XXIII
Утром 1 мая Лубенцов решил, наконец, поехать к Тане.
Улицы Потсдама были в этот день особенно оживлены. Всюду висели красные знамена и происходили митинги солдат, на которых читался первомайский приказ Сталина, и слова приказа гремели над домами прусской столицы:
«Ушли в прошлое и не вернутся больше тяжелые времена, когда Красная Армия отбивалась от вражеских войск под Москвой и Ленинградом, под Грозным и Сталинградом».
«Мировая война, развязанная германскими империалистами, подходит к концу. Крушение гитлеровской Германии — дело самого ближайшего будущего. Гитлеровские заправилы, возомнившие себя властелинами мира, оказались у разбитого корыта».
Сталин обращался к своим солдатам с призывом:
«Находясь за рубежом родной земли, будьте особенно бдительны!
По-прежнему высоко держите честь и достоинство советского воина!»
У советской комендатуры стоял огромный хвост немцев и немок, которые пришли сюда, согласно приказу Советского командования, сдавать оружие. Немцы стояли чинно, держа в руках охотничьи ружья немножко в отдалении от себя, чтобы никто не заподозрил их в нежелании разоружиться.
Солнце светило особенно ярко сегодня.
Дивизия полковника Воробьева находилась в Шпандау, и Лубенцов в сопровождении своего ординарца отправился туда.
Переехав через канал, Лубенцов окунулся в гул и грохот больших дорог.
Опять шагали во всех направлениях люди всех национальностей. Опять двигались на велосипедах, в повозках и пешком пестрые кочующие таборы освобожденных людей. Развеселым строем шли бывшие военнопленные союзных армий — французские, бельгийские, голландские и норвежские солдаты — в обтрепанных за время плена мундирах.
На огромных помещичьих фурах, размером с добрый автобус, среди светловолосых англичан белели чалмы колониальных солдат, пестрели гофрированные юбочки шотландских гвардейцев. Среди бледных лиц освобожденных из тюрем американских летчиков мелькали черные лица негров. Американцы в этот момент ликования и всесветного равенства не гнушались близким соседством потомков дяди Тома. Наоборот, на виду у проходящей мимо советской силы американцы и англичане демонстративно обнимали своих негритянских и индийских соратников, и цветнокожие улыбались, скаля белоснежные зубы и думая, вероятно, что так уже будет всегда.
На перекрестке дорог в большой деревне стоял Оганесян, которого политотдел мобилизовал для разъяснения союзникам приказов советского командования насчет пути их следования.
Рука Оганесяна ныла от тысяч пожатий. Все звездочки на его погонах, не говоря уже о звездочке на пилотке, перешли во владение освобожденных военнопленных — американцев и англичан, — настойчиво требовавших что-нибудь «на память». Он еле спас свой орден Красной Звезды, который тоже чуть было не сделался добычей одного американца, особенного любителя сувениров.
— Вы видите? — спросил Оганесян, горячо пожимая руку гвардии майора. — Тут нужен Суриков или Репин! Меньше никак нельзя!… А вы куда?
Лубенцов пробормотал что-то нечленораздельное в поспешил проститься.
Чем ближе подъезжал Лубенцов к Шпандау, тем тревожнее становилось у него на душе. Перед самым городом он так струсил, что чуть было не повернул обратно. Он остановил коня и посмотрел на Каблукова.
— Собственно, надо было бы передать Антонюку… — пробормотал Лубенцов, но что такое следовало передать Антонюку, он не сказал по той простой причине, что передавать было нечего.
Наконец он отпустил поводья, и Орлик поскакал дальше. Миновали военную дорогу «Ост-Вест» и въехали на западную окраину Шпандау, где в одном из домов у железной дороги находился штаб дивизии.
Здесь была хорошо слышна артиллерийская канонада, доносящаяся из Берлина. Горизонт над Берлином пылал. То и дело показывались в небе советские самолеты, летевшие бомбить последние очаги немецкого сопротивления в столице Германии.
В штабе дивизии Лубенцов пробыл два часа. Он подробно ознакомился с обстановкой на этом участке, нанес все данные на карту для доклада своему комдиву и все медлил, никак не решаясь спросить, где расположен медсанбат.
