Глава десятая
К весне шестнадцатого года русская армия окончательно рассталась с бесшабашным, казенным патриотизмом. В победу больше никто не верил. Все задавали один вопрос: «Чем все это кончится?» Но люди, которые, подобно Карбышеву, могли бы совершенно правильно ответить на этот вопрос, встречались пока не часто. Нервы армии натягивались и дрожали из-за постоянных неудач, вроде наступления на Поставы. Карбышев болезненно и горько переживал эти настроения. Собственные дела его тоже не ладились. Все еще ничего не получалось с переходом в пехоту. В Петрограде, с помощью братьев фон Дрейлинг, он возобновил свое домогательство, просясь теперь на Северный фронт, в Кременецкий пехотный полк. Необычность просьбы и путей, по которым она двигалась (Главный штаб), обещала как будто успех. Но его не было. «Главнокомандующий Северным фронтом, в виду острой нужды в военных инженерах по их специальности, не признал возможным принять меры к переводу капитана Карбышева, тем более, что и согласия начальника инженеров Юго-Западного фронта на перевод не последовало». Начальником инженеров Юго-Западного фронта был Величко, недавно произведенный в «полные» генералы и неудержимо входивший в небывалую силу. Итак, дело стояло на месте. Казалось, что вместе с ним остановилось и вообще все. И, не возникни вдруг впереди живого призрака нового большого наступления, Карбышев, может быть, впервые в жизни несколько пал бы духом…
Май в Восточной Галиции — скучное время непрерывных, каких-то беспросветных дождей. В этакую скверную непогоду отлично бывает укрыться под окопным козырьком, занавеситься сбоку палаточным полотнищем, а то и простой рогожей. Сразу становится так тепло и уютно, что глаза сами закрываются, и тело падает на банкет. Но теперь сонливость отлетела. Глаза не закрывались и по ночам. Генерал Азанчеев восстановил в своей дивизии вечерние поверки с музыкой. Солдаты говорили: «Вот бы в атаку с музыкой! А?» Обегая работы своей строительной партии, Карбышев налетел на худенькое, совсем малорослое существо в серой шинели, прикорнувшее у крайнего окопа. Завидев офицера, существо вскочило и вытянулось.
— Что, брат, и детей никак в солдаты берут?
— Мы не дети, — басом ответил мальчик с винтовкой и улыбнулся довольной и хитрой улыбкой.
Слухи о скором большом наступлении росли, росли, росли. И от слухов этих преображались войска…
* * *
В мае фронт Восьмой армии занимал позиции от Новоселок до Детиничей. Было известно, что атака намечена между Дубиссой и Корытом, а нанесение главного удара возложено на армейский корпус, стоявший южнее Носовичей. Именно этот восьмиверстный участок был преимущественно удобен для подготовки атаки тяжелой артиллерией. Кроме того, здесь перехватывались главнейшие пути через Олыку и Луцк. Готовились тихо, но обстоятельно. Износившиеся за зиму пушки были отремонтированы и вполне годились для точной стрельбы по проволоке. Армия получила три тяжелых дивизиона, то есть двадцать четыре шестидюймовые гаубицы и двенадцать сорокадвухлинейных орудий. А ведь совсем еще недавно, летом, невозможно было бы собрать и полдюжины тяжелых пушек. Во множестве появились бомбометы и минометы — траншейный тип орудий, незаменимый при большой сближенности с противником. Подходили самокатные, броневые, даже авиационные части. Винтовки были разных систем. Зато патронов — вволю. И артиллерийских снарядов — тоже. Добавили пулеметов. Сформировали гренадерские команды и вооружили их гранатами и бомбами. Инженер-генерал Величко разъезжал по армиям и корпусам фронта, внушая, втолковывая, разъясняя пехотным, артиллерийским и инженерным начальникам важнейшую новую мысль: исходная позиция для атаки — укрепленный плацдарм. Собственно, Величко уже открыл наступление. Все, что ни делалось на позициях, исходило от него.
Инженерные плацдармы на участках прорыва представляли собой укрепления из десяти-двенадцати параллельных траншей; на прочих участках — из шести-восьми. Между траншеями тридцать-сорок саженей; множество траверзов и блиндажей. В тыл уводили сквозные ходы сообщения по одному на роту, да еще по два на полк — для раненых. Работа кипела, и Карбышев кипел в ее огненном водовороте. Вдруг так все сложилось, что некогда стало и вспомнить ни о неудаче с переходом в пехоту, ни о дурацком несоответствии между фортификационной теорией и практикой. Формы инженерных работ на участках будущего прорыва прямо выводились новой идеей Велички из общей тактики и средств военной борьбы. Карбышев видел, как воскресли, живут, превращаются в реальность его давнишние смутные мысли. Счастливая способность додумывать общее в деталях помогала ему не просто исполнять приказанное Величкой, а и участвовать в этом огромном изобретательстве своей собственной находчивостью и своим мастерством. На смену холодной скуке пришла жаркая работа воображения. Когда вдохновение слетало на Карбышева, чтобы отдать ему свои крылья, он становился художником и творцом. Он нес свое богатство в себе. Но разделить это богатство с теми, кому дорог и приятен его драгоценный смысл, было живой потребностью. И среди таких людей вдруг очутилась его жена.
