ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Вокруг зеленовато-медного диска на огромном небесном пространстве толпились яркие звезды. Иные, блеснув огненно-золотыми стежечками, сорвавшись с высоты, стремительно падали вниз, оставляя позади себя след, напоминавший след падающей кометы. По преданиям старины это было важное предзнаменование. К добру ли?
Люди стояли посреди крепости; казаки поснимали шапки.
– Поживем – увидим, – сказал Ивашка Птаха, беззаботный казак. Не верил он ни в бога, ни в черта! Жил сам по себе, по своему уму и разуму и теперь не унывал, приговаривал: – Мало ли чего не придумают для человека земля и небо? Занятно только одно – по какой такой причине Дон от берега до берега вдаль и вширь озолотился? Гляди-ка, брат Кондрат, волны вздымаются огненные…
– А то, Ивашко, от звезд так полыхает река, – отвечал Кондрат.
– Не может быть! – сказал Ивашка. – Когда луна светит – дорога стоит через Дон серебристая. Когда солнце светит – золотистая. А чтоб от звезд таким огнем Дон полыхал?.. Нет, того на свете не бывало еще… Гляди-ка! Гляди! Горит и горит. Вода огнем переливается. Крестись, брат Кондрат.
А в это время в Никольской башне, на верхушке которой развевалось знамя войска, в каменном каземате, куда не проникал луч солнца и свет луны, куда не доносился посторонний звук, под крепкими кирпичными сводами, перед святыми образами сидел атаман, разум и честь войска, Наум Васильевич Васильев. На столе отточенные гусиные перья, длинные свитки бумаги. Напротив атамана – Смага Чершенский. Сидели они с глазу на глаз. Железная дверь была плотно прикрыта. Железный засов лежал поперек двери. Тяжелый замок, как гиря, висел на нем. Ключи от замка лежали на столе. Под сводами каземата горели три свечи. Но мрак от них не рассеивался. Две человеческие тени шевелились на каменном полу и на каменной стене справа. Перед образом Николы Чудотворца на тумбе лежало раскрытое Евангелие и золотое распятие.
– Дело важное, – сказал Наум Васильев, – а посему следует тебе, Смага, по установленному обычаю целовать крест и Евангелие. После того ты станешь говорить мне всю истину без хитростей, без утаек. А то, что ты поведаешь мне в тайне, в тайне же и сохраним. Кроме тебя, меня и бога, до положенного часа никто о том не должен сведать.
Дав нерушимую клятву крестоцелованием, Смага Чершенский стал открывать перед Васильевым тайну:
– Издалека – так в старину говорили – виднее. Странствовал я немало, натерпелся, наголодался, ума набрался, и то дает мне право при светлой памяти сказывать вам: дело Маринки Мнишек живет и поныне! Дело изменника и вора Ивана Заруцкого и ныне живет на Дону!
– Почто ты так? Обдумано ли? Доказано ли?
– Будьте во всем отныне весьма зорки, осторожны, – продолжал Смага. – Вам на Дону уготованы злодейская смерть и измена! – Он достал из-под истлевшей рубахи письмо, писанное по-татарски. – Читай!
Наум Васильев стал читать. Когда кончил, спросил:
– И то все правда?
– Мои старые глаза давно смотрят в могилу, а сердце и душа живут молодо и желают земле моей добра. Читай другое письмо.
Письмо было написано по-польски.
– Однако занятно! – сказал Васильев. – Придется молить о помощи Марину Куницкую, – польскому не учен.
– Поупаси тебя бог! – грозно сказал Смага. – Ты же читал письмо по-татарски.
– Читал! Ну?
– А что вычитал?
– Изменница! Изрублю я ее саблей острой. Ну и змея же!
– Возьми еще одно письмо… – протянул Чершенский бумагу. Она была писана турецкой вязью.
Четвертое письмо – по-персидски – положил Смага на стол.
– Персидскому не учен, – с сожалением сказал Васильев. – Есаула Зыбина позвать следует да Порошина. Они шибко превзошли турецкую и персидскую грамоту.
Смага поднялся. Глаза его горели гневом. Тощая грудь, покрытая рубищем, вздымалась. Старик взял свой длинный посох и молча стал ходить от стены к стене. Потом заговорил:
– Панна Ядвига Жебжибовская в Астрахани живет. Накормила, напоила меня, божьего странника, расспрашивала, куда я иду, не знакомы ли мне на Дону знатные атаманы? Не буду ли я в Черкасске-городе, в крепком Азове-городе?
