Книга: Истоки
Назад: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Книга вторая

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Беда тем неожиданнее, чем напряженнее ждут ее.
Внешняя неожиданность войны – начало стрельбы – не так удивляет привыкших к оружию в мирное время военных, как гражданских. Но внутренняя тайна войны – что она делает с душой человека – остается тайной в равной степени как для самого воинственного генерала, способного послать на смерть тысячи солдат, погибая вместе с ними, так и для самой смиренной женщины, у которой не подымается рука хлестнуть хворостиной забредшего в огород теленка.
I
Фельдмаршал Вильгельм Хейтель днем и ночью ощущал биение стального сердца германской армии. Как опытный механик улавливает чутким ухом перебои в работе мотора, быстро находит, где заело или сломалось, налаживает машину, так и Хейтель первым из высших начальников вермахта почувствовал перебои в грозном, все нарастающем грохоте огромного фронта.
Нарушение графика продвижения войск произошло на важном направлении. Эта заминка создала опасность обнажения правого фланга группы войск «Центр», стремительно, как обоюдоострый нож, разрезавших советские армии по прямой линии Минск – Смоленск – Москва.
С утра фельдмаршал прибыл в ставку Гитлера. Рейхсканцлер принял его вместе с Браухичем и в резких тонах выразил обоим свое недовольство замедленными темпами продвижения войск на юге.
– На севере мы овладели Прибалтикой! – возбужденно говорил Гитлер. – Мотоциклетные части на подступах к Ленинграду. Регулярные армии красных разбиты, сопротивление оказывают только коммунистические ополченцы. Минск наш, падение Смоленска ожидается со дня на день, а у Вейхса слишком расстроенное воображение: казака Буденного он принял, вероятно, за Наполеона. Что он там топчется у этого Лупка? Я приказал Гудериану передавить своими танками эту дикую кавалерию. Советская империя распадется до холодов!
Фельдмаршал отказался от бронированного бомбардировщика, выехал на фронт в открытой, поблескивающей лаком машине, под охраной молодых рослых солдат с автоматами. Над ним, сопровождая машину, барражировали в безоблачном голубом небе два истребителя.
Хейтель находился в состоянии веселой возбудимости. Такое радостное настроение бывало у него, когда он ездил на охоту в Беловежскую пущу. Встречаемые им на каждом шагу признаки разгрома русской армии веселили его. Сгоревшие или еще дымившиеся деревни и городки, раздавленные танками пушки, исковерканные, опрокинутые машины у дороги, остовы самолетов, напоминающие скелеты фантастических птиц, – все это говорило его опытному глазу о стремительном наступлении немцев и тяжелом поражении русских. Все чаще попадались уже начавшие распухать на жаре трупы убитых. Немецкие похоронные команды выискивали среди них своих и хоронили на пригорках. Новенькими, аккуратными крестами белели эти пригорки. Трупы русских стаскивали в ямы, обливали мазутом и сжигали. Смрадный дым оседал жирной копотью на цветах, на ветвях деревьев. Покинутые бежавшими хозяевами коровы, уже какие сутки не доенные, одичали от боли. Они бросались к людям, помня, что те доили их когда–то. Одна большерогая, с белым пятном на лбу, с безобразно распухшим выменем, увязалась за машиной фельдмаршала. Дурной рев ее перекрывал звук клаксона. Охранники–автоматчики застрелили корову.
Сплошными потоками шли на восток машины всех марок, везли к фронту снаряды, оружие, солдат в касках. Катились штабные автобусы, вместе с военными ехали гражданские чиновники, хозяйственные руководители. На всех лицах играли улыбки, все громко говорили или распевали песни, пиликали на гармошках. И это веселье затихало лишь в те минуты, когда попадались навстречу раненые, ехавшие в санитарных машинах или стоявшие у дороги. Зато при встрече конвоируемых пленных сыпались насмешки и слышался дружный гогот. Ни пожары, ни убитые не могли заглушить веселья солдат. Они на ходу, на машинах или на танках, пили вино, играли в карты, ругались, баловались, иногда на остановках устремлялись в поселки, били стекла, тащили в сараи или рощу кричавших женщин, стреляли в собак, ловили кур и гусей. Никто, наверное, не думал о смерти или ранении.
Весело было не только молодым и беспечным солдатам, но и пожилому фельдмаршалу Хейтелю, хотя по складу характера этот ученый–математик, до педантизма аккуратный, ставивший превыше всего организацию и дисциплину, не имел склонности к живым, непосредственным чувствам. Хейтель был не просто генерал, а генерал прусский, генерал кайзеровской школы, соратник и ученик Секта и Людендорфа, дальний родственник Мольтке–старшего. Если бы даже и не было на нем фельдмаршальского мундира, фуражки с высокой тульей и кокардой, белых перчаток на сухих, узких и сильных руках, все равно в нем сразу же признали бы генерала: в крупной, осанистой фигуре, в гордом поставе головы, в твердом, холодно–надменном взгляде, в каждой каменной складке лица сказывалась та особенная прусская порода нерассуждающих аристократов–военных, которая ни в одной стране так четко не обособилась, не откристаллизовалась, как в Германии.
Смысл своей жизни Хейтель видел в войне, потому что он, как и Зейдлиц, Манштейн, Вейхс, Гудериан, Рундштет, Бок и Кейтель и многие другие генералы и адмиралы из семей военных, существовал для войны. Как для произрастания зерна необходима земля, вода и воздух, так для полноты жизни Хейтеля нужна была война. И это он усвоил с детских лет. В его замке и в городском особняке висели портреты предков, и все эти предки были военными. Прадед служил у Фридриха Великого, дед вместе с Мольтке и Шлиффеном разгромил французов у Седана, отец окружил армию Самсонова в Мазурских болотах. Сам Вильгельм Хейтель был правой рукой генерала Гофмана, командовавшего трехсоттысячной оккупационной армией, занявшей западные губернии молодой Советской России. И тогда в Бресте он упрямо выступал против мира с русскими. Двух сыновей своих Хейтель тоже сделал военными. Только больные и трусы боятся драки. Сильный человек не может жить, не толкая других. Войны были, есть и будут, потому что были, есть и будут здоровые решительные люди, которые не могут жить без драки, так же как сильные, ловкие звери не могут жить, не загрызая слабых и неловких зверей. Есть аристократы духа и есть рабы, норовящие отнять у аристократа состояние, власть и славу. Надо биться. Жизнь есть борьба, а радость добывается победой. Не обузой и тем более не злом или несчастьем представлялась эта война Хейтелю. Она была для него такой же жизненной потребностью, как для соловья пение.