Лидия Васильевна не успевала налюбоваться своим быстрым, без излишней хлопотливости, но вечно деятельным мужем. Многое, очень многое в нем казалось ей необыкновенным по новизне и завлекательности. Он рвался вперед, и ей хотелось поспеть, не отстать. Да только ли в этом дело? Никто не умел быть таким веселым, как Дмитрий Карбышев — Дика; никто не шутил неожиданней и смелей, чем он. Не было, пожалуй, человека на свете, который спорил бы так остроумно и легко. Его деловитость была аккуратна, точна, определенна, последовательна. И вместе с тем никто не любил так жизни, не отдавался ей с таким полным наслаждением. Дика представлял собой загадочное и редкое сочетание доброты и строгости, широты побуждений и железного чувства долга. Такие люди совершают подвиги, из них выковываются герои. Этого Лидия Васильевна не знала. Но зато она ловила, как счастье, короткие минуты отдыха и свободы, когда оставалась один на один со своим мужем, стараясь разглядеть в нем главное и сделать это главное по преимуществу своим. В иные мгновения нежной и глубокой близости это казалось возможным и почти удавалось. Но никогда не удавалось вполне. Дика был тут, рядом; душа его раскрывалась: входи. И вдруг исчезало то, без чего невозможно войти в душу другого человека — даже мужа, даже жены. А вот для Дики подобных препятствий не существовало. Он овладел решительно всем, что таила в себе скромная, доверчивая, неприхотливая натура его жены. Во всем уступая ему, Лидия Васильевна была счастлива и благодарна судьбе. Одного лишь не могла она понять: как же случилось, что тот «первый встречный» офицер, которого она боялась и дичилась в Шендеровке, и есть ее теперешний Дика? Работая дома над чертежом или обегая на позициях черно-красные кучи свежевырытой земли, Карбышев любил говорить о том, что он делает. Ему всегда казалось, — да, так, наверно, и было, — что мысль, сходя на язык и отливаясь в слове, как бы закрепляется, приобретает отстойчивость реального явления, становится живой, деятельной и постоянной. Мысль, когда она высказана, имеет вид и форму. Высказываясь, она оттачивается, проясняется. Карбышеву были необходимы слушатели. И одним из самых внимательных его слушателей сделалась Лидия Васильевна. Как ни были они оба заняты, — он на позициях, она в дружине, — все же им удавалось выгородить изредка час, другой для прогулки вдвоем.
— Как хорошо! — говорила Лидия Васильевна, оглядываясь по сторонам — на леса, холмы и перелески.
— Природа — вещь не дурная, — соглашался Карбышев, — но ведь не на столько же, чтобы человеку стать на четвереньки и побежать в лес, а?
Они смеялись оба, и Лидия Васильевна не замечала, как прогулка превращалась в лекцию. Они ходили по местам, где созревала атака, копилась энергия прорыва в могучих силах смертельной борьбы. Лидия Васильевна прилежно слушала все, что говорил ей муж о предстоявшем наступлении, и думала: «Вероятно, только очень талантливые профессора в избранных аудиториях умеют так красиво, понятно и вразумительно говорить о войне».
— Главный наш недостаток в том, — говорил Карбышев, — что мы не наваливаемся на врага сразу всеми фронтами. А ведь только таким образом и возможно лишить противника выгод действия по его густым внутренним путям. Задача в том, чтобы запретить противнику перебрасывать свои войска, куда ему хочется…
— Да как же запретить?
— Навалиться сразу всеми фронтами! А иначе всегда будет так, что именно на том участке, который мы атакуем, и как раз в назначенное для атаки время противник окажется сильнее нас и техникой и числом. Ведь верно?
Карбышев тепло и сочувственно говорил о тяжелой судьбе пехоты:
— Довольно губить пехоту! Сначала должен работать летчик, потом сапер, затем артиллерист, и только за ним — пехотинец со штыком…
— Почему?
— Летчик сделает съемку с аэроплана, сапер построит плацдарм, артиллерист пробьет брешь. Вот и получается, что пехотной атаке должна предшествовать инженерная и артиллерийская. Верно?
Действительно, с пехотой как будто начинали обращаться по-новому. Уже и речи не было о том, чтобы атаковать с сумасшедших расстояний в версту и более, как в прошлом или позапрошлом году. По ночам ходы сообщения выдвигались на сотню или две сотни шагов вперед, параллельные линии свежих окопов обносились рогатками и проволокой. В проволоке делались коленчатые выходы для атакующей пехоты; командиры полков принимали эти выходы по всей форме. Между исходной параллелью нашей атаки и австрийскими позициями, на участках будущего прорыва, расставлялись бомбометы. Строились наблюдательные пункты и снарядные погребки для батарей. Постепенно укрепления принимали вид «совершенства», без которого самой лучшей пехоте в мире не поможет никакая «большая» кровь…
* * *
Двадцать первого мая, в три часа утра, русская артиллерия открыла подготовку штурма австрийских позиций. К этому времени стрелки были уже выведены из передовых окопов в убежища. В окопах остались только наблюдатели да еще пулеметы на пунктах, с которых легко просматривались подступы. Батареи довольно скоро пристрелялись. Летнее утро было солнечное, безветренное, и цели виднелись превосходно. Полевая артиллерия методически разрушала проволочные заграждения. Выполнялся приказ: «Только результатами определяется успешность артиллерийской подготовки; следовательно, во времени подготовка ограничена быть не может. Число проходов в заграждениях — доводить до четырех на участке каждой роты первой атакующей волны, при ширине до двадцати шагов каждый». Огонь мортирных батарей громил фланкирующие постройки. Бруствера разваливались. Столбы песка и дыма, бревна и доски летели вверх. К одиннадцати часам утра проходы в проволочных заграждениях обозначились. К семнадцати они были готовы и достигли ширины, названной в приказе. Стемнело. Первая линия неприятельских окопов, засыпанных землей, изуродованных, казалась вовсе обезлюдевшей. Точно в сотни черных ям, оставленных взрывами, без следа провалились занимавшие ее с утра люди. Артиллерийский огонь стих, но не затих. Редкий шрапнельный обстрел с русской стороны продолжался: надо было помешать противнику работать над исправлением повреждений. Между тем разведчики и подрывники расширяли проходы. Прямо против проходов устанавливались пулеметы и ружья на станках. От времени до времени они давали очередь. Австрийцы отвечали из траншейных орудий и огнеметов. Земля вспыхивала то здесь, то там стайками пыли. Так отдымила, отбагровела эта ночь…
С пяти утра артиллерия снова загрохотала.
— Пора начинать.
— Пора. Чего же не начинают?
— Во втором батальоне проходы не пробиты.
— А у нас?
— Как будто четыре чистых.
— Гранаты роздали?
— Да.
— Ну, так с богом!.. — сказал Заусайлов и махнул рукой.
…Поле было ровное и гладкое, как ладонь. Виднелись хаты, сад и перелесок. Виднелись висящие в воздухе клочками белой ваты плотные дымки неприятельской шрапнели и черные клубы рвущихся снарядов. Из окопов выскочили штурмовые группы. Впереди бежали разведчики, за ними — дозоры головных рот; за дозорами — густые цепи. Позади — пулеметные команды. Скрежетали в небе снаряды, вились серебристые таубе, звонко пели пули. Заусайлов бежал позади цепей и покрикивал:
— Живо, живо, ребята! Главное — живей!