Гвардии майора выручил командир дивизии полковник Воробьев. Увидев разведчика, он сказал:
— А-а, посол от Тараса Петровича! Ну, что у вас нового?
Лубенцов рассказал о немецких дивизиях южнее Потсдама, шедших в Берлин выручать Гитлера.
Воробьев удивился:
— Значит, он все-таки в Берлине?! Видно, совсем уже некуда податься сукиному сыну!
— Что это у вас? — спросил Лубенцов, заметив перевязанную руку комдива.
— Ранило под Альтдаммом. Уже заживает. Я только что приехал с последней перевязки из Фалькенхарена…
Лубенцов попрощался и поскакал в Фалькенхаген. По дороге он несколько раз замечал на войсковых указателях красный крестик с надписью «Хозяйство Рутковского». Значит, он ехал правильно. В Фалькенхаген он прибыл, когда уже стало темнеть.
Возле домов, где расположился медсанбат, Лубенцов остановил коня, соскочил, постоял минуту и сказал Каблукову:
— Подожди меня здесь.
Он направился к дому, помедлил у входа. Наконец он решительно поднялся на крыльцо и вошел. В первой комнате никого не было. Он постучался в какую-то дверь. Женский голос, хотя и не принадлежавший Тане, заставил его вздрогнуть:
— Кто там?
Лубенцов ответил:
— Вы не скажете мне, где Кольцова?
Тот же голос негромко спросил у кого-то:
— Не знаете, где Татьяна Владимировна?
Лоб Лубенцова покрылся потом.
— В операционной, наверно, — послышался ответ.
— Нет, — сказал первый голос, — все раненые уже обработаны… Она у себя.
Дверь приотворилась, и к Лубенцову вышла высокогрудая брюнетка с очень черными, чуть раскосыми глазами. Из окон падал предвечерний свет. Лубенцов еще мог разглядеть ее лицо. Она же видела его плохо: он стоял спиной к окнам. Пристально глядя на него, она спросила:
— А зачем вам нужна Кольцова? Кажется, вы не ранены…
Ее голос звучал не слишком любезно.
Лубенцов сказал:
— Да, я не ранен. Мне нужно повидать ее по другому поводу.
— Что? — отрывисто спросила женщина. — Аппендицит? Грыжа?
В эту минуту тихонько раскрылась дверь с улицы, кто-то вошел, и Лубенцов совершенно отчетливо почувствовал, что это вошла Таня.
Женщина с раскосыми глазами сказала:
— Тебя тут спрашивают.
Тогда Лубенцов обернулся. Лица Тани он не увидел, но увидел ее силуэт на фоне открытой двери.
Он глухо произнес:
— Это я, Таня. Здравствуйте.
— Кто? — спросила Таня и слабо вскрикнула.
Потом вдруг стало светло — женщина из соседней комнаты принесла лампу. Свет лампы осветил лицо Тани, белое как бумага.
Потом оба вышли на улицу. На восточном горизонте полыхало пламя, где-то ухали орудия, но Лубенцов и Таня не слышали и не видели ничего. Потом в небе появился узкий желтый ноготок молодой луны, и луну они заметили и остановились.
— Это вы? — спросила Таня и, вглядываясь в его лицо, несколько раз повторила этот вопрос, потом сказала: — Какое счастье, что вы живы! Вам, наверное, нужно уже уезжать, у вас так много дела… Мне страшно вас отпускать, чтобы вы опять не… Какая я глупая, я говорю: опять… Я никак не могу привыкнуть к тому, что вы живы. Вы были ранены, да?
Все это она произнесла быстро и бессвязно.
— Идемте куда-нибудь в темное место, — сказала она бесстрашно: она не желала теперь считаться с условностями, — я вас поцелую.
Они зашли за ближайший дом, она обняла его и поцеловала.