Он всем существом своим одобрил военную программу национал–социалистской партии, неутомимо вместе с Браухичем, Кейтелем и Гальдером разрабатывал и осуществлял планы войны. Это было увлекательное занятие. Первый пункт великого плана завоевания мира был осуществлен: Франция разгромлена. Теперь предстояло сокрушить Советы, прибрать к своим рукам Ближний Восток и Индию, тогда Англия встанет на колени.
Хейтель очень бы оскорбился, если бы ему сказали, что хотя вся его жизнь, как и жизнь других генералов, состояла в подготовке войны, в составлении планов походов, в обучении офицеров и генералов, в чтении военных книг, в обдумывании стратегии и тактики, все же из всех участников войны никто не имел таких неопределенных, неживых и путаных представлений о ней, как он и его соратники генералы.
Они командовали крупными армейскими группировками и в силу своего привилегированного положения, позволяющего им распоряжаться жизнями сотен тысяч солдат и офицеров, не знали ни тяжести походов, ни ран, ни страданий; незнакома им была и ожесточенная ярость солдат противника, которые добивались прямо обратного, то есть убивать тех, кто пришел их убить.
Для Хейтеля война представлялась хитроумными комбинациями обходов, клещей, котлов, прорывов, клиньев, и все эти комбинации были лишены живой человеческой боли, крови, угрозы каждую секунду остаться калекой, потерять семью и собственную голову. Хейтель был огражден от осколков, от пули, штыка своим особым положением большого начальника. Даже теперь, когда его машина мчалась от поселка к поселку, все ближе к грохотавшему фронту, она мчалась все же по следам отгремевших битв, он видел лишь конечный результат сражения: смерть неприятеля и победу немцев.
Приостановка наступления раздражала его. Он не понимал, почему опытные генералы не могут перехитрить казака Буденного. И очень удивился, когда командующий, принявший его в разбитой школе на окраине городка, сказал, что вот уже двадцать часов идут ожесточенные танковые бои, в которых с обеих сторон принимают участие тысячи машин. Отдаленный гул танкового сражения доносился и сюда, в эту школу с выбитыми окнами.
– Противник бросил на меня все свои бронетанковые резервы, – сказал командующий. Он снял пенсне со своего мясистого носа и посмотрел на фельдмаршала с тем особенным выражением беззащитности, которое присуще всем близоруким, носящим очки.
– Я убежден: на моем фронте все наличие большевистских танков, – снова повторил командующий. – На поле боя все перемешалось, невозможно пустить пикирующие штурмовики.
Хейтель насмешливо улыбнулся.
– Вы, конечно, не упустите прекрасного случая и уничтожите все русские танки в этом бою. Я сейчас же еду к месту боя, чтобы видеть, как это произойдет, – сказал он, спускаясь со второго этажа по лестнице, усыпанной битым стеклом.
Командующий предложил Хейтелю свой броневик–вездеход, но Хейтель с решительным видом человека, презирающего опасность и тех, кто в нее верит, прошел мимо броневика и сел в свой открытый, поблескивающий лаком автомобиль. Позади разместились красные, толстощекие, налитые пивом охранники, смотревшие на штабных злыми глазами.
Разгорался солнечный жаркий полдень, вокруг цвели травы, сочный зеленый лес временами обступал дорогу, забитую машинами, потом опять мелькали поляны в пестром разноцветье, болотца с изумрудной зеленью. Упругий ветер овевал лицо фельдмаршала, струйками проникая за воротник мундира, скользя меж лопаток.
Фельдмаршал сидел прямо и неподвижно, не поворачивая головы, лишь кося строгими глазами по сторонам, чуть вздрагивая на ухабах и выбоинах. Губы его были сжаты в прямую линию.
У разрушенного деревянного моста через речку сгрудились машины с солдатами, танки, бензовозы. Саперы наводили понтон. Машина фельдмаршала остановилась на бугре у кустов молодых ветел. С небольшими промежутками рвались снаряды, взметывая воду и грязь. Стоявший впереди бензовоз загорелся и стал пятиться, обдавая автомобиль фельдмаршала горячим маслянистым облаком. Невидимая пушка продолжала стрелять с того берега, из леса, снарядами малого калибра.
– Откуда тут русские? – спросил Хейтель.
И несмотря на суматоху, известие о его приезде, как и его фраза «Откуда тут русские?», быстро дошло до старшего на переправе начальника. Начальник этот, полковник инженерных войск, вытянулся перед Хейтелем. Мундир и лицо его были забрызганы грязью. Кроме замешательства и тупости, которые появляются на лицах подчиненных при неожиданной встрече с высоким начальством, на лице полковника отразилась еще и тревога за особенную, таинственную жизнь фельдмаршала, которого он видел впервые. Инженер–полковник не мог справиться с «пробкой» на переправе, а когда узнал о приезде высокого начальства, то и окончательно растерялся. Несколько раз он пытался предложить Хейтелю отъехать за поросший лесом холм, но не смел сделать этого.
Прищурившись, Хейтель спокойно смотрел, как, взметывая воду, снаряды рвутся то выше, то ниже наводимого саперами понтона. Всплески воды обдавали солдат, раскачивали понтон.
«Взяли в вилку, сейчас накроют», – подумал Хейтель, поддавшись чисто профессиональному интересу, забыв на минуту о том, что это их берут в вилку.
Действительно, два снаряда один за другим взорвались на понтоне, в самом центре работающих саперов. В воздух взлетело вместе с водой что–то черное, очевидно, клочья резинового понтона. Не стало ни саперов, ни понтона. По реке плыли бревна, а среди них колыхались тела солдат, за минуту до этого энергично работавших; теперь же они с безразличием мертвых плыли кто вниз лицом, кто на боку.
«Взяли в вилку и через пять минут накрыли», – подумал Хейтель и только теперь заметил стоявшего перед ним навытяжку, забрызганного грязью, полного инженер–полковника, немо шевелившего губами.
– Откуда тут русские? – недовольно сказал Хейтель, сдувая пушинки одуванчика со своей облитой перчаткой руки. – Гудериан громит неприятеля значительно восточное реки.
– Господин фельдмаршал, это русские добровольцы–смертники в лесу засели. Армия наступает стремительно, а таких смертников много остается в тылу, – быстро говорил инженер–полковник, указывая на лесок, откуда стреляла по мосту зенитная пушка.
– Они ждут смерти? Превосходно! Уничтожьте их, – сказал Хейтель.
Пока солдаты, стреляя из автоматов и кидая гранаты, подавляли пушку в лесу, а саперы наводили понтоны, по обоим берегам реки скопилось много машин. На западном – стояли танки, грузовики с боеприпасами и войсками, бензовозы, мотоциклы; на восточном – санитарные машины с ранеными, хозяйственные машины с зерном, с домашней живой птицей. Пониже моста несколько кавалеристов теснили большой табун коров, норовя перегнать их вброд.