Цепи наседали одна на другую, вливаясь в проходы между проволокой. Скоро проходы остались за спиной. Солдат что-то взбрасывало на бруствер. Застыв в мгновенном колебании, словно подумав о чем-то, они прыгали отсюда в глубокий ров австрийских окопов. Вдруг огонь артиллерийской поддержки смолк. Это начальник дивизии генерал Азанчеев приказал не переносить огня на вторую линию окопов противника, пока штурмовые группы не пройдут проходов в ее заграждениях. А в тылу первой линии уже гремело и ухало, — гранаты летели в лисьи норы австрийцев…
Атака захватила Карбышева на рабочем участке. Он видел эту грозную картину и радостно удивлялся ее красоте. Войска шли без остановок, без отсталых. Ясное, почти веселое выражение светилось на лицах солдат, — оно бывает лишь в тех случаях, когда подъем духа высок и чист. Сегодня люди начальнически обращались со смертью, им и на мысль не шло бояться ее. Пробежал Заусайлов, Карбышев пробежал — легкий, быстрый, крепко и ловко пружиня на сильных ногах. Он сжимал в руках солдатскую винтовку и на бегу проверял ее затвор.
У хаты, под навесом, за вербами развертывалась санитарная летучка какого-то союза. Фельдшера распаковывали свертки с марлей, ватой и бинтами. Врач раскладывал инструменты. Вот и первые раненые… Вот и пульки — длинненькие, сплющенные на концах, цвета красной меди, сами выпадающие из безобразно развороченных выходными отверстиями человеческих тел. Земля курилась под железным горохом осколков. Санитары ползли, волоча за собой носилки.
— Сестрица, ушли бы на пункт… Где же тут?
Лидия Васильевна перевязывала раненого.
— Кладите!
Ее красивые серые глаза, выражение которых бывало обычно чуть-чуть испуганным и как бы несколько изумленным, быстро глянули на санитара.
— Кладите без разговоров!
Серые глаза были сейчас серьезны и строги. Лидия Васильевна распоряжалась; она приказывала. И санитар заспешил, поднимаясь с колен. Жаркий ветер атаки развевал белую сестринскую косынку. Пробегая неподалеку, Карбышев приметил косынку, склоненную над серо-зеленой травой и еще над чем-то, тоже серо-зеленым. «Не может быть!» — мелькнуло в голове Карбышева. И он тут же понял, что очень даже может быть, и почти наверно так: она…
Когда штурмовые части ворвались в австрийские укрепления, стало понятно, куда пропали их гарнизоны. Австрийцы сидели в лисьих норах. Несколько гранат, удачно брошенных в отверстия нор, заставили их заорать:
— Сдаемся! Сдаемся!
Они толпились у выходов и, подняв руки, а дула ружей уперев в землю, вопили:
— Сдаемся!..
Лидия Васильевна умела приказывать под огнем. Но у нее было начальство, которое также умело приказывать. И поэтому ей пришлось перебраться сначала с поля под вербы, а из-под верб — в деревню Петушки, очень далеко от огня, где тянувшая третью линию военно-рабочая дружина, требовала щей и каши. Обед был в половине, когда рабочие вдруг побросали ложки и закричали:
— Ура! Пленных ведут!
Сперва показались маленькие группы пленных, а потом они потянулись целыми вереницами. Австрийцы шли, смеясь, а немцы, потупив головы. Офицеры оглядывались с любопытством. Батарейная прислуга несла замки и панорамы.
— Ура! Ура!
Из Петушков было очень хорошо слышно, как ружейный огонь отступал все дальше и дальше, становился все глуше и глуше и, наконец, совсем затих в глубине неприятельского расположения. Начинало темнеть. К западу и к югу от Олыки, во многих местах загорались пожары, — противник, отходя, жег свои склады. А пленные все шли и шли…
* * *
Развитию прорыва под Олыкой много помог хорошо задуманный и отлично направленный фланговый удар. Самый прорыв удался легко. Странно было видеть австрийскую позицию с огромным числом глубоких лисьих нор, солидных бетонных капониров и наблюдательных пунктов, превосходно оборудованных траншей и сильных препятствий, которая так быстро и бесповоротно очутилась в русских руках. Да и все наступление велось умело и настойчиво. Войска повсюду сбивали противника глубокими охватами флангов и забирали тысячи пленных. На второй день атаки брали окопы, траншеи и укрепленные деревни по преимуществу штыками. А на третий день овладели Луцком. Противника как бы не стало впереди. Пленных просто ловили. Обозные солдаты приводили австрийцев толпами. Неприятель как бы утратил способность сопротивляться и в отчаянии разбегался. Луцк — маленький город с крохотными домишками, похожий на курортное местечко, — зелень, чисто, гладь каменной мостовой. Над густыми деревьями городского парка, на высоком холме, торчат изъеденные временем, исщербленные по верху мелких бойниц стены с тремя огромными башнями по углам. Квадратные окна, наличники серого камня, узорчатые пояса на древних зданиях замка, — это и есть, собственно, Луцк. Здесь опять были взяты в плен немцы из резервной дивизии, только что подвезенной из Пинска. Пленные показывали, что войска первой линии луцких укреплений потеряли убитыми и ранеными восемьдесят пять процентов, а пленными — пятнадцать; во второй линии было убитых и раненых столько же, как и пленных; а в третьей линии не было ни убитых, ни раненых — все сдались в плен.
Эти дни были днями кризиса войны. Под угрозой русских ударов вдруг очутились все австрийские войска, сражавшиеся на русском фронте, все их штабы, тылы и обозы. Двести тысяч австрийских солдат сдались в плен. Несколько армий разбежались. И тысячелетняя монархия Габсбургов застыла в оцепенении над пропастью. Как всякий кризис, и этот тоже предрешал дальнейшее развитие борьбы и ее исход. Все зависело теперь от того, будет ли завершено действие с одной стороны, и хватит ли у другой сил и средств для того, чтобы восстановить противодействие.
Двадцать шестого мая Восьмая армия получила приказ: закрепиться центральными корпусами на линии реки Стырь и выравнять отставшие фланги…
* * *
Опрокинутые под Луцком австро-германцы отходили за реку Стоход. Русские войска преследовали их неотрывно. Двухнедельный период подравнивания флангов и перегруппировок, когда казалось, что инициатива действий на Юго-Западном фронте переходит к противнику, миновал. Наступление возобновилось, но уже без порывистой и сокрушительной энергии, которой были ознаменованы его первые дни. Вдоль всего фронта лили дожди. Реки поднялись на десять-двадцать футов. Как и в начале войны, перед русскими войсками открывались разрушенные противником дороги и мосты. А позади тянулись бесконечные обозы первого разряда — великое множество фур, штабных, санитарных и груженных офицерскими вещами. Повозки вязли в грязи, лошади рвались и задыхались от натуги, кнуты свистели и щелкали, ругань и проклятия ливнем опрокидывались на исполосованных животных, — все было так, как тому положено быть в обозах.