— Как мне вас называть? — сказала она. — Я ведь рас никогда никак не называла. Тогда, под Москвой, — «товарищ лейтенант», а при нашей последней встрече в Германии — «товарищ майор». Буду вас называть Сергеем, ведь вы меня зовете Таней… Ничего не говорите. Я боюсь, вы скажете что-нибудь неподходящее. Это — счастье, что мы встретились, — и все. Вообразим на минуту, что войны уже нет и мы просто гуляем по бульвару в Москве. Ох, как хочется уже увидеть нормальных детей, пускающих по лужам кораблики, играющих песочком!… Знаете, когда я узнала, что вы погибли, я думала, что доля вины лежит и на мне тоже. Вам сказали что-то плохое обо мне… Да, да, я знаю. И мне казалось, что вы со зла пошли в огонь. Конечно, это было глупо, но я так думала.
Мимо них медленно проезжали повозки, не спеша шли солдаты. И так как все были счастливы в преддверии мира, люди смотрели на влюбленных затуманенными и мечтательными глазами, от души желая им радостной, мирной жизни.
— Меня ординарец с лошадьми ждет, — вспомнил, наконец, Лубенцов, и они пошли обратно в Фалькенхаген.
Каблуков с конями находился на том же месте.
— Сейчас будем чай пить, — сказала Таня. — Лошадей мы устроим у меня во дворе, там какие-то сараи стоят.
Каблуков вопросительно глянул на гвардии майора, но тот смотрел не на него, а на эту женщину. Она пошла вперед, и Каблуков повел лошадей следом. Возле одного дома она остановилась, сама открыла ворота, сказала:
— Вот здесь. Здесь я живу.
Вместе с Лубенцовым она вошла в дом. Навстречу им вышла хозяйка, старушка-немка с тонким лицом, в очках, показавшаяся Лубенцову очень милой, гостеприимной старушкой.
Таня вышла вместе с ней в другую комнату. Потом она вернулась, накрыла стол, принесла черного армейского хлеба и мясные консервы. Хозяйка заварила чай. Сдержанное волнение Тани как-то передалось и ей, и старушка суетилась вокруг стола, что-то быстро-быстро бормоча себе под нос. Когда она ушла, Таня вышла во двор и позвала Каблукова. Все уселись за стол, но ел один Каблуков, а перед Таней и Лубенцовым стояли стаканы с чаем, но они не пили и не ели, а только глядели друг на друга.
Кто-то постучал в дверь. Просунулась женская головка. Медсестра якобы явилась к Тане по делу, но и Таня и Лубенцов поняли, что она пришла сюда из любопытства, и сама она поняла, что они это поняли. Сестричка что-то говорила, краснея, но Таня вряд ли уразумела, в чем заключалась просьба.
Медсестра ушла, а через некоторое время в комнату заглянула другая женская головка. И у этой девушки нашелся какой-то повод, чтобы сюда придти.
Каблуков встал, поблагодарил и сказал, что ему надо идти накормить и напоить коней. Таня тоже вскочила и сказала, что она пойдет попросит хозяйку, чтобы та раздобыла сена. Но Каблуков сказал, что он сам попросит. Таня предложила показать ему, где находится вода, но Каблуков сказал, что он сам узнает, и вышел. Таня села и начала что-то говорить о том, что сено у хозяйки есть. Таня сама видела сено во дворе.
А Лубенцову все было ясно — все, что происходило с ней и с ним самим, и он в каждом слове и в каждом жесте своем, Танином и всех людей все понимал до самой глубины и, как ясновидящий, безошибочно читал чужие мысли.
Потом постучался и вошел еще кто-то, но Лубенцов не досадовал на это, он даже не посмотрел на вошедшего, он глядел на Таню и удивлялся необыкновенному свету, который излучали ее огромные серые глаза.
А это вошла Глаша. Она сразу же узнала гвардии майора, который часто бывал у Весельчакова в батальоне. Она сказала с виноватой миной:
— Ах, Татьяна Владимировна, простите меня, дуру несусветную! Совсем не думала я, что гвардии майор вам знакомый. Я же знала, что гвардии майор живой остался… Я почти всем сестрам рассказывала про тот случай, как гвардии майор пробыл три дня посреди немчуры в городе и потом помог нашему батальону продвинуться… — Помолчав и помявшись с минуту, она тихо спросила: — Не знаете, товарищ гвардии майор, Мой Весельчаков что? Живой? Совсем писать перестал, не знаю, что и думать… Забыл он про меня.
— Живой! — сказал Лубенцов. — Вчера его видел. Жив и здоров.