Из гула множества моторов, из рева коров, гагаканья гусей, просовывавших головы сквозь решетки, из непрестанной ругани стремящихся проехать в первую очередь прорывались резкие сигналы санитарных машин.
Машина Хейтеля прошла первой на восточный берег. Вернее, ее вместе с фельдмаршалом и его охранниками перенесли на руках солдаты. Начальник переправы, инженер–полковник, хотел тотчас же пропустить санитаров, но в это время командир головного полка дивизии СС «Дойчланд» ворвался со своей машиной на мост и заорал на шофера санитарного автобуса:
– Куда? Царапины получили? Домой? Черта с два! Вперед! – скомандовал он своим солдатам, грубо оттолкнув локтем седого врача.
Хейтель приказал охраннику позвать полковника и врача. Выпивший полковник с погонами, нашитыми прямо на рубаху, с засученными выше локтей рукавами, сбивая стеком головки цветов, подходил к фельдмаршальской машине и все сильнее кричал на седого врача, опасливо шедшего за ним.
– Вы кто? – кричал. – Солдаты фюрера или чувствительные барышни? Поцарапали вас русские девки, когда вы лезли к ним за пазуху?
– Не смейте оскорблять раненых.
– Ладно, ладно. Зачем везти их в Германию? Не видали их там! Разбивайте лазареты в лесу. Куриный бульон вам нужен! У русских кур много, ловите!
Услыхав последние слова, Хейтель подумал, что этот красный от вина и боевого азарта полковник прав: незачем наводнять Германию ранеными. Обходя взглядом доктора, он спросил у полковника о направлении движения полка и отпустил его.
Отъезжая, услыхал гневные слова доктора, обращенные к полковнику:
– Да поймите же вы, черт возьми: черви…
Когда машина проезжала мимо санитарного обоза, Хейтель услышал стоны, ругань, смех, несвязные выкрики бредивших, увидел забинтовалные головы, лица, руки, засохшую кровь. Все это вместе с неприятными запахами лекарств и гниения омрачило Хейтеля, напомнило ему, как его ранили ниже паха в Вогезах в 1915 году и как он, страдая больше нравственно, чем физически, боялся, останется ли он мужчиной. Да, на войне всякое может случиться. Хейтель поморщился, мельком скользнул взглядом по усталому лицу шофера.
II
Чем ближе подъезжал фельдмаршал к месту танкового сражения, тем неприятнее действовал на него угрожающий вой стальных орудийных глоток, сотрясающие землю разрывы снарядов и бомб. Чем чаще попадались изуродованные и обгорелые трупы людей и животных, раненые и умирающие, чей противный животный крик и стон хватал за сердце, тем все меньше и меньше ощущался порядок в движении войск, тем резче выступало досадное, раздражающее несоответствие между генеральскими представлениями о войне и самой войной.
Одним из многих непонятных явлений этой войны оказались партизаны. В версте от города они за десять минут до приезда Хейтеля среди бела дня забросали гранатами машину начальника штаба воздушной десантной дивизии. Хейтель хорошо знал этого храброго генерала, совершившего прыжок на парашюте в Норвегии вместе с первым отрядом десантников.
Теперь генерал лежал близ дороги под кустом, прикрытый плащом от лица до ног. Дежуривший при нем санитар с поспешной услужливостью, будто желая доставить Хейтелю удовольствие, приподнял плащ с изуродованной головы убитого.
Но Хейтель лишь мельком взглянул на что–то красное и брезгливо отвернулся.
За перелеском открылся в дыму и огне небольшой городок. Ветер обдал лицо жаром, пеплом и дымом. Шофер ловко обогнул горящий дом на углу улицы, вывернул машину на площадь. И тут из–за дыма (горела ситцевая фабрика) фельдмаршал увидел висевшие на фабричных воротах две человеческие фигуры: мужчину и женщину.
Из окна двухэтажного здания, вероятно школы, солдаты выбросили на мостовую глобус, и он покатился впереди машины. Машина настигла его, отшвырнула колесом, потом снова догнала, и он глухо лопнул под шинами.
На восточной окраине городка в кирпичном складском помещении находился штаб командующего танковой группой генерала Гудериана. Спускаясь по каменным ступенькам в подвал, Хейтель встретил высокого сутуловатого человека, на ходу надевавшего танкистский шлем. Это и был Гейнц Гудериан, выдающийся теоретик и практик войны, человек, у которого слово не расходилось с делом, суровый солдат, не покидавший боевой машины с первого дня войны.
– А, Вилли, – сказал он запросто. Между ними были давние дружеские отношения. Он провел Хейтеля в подвальную комнату, где пахло пивными дрожжами, снял шлем, пригладил седеющие волосы на длинной с выступающим затылком голове, закурил. В полусумраке возбужденно блестели его круглые глаза. Он без видимого удовольствия выслушал лаконичный рассказ Хейтеля об успешном наступлении по всему фронту, потом приказал начальнику штаба, сухому пожилому генералу, доложить обстановку на его участке.
Начальник штаба расстелил на голом дощатом столе карту, сухим, скрипучим голосом стал пояснять фельдмаршалу обстановку.
Но Хейтель и без него видел, что все спутано невероятно. Так не было ни в Польше, ни во Франции. Черные стрелы, обозначавшие движение войск, протянулись далеко на восток, но у самого городка все было перепутано, будто кто–то, глумясь над здравым смыслом, взял да и кинул на карту пригоршню черных и красных фигурок танков.
Если картина боя на карте представлялась чрезвычайно запутанной, то что же было в действительности, где каждую минуту машины перемещались, вспыхивали? Это не котел, не клещи, не клин, не даже слоеный пирог – это была фантасмагория, которая может присниться человеку только в бредовом сне.
Картина усложнялась с каждой минутой. Пока фельдмаршал думал, потирая пальцами жесткий подбородок, начальник штаба, получив донесение по рации, двумя карандашами – черным и красным – еще больше запутал картину.
Казалось, делал он это со слепым вдохновением, как одержимый. Хейтель возненавидел его.
– На моем участке решается судьба кампании, – сказал Гудериан. Перехватив усмешливый взгляд Хейтеля, он упрямо добавил, тыча пальцем в карту:
– На этом жалком клочке земли четыре тысячи машин пожирают друг друга. Если я не переломаю стальные ребра русским, русские вот так развернутся на северо–запад, и тогда… – Он умолк, сердито взглянув на начальника штаба. – Я слов на ветер не бросаю…
Хейтель это знал, и все–таки ему казалось, что непобедимый генерал, отлично сознавая свое превосходство над противником, намеренно преувеличивает его силу, очевидно из–за удовольствия играя с ним.