От генерала Азанчеева прискакал ординарец. Требовались карты Стохода и его неоглядных береговых луговин. Но, — это тоже так бывает в обозах, — фуры с картами куда-то отбились. Не решаясь ехать назад с пустыми руками, ординарец рыскал между повозками, кричал, наскакивая, грозил. Между тем обоз втягивался в город, еще жаркий от вчерашних боев, с наглухо забитыми в домах окнами и дверьми, дымившимися на всех перекрестках кострами, грудами трупов на мостовых, провалившимися крышами и наземь опрокинутыми телеграфными столбами. С высоты перегруженной фуры, на которой ехала Лидия Васильевна, ей особенно дикой показалась в этом разрушенном городе почему-то сохранившаяся вывеска: «Нотариус Валецкий». Она несколько раз мысленно повторила это смешное здесь слово: «Нотариус…» Экая, в самом деле, глупость: нотариус, когда кругом все вверх ногами!.. Фура с Лидией Васильевной была первой в обозе инженерных партий корпуса и выполняла роль вожака с колокольчиком во главе верблюжьего каравана. Только вместо колокольчика звенел голос Лидии Васильевны.
— Савельев, направо, направо! К реке!
Лидия Васильевна не выпускала из рук полученной от мужа карты берегов Стохода. Глядя то на ее серо-зеленые квадраты, то по сторонам, она необыкновенно быстро выучилась разгадывать топографический ребус. На протяжении семидесяти верст от Петушков она видела, как бежит шоссе, то круто взлетая кверху широкой каменной полосой, то ныряя вниз между рвами; как громоздятся голые увалы на волнистом поле, группируются холмы и купы деревьев. И все это без труда отыскивалось на карте. Она вела обоз как заправский вожатый.
— Савельев! Правьте налево, к кустам, к перелеску!
— Сестрица!
Ординарец из штаба дивизии почтительно держал руку у козырька. У него было умильное, почти умоляющее лицо. Можно было поручиться, что он и не знает ни одного грязного ругательного слова.
— Сестрица! Как есть, без вас пропада-и-им!
— Да что вам нужно?
— Как вы по карточке восклицаете, — ее самую!
Впереди лежало низкое болотистое поле. Глубоко увязшие в нем автомобили и трупы палых лошадей — везде, куда глаз хватал. Мох и ржавые кочки — по обе стороны шоссе. Лидия Васильевна взглянула на карту. До Стохода — рукой подать. Ординарец рассказывал о своей беде.
— Выручай, сестрица!
И она отдала ему карту.
* * *
Целые дивизии выходили на Стоход, вооруженные трофейными австрийскими магазинками. Восьмая армия почти без боя форсировала реку и заняла двенадцатью дивизиями участок восьмидесятиверстной длины. Известно, что позиция возникает там, где захлебнулась последняя волна атаки. Для грозного летнего наступления шестнадцатого года Стоход оказался пределом. Дальше наступление не пошло. Гвардейский егерский полк взял штурмом высоту Переходы. Гвардейский Преображенский полк с боя овладел Рай-Местом. Но это были случайные мелкие успехи, которые ничего не меняли в общем положении. Зато с выходом на Стоход тотчас же начались и развернулись громадные работы по закреплению занятых позиций.
С неуловимой для глаза медленностью река струилась по широкой болотистой долине. Кое-где долина казалась доступной для перехода лишь одиночных людей; кое-где через нее могла бы переправиться и колонна пехоты; но для артиллерии положительно нигде не было путей. Итак, сооружение переправ было первым, самым необходимым делом, лежавшим на Карбышеве. Он придумал нарастить сваи ледорезов шоссейного моста и устроить по ним переход для артиллерии и конницы. Переход оказался узким; переправляться по нему приходилось с предосторожностями. Следить за порядком переправы Карбышев приказал саперам. Пехота заготовляла плетни для прикрытия заболоченных мест.
Два моста на поплавках Полянского уже были наведены, когда неприятельская артиллерия разбила их один за другим. И понтонный мост навести тоже не удалось, — австрийцы пробили восемь полупонтонов. Тогда пошел в дело русский плотничный козел. Лучшего устоя для полевых мостов, чем такой козел, не существовало. Он пропускал обозы, легкие пушки, а под грузовыми автомобилями и бронемашинами ломался. Карбышев придумал: козлы сбивались легко и негромоздко, но обязательно усиливались парой подстрелин с каждой стороны. И, усиленные таким способом, уже не ломались, не трещали даже и тогда, когда на перекладину их ложилась тяжесть четырехсот пудов. На реке строились переправы; за реку выносились сильные предмостные укрепления; вдоль реки рылись окопы и плелась проволока.
В это горячее время на контору карбышевского участка как с неба упал инженер-генерал Величко. Он ездил из армии в армию, по позициям, по войскам, — толковал с командующими армиями, командирами корпусов, с начальниками дивизий и командирами полков. Ни один инженерный офицер, исполнявший обязанности корпусного инженера, не ускользал из-под его опеки. Именно в таком положении находился Карбышев. Но, когда Величко приехал, Карбышев был за рекой, и в конторе, около которой остановился генеральский автомобиль, находились только Лидия Васильевна да письмоводитель. Величко всегда бывал очень любезен с женщинами и как-то пришуренно-ласков в разговорах с ними. Чем женщина была моложе и красивее, тем больше походила любезная прищуренность сморщенного генерала на волокитство. Всегда бодрый, веселый, жизнерадостный и приветливый, живо всем интересующийся, радушный, простой в обращении, доступный, тактичный и деликатный, он достигал не одних лишь деловых и служебных успехов.
— Супруга подполковника Карбышева?
— Капитана, — поправила Лидия Васильевна, почему-то вспыхивая и стараясь не видеть упрямо-любопытных генеральских глаз.
Но Величко настаивал на своей ошибке.
— Подполковника, — повторил он, целуя руку Лидии Васильевны и задерживая ее у своих губ чуть-чуть дольше, чем это было нужно, — именно подполковника, моя очаровательная молодая хозяйка. Прошу вас, не спорьте, — я лучше знаю. Где же ваш счастливый муж?
