Глава девятая
Лейтенант с Моргонланда
Остров Моргонланд, где в памятный час первого гангутского залпа взорвался каменный маяк, по-прежнему находился под наблюдением, хотя всякое движение там прекратилось и остров казался покинутым. Сменивший Гранина в дивизионе на Утином мысу капитан Тудер провел однажды пробную пристрелку орудий по Моргонланду, и наблюдатели всех ханковских дальномерных постов вдруг отметили, что по острову бегают люди. Это значило, что финны задумали возродить разбитый пост — новое препятствие на путях гангутских кораблей.
Финские броненосцы «Ильмаринен» и «Вейнемейнен» заняли позиции в дальних шхерах и оттуда вели огонь по Гангуту. Прилетали с Большой земли скоростные бомбардировщики, вызванные гангутцами на эту цель, летчики Ханко вывели их точно к стоянке броненосцев, но нужного результата бомбовый удар не дал. Броненосцы, хорошо вооруженные зенитками, возможно, и пострадали от бомбежки, но остались в строю, лишь на время прекратив налеты на полуостров. Шхеры позволяли им отлично маскироваться. Потом артогонь возобновился, больше всего доставалось городу, финны явно стремились разрушить его. Батарея Брагина на Утином помогала десантам Гранина на островах Хорсенского архипелага. И ей противник мстил. У Брагина были разрушения и потери. Кабанов заставил артиллеристов и строителей взяться за то, чего не сделали до войны: под огнем врага укреплять орудийные дворики, строить в граните блиндажи, способные выдержать самый мощный удар. То генерал, то Расскин навещали батарею, проверяя, как идут дела, но артиллеристов не приходилось подгонять — война их подстегивала.
Пришел в эти дни из Таллина на торпедных катерах Владимир Филиппович Трибуц с помощниками, он уже многое знал о трудной борьбе Гангута, но теперь сам смог убедиться, в каких условиях воюет гарнизон; финские орудия вели такой жестокий огонь, что Кабанов, показывая комфлоту базу, строительство новых линий обороны и позиций для новой железнодорожной батареи — бронепоезда, создаваемого под командой Митрофана Шпилева, отозванного для этой цели с островка Граншер, — показывая все это командующему флотом, Кабанов испытывал двойственное чувство: и страх за жизнь высшего начальника, и удовлетворение тем, что тот все прочувствует сам и, возможно, подбросит на Гангут силенок — особенно авиацию и катера; может быть, оставит даже те торпедные катера, на которых пришел из Таллина, а вернется туда на «охотнике»?
Кабанов мечтал о морской силе, которая могла бы ударить из морской базы по ненавистным броненосцам. Он так и сказал об этом комфлоту, возвратясь после поездки по Гангуту на командный пункт.
Комфлот выслушал все просьбы о горючем, боеприпасах для пехоты, перешедшей на снабжение базы, о крупнокалиберных пулеметах, положенных в береговой обороне, и все обещал удовлетворить. Но кораблей он дать не мог. Он только заметил, что генерал, очевидно, не совсем осознал тяжесть общего положения на Балтике: нет у флота ни резервной авиации, ни кораблей для Ханко; задача гарнизона — активная оборона и отвлечение сил противника на себя…
Комфлот ушел, и Кабанов с тоской смотрел на скрывающиеся из виду быстрые торпедные катера.
Броненосцы продолжали бить по Утиному мысу.
Туда поехал Расскин. Он вернулся взволнованный и сказал, что сам, собственными глазами видел в дальномер оживший остров Моргонланд, где финны снова посадили артиллерийских разведчиков, направляющих огонь броненосцев на брагинскую батарею. Нельзя оставить их на острове. Нужно высаживаться на Моргонланд. Расскин сказал, что сам поведет туда диверсионную группу на катерах Полегаева.
Кабанов не хотел пускать Расскина в десант, считая безрассудным подобный риск для политического руководителя базы. Расскин доказывал, что ему необходим десант как школа боевого опыта, — многие инструкторы политотдела, политруки, комиссары уже побывали в боях, и Расскин хотел лично узнать характер подобных операций, их особенности и возможные ошибки. Все это звучало убедительно, но, конечно, Расскину, как и всем на Ханко, просто хотелось воевать.