– Чего вам не хватает, чтобы покончить с ними?
– Мне? – Гудериан сузил глаза. – Я к утру сокрушу танковую мощь России. Потом можно идти в глубь степей без задержек.
– Как? Вы и ночью деретесь?
– Я имею дело с дикарями, которые днем разбегаются, а ночью нападают.
Хейтель связался по рации с Герингом и убедил его бросить в район боев воздушную эскадру. Геринг согласился не сразу, потом сказал:
– Какого дьявола тратите время на вылавливание отдельных групп противника? Оставьте их на съедение Бандере и Мельнику, смелее идите вперед. Нам нужен Донбасс, Москва.
– В вашем распоряжении авиация, господин рейхсмаршал, можете сегодня же быть в Донбассе или в Москве, – холодно и язвительно ответил Хейтель.
Он невольно принял сторону Гудериана, потому что этот генерал – настоящий военный, а не выскочка, как Геринг, и потому что обстановка на этом направлении действительно была тяжелая.
Геринг не обиделся на его колкость, а только рассмеялся и охотно сообщил новости: уже занята территория, равная двум Франциям.
Гудерин снова надел шлем.
– Еду на поле сражения, – сказал он. – Вы можете отдохнуть, здесь безопасно.
Но Хейтель решил также поехать на поле боя, ни в чем не уступая отважному генералу. За постройками в кустах акаций стояли танки резерва, одни танкисты играли в карты, другие пили вино, третьи спали прямо на траве. Командирской машиной был уникальный танк «Рейн–металл», вооруженный пушкой, стрелявшей термитными снарядами. Генералы сели в машину, и она, ревя моторами, скрежеща гусеницами, полезла через сад, ломая заборы и яблони с молодыми, зелеными плодами.
«Удобная эта штука», – подумал Хейтель. Он казался сам себе сказочно сильным, дерзким и страшным в этой бронированной машине. Рев моторов радовал его сердце.
Танк остановился на холме у кладбища, за небольшой часовней, в кустах бузины. Позади, в лощинке, приглушив моторы, веером расположились резервные машины.
Хейтель поворачивал перископ, стараясь рассмотреть поле боя. Нельзя было понять, что там происходит, кто наступает, кто обороняется. Все огромное поле с перелесками и холмами было усеяно двигавшимися в различных направлениях танками, то там, то тут машины загорались. Из них выскакивали маленькие люди, падали на землю. Над полем танкового сражения мелькали, преследуя друг друга, самолеты. Гул моторов, разрывы снарядов, выстрелы пушек сотрясали воздух.
Бессмысленной и нелепой показалась Хейтелю эта картина, он не понимал, кому приказывает по радио Гудериан атаковать левый фланг русских, и еще менее понятно было, где находятся эти русские. И ему казалось, что Гудериан действует наобум. Потом он видел, как из–за холма в шахматном порядке выползли приземистые, длинные танки, и он понял, что это были русские. С флангов из–за горящих изб медленно пошли наперерез русским немецкие танки.
Гудериан засмеялся.
– Мои берут их в клещи! – прокричал он.
– На вашем месте я отрезал бы русских от тыла.
– По тылам действует Шмидт.
Колонна советских танков неожиданно разделилась на два клина, и клинья эти повернулись остриями на левый и на правый фланги. Расстояние между немцами и русскими сокращалось. И странно было видеть, как легко сползали башни и танки загорались. Окутываясь дымом, объятые пламенем, они кидались в бурые волны ржи. И еще более странным казалось то, как среди огромных машин мельтешат фигурки солдат. По далекому бугру жуками ползали танки.
Где–то рядом с генеральским танком раздался взрыв, по башне застучали камни. Это снаряд русских попал в часовню, и ее разлетевшиеся кирпичи сыпались на танк. Водитель дал задний ход, и танк отошел за могильные холмы в овражек.
Генералы вылезли из машины, разминая ноги. И Хейтель увидел, что главы у часовенки уже не было, желтая пыль оседала на траву. Резервные танки урчали моторами, их командиры выглядывали из открытых люков.
Сейчас в этой неразберихе огня и орудийного гула Хейтель вдруг потерял ясное представление о ходе военных действий, он не знал, кто наступает, а кто обороняется. Но он был большой военачальник и поэтому делал вид, что все знает.
«Да, видимо, все–таки наступаем мы», – подумал он. А когда увидел у колодца свою блестящую машину, в радиатор которой шофер наливал воду, увидел своих охранников, вынесших из крестьянской избы корзину яиц, он окончательно утвердился в мысли, что наступают немцы и что вся путаница в бою происходит по вине русских, как видно, мало сведущих в тактике современной войны.
Он охотно принял предложение Гудериана закусить. И они сели на скамеечку около магазина с сорванными дверями и разбитыми окнами и стали есть сырые яйца, запивая игристым вином. Рота автоматчиков рассыпалась по холму во ржи.
Подъехал мотоциклист и доложил, что штурмовики и пикировщики приземлились за лесом. Не успел он закончить рапорта, как радист гудериановского танка доложил, что оперирующий по тылам полковник Шмидт израсходовал горючее, встретил сильный артиллерийский заслон и просит помощи.
– Прикажите Шмидту танки зарыть в землю, биться до последнего снаряда. На помощь высылаю авиацию.
Несколькими волнами прогудела над головой воздушная эскадра. Гудериан, бросив недоеденное яйцо, выскочил на холм. Хейтель, улыбаясь, поднялся к нему.
Часть самолетов скрылась за дымным горизонтом, машин двадцать кружило над полем танкового боя. Лидирующий самолет накренился на крыло, пошел в пике. За ним последовали другие. Земля дрожала от разрывов бомб.
Хейтель не хотел первым уйти с холма, тогда Гудериан подхватил его под руку, и они проворно сошли вниз и залезли в подвал под магазином. При тусклом свете, лившемся через маленькое оконце в задней стене, Хейтель увидел человеческую фигуру. Он не знал, кто это, и внезапный страх охватил его. Когда же охранники осветили фонарями подвал, перед ними оказалась девочка лет двенадцати. Испуганно глядели ее почти слепые от ужаса глаза, губы вздрагивали.
– Ты кто? Что ты тут делаешь? – спросил Гудериан.
Девочка начала сильно икать, прижимая руки к груди.
– Понятно, почему коммунисты засекали мой танк, – сказал Гудериан. – Она шпионка.
Охранники увели девочку, и среди басовитого гула орудий резко прозвучали сухие выстрелы автомата.