— Мой муж… — Лидия Васильевна вдруг поняла, что должно было означать в устах генерала слово «счастливый», и вспыхнула еще раз, окончательно и бесповоротно, — он за рекой, ваше высокопревосходительство…
— Будь я помоложе, это можно было бы принять за удачу. Впрочем… Новости, которые я привез, одинаково интересны как для вас, так и для вашего мужа. Прежде всего дайте мне вашу маленькую ручку, и я…
Генерал вынул из кармана и положил на ладонь Лидии Васильевны коробочку и пакет.
— За оказание первой медицинской помощи раненым под огнем в первый день луцкого наступления вы награждаетесь, милостивая государыня, медалью на георгиевской ленте. Поздравляю! Поздравляю!
И Величко несколько раз подряд приложился к руке с крепко зажатым в ней сюрпризом.
— Что еще? Пожалуйста. Вот приказ о пожаловании вашему мужу подполковничьего чина за геройское участие в отражении последней вылазки из крепости Перемышль. Вы хотите сказать, что дело с производством задержалось? Не потому ли, что Карбышев еще не был на вас женат, когда его представляли к награде? Вы этого не думаете? Возможно, возможно… И еще одно дело задержалось. Вы не будете на меня сердиться? Я категорически отказал вашему мужу в согласии на его переход в пехоту. Главнокомандующий Северным фронтом — против, я — против; уступите же, ради бога, двум старикам — Куропаткину и мне. Разве мы не стоим того, чтобы нам иногда чуть-чуть уступали?
Величко молодецки повернулся кругом и оглядел контору.
— В пехоте очень, очень скучно служить, моя очаровательная полковница. А это кто?
Он указал на стоявшую у притолоки долговязую фигуру.
— Письмоводитель.
— Может этот полководец что-нибудь ответить на вопросы о тыловых укреплениях?
— Он поляк и очень плохо говорит по-русски…
— Жаль, чертовски жаль! А-а-а! Наконец-то я понял причину всех этих затруднений: вы хотите, чтобы я вызвал сюда вашего мужа? Правда?
Лидия Васильевна испугалась. Ей это и в голову не приходило. Испугалась же она потому, что подумала: неужели мог генерал заподозрить ее в такой хитрости? Надо было немедленно отвести подозрения. И наивная искренность тревоги звонко отозвалась в ее свежем, чистом, слегка дрожавшем от волнения голосе:
— Вы ошибаетесь, ваше высокопревосходительство… Письмоводитель не умеет… Он совсем непонятно говорит по-русски… Но какие вопросы вы хотите задать? Я кое-что знаю… Может быть, я…
— Ах, как интересно! — воскликнул довольный Величко, — вот это хорошо! Идемте же скорее на позиции, ведите меня на позиции как можно скорее…
Лидия Васильевна наспех собиралась с мыслями, вспоминая прогулки с мужем по здешним тылам. «Вот тут хорошо бы было окопчиков нарезать, — говорил Дика, — здесь бы пулеметные гнезда…» И объяснял, почему и какие именно необходимы здесь окопы и гнезда; действительно окопы рылись, гнезда строились. Позиции представляли собой укрепленную полосу из трех линий окопов, общей шириной в три, версты. Где лес, там рубились засеки. Где искусственные препятствия были слабей, громоздились беспорядочно куски рогаток и ежей. Лидия Васильевна показывала направо и налево маленькой рукой и докладывала:
— Вот окопы полного профиля, для стрельбы стоя на дне ровика, с колена, лежа… Вот ходы сообщения — целая сеть, густая… Вот места для батарей, для наблюдательных пунктов…
— Так, так, — говорил Величко, — правильно, вижу, вижу… Окопы вынесены вперед. Устроен укрепленный плацдарм. А зачем он устроен? Ну-ка, ну-ка?
— Да как же?! — воскликнула Лидия Васильевна. — Как же иначе? Ведь это укрытия для штурмующих войск! Здесь перед атакой…
Величко закрутил седой головой.
— Знаете урок, знаете… Довольно! Садитесь! Двенадцать баллов! Но шутки в сторону, я благодарен вам за толковый и вполне компетентный доклад. Почему бы не быть вашему мужу подполковником, если вы сами по себе такой хороший капитан! Работают ополченские батальоны? Восемь-двенадцать батальонов — рабочая инженерная бригада. Лучше вольнонаемных?
— Еще бы! — с горячностью подтвердила Лидия Васильевна, — если взять батальон в тысячу человек, а вольнонаемных три тысячи, — батальон гораздо больше наработает.
Величко слушал с удовольствием.
— Рабочая сила пеших войск сделает все, лишь было бы из чего, да лишь бы руководство работами было правильное.
Генерал высказал эту серьезную мысль, и оттенок шантеклерства, лежавший до сих пор на его объяснениях с Лидией Васильевной, вдруг исчез. Из первой серьезной мысли родилась вторая, такая же, потом третья. Он уже подводил итоговые черточки под. отдельными сторонами опыта, данного луцким прорывом. Только речь его теперь обращалась не к Лидии Васильевне, а к кому-то еще. К кому же?
— Слабость австрийских тыловых оборонительных полос обозначилась совершенно, — говорил он, как бы рассуждая сам с собой, но только почему-то вслух, — дело в том, что первая линия у них несет на себе всю тяжесть обороны, а общая схема полос лишена глубины. Нет, мы повторять эту глупость не станем…
Ни на день не сходя с боевого поля, ни на час не отрываясь от войск, Величко уже успел написать и готовил в то время к изданию инструктивную брошюру со множеством чертежей под названием: «Описание и критическая оценка укрепленных позиций противника». Вдруг его дряблое лицо сморщилось. Тусклый взгляд серых глаз растаял под стеклами пенсне. И стало очень ясно видно, как он некрасив.
— «Удивить — победить», — говаривал Суворов. Мы так и сделали. В результате…
Он взял Лидию Васильевну под руку и, по-стариковски оседая на ноги, зашагал по гребню высокого земляного навала.