– Зачем же это? – воскликнул Васильев.
– Не торопи, атаман, – сказал Смага. – Ядвига Жебжибовская – птица великая, известна не только в Астрахани, Панну Ядвигу знает и благословляет на воровской промысел сам польский король Владислав.
– Ты, старик, что-то не то…
– Панну Ядвигу Жебжибовскую, – продолжал Смага, – своим иждивением словно когтями держит краковский кардинал, нунций католической церкви в Варшаве и сам римский папа Павел Пятый! Ядвигу Жебжибовскую хорошо знает Рим! Не осердись на меня, атаман, одним вам она неведома… А знать ее ох как надобно.
– Стало быть, – задумчиво спросил атаман, – Ядвига Жебжибовская в Астрахани продолжает дело Марины Мнишек?
– Истинно! Уразумел.
– Стало быть, сидя в Астрахани, иждивением короля и папы римского она готовит земле нашей измену и подчинение отечества польскому королю?
– Истинно!
– Стало быть, Ядвига Жебжибовская хочет того же на Руси и у нас на Дону… чего хотели самозванцы?!
– Воистину того же, – сказал старик.
Свечи догорали. Прозрачные восковые слезы скатывались в медные подсвечники.
– Да! – сказал Васильев. – Зело запутано дело, а распутать следует. Только какое же касательство к сему делу имеет Марина Куницкая?..
– Прочтешь письмо – тогда все в толк возьмешь. Братья Тимофей и Корнилий Яковлевы восстали против атамана Татаринова?
– Было! В крепкой тюрьме сидят…
– Знай: смута в Азове пошла по Маринкиному воровскому заводу. Маринка и ныне заодно с Ядвигой Жебжибовской. Вот тут все и сказано.
– А Ксенофонт, в блуде с Маринкой замешанный? Кто ж Ксенофонт тогда?
– Ксенофонт? Изменник! Вторым Ивашкой Заруцким захотелось стать. Ивашку с воренком на кол посадили, и Ксенофонта на кол посадить надобно, измена Ксенофонта вся вскоре сыщется! Теперь ты не мешкая действуй! Медлить теперь никак нельзя.
Васильев подошел к железной двери, щелкнул тяжелым засовом. Железные створки распахнулись, и он крикнул в темноту:
– Э-гей! Казаки! Кто там на стене! Не мешкая зовите-ка сюда атамана Алешу Старого! Живо будите есаула Ивана Зыбина, есаула Федора Порошина да тюремного ключника Акима Тетерю. Живо!..
На зеленый бархат стола крадучись взобрался мышонок. Он прислушался, насторожив ушки, принюхался. Поводя тонкими усиками, мышонок встал на задние лапки, куда-то всмотрелся. Потом он живо облизал одну розовую лапку, другую, сердито подернул усиками и, тыча острым носом в строчки письма, побежал к чернильнице.
Васильев посмотрел на глупого мышонка. Дверь скрипнула, и мышонок, как легкая пушинка, слетел со стола. Смага рассмеялся.
– А ты, атаман, говоришь, что все у нас останется в тайне. Великих тайн нигде не скроешь. Вот он, хвостатый, выскочит на улицу и понесет, и понесет…
– Не понесет, – смеясь сказал Васильев.
Вошли сильно промокшие Алеша Старой, есаулы, протирающий глаза ключник.
– По какому делу надобны? – спросил сонный Аким Тетеря.
– Садитесь, – сказал атаман, – читайте! Тебе, Алексей Иванович, читать письмо татарской да польской вязи, тебе, Федор Иванович, – турецкой, а тебе, Иван Зыбин, читать персидскую вязь.
В тяжелые медные светильники поставили новые свечи. Вишенные своды озарились, и дрожащая тень распятого Христа переместилась со стены под своды.
Есаул Зыбин прочитал письмо турецкое и озабоченно сказал:
– Нам, братцы, на Дону грозит коварная гибель…
– Ой ну?! Кто начернил сие письмо? – спросил Алексей Старой.