Хейтель поверил, что эта девочка, в руках которой ничего не было, кроме измятого платочка, действительно разведчик. И все–таки ему было неловко оттого, что убили девочку.
Через сорок пять минут гул боя стал стихать, удаляться. Генералы вышли на свежий воздух, поднялись на холм. Горела рожь, трава, горели танки. В деревню носили раненых, некоторые шли сами, опираясь на плечи солдат.
И вдруг слева, ломая молодые деревья, вылезли два танка. Замерев на мгновение, как бы обнюхивая пушками воздух, они выстрелили по машинам резерва. Хейтель упал за могильную плиту. Его прикрыли собой охранники.
Бой с двумя русскими танками продолжался минут двадцать, но это время показалось бесконечно долгим. Когда все было кончено, Хейтель вышел из–за укрытия. Горели пять танков: два русских и три немецких. Немцы прочесывали лес. Несколько солдат окружили что–то в кустах акации. Хейтель подошел к ним. И то, что он увидел, навсегда осталось в его памяти: взявшись за руки, у дерева стояли два окровавленных человека. Глаза их вытекли. Это были два советских танкиста. Они запели дрожащими голосами:
Вставай, проклятьем заклейменный…
Хейтель не знал слов, но слышал мотив этого коммунистического гимна, он резко повернулся и пошел к магазину, где сидел Гудериан.
– Уезжайте, – настойчиво сказал Гудериан, – в тыл прорвался танковый корпус русских.
Хейтель подозревал, что Гудериан запугивает его, чтобы он уехал, не дождавшись развязки битвы. Гудериан одному себе припишет ее успех.
– Бросьте в бой дивизию СС. Вы непростительно долго топчетесь. Не забывайте: тридцатого вы должны быть… – сказал Хейтель.
Снова, на этот раз севернее ржаных полей, разгорелись бои. Из–за леса, настойчиво вплетая в общий гул боя рев моторов, выехали с открытыми люками отборные эсэсовские части. Кроме крестов, на бортах танков были нарисованы оскаленные пасти волков, тигров, собак. Случилось то, чего и ждал Хейтель: русские танки не приняли боя, они свернули за холмы. И вдруг фельдмаршал увидел в бинокль, как на открытые позиции, в непосредственной близости от немецких машин, какие–то люди выкатывали длинноствольные зенитные пушки. Охранник без бинокля разглядел этих людей своими дальнозоркими глазами.
– Это русские! – крикнул он.
Русские стреляли по танкам. Головная машина завертелась на одном месте, разматывая гусеницу. Танк загорелся, автоматчики, шедшие за ним, залегли.
– Они зенитками стреляют по танкам! Странно, ведь наши танки проутюжили это место. Откуда же здесь русские?
– Это фанатики–смертники, – сказал Гудериан.
– Там смертники, тут смертники! Просто разведка наша спит.
– Коммунисты – все смертники. Их час пробил.
III
Хейтель не дождался конца боя. Возвращаясь под сильной охраной мотоциклистов, он увидел на переправе страшное: вся дорога и обочины ее километра на три завалены раздавленными машинами, опрокинутыми орудиями, мертвыми и умирающими солдатами. Страшно это было потому, что невероятный разгром свершился в глубоком тылу. Низкое заходящее солнце озаряло эту безобразную картину.
Вокруг же стояла тишина, и только какая–то болотная птица кричала в кустах ольхи. На дорогу выползали раненые и просто напугавшиеся солдаты. От них Хейтель ничего не мог узнать толком: говорили, что откуда–то появились танки, все приняли их за свои, а они вдруг начали давить машины, стрелять из пушек.
И, как это бывает с человеком, узнавшим о смертельной опасности после того, как она миновала, Хейтеля охватил запоздалый страх.
– Где они, русские? – резко спросил он раненого офицера.
– Не знаю, господин фельдмаршал. Ушли.
Но Хейтель сам догадывался, где русские: в сумерках зарницы вспыхивали на северо–востоке, доносились отдаленные разрывы бомб и снарядов.
Ночевал Хейтель в уже очищенном от советских войск небольшом городе, в единственном уцелевшем каменном доме. И хотя все улицы и окраины были забиты войсками, он долго не мог успокоиться. Хорошо, что в городке этом оказался штаб генерал–майора Габлица. Этот седой холостяк, прошедший со своей пехотной дивизией Польшу и Францию, жил с комфортом, возил с собою ванну, массажистку, богатый набор вин и тонкую, узкобедрую черноглазую любовницу из Андалузии. Он радостно встретил Хейтепя.
После ванны, массажа и сытного ужина с вином Хейтель успокоился окончательно. По радио были получены хорошие известия с других фронтов: всюду стремительно развивалось германское наступление…
Ночью слышались за городом редкие автоматные очереди. Адъютант Габлица сказал, что гестаповцы ликвидируют коммунистических разведчиков.
Утром Хейтель встал, как всегда, в шесть часов, проделал гимнастику в саду, принял ванну и вышел к завтраку бритый, свежий, помолодевший. Генерал–майора не было, а проворный, краснощекий, как и сам командир, адъютант сказал, что в городок на заре прилетел министр пропаганды доктор Геббельс.
– Еще бы, – добавил он, – такого сражения не бывало и больше не будет! Разрешите прочитать вам, господин фельдмаршал, сводку верховного командования?
Хейтель кивнул подбородком.
В сводке говорилось о быстром продвижении германской армии на восток, о развале советского фронта и отдельно сообщалось о крупнейших за всю историю войн танковых боях. Отмечались отличившиеся генералы, особенно Гудериан. Вся операция по уничтожению главных танковых сип Красной Армии осуществлена под руководством фельдмаршала Хейтеля.
Хейтель довольно улыбнулся.
– Кинооператоры снимают поле боя, – сказал адъютант.
После завтрака Хейтель собрался лететь в ставку. Он вышел на крыльцо, жмурясь от солнца. Было тихое утро, крыши с теневой стороны серебрились росой. Роса лежала и на траве, и на листьях яблонь. Улицы забиты грузовыми машинами, цистернами с горючим. Всюду на свежем воздухе слышались бодрые голоса команды.
Подали машину; Хейтель уже хотел садиться в нее, когда вдруг завыла сирена воздушной тревоги. В чистом темно–голубом небе, каким бывает оно только ранним летним утром, на большой высоте летели самолеты с красными звездами на плоскостях. Хейтель, отойдя от машины, смотрел на них из–под козырька фуражки, не спеша доставал папиросу из портсигара.