— В результате огромных успехов луцкого прорыва мы выскочили на гребень. Точь-в-точь, как сейчас с вами. Это была важнейшая минута. Хвати у нас духа, можно было бы бросить позиционную войну и перейти к широким маневренным операциям. Но духа не хватило. Вместо броска вперед мы начали хлопотать об укреплении захваченных территорий, выписывать из России инженеров… Знаете, в чем кроется непоправимая беда, в чем проигрыш великой победы? Я вам скажу: в момент небывалого до сей поры успеха мы боялись поражения. Перед нами лежал простор для маневра, а мы… скучали по обороне!
* * *
Скверно было осенью в окопах на Стоходе. В перелесках под живыми клубами светлого тумана дышали смертью гнилые полянки — топи. Из мешков с песком наваливались валы в рост человека. Но валы уходили вниз, и мешков требовалось все больше и больше. С вечера до утра солдаты рыли канавки для отвода воды из окопов, выкачивали воду, настилали мостики, поправляли постоянно осыпающиеся откосы, чистили ходы сообщения, устанавливали котлы для варки завтрака. В землянках было черно да мокро, зыбко под ногами, парно, как в бане. Солдаты уже не снимали ни шинелей, ни фуражек, ни облепленных полужидкой грязью сапог — так и спали. А перед тем как заснуть, подолгу жались к печкам, с шипящими на них закоптелыми чайниками, — самая рассобачья жизнь!..
Так было осенью шестнадцатого года на Стоходе — впереди. А позади лежали в руинах захваченные летом с бою австрийские укрепления, с великолепными бетонными убежищами, трехполосными проволочными заграждениями, отсеками, прекрасно разработанной фланговой и артиллерийской обороной. Белый туман полз над лугами и неслышно переваливался через пустые позиции. А ведь еще совсем недавно они казались неодолимыми, как смерть!..
* * *
Подвешенная к потолку лампа ярко горела в комфортабельной землянке генерала Азанчеева, бросая на стол яркий круг белого света. За столом сидели друг против друга Величко и хозяин. Несколько поодаль от них, на кресле, в обнимку с толстым портфелем, расположился немолодой прапорщик, коренастый и плотный, с большим, открытым лбом. В землянке был ещё Карбышев. Величко и Азанчеев спорили. Предмет их спора не заключал в себе ровно ничего личного. Но, кроме простого расхождения во взглядах, между спорщиками стояло что-то злое и непримиримое, от чего и разговор их походил на ссору. Ни горячившийся Величко, ни холодно-вежливый Азанчеев отнюдь не имели надежды в чем-нибудь убедить друг друга. Они спорили только для того, чтобы разрядить враждебную напряженность своих чувств.
— Когда в середине июня противник усилился и перешел в наступление, — говорил Величко, — мы упустили драгоценное время, занимаясь перегруппировками. Порыва нашего хватило для прорыва, но для использования успеха уже не нашлось ни средств, ни сил, ни резервов, ни техники. Произошла удивительная вещь: удача нашего наступления вызвала растерянность не только у австро-германцев, но и у нас. Даже в большей степени у нас, чем у них. А много ли мы делали для того, чтобы подкрепить наш напор преодолением собственных преград… а? Например, сопровождение артиллерии… а? Что же удивительного, что мы завязли теперь здесь, на Стоходе?..
— Ваше высокопревосходительство, — сейчас же возразил, отдуваясь, Азанчеев, — упускаете из виду главную сторону вопроса. Наше наступление на Юго-Западном фронте должно было где-нибудь остановиться, — оно временно задержалось на Стоходе. Это естественная, не имеющая крупного значения задержка. Но прежде, чем мы дошли до Стохода и стали здесь, мы сделали возможным наступление французов, спасли от разгрома Италию, включили Румынию в войну. Мне кажется, ваше высокопревосходительство, можно без преувеличения сказать, что русский народ до сих пор все еще живет нашей летней победой, все еще пожинает ее плоды.
— В огороде — бузина, а в Киеве — дядька, — сердито буркнул Величко, — трудно с вами спорить, милейший генерал. И… опасно. Будь я, к примеру, простой солдат, вы бы меня разом упекли под военный суд «за распространение» и за прочее. Так ведь? А?
Азанчеев не ответил. Он хотел отмолчаться с тем, чтобы ни одно из его дальнейших слов уже не могло оказаться ответом на ядовитый вопрос Велички. Выждав, когда нужное время истекло, Азанчеев сказал:
— Поменьше облаков, господа! Вот мое мнение: Стоход — временная стоянка; ergo, здешние окопы очень скоро придется бросить. Среди солдат моей дивизии в большом ходу самые скверные настроения, — я называю их «окопной солдатской злостью». Но если солдат не чувствует особой надобности в окопах, то стоит ли, в самом деле, трудиться над их усовершенствованием? Я часто замечал: когда позиции укреплены слабо, дух войск выдвигается на первый план и…
Величко порывисто вскочил с кресла.
— Стоп, генерал! Нельзя говорить подобные вещи! Я запрещаю вам, милостивый государь, проповедывать преступный фатализм! Стоп!
Азанчеев, прапорщик с портфелем, Карбышев — все стояли.
— Если ваше высокопревосходительство не всегда бережете свое имя, — медленно, с глухой интонацией угрозы в голосе, выговорил Азанчеев, — то я берегу свое и отвечаю за каждое сказанное мною слово.
Величко быстро ходил по землянке, оставляя грязные следы больших болотных сапог на чистых белых досках деревянного настила. Вдруг он заметил эти следы.
— Имя? Имя… Дело не в имени, генерал, а в том, кому оно принадлежит. Немудрено наследить. Но след оставить — трудно. Попытайтесь… А я… Поздно! Я тоже не боюсь ни суда, ни штрафа. Но по другой причине. Фортификация — мой адвокат. А?
Величко неожиданно повернулся к Карбышеву. Он обращал к нему свой последний вопрос, как будто именно Карбышев-то и был сейчас живым воплощением фортификации. Лицо Дмитрия Михайловича вспыхнуло темным румянцем. Глаза зажглись. Гордое и смелое чувство вошло в душу. «Прав Величко, что не выпустил меня в пехоту… Надо быть там, где труднее… Надо… оставить след!» А Величко уже закрывал неприятный спор, слегка балагуря:
— Так что, не сердитесь, дорогой генерал, на некоторую долю самостоятельности в моих суждениях. Простите старика. И уж буду я все-таки подполковнику Карбышеву приказывать так, как если бы мы с ним вашего мнения и во сне не слыхали. Лисьи норы у вас, полковник, неудачны: галереи плохи, емкость мала, — дышать нечем. Выходы делайте в тыл, а не в бок. Пулеметные гнезда блиндируйте по всем направлениям обстрела. Третья линия укреплений еще только разбивается, — поспешите. Саперы у вас разбирают крестьянские избы под материал для мостов. Это не их дело. Пехота готовит плетни и решетки на болота, — почему бы ей не готовить и лес для мостов? А саперам поручите дела поважнее. Немедленно организуйте инженерную разведку австрийской укрепленной позиции. Для этого сформируйте специальную разведочную саперную команду и составьте для нее инструкцию. Пришлите мне для ознакомления. На все — трое суток. Далее. Извольте на фронте вашего участка создать прочное исходное положение, а для резерва — исходный плацдарм. Наконец, примите меры к уничтожению технических средств обороны противника. Помощи требуйте, в первую очередь от генерала Азанчеева, во вторую — от меня…
Величко сел, и все сели. Минуту-две в землянке было тихо.