— Здоров, — грустно сказала Глаша. — Наверно, курит запоем…
— Курит? Не заметил… Ей-богу, не заметил. Если бы я знал, я бы постарался заметить.
«Какие глупости я говорю, — думал Лубенцов, замирая от счастья. Совсем себя не помню…»
— Зачем ему курить? — сказала Таня. — И не забыл он вас. Как он мог забыть! Это было бы очень странно… Нет, нет!
Она подумала, как и Лубенцов, что говорит глупые слова, потом сообразила, что надо пригласить Глашу к столу.
— Садитесь, Глашенька, — сказала она.
Но Глаша отказалась.
— Мне надо идти, — ответила она тихо. — Работы много.
Работы никакой не было, конечно, но Таня ничего не возразила, ей не хотелось видеть никого, кроме Лубенцова.
Глаша ушла, но через минуту пришла та самая узкоглазая брюнетка, которая так неприветливо встретила гвардии майора.
Она и теперь окинула его неприязненным взглядом и спросила несколько вызывающе:
— Надеюсь, не помешала?
— Что ты, что ты!… — засуетилась Таня. — Садись, Маша, и знакомься. Гвардии майор Лубенцов, мой старый знакомый. Мария Ивановна Левкоева, командир госпитального взвода и мой друг.
Маша спросила:
— Ты не поедешь в монастырь?
— Нет, поезжай сама, — ответила Таня.
— Я так и думала, что сегодня ты не поедешь в монастырь, — сказала Маша, подчеркивая каждое слово.
Таня, словно не заметив прокурорского тона Маши, объяснила Лубенцову:
— Тут рядом женский монастырь, и при монастыре детский приют для сирот. Полковник Воробьев, когда здесь начались бои, вывез детишек на машинах… Потом они вернулись, и комдив приказал нашим снабженцам отпустить для приюта рису, муки… Даже дойных коров несколько им дали. Монахини очень удивились, не ожидали, что большевики питают слабость к детям… Мы, врачи, шефствуем над приютом, там много больных детишек дистрофия… Вот мы и ездим туда уже пятый вечер, глюкозу возим.
Поглядев на сдвинутые брови Марии Ивановны, Лубенцов вдруг рассмеялся и, оправдываясь, сказал:
— Простите, Мария Ивановна, я вспомнил, как вы интересовались моими болезнями.
— Ну, и что же! — произнесла Мария Ивановна сурово. — Да, я спросила и имела право, как врач, спросить, чем вы больны. И — да, я произнесла слово «грыжа»… Такая болезнь существует, и врач может о ней спросить.
Таня звонко расхохоталась, и тут неожиданно рассмеялась сама Маша. Она быстро поцеловала Таню и выбежала из комнаты.
Они опять остались наедине. Таня сказала дрогнувшим голосом:
— Вам, наверно, надо скоро уезжать?
Лубенцов мог бы остаться до завтра, но он не решился признаться в этом. Это было бы слишком много.
Он сказал:
— Да. Прошу вас, если вы сможете освободиться завтра, приезжайте ко мне в Потсдам. Генерал вас приглашал. Вы посмотрите город, дворцы и парки. Это очень интересно.
Она сказала, глядя на него доверчиво:
— Хорошо. Я сделаю все, что вы захотите.
— Сразу же утром и приезжайте.
— Хорошо, приеду.
— А на чем вы приедете?
— Приеду.
Они вышли на улицу, оставив на столе непочатые стаканы чаю.
В небе мерцали звезды, бледные от полыхающего над Берлином зарева.
На крылечке курил Каблуков. Заслышав шаги, он встрепенулся и сделал движение, чтобы уйти.
— Седлай, — сказал гвардии майор.
Каблуков пошел седлать, а Лубенцов и Таня постояли под звездами, прижавшись друг к другу. Потом послышался цокот лошадиных копыт, звяканье уздечек. Подошел Каблуков с конями.
По дороге Лубенцов и ординарец молчали. Гвардии майор думал о том, каким странным тоном произнесла она те слова: «Я сделаю все, что вы захотите». Эти, слова, думал он, связали их навсегда, и все на свете казалось ему теперь легким и простым.
Кони скакали быстро. Уже перевалило за полночь. Наступило 2 мая.