же очерк о нем надо писать! Художественный портрет! Поэта, художника, всех сегодня к тебе в дивизион пришлю…
Фомин не успел договорить. Из скалы вышел красный, вспотевший Булыгин. Разговор, видимо, был не из приятных, хотя он улыбался.
— Ну, бывайте здоровы. Готовь, Фомин, заметки в московские газеты, посылки не больше ста граммов весом. Могу, уж так и быть, передать, хоть ты ко мне и плохо относился.
Фомин неприязненно осмотрел Булыгина с головы до ног.
— Уезжаешь?
— Армейский комиссар вызывает.
— Скатертью дорога! Не забудьте приобрести какую-нибудь фуражечку с простреленным козырьком. А то ведь никто не поверит, что был на Ханко…
— И планшетик с картой береги, — пробасил Гончаров, спускаясь в ФКП. — А то по дороге заблудишься…
Булыгин растерялся:
— Чего вы на меня набросились? Там всех вызывают. Вот Степан тоже едет.
— Еще неизвестно. Я прошу у армейского комиссара разрешения остаться.
— И я останусь, — сказал Фомин.
Булыгин махнул на них рукой и одиноко побрел прочь.
Гончаров между тем докладывал Расскину, что он, как связист, крайне необходим на Хорсене. По просьбе Гранина он, мол, подобрал для постов СНиС специалистов по наблюдению и связи, и ему самому надо поехать с этими специалистами в отряд.
— Да вы что, сговорились все? — Расскин возмутился, но все же вызвал по телефону Хорсен и спросил Данилина: — Кто у вас в резервной роте?
— Был секретарь партбюро политрук Старохин, но он контужен, а на Ханко не едет…
— Отправьте сегодня же. Тем же катером на его место придет политрук Гончаров. Он там и снисовцами займется. Беда, весь политаппарат рвется к вам на острова.
— А меня почему переводите на полуостров?
— Повышаем, товарищ Данилин. Надо другим передавать боевой опыт.
Положив трубку, Расскин устало произнес:
— Ну, Гончаров, зовите Фомина. Его стоны я слышу заранее.
Расскина тронула привязанность политруков к Гангуту. Обнадежив и Фомина, что скоро пошлет его на Хорсен, Расскин приказал ему поспешить на Утиный мыс, повидаться там с Граниным и как следует написать о бойцах отряда, а сам сел писать радиограмму в Москву.
Вечером он вышел из ФКП и по ступенькам, вырубленным в скале, поднялся на скамеечку, где часто сиживал с Кабановым. Там его кто-то ждал.
— Сергей Иванович, ты?
— Разрешите обратиться? — Навстречу Расскину шагнул Булыгин и хриплым голосом сказал: — Прошу оставить меня здесь, товарищ дивизионный комиссар.
Расскин некоторое время раздумывал.
— Какое у вас звание, Булыгин?
— Политрук, товарищ дивизионный комиссар, — растерянно ответил Булыгин.
— Полит-рук, — Расскин произнес это слово как размышление. — Сокращая слова, мы иногда забываем их полный первоначальный смысл. Для вас, Булыгин, политрук — это, возможно, только звание, две средние нашивки на кителе — и все. А вы забыли, что политрук — это политический руководитель? Да. Каждый из нас, какое бы мы звание ни носили, политический руководитель десятков, сотен, тысяч людей. Вожак. Воспитатель. Причем каких людей! Таких, как Бринько, как Белоус. А вы, Булыгин, скажите сами: можете вы быть политическим воспитателем летчика Брмнько? Нет. Не можете.
Расскин встал, собираясь вернуться на ФКП.
— Поздно, Булыгин. Уже послана радиограмма в Москву. Да и не надо вам здесь оставаться. Нет, не надо. Вам еще рано быть политруком. Хотите выслушать мой совет? — Он помолчал, как бы взвешивая слова, и сказал: — Поезжайте и проситесь на фронт. Повоюйте в строю, с винтовкой в руках. Вам это очень необходимо, чтобы стать настоящим политруком.
Ночью Булыгин с попутным тральщиком ушел на Большую землю.