— Почему-то исчезли у нас из армии фугасы, — снова заговорил Величко, — самые обыкновенные: взрывные, камнеметные… На Шипке в семьдесят седьмом году были… В Порт-Артуре были… А теперь — нет. Почему? Тайна сия велика. Армия сама свои фугасы делает: достает смолу, сколачивает ящики… Кстати: здесь у вас, генерал, в телеграфной роте вчера профессор Шателен обнаружил солдата, который придумал замечательную штуку — чувствительнейший замыкатель. Стоит от этого приборчика отвести провод к батарее, командующей фугасами, как… Да, впрочем, господин Шателен изложит все это гораздо вразумительнее. Пожалуйста, профессор!
Пожилой прапорщик встал с кресла, подошел к столу и вытащил из своего толстого портфеля плоский, металлический, тонкостенный диск.
— Если надавить на стенку диска, — сказал он, показывая, как надо надавить, — ртуть сейчас же выжимается из коробки. Тут и происходит замыкание. Удивительно просто! Если зарыть контакт в землю и соединить со звонками или лампочками в окопе, — подача сигнала с местности, на которой происходит движение, обеспечена. Особенно легко и удобно применять такие замыкатели для взрывов поездов и мостов. Великолепная идея!
«Его превосходительство, прапорщик» Шателен разъезжал по фронту для выяснения на захваченных австрийских позициях всех технических подробностей устройства электризованных проволочных заграждений и установления способов их питания током. Собранный Шателеном материал был драгоценен. Прежде всего оказалось, что электризованными заграждениями был уже опоясан с австрийской стороны весь Юго-Западный фронт. Для питания неприятель пользовался крупными станциями, мощностью больше чем в две тысячи киловатт. Ток высокого напряжения до двадцати тысяч вольт передавался по подземным кабелям на расстояние нескольких верст. Таким образом, и станции, и подстанции находились вне сферы действия даже тяжелого артиллерийского огня. Громадные запасы кабеля и соединительных муфт были захвачены целехонькими. К счастью, электрические сооружения австрийцев еще нигде не были завершены, — не установлены трансформаторы, не смонтированы на станциях машины…
— А как фамилия солдата, который изобрел замыкатель? — спросил Азанчеев.
Шателен заглянул в записную тетрадку.
— Елочкин, ваше превосходительство.
Азанчеев распушил усы.
— Телеграфист Елочкин? Странно…
Карбышев смотрел на него с удивлением: ведь не то же странно, что солдат зовется Елочкиным. А что?
— Сегодня утром, — продолжал Азанчеев, — командир военно-полицейской команды докладывал мне о телеграфисте Елочкине. Это — самый скверный солдат. Это — настоящий смутьян.
— Тогда под суд его, под суд! — сбалагурил Величко, энергично засовывая руки в рукава просторной шинели, которую держал сзади отлично вымуштрованный азанчеевский вестовой, — скорей под суд! Ведь теперь военно-полевые суды при штабах дивизий, удобно.
— Я знаю, как мне надо поступить, — с явным раздражением сказал Азанчеев, — но если вашему высокопревосходительству желательно знать, что это за солдат, я могу…
Он схватил с письменного столика лист бумаги, густо покрытый машинописными строчками, и, повернув его несколько раз туда и сюда, довольно скоро нашел нужное место:
— …Могу кое-что огласить. Пожалуйста: «При этаких порядках, что ни делай, все равно толку не будет. Не выиграем мы войны… А коли победе не бывать, так зачем же и под пулю лезть? Уж лучше для чего другого сохраниться… Ай не так, браток?» Это ораторствует телеграфист Елочкин. Дальше: «А почему мы на Стоходе завязли? Почему Западный фронт на месте стоит? Да потому, что командует им Эверт — генерал, немец и изменник, а наших с Юго-Западного одних вперед бросили, чтобы войну ловчей проиграть». Это уже не Елочкин. Но все равно. «Целым с войны вернуться нельзя, — я о том не думаю, а потому и гибели не страшусь. Но, как другие без всякой нужды гибнут, этого спокойно видеть никак невозможно», — это опять Елочкин. И в таком роде… Хорош, господа, ваш изобретатель?
— А про Распутина ничего нет? — вдруг спросил Величко.
Глаза с азанчеевской физиономии исчезли бесследно.
— Я вас не понимаю, ваше высокопревосходительство…
— Неужели? Ну, скажем, о том, что наступление сорвано Распутиным… Или… Наверно, есть. Ведь вся армия болтает.
Величко уже был в шинели. Азанчеев сделал вестовому знак — выйти.
— Ваше высокопревосходительство, изволите шутить с огнем. В Особой армии генерала Безобразова — гвардейские стрелки. Чудо, а не солдаты: черноватые, курносые, ловкие. И что же? На прошлой неделе — шум: «Обороняться станем, а наступать не пойдем!» Это гвардейские стрелки!.. А вчера в соседней дивизии два полка попросту сговорились: «Не пойдем из окопов!..»
Он еще говорил, а Величко уже быстро шел к двери. Вместе с инженер-генералом уходили Карбышев и Шателен. Только у самой двери, взявшись за ее ручку, Величко приостановился:
— Плохо, очень плохо, ваше превосходительство, — серьезно и грустно сказал он, — совершенно с вами согласен. Однако кто же во всем этом виноват?..
Дверь в землянку закрылась. Часовой взял на караул.
— Вольно!
Величко обнял Карбышева за талию.
— Придумали, как выручить солдата?
Шателен рассмеялся. Величко спрашивал как заговорщик. В том, что солдата следует выручить, он не сомневался. Как выручить, — единственный вопрос.