Моргонланд сдался без боя. Расскин в бушлате, с автоматом в руках прыгнул вместе с матросами за борт, готовый драться, но весь гарнизон во главе с лейтенантом поднял руки и прошел на катер.
На борту катера финский лейтенант ерзал, беспокоился, как-то тоскливо смотрел на север, на родной берег, но, вступив на твердую землю Гангута, сразу же пришел в себя: русские отходчивы, и никто не причинит ему вреда.
Расскин обдумывал, что же произошло на острове и кто этот финский офицер, без выстрела вышедший из войны? По отрывочным показаниям пленных, по сообщениям Информбюро, по письмам финских солдат с фронта, по радиопередачам Расскин знал о разброде в лагере противника. Радио приносило вести о стычках между германскими и финскими солдатами: гитлеровцы грабили финнов, нападали на финские солдатские кухни и обозы. Финны охотно слушали наши радиопередачи на переднем крае, пока не появились в окопах карательные команды шюцкоровцев. Сдаваясь, финские солдаты подчеркивали: «Я — Суоми», — открещиваясь от главного партнера; все чаще финны показывали мозоли на руках. Значит, правда сквозь все преграды проникала в ряды обманутых финских солдат и боеспособность финской армии слабела. Но этот лейтенант — он не рабочий, не батрак. Что же заставило его сдаться в плен? Желание спасти свою жизнь, самолюбие, обида на командира?
Рассмотрев документы лейтенанта, Расскин стал его допрашивать:
— Ваша фамилия Олконнен?
Лейтенант подтвердил.
— Вы служили в штабе «Ударной группы Ханко»?
— Все, что касается моей личной биографии, я могу вам сообщить, — ответил лейтенант.
— Как поживает наш старый знакомый Экхольм? — с усмешкой спросил Расскин.
Лейтенант с недоумением взглянул на комиссара:
— Полковник Экхольм? Полковник Экхольм самый коварный и самый жестокий человек во всей Финляндии!
— Вы преувеличиваете, лейтенант. В Финляндии есть палачи не менее жестокие, чем Экхольм.
— Я хорошо знаю полковника, я служил при нем офицером связи. — Выпалив эти слова, лейтенант помрачнел и замкнулся.
— Что же привело вас на Моргонланд?
— Я давал присягу, и воинский долг не позволяет мне нарушить ее.
— Но вы уже нарушили присягу, сдавшись в плен.
— Я не хочу воевать с русскими. Но я уверен, что Красная Армия гуманно обращается с пленными и меня не заставят силой давать показания.
— Как хотите, — пожал плечами Расскин. — Ваши подчиненные разговаривают более охотно. Отложим до другого раза…
* * *
Расскин жил на флагманском командном пункте в парке под скалой, в одной каюте с Кабановым, узкой, тесной, но для гангутских условий уютной. В ночные часы они часто сиживали тут под висячей электрической лампой, прикрытой самодельным абажуром, и разговаривали по душам.
После неудачного допроса пленного лейтенанта, оставшись с Кабановым наедине, Расскин посетовал, что не пришлось побывать в бою, и сказал, что в следующем же десанте он должен принять участие.
— А ведь это замечательно, Сергей Иванович, что они сдались без боя. Знаешь, что рассказывают финские солдаты? Они пришли на Моргонланд всего несколько дней назад. Там под маяком помещался склад морских мин. Этот склад взорвался от детонации, когда в амбразуру попал наш снаряд. О лейтенанте солдаты мало что знают. Кажется, он сослан на этот остров. А ведь он был офицером связи при моем старом знакомом полковнике Экхольме!
— Не завидую я этому полковнику, если у него такие лейтенанты, — сказал Кабанов; он сидел в очках, полураздетый, на железной койке, слишком низкой для него, и пришивал, к кителю подворотничок. — Трус он, твой лейтенант.
— Не только в этом дело, Сергей Иванович, не только в трусости. Второй месяц войны, а ряды противника трещат.
— Уже трещат? — Кабанов взглянул на Расскина иронически, поверх очков; ему даже нравилось, когда Расскин увлекался и преувеличивал. — А не рано ли делать такие приятные выводы? Лейтенантик этот сдался. Но остальные дерутся. И люто.
— Все же капитуляция целого гарнизона — хороший признак. Нам надо сейчас побольше заняться пропагандой среди войск противника.
— Дубиной их надо бить покрепче, тогда и сознание прояснится.