– Сие письмо писано в Багдаде именем султана Амурата ближним его военачальником силистрийским пашой Гуссейн-Делией, адмиралом Пиали-агой, да Калаш-агой, да Магомет-агой.
– И что они там начернили, бусурманы? – спросил Васильев.
Зыбин, читая, тут же переводил:
– «Казаки Дона почитались всегда храбрым и сильным войском. Это ведомо издавна в других странах. То лишь польские люди да бояре русские объявляют вас ворами да разбойниками, выдумывают про вас разные побаски. А выдумки сии показывают одно зло и ненависть к весьма храброму народу. Особо вас укоряют за то, будто вы все – беглые люди. И хотя то, быть может, и подлинно, что вы принимали к себе на Дон россиян, поляков, купцов проворовавшихся, которые искали у вас прибежища, однако сие не препятствует тому, чтобы вас, храбрых казаков, не можно было бы почитать за древний воинственный народ. Нам ведомо, что многие из вас жили на днепровских порогах – прозывались запорожскими казаками и от польского притеснения бежали на Дон. Польское утеснение видно всюду: на Дону, на Днепре, в земле русской. Поляки хотят распространиться ныне по всей Руси, захватить себе многие вотчины на Украине и в других местах. И хотят они распространить всюду католическую веру, чтобы привести вас в совершенное подданство, отяготить всякой работой, подчинить своей власти и держать вас, сиятельных рыцарей, в вечном послушании. Русь терпела от польского шляхетства всякие обиды. И одному ли, многим запорожским гетманам, донским атаманам польские короли рубили головы в Варшаве, в Кракове, в Сандомире? И единожды ли вы, храбрые казаки, приходили от того в самое крайнее огорчение?.. Вам не найти себе лучшего покровителя и друга, окромя турецкого султана Амурата да крымского хана. Да вам, слепые рыцари, и невдомек, что в Астрахани (а нам то давно и доподлинно ведомо) хотят истребить вашу веру, а вместо нее поставить свою, польскую. Поглядите-ка в урочный час в окно пани Ядвиги Жебжибовской, с того окна отменно видна Варшава. В Казани творит горячую молитву Констанция Конецпольская. В Черкасске-городке – Ванда Блин-Жолковская. В Азовской крепости и днем и ночью молитву совершает и от Христа вас, елико может, отвращает кроткая и благодетельная в блудстве с казаками панна Марина».
– Куницкая! – воскликнул, широко раскрыв глаза, Старой. – Выходит, и в крепости змея ползает…
– Выходит, так! – сказал Васильев. – Гей, ты, казак на стене! – крикнул атаман снова, раскрыв двери. – Вели-ка тотчас же казакам первого куреня – Голощапову Ефрему да Горбуну Якову – седлать коней! Казакам второго куреня – Жибоедову Анкудину, Захватаеву Елисею – седлать коней! Казакам третьего куреня – Белокопытову Лавру, Белоусову Захару – седлать коней!
Казак с ружьем выслушал атамана, слетел вниз по лестнице и побежал к куреням.
– Великое диво! Турецкие военачальники, – с гневом сказал есаул Иван Зыбин, – сулят нам мир да вечную дружбу. «За нашу верную дружбу верните нам без всякого кроворазлития нашу крепость Азов. А мы вас за то будем всегда награждать щедро и прославлять во всех землях и странах, а не покинете Азова – быть вам от нас всем побиту, а трупам вашим гнить в земле».
– Больно хитры. Слава за храбрыми казаками не бегает. Она с нами рядом живет, – сказал Смага. – То самозванцы бегали к запорожцам за их острой саблей и славой. То лжецари в своей корысти домогались славы донских казаков. То захватчики царских тронов да блестящих корон – Владиславы, Сигизмунды – с привычной ложью искали нашей защиты… Турецкий султан да римский кардинал в кровавой шляпе с белым пером завидуют нам и прельщают нас. А мы на те прелести не гораздо быстры и охочи. Вот так-то!
– Верно, – сказали все.
– Пора бы нам, казакам-атаманам, извести крамолу да без всякой шаткости служить, как прежде бывало, правдой и верою одному Русскому государству. Такую службу в пример показали многие люди русские. Наша история писана не на страницах древних книг, а на полях битвы. И не пером она писана была, а нашей острой саблей.
– И то верно, – сказали все в один голос. – Теперь же следует допытать Марину Куницкую. Пытать подлую – все скажет!