Загукали скорострельные зенитки, затрещали турельные пулеметы, установленные на машинах с пехотой. Норовя зайти на советских бомбардировщиков со стороны солнца, взмывали в небо истребители. Хейтель видел, как оторвались от самолета две бомбы, словно чернильные капли. Охранники и адъютант бесцеремонно схватили его и уволокли в какой–то подвал. Несколько взрывов потрясли землю, закачалась в подвале лампочка.
Когда Хейтель вышел на улицу, бомбардировщики уходили на восток, а вокруг них кружили «хейнкели». Вдруг один русский самолет загорелся. Объятый пламенем, он не падал на землю, как падают подбитые машины, а, развернувшись, снижался над дорогой на бензовозы.
«Что это? – подумал Хейтель. – Почему летчик не выбрасывается? Если он убит, то кто же управляет самолетом?»
А горящий самолет действовал с той разумной целеустремленностью, которую может придать ему только живой человек. Он низко пролетел над улицей, по которой бегали солдаты, а офицеры почему–то стреляли из пистолетов вверх, на мгновение скрылся за обгорелыми стенами, потом неожиданно вынырнул из–за мельницы, держа курс на улицу. Это было до того неправдоподобно, что Хейтель остолбенел. Волоча за собой черный шлейф дыма, весь в языках пламени, самолет, как горящий факел, брошенный чьей–то беспощадной рукой, низко пролетел над фельдмаршалом и врезался в колонну бензовозов.
Хейтель не был робким человеком, но то, что произошло на его глазах, как–то странно помрачило его ум: цистерны рвались и брызгались мелочно–белым огнем, уцелевшие машины, обгоняя друг друга, разъезжались по сторонам, подальше от клокочущего моря огня.
Хейтель не боялся, что огонь перекинется на него: его машина стояла далеко от пожара. Он попросил воды и, не сводя глаз с пожарища, пил короткими глотками, стараясь унять мелкую, внезапную, противную икоту. Он видел, как катаются по земле объятые пламенем люди, слышал их нечеловеческие крики. Это было страшно, но какое–то неосознанное чувство удерживало его на месте, и он на все предложения офицеров и охраны уехать резко отвечал одним словом:
– Нет!
Вдруг из–за угла метнулся горящий солдат, рот его был распялен в крике, он бежал прямо на фельдмаршала, весь в пламени огня. Охранник убил его из автомата, и он упал у ног Хейтеля.
Странно было для Хейтеля то, что его почти не занимали сгоревшие немецкие солдаты, их было не так–то много, всего шестьдесят два человека. Другая мысль цепко и беспощадно захватила его: что за существо тот советский летчик, который не захотел выброситься на парашюте и тем самым спастись, а пошел на явную гибель, стремясь как можно больше убить своих врагов?
Мимо проносили на носилках обожженных. Один держал руки над своим лицом, и с них, как рваные перчатки, свисала кожа. Он так противно кричал, что Хейтель возненавидел его.
В садочке, куда сложили обгорелых, Хейтель увидел маленького черноголового человека, неподвижно стоявшего над мертвыми, сгоревшими солдатами. По плоскому, словно стертому, профилю он узнал в этом человеке доктора Геббельса и, довольный тем, что тот, углубленный в созерцание мертвых, не замечает его, быстро вышел на дорогу.
Машину, весело блестевшую краской, он бросил, сел в броневик и поехал в тыл. В броневике было менее удобно, душно, но это сейчас не стесняло Хейтеля. Одно неприятное чувство владело им: и его жизнь вот так же случайно может быть прервана. Нельзя сказать, что он боялся смерти больше, чем боятся ее все люди, но до сего дня она представлялась ему чем–то далеким, невидимым, как иголка в стоге сена. Может быть, смерть даже и не обязательна для него? Всегда он думал, что впереди ждут его подвиги и слава, богатство и могущество. Удовольствий было так много даже при его спартанской манере жить, что он никогда не думал о смерти. Голова его всегда была занята военными планами, военными идеями, надеждами на победу, и в его сердце не оставалось места для чувства жалости или сострадания, не было времени думать о таких далеких от него явлениях, как смерть.
Сейчас же, держась за подвесные ременные поручни, покачиваясь на рессорном сиденье, он думал о той опасности, которая, может быть, поджидает его вот за этим перелеском. Он вспоминал свой родовой замок под Кенигсбергом, на берегу моря, охраняемый стаей овчарок и слугами, вспоминал свой роскошный особняк в Берлине, где жила его семья – жена и двое детей, мальчик и девочка, – живо представлял себе своих двух сыновей, из которых один служил в генеральном штабе, а другой – командиром эскадрильи. И при воспоминании о них он не испытывал чувства довольства, как это было прежде. Сейчас он тревожно думал:
«А вдруг и с ними будет вот так же: сгорят?
И опять, снова и снова, с резкой явью представлялись ему то бегущий на него обезумевший от боли горящий солдат, то доктор Геббельс со своим стертым профилем, с отвисшей нижней челюстью и остановившимся взглядом женских глаз.
Но по мере углубления в тыл Хейтель начинал думать с гордостью солдата, глотнувшего порохового дыма:
«До сих пор я думал, что война – простой и сильный инструмент для решения сложных политических проблем. Теперь я знаю, что война здесь – что–то необычное, непонятное, как сами русские. Эта, очевидно, идеологическая война страшна не потому, что идеи неуязвимы для пуль, а потому, что ужасна она своим ожесточением. Но это скоро кончится… Описывать потом героическую войну – значит описывать то, чего не было», – строго логично подумал математик Хейтель.
И уже сидя в самолете, летевшем в Белосток, Хейтель, закрыв глаза, пытался представить себе картину танкового боя, в исходе которого, как говорилось в сводке верховного командования и как все более уверенно думал он сам, решающую роль сыграл он, выдающийся полководец великого стратега Гитлера. Было что–то противное его строгому логическому строю мысли в том, как протекал этот бой, что–то упрямое, не предусмотренное его определенными теориями войны. И тогда он видел двух ослепших в бою советских танкистов, взявшихся за руки и запевших коммунистический гимн. Досаднее всего было то, что сроки продвижения войск не выдерживались. Но Хейтель тут же утешал себя тем, что сейчас шло истребление основных и главных кадров Красной Армии, а потом дело пойдет легко. И если прежде Хейтель не вполне верил утверждениям Гитлера, будто русские собираются напасть на Германию, а, наоборот, считал, что они даже не готовы к серьезным оборонительным сражениям, то теперь охотно верилось: да, Москва готовилась напасть в конце июня, отмобилизовала и стянула к границе всю свою пехоту, артиллерию, танки, воздушный флот.
В этой мысли он еще больше утвердился, когда, явившись в ставку, услышал радиодонесение о том, что на подступах к Смоленску ударная пехотная дивизия СС «Мертвая голова» семь раз ходила в атаку, попала в окружение и просит помощи.