— Дубина, конечно, мощный аргумент. Но вот посмотри на этот снаряд, который называется «Коварство и любовь», — Расскин показал только что отпечатанные на тонкой фиолетовой бумаге листовки с рисунками художника Пророкова и стихами красноармейца Михаила Дудина:
Растяпа финская кума
Была от немцев без ума,
Поверя наглости пустой,
Пустила немца на постой.
Теперь от слез сошла с ума,
С сумой осталася сама.
Кабанов отложил в сторону китель, прочитал листовку. Ему понравилось.
— Ох, черти, здорово же они все это делают, твои писатели! Я в газете прежде всего читаю сводку Информбюро и юмор этот — «Гангут смеется». А летчики говорят: легче трижды штурмовать передний край, чем сбрасывать листовки. Вся зенитная артиллерия открывает огонь.
— Боятся они нашей пропаганды пуще огня. Каждая сотня листовок — наверняка десяток пленных.
— Горячишься, Арсений Львович. Ты готов листовками взять в плен всю армию Маннергейма. Бить, бить их надо, крепче бить.
— Наши листовки-пропуска находят даже у шюцкоровцев, это кое-что да значит! Лейтенант Олконнен еще выступит с речью на переднем крае.
— Мне от лейтенанта нужно получить данные по двенадцатидюймовой батарее на Эрэ. Он там служил, пусть все и выкладывает…
* * *
Пленных поместили в подвал ханковского отделения милиции, где уже сидели три немца — экипаж сбитого «юнкерса», подобранный за несколько дней до этого катерниками на море.
После нескольких часов совместного пребывания в этом подвале пленные передрались. Финны смертным боем били гитлеровских офицеров, рассчитываясь за все перенесенные от фашистов унижения.
Расскину доложили, что немцев держать вместе с финнами немыслимо. Он приказал их рассадить, а лейтенанта Олконнена снова вызвал на допрос.
Лейтенант дрожал от возбуждения.
— Что случилось, лейтенант?
— Я не могу выносить этого соседства, — взволнованно заговорил Олконнен. — Мало того, что они оккупировали мою родину и командуют нами, как лакеями, они даже здесь, в плену, вздумали помыкать моими солдатами.
— У вас, видимо, старые счеты?
— Конечно. Меня сослали на остров Эрэ за оскорбление германского солдата.
— Вас, офицера, за оскорбление германского солдата?
— В нашей армии такие уж порядки. Сейчас даже полковник Экхольм подчиняется эсэсовскому капитану.
— Насколько я знаю полковника, его это вполне устраивает.
— Это не устраивает нас, настоящих финнов. Мой отец — врач, ему пятьдесят лет. Его тоже мобилизовали и заставили воевать. Скоро не останется в живых ни одного финна.
— Кроме тех, кто сдался в плен?
Олконнен опустил голову.
— Почему же другие финны не последуют вашему примеру, Олконнен?
— Нам с детства внушают ненависть к русским. Мы не знаем России, боимся ее.
— Однако вы все же знали, что Красная Армия гуманно обращается с пленными? Теперь вы в этом убедились. Почему бы вам не выступить по радио и не рассказать об этом своим соотечественникам?
Олконнен молчал.
Расскин развернул перед ним пачку листовок на разноцветной бумаге: фашист верхом на шее финского солдата; голодный финн жадно наблюдает, как гитлеровец пожирает из котла Суоми его продовольствие. Подписи на финском языке призывали солдат Финляндии повернуть оружие против Гитлера.
— Эти листовки, — сказал Расскин, — завтра будут сброшены с самолетов над Финляндией. Ваша родина, кажется, здесь где-то недалеко. Хотите, мы сбросим ваше письмо на родину о том, что вы живы, здоровы и вам не так уж плохо в русском плену?
— Вы сбросите с самолета такое письмо?.. Я напишу это письмо. Я напишу, чтобы не верили ни одному слову Гитлера.
— Возможно, вы эти же слова повторите по радио?
— Я готов выступить по радио, сделать все, что возможно, чтобы открыть моим соотечественникам глаза на чудовищность этой войны…
Через некоторое время Олконнен наносил на карту все, что знал о расположении финской артиллерии, аэродромов, войск, и сообщил, что корректировщики морской артгруппы теперь, после взрыва на Моргонланде, переселились на Бенгтшер.