В татарском письме крымский хан Бегадыр-Гирей призывал донских казаков к дружбе с крымцами и к войне с поляками. Крымскому хану нужен был полон украинский. За тот полон дорого платили в турецком Стамбуле, да в персидском Багдаде, да в гишпанском Мадриде.
В персидском письме другое писалось, – самый ближний шахов человек тоже возносил казачью храбрость. Возносил за то, что их храбростью который год на суше и на море побивается несметная турецкая сила и вражье войско. От той казачьей храбрости неспокоен султан Амурат, воюя под Багдадом.
Персидский шах Сефи I обещал щедро жаловать казаков за их верную службу. И просил их шах ехать вскоре к нему в столицу Исфагань, а оттуда, взяв от шаха жалованье, ехать наскоро в Багдад для битвы с ненавистным турецким султаном и для верной защиты города. Обещал шах и кормить, и поить, и одевать казаков, и порох, и свинец давать бесплатно.
– Хватай деньгу! Прельщайся – не хочу, – бойко и весело сказал есаул Порошин. – Ядвига Жебжибовская именем короля польского Владислава призывает нашу Марину Куницкую превзойти делами Марину Мнишек.
– «…Шведы осели в Новгороде, – писала Ядвига, – поляки окрепли в Смоленске, татары пбеспрестанно воюют Русь… Голодом мучимые крестьяне и холопы бродят толами по Руси, едят траву, мертвечину, едят дохлую псину, конину, кошатину, едят с дерева кору дубовую. Марина, – писала Ядвига Куницкой, – то взошло уже в давний обычай и до сих мест не перевелось на Руси людям ясти друг друга. А ноне не токмо на Руси, – на Дону, в Казани и в Астрахани многие люди подыхают голодной смертью. Вот и приходит для нас удобный момент!»
– Вот лжет, вражья баба! – проговорил Васильев.
– А вот и не лжет, – сказал Порошин. – Люди что мухи дохнут. Оттого и пристают они ко всякому лжецу и прельстителю. Голод бродит во многих казачьих городках жестокий и свирепый… Тут панна Ядвига точно сведуща…
– Читай далее… – хмурясь сказал Васильев.
– «Астрахань в неверие приходит…»
– Вот сатана! – крикнул Васильев.
– «Во Черкасском городке казаки приходят такоже в неверие, и хотят они вместо церквей-церквушек да часовенок, понастроенных ими наскоро, учинить законом, собравшись в круг со товарищи, наши римские да польские костелы…»
– Хитро панна Ядвига воспламеняет Марину Куницкую на всякие подвиги, – проговорил сквозь зубы Порошин.
Все закипели злобой, когда вычитали в письме Ядвиги:
– «Нам до смерти надобно подчинить Русь, уж больно широко разрослася. Нам надобно закрепить за собою проход в преславные моря: в Меотическое и в Черное, стало быть, подобраться к Азову».
– Братцы! Такого еще не бывало! Далеко клюнула баба Ядвига. Черное море! Меотическое! Будут ей два моря на ее же горе! Накось, стервь, повыкуси!
– «А донских атаманов, – читал Порошин дальше, – Татаринова, Черкашенина, Каторжного, Петрова, Старого, Васильева – сумей всякой тонкой хитростью да предосторожностью поскорее извести ядом без жалости».
– Братцы! – сказал есаул Иван Зыбин. – Да что же это? Куда наши глаза глядели? Стравить ядом атаманов! Ишь куда вклепала Марина Ксенофонта! Теперь понятна нам сия тайна, которую принес нам Смага. Не бывать тому на Дону!
– Гей, ключник! Волоки сюда Марину, скурвую дочь, в пыточную, – сказал Васильев. – Я буду говорить с ней!
Аким Тетеря побежал к тюрьме.
Кому не довелось знать о страданиях русского народа в междуцарствие? Сигизмунд хотел прибрать к рукам своим Русь; Украину он всегда считал своей вотчиной. Турки, татары грозили Москве. Но она не сдавалась, отстаивала свою независимость, не жалея ничего. И вот снова враги поднимали голову…
Два есаула, старик Смага и Алексей Старой, услышав шаги за дверью и голос ключника Тетери, мигом укрылись в потайных казематах башни.