Теперь в голове Хейтеля сложился очень логичный рапорт о сражении, и он доложил его Гитлеру четко и спокойно.
Выслушав его, Гитлер повесил на его грудь железный крест. Гитлер был бодрым, возбужденным, деятельным. Когда ему доложили о тяжелом положении «Мертвой головы», он, сверкая глазами, закричал:
– Никаких окружений нет! Зейдлиц вклинился! Окружаем мы! Вот донесения фон Лееба: мои войска взяли Вильно, Полоцк, Ригу, подошли к Пскову. На юге мы у ворот Кривого Рога. Окружение – наша, немецкая, моя стратегия. Советская Армия разваливается. С Россией покончим до зимы. У них нет полководцев. Кто полководцы? Кто командует у них фронтами? Какое может быть сравнение между ними и фельдмаршалом фон Боком?
– Вы по скромности забываете себя, мой фюрер, – вставил Хейтель.
– Обо мне скажет история, – ответил Гитлер.
Когда адъютант доложил, что в Минск пригнали большую партию советских пленных, Гитлер приказал:
– Русских отделяйте. И коммунистов. Все русские – коммунисты. – Потом, покусывая палец, сказал: – Я сам хочу посмотреть этих скифов.
Утром Гитлер выехал в Минск. С группой штабных офицеров и советников он несколько раз фотографировался на фоне горящих домов. Комендант и гаулейтер прогнали перед лицом фюрера не успевших бежать жителей и десятки тысяч пленных. Кинооператоры снимали эти сцены.
IV
На рассвете генерал Данила Чоборцов вернулся с передовой на командный пункт армии в лесу, на горе. Облил родниковой водой голову и будто вытряхнул из ушей застрявшие свисты пуль и мин. Глотком украинского вина смыл во рту привкус едкой гари и пыли.
Как бывало в молодую пору на пашне, ополоснув ноющие, натертые о чапыги руки, полдничал у колеса телеги, так теперь с усталью жевал ветчину, наискось двигая тяжелыми челюстями с редко расставленными зубами.
Позавтракав, Чоборцов покрутил багряные усы, закурил, откинулся на стуле. Успокаивала синевато–серая твердь бетонных скошенных перекрытий. Лишь слабое, как бы спросонок, погудывание и вздрагивание земли доходило сюда, в прохладный сумрак подземелья, – войска фон Флюге бомбами и снарядами раскалывали древнюю немудреную крепостишку.
Из угла, где потрескивало радио, послышалась взволнованная чужая речь. Адъютант отрывисто переводил Чоборцову радиосообщение корреспондента одной нейтральной державы.
– …Отгремела жесточайшая танковая битва… Тысячи сухопутных броненосцев с крестами и звездами лютовали в этом небывалом в истории побоище… Четверо суток, надсадно гудя моторами и скрежеща стальными гусеницами, изрыгали они друг на друга огонь из своих пушек… Над полем сражения истерично завывали пикирующие бомбардировщики. А снизу к голубым небесам молитвенно тянулись жирные дымы греховной черноты… К исходу четвертых суток железомоторной сечи Гейнц Гудериан со своими закованными в танковую броню сверхчеловеками вырвался на оперативный простор… Командующий русской армией генерал–лейтенант Данила Чоборцов застрелился… Я опознал его труп по усам…
Адъютант осекся, недоуменно взглянул на генерала.
– Дальше! – махнул рукой Чоборцов.
– …Еще осенью 1940 года, – продолжал переводить адъютант, – после маневров неподалеку от советско–германской демаркационной линии мне, корреспонденту нашего агентства, пришлось разговаривать и пить с генералом. Веселым был этот толстый усач – генерал Чоборцов!..
Чоборцов усмехнулся и помянул себя стаканом вина.
– Другую станцию!.. Что там еще?..
Адъютант прилип к радиоприемнику. Наполняя убежище треском и обрывками музыки и речи, крутил ручку, пока не напал на гортанный голос.
– Из Лондона, товарищ генерал–лейтенант… Уж больно цветасто расписывают тоже, – сказал адъютант, прежде чем начать переводить. – «По–бульдожьи сжатая стальными челюстями моторизованных войск, осиротевшая после гибели генерала Чоборцова армия дробится, распадается. Ее нервы – связь – уже парализованы. И все же нацисты не в силах пока перемолоть массу людей, отчаянно, с истинно славянской фанатичностью сопротивляющихся смерти. Великобритания полна решимости помочь русским, потому что преисполнена глубочайшей веры: Россия сможет продержаться до осени…»
– Тоже мне плакальщики нашлись! – резко встал из–за стола Чоборцов. – Меня уже отпели, а Россию осенью собираются…
Хотя армия Чоборпова, находившаяся в полосе главного удара немцев, теряя живую силу и технику, действительно умирала как сложный военный организм, а поражения перехлестывали границы представления о частных неудачах, генерал не желал понимать и тем более принимать этого. В грохочущей боями, отягощенной страданиями, запутанной жизни, в горячечной неясности наших и неприятельских сообщений одно уяснил себе Данила: не было сплошного фронта, а были многочисленные взаимопереплетающиеся кольца сражений. И кто из противников был сильнее и напористее в том или ином положении, тот и считал, что это он окружил, а не его отрезали. Армия Чоборцова гибла, но сопротивлялась. Из примятых танками траншей вставали бойцы, скрипя песком на зубах, отсекали и уничтожали пулеметами и врукопашную избалованную броневой защитой неприятельскую пехоту. Отходя, взрывали склады, мосты, топили в речках и болотах немые без снарядов пушки. Со вчерашнего дня натиск врага стал ослабевать, хотя немецкие сводки продолжали сообщать о стремительных атаках своих войск. В этом факте, в несоответствии сообщений происходящему на фронте Чоборцов улавливал нечто обнадеживающее для себя; немецкое командование снимало значительные силы танковой армии Гудериана с центрального направления и поворачивало их к югу, на соединение с группой армий «Юг». Значит, не удается фельдмаршалу фон Боку прямиком идти на Смоленск и через него на–Москву. Только покончив с чоборцовской армией, угрожавшей правому флангу группы «Центр» и левому флангу группы «Юг», немцы могли восстановить темпы наступления.
Чоборцов невольно преувеличивал эти выводы и роль своей армии, притупляя сознание позора неудач.
Вошел дежурный офицер и, заикаясь от радости, доложил, что из Волжской дивизии вернулся майор Холодов.