— Но генерала Азанчеева просить — ни-ни…
— Избави бог, ваше высокопревосходительство, — тотчас согласился Карбышев, — когда надо отказать в просьбе, вспоминают о законах и на них ссылаются. А когда надо сделать по-своему, о законах забывают и ссылаются на исключительность обстановки, на общее положение и тому подобное. Генерал Азанчеев как раз из таких…
— Верно! Ну?
— Есть другой способ выручить солдата, ваше высокопревосходительство.
— Ну, тогда — книги в руки. Больше ни о чем не спрашиваю. И даже не интересуюсь. На меня — никаких ссылок. Пойдемте, профессор. Здесь наши пути с дорогой этого подполковника расходятся. Мы идем в холостяцкий холод, а он — в женатое тепло. Не забудьте, Карбышев, передать мои комплименты вашей очаровательной супруге. Надуете, — по службе вам мстить буду!..
* * *
С некоторого времени капитан Лабунский стал очень осторожничать. Даже верного и сноровистого денщика Абдула он отправил в роту, вдруг припомнив, как он осенью четырнадцатого года, на Бескидах, выболтал Карбышеву тайну собиновских сапог. Теперь денщиком у Лабунского состоял косноязычный, придурковатого вида, солдат. Эти-то именно недостатки и внушали капитану известное к нему доверие. Но Лабунский ошибся в выборе. Когда Елочкин подошел к капитанской землянке, денщик раздувал у входа самовар.
— Барин дома?
— А те-е зацем?
Елочкин чувствовал себя крайне беспокойно. Ему надо было увидеть Лабунского как можно скорее. И объясняться с любопытным дуралеем он не имел ни малейшего расположения.
— Нужен мне твой капитан. Поди, доложись: Елочкин, мол, от подполковника Карбышева пришел.
— Елоцкин? — переспросил денщик, — эко дело! Да разве капитана моего добудишься?
— Неужто спит?
— А то… С утра водоцку хлесцет, чтобы загулять, просить его нецего, самого на загул так и тянет…
И он еще долго рассказывал о своем барине, все в таком же роде. Наконец, ушел-таки в землянку. Сердце Елочкина упало. Успех зависел теперь только от быстроты. Недавно вступил в действие приказ о пропуске солдат-специалистов через отборочные комиссии и об отправке их с фронта в тыл для работы на военных заводах. У слесаря Елочкина были все основания попасть на комиссии в отбор. И направление уже лежало за обшлагом его шинели. Председателем дивизионной отборочной комиссии был Лабунский. Вчера Карбышев видел его и говорил с ним о Елочкине. Итак, оставалось коротким завершением формальной процедуры обогнать сложную механику военно-полицейских мероприятий дивизионного штаба. Сердце Елочкина упало, дрогнуло, забилось, когда он услышал, что Лабунский спит. Но вот разговорчивый денщик вышел и сказал, приоткрывая дверь:
— Ходи, Елоцкин!
В землянке было жарко, душно, воняло спиртным перегаром, куревом и еще какой-то дрянью. У Лабунского было красное, потное лицо. Глаза его опухли. Из-под распахнутой рубахи смотрела голая грудь, так густо заросшая коричневой шерстью, что ее можно было бы принять и за волчье брюхо. Он зевал с неимоверным ожесточением, то и дело выхватывая изо рта сигару и вскидывая норвежскую бороду острым клином вверх. Он долго протирал глаза, прежде чем окончательно разглядел и распознал Елочкина.
— Здорово, брат! Что же это ты делаешь?
— Особого ничего не делаю, ваше благородие, — сказал Елочкин, — как у вас, господ офицеров, не знаю, а у нас, у солдат, котелки на плечах иной раз от мыслей лопнуть могут. Все — война: почему да зачем? Вот и бывает, что проговоришься…
Лабунский зевнул и взбросил бороду кверху.
— Так-то так, но… Очень мне сдается, брат Елочкин, что ты большевик. А?
— И мне сдается…
— Что?
— Будто ваше благородие — эсер.
Лабунский сорвался с табуретки и двинулся было на Елочкина с боем. Однако на полпути остановился и, широко расставив длинные ноги, выставил вперед огромный кулачище.
— Видишь? Таких — два; и от каждого мертвяком пахнет. Очумел? Думаешь, ежели ты мне жизнь спас, так и верхом на мне ездить можно? Врешь! Дудки! О чем это ты зачирикал? Выгнать тебя?
— Как угодно, — сказал Елочкин, смутно догадываясь, что теперь-то уж Лабунский все сделает, чтобы сплавить его, Елочкина, из дивизии и с фронта в Россию, — как вам угодно! Гоните!
Лабунский зевнул и сел на табуретку.
— Вот что: уговор дороже денег. На сегодняшнем случае, Елочкин, мы наши счеты кончаем. Ты меня спас, — очень хор-рошо. И я тебя тоже спасаю. Отлично! Предупреждаю раз и навсегда, — конец. Ни в какие свои планы включать меня больше не смей. Узнаю, — не пощажу. Теперь — сегодняшний случай. Я Дмитрию Михайловичу обещал. Значит — сделаю. Давай твои бумажонки!
Елочкин протянул служебную записку командира телеграфной роты. Лабунский написал несколько слов на обороте.
— Все. Теперь дуй в комиссию, к секретарю. Остальное он устроит. Кажись, нынче в ночь отправляют вас. Марш!
— Покорнейше благодарю, ваше благородие, — сказал Елочкин, чувствуя, как его ноги дрожат от нетерпения, но считая неделикатным уходить, пока не произнесены все полагающиеся слова, — от души вас…
— Не дури! Душа — пар. Заруби только на своем носу, что мы — квиты. Прощай!
Елочкин повернулся и вышел. Лабунский смотрел ему вслед. «Как корове седло, годится мне теперь это дурацкое эсерство, — думал он, — слава богу: георгиевский кавалер; женат на девушке из весьма состоятельной семьи… Гм! А вот с этаким филином свяжешься и не заметишь, как рюху дашь…» Он еще раз пристально посмотрел на дверь, за которой скрылся Елочкин. Доброе, горбоносое лицо солдата, как бы обрызганное лучами ясных глаз, и его тяжеловатая, кряжистая фигура представились ему на мгновение с удивительной отчетливостью, и он громко сказал своим хриплым басом:
— Ска-а-тина!