Дверь заскрежетала железом, тонко скрипнула и открылась. Аким Тетеря пропустил вперед Марину Куницкую.
Глаза женщины сверкали злыми огоньками. Она подскочила к Васильеву, гордо вздернула голову, удивленно приподняла круглые полуобнаженные плечи и, впившись черными глазами в глаза атамана, спросила:
– Зачем звал меня, пан атаман?
Васильев молчал.
– Пан атаман, сдается, ты в такой час скучаешь?
По белому нежному лицу Марины одна за другой со светлых, как лен, волос скатывались капли, – на дворе шел дождь.
– Давно скучаю, панна Марина, – хитровато ответил атаман, разглядывая полячку.
– Быть может, пан атаман ждет ласки от меня? – спросила она, тряхнув мокрыми косами. Не зная, как обернется дело, заговорила не торопясь, притворно нежно: – Пан атаман, Наум Васильевич! Не молодой ты, не старый… не женатый! Скучно тебе… Хочешь, приголублю тебя?
Наум Васильев смотрел на нее холодно и строго.
Она подступила к атаману ближе.
Дерзкие глаза ее прямо глядели из-под черных, словно нарисованных бровей. На губах играла улыбка. Высоко поднималась грудь.
– Стало быть, не хочешь меня? Так зачем же ты позвал меня сюда? Зачем терзаешь сердце мое и душу?
Сверкнув огненными глазами, она подхватила белую персидскую шаль, спускавшуюся на спину, и присела к столу. На столе лежали письма.
– О, письма! И писаны по-польски. Про что же они?
– Тебе, панна Марина, те письма читать не след, – грозно сказал атаман. – А позвал я тебя не для утех любовных; не про меня ты, блудня… Позвал я тебя ответ держать за твои дела грязные.
Наум Васильев подошел к столу, закрыл письма.
– Сдается мне, прошло немало времени, как ты прибилась к Черкасску-городу. Ты сказывала, будто в твоей земле, в Польше, тебя притесняли и бесчестили, за то якобы, что ты вопреки воле родительской полюбила нашего казака Ваську Удалого.
– Так было, – сказала Марина. – Насмерть любила, души не чаяла. Кинула отчий дом, кинула богатства, кинула землю польскую и едва не покинула веру свою. Побрела за Василием с великой радостью на Дон, рядом со стременем коня его.
– Похвально, – сказал атаман. – То все нам ведомо. Васька Удалой казак был стоящий. Всем донским казакам казак. Мы Ваську Удалого не попрекали ни в чем. И в том не попрекали, что он избрал в жены тебя из богатого рода-племени свирепого и жестокого пана Владислава Куницкого. Мы приняли тебя на Дону, поили, кормили и рады были тому, что ты обрела покой в наших вольных степях. Подарки мы тебе дарили всякие, кто во что горазд: платья польские дорогие, шали шелковые персидские, замысловатые наряды, добытые в ханских дворцах, дарили перстни, и была ты у нас на виду у всех. За Ваську же Удалого заботы проявили мы немало. Сгинул Васька Удалой, сложил голову под Азовом, а ты, оставшись в Черкасске, завела непристойный блуд. Не то ли сказываю? Покажется мало-мальски казак пригожим, того казака ты с задней двери впускаешь ночью. Разбогатеет казачок, побывав в дальних походах, ты льнешь к тому казаку, соблазняешь своими прелестями…
– То ложь! – сказала Марина. – Нет, атаман, той бабьей ложью хоть Дон пруди, а меня не укоряй. Я чиста, и ни в чем не повинна. Казаки сами льнут, глазища таращат, глазищами пожирают. Виновата ли я в том?
Она гордо выпрямилась, выпятив высокую грудь, закрыла глаза.
– Садись-ка на лавку, блудня, – сказал атаман. – В Черкасске говорили не раз тебе Алексей Старой, Татаринов, Каторжный о том же. Совет их и доброе слово остались втуне. Тебя хотели бить на майдане плетьми, учить донским порядкам, – пощадили. Взяли тебя в Азов-город, а ты опять творишь блудное… С Ксенофонтом шашни развела, с другими непохвальное творила…
Марина надменно глядела в глаза атаману и улыбалась.
– Не для любви и не для ласки нежной позвал я тебя сюда в такой поздний час. Дознались, что ты, Марина Куницкая, не из-за горячей любви к Ваське шагала по грязи, по сыпучим пескам на Дон. Ты по совету пана Куницкого да иных панов польских решила продолжать дело Марины Мнишек – сеять смуту в наших рядах.
– То черная ложь! – сказала она, приподнимаясь. – Того у меня никогда и в мыслях не было.
– Марина Мнишек была умна не в меру, хитра, коварна. Ты в сравнение с нею не пойдешь – мелковата. Но и у тебя живет мысль, вбитая в дурную голову: быть коль не на троне, так возле него. То лишь и роднит тебя с Мариной Мнишек.
– Неправда то все! – сказала Марина.
– Нашла ты верного казака, душой чистого, храброго. Но казак тот не прельщался на всякие богатства, не искал теплого места у царского трона. Он служил Дону верно и бескорыстно, служил земле, отечеству русскому.
– То верно, – сказала Марина. – Такого я и полюбила.
– Да ты его не полюбила. Ты за его могучей спиной хотела содеять черное дело измены.
– Неправда!
– А помолчи, змея!
– И в мыслях не было.
– Ложь, – гневно сказал атаман, сверкнув глазами. – Не ты ли в Черкасске-городе проповедь вела среди старых и малых о соединении веры православной с католической?
– Неправда!..
– Не ты ли вела такие разговоры среди казаков да податливых баб в Азове?
– Не по моей то голове и разуму, – без раздражения ответила Марина.
– А не ты ли говорила казакам да их темным бабам, что в Казани, Рязани и в Астрахани будет католическая вера? А для чего? То ж далекая и давняя мечта польского короля и папы римского – погубить веру православную, прибрать к рукам отечество русское…
– Я в том, атаман, неповинна. Все сказанное тобою никогда не лежало на моей совести.
– Неправда! – зло сказал атаман, прохаживаясь от стены к стене. – А не ты ли при мне как-то сказывала: воздвигнем в Константинополе храм католический, и он будет тем местом, где найдут себе спасение все обращенные к истинной вере…
– Не помню.
– Молчи! Ты надеялась, коварная, за содеянное зло непременно получить золотую цепь с портретом короля! От проклятых Мнишков благодарность заслужить…
– Неправда, атаман! Не служила я и не служу Мнишкам. А имя Мнишков начертано золотыми буквами в церкви Андрея Львовского; оно красуется на плите из красного мрамора, на которую вписаны и другие знатные имена.
– Не лукавь, подлая. Католикам и по сей день снится, что из Москвы в Рим с поклоном к папе римскому придет, сгибая спину, русский царь, и ему, яко овце заблудшей, папа откроет двери своей овчарни. Ядвигу Жебжибовскую ты знаешь?
– Мария, Езус! Кто такая?
– Знаешь, подлая, не хитри! Пестрых и кривых речей не веди со мною!
Марина клялась, что не знает Ядвиги Жебжибовской.
– А Констанцию Конецпольскую знаешь? – допытывался атаман. – А Ванду Блин-Жолковскую знаешь? Кто у нее пьет, ест с утра до вечера, кого на какие дела подбивает, – знаешь?
– О, Езус! – взмолилась Марина. – Не знаю. Убей, не знаю!
Тогда и спокойный до тех пор атаман не выдержал. Глаза его широко раскрылись, зло засверкали, лицо залилось краской, челюсти скрежетнули и сжались. Наум Васильев выхватил саблю, согнулся, словно корчась в судорогах, и пошел на Марину. Она попятилась, стала отходить в угол. Локтями уперлась в стены, съежилась, словно кошка, сверкая глазами.
– Вот какова будет моя любовь! Я изрублю тебя, подлая!
Он занес остро сверкнувшую саблю над ее головой, но, вспомнив, что цепь злодейская еще не распутана, остановился.
Тихо вздохнув, она выпрямилась. На ее белом лбу выступили крупные капли пота.
Марину снова отвели в тюрьму.
Казакам Жибоедову и Захватаеву атаманом Васильвым было велено тайно и скрытно скакать одвуконь в Астрахань – добыть Ядвигу Жебжибовскую. Голощапову да Горбуну елико возможно скоро скакать в Казань – добыть Констанцию Конецпольскую. Белокопытову и Белоусову ехать в Черкасск – схватить Ванду Блин-Жолковскую.