Волжская дивизия в первые часы войны контратаковала немцев, но потом оказалась отрезанной, вела бои в окружении. Связи с ней не было уже несколько дней. Посылаемые в дивизию офицеры не возвращались – погибали, очевидно. И только майору Холодову, теперь работнику оперативного отдела штаба армии, посчастливилось вернуться.
– Давайте же его сюда! – приказал генерал и с напряженной улыбкой человека, ожидающего беду или обнадеживающих вестей, посмотрел на низкую железную дверь.
Наклоняя крутолобую голову, с четкой и мягкой зверовато–ловкой подвижностью вошел в запыленной гимнастерке майор Холодов.
– Приземляйся, Валя… – остановил Чоборцов его доклад. – Не торопись порадовать меня новостями.
Чоборцов достал из сейфа бутылку коньяку и тяжелой лапой привычно вышиб пробку настолько, что она лишь чуть удержалась в горлышке, – можно вытащить или всунуть обратно в зависимости от обстоятельств.
Рашпильно–жестким, сухим языком облизал Холодов губы.
– Товарищ генерал–лейтенант… – сухота перехватила Холодову гортань. – Данила Матвеевич, сначала выслушайте, может, глотка воды не стою. Дивизия не отступила, выполнила свой долг… из пятнадцати тысяч человек осталось… мало осталось. Комдив полковник Богданов тяжело ранен осколком мины.
– Эх, Богданыч… Все же, Валя, выпей, ведь ныне юбилей Волжской дивизии.
– Я зарок дал в рот не брать ни росинки, пока не выпустим требуху из фон Бока.
– Не скоро, видно, случится это…
Оставшиеся силы дивизии будут пробиваться в указанном вами направлении к реке.
– Да, да, нашу родную Волжскую буду держать под руками, – Чоборцов устало подмигнул Холодову, раскрылся доверительно: – Что бы там ни случилось, а нашу родную приберечь, с ней не пропадем.
Уголки рта Холодова налились горькой усмешкой: генерал, оказывается, не слушал о потерях Волжской дивизии, если возлагает на нее большие надежды.
На самом же деле Чоборцов все слышал, внутренне холодея при мысли о потерях дивизии. Только он в отличие от майора Холодова усматривал в этих фактах, кроме их прямого смысла, еще одну сторону.
– Волжская спасет честь армии, – повторил Чоборцов, глядя как бы внутрь себя. – Теперь каждый за двоих будет драться. Переболели первым страхом.
– Дивизии–то практически нет, – со сдержанным ожесточением сказал Холодов, помня свой долг говорить генералу правду.
Но Чоборцов, все еще глядя в себя, убеждая кого–то в самом себе, продолжал:
– Начать войну нужен ум, а кончать ее – двух умов мало. – И, как бы очнувшись, робея, спросил Валентина: – А мои… Не слыхал?
«Мои» – семья Чоборцова. За неделю до вторжения, когда не только генералы и бойцы, но даже и мирные жители инстинктивно чувствовали, что затаилась для прыжка германская армия, Данила приказал отправить в тылы многих жен военнослужащих с детишками и бабушками, молча снося недовольство супругов – злым разлучником называли его. Жены начальников покрупнее заходили в его кабинет и, порывшись в изящных сумочках, извлекали из–под пудрениц и помад успевшую пропитаться духами газету с заявлением ТАСС. Говорилось в нем, что «слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы». Робея перед самоуверенностью обаятельных женщин, Данила угрюмо стоял на своем: «ТАСС писал не для нас. ТАСС не маршал, а дипломат».
Натолкнулся Чоборцов на упрямство своей Ольги.
– С места не тронусь, ТАСС не глупее тебя, Данька.
– Пусть ТАСС умнее меня, только хозяин тут я – дурак. Мотай к моему бате–попу.
И все же не сломил свою Ольгу Чоборцов. А как началась война, не напоминал уже об отъезде, намекая тем самым, что отступать не желает. Но и видеться с женой после 22 июня не удавалось. Тосковал по–стариковски пронзительно, потому, наверно, что поздно осчастливила их жизнь ребенком, когда они и сами не ожидали. Ольга, родив сына, застенчиво удивилась, будто спросонья нащупала подкинутого под бок: «Надо же, на пятьдесят третьем–то году, при белой–то голове…» «Голова в инее, да, знать, в душе масть не слиняла», – ответил ей Данила, радуясь отцовству своему. Про себя удержал думки: не к большой ли трате в людях спохватились и мы, старики.
– Ох, Ольга Васильевна, упряма чересчур, рабфаковка моя. Дал ей потачку, так сам от нее на карачках, – сказал генерал, тревожась молчанием Холодова.
А Холодов не мог пока выговорить, что случилось с женой и грудным сыном Данилы Матвеевича…
Курсанты прикрывали выезд женщин и детей из военного городка. На последний грузовик Холодов посадил Ольгу Васильевну. Прижимая одной рукой к груди сына с неловкостью позднего материнства, другой вцепившись в портупею Холодова, Ольга Васильевна просила беречь Данилу Матвеевича.
Улыбаясь, Холодов грубо разжал ее пальцы в те секунды, когда машина, полная детей и женщин, покатилась к воротам. Она как бы въехала в черно–лохматый, вздыбленный взрыв фугаски. Холодова сшибло железными воротами. Он вскочил, побежал к воронке на дороге. Передние колеса опрокинутого в мочажину грузовика все еще крутились…
– Ольга Васильевна… была мне матерью, Данила Матвеевич.
Под глазами генерала потемнели набухшие разводы. Крупная в седом ежике голова дернулась.
– Вр–р–решь! – прорычал он, злобно и жалко глядя на Холодова. Оперся о сейф, выпрямляя ослабевшие в коленях ноги. – Маленького видал? Говори правду?
Холодов сказал правду. Чоборцов замотал головой. Отвернулся, мгновенно став горбатым.
– Закурить. – Он зажмурился, оцепенев в странном покое.
Если прежде Холодов считал своего прямодушного воспитателя генералом–середнячком, то теперь, когда война сместила привычные высоты и глубины, Данила Матвеевич в его глазах вырастал в крупную личность тревожной судьбы. В своем простовато–шутейном пророчестве: «Этой полночью не лез в окошко немец? Ну, жди татя в грядущую темь» – оказался правым он, зорче тех, кого Холодов с молодой жаждой отыскивать гениев почитал крупными стратегами. Теперь он думал, что вершина власти – не всегда вершина мудрости.
Холодову казалось, что Чоборцов вряд ли вслепую за Два дня до вторжения, проводя учебу, угнездил свои дивизии на тех самых позициях, которые и положено было им занимать в случае войны. С двадцать первого на двадцать второе июня, с субботы на воскресенье, в армии были отменены увольнительные. Это было обычной в последнее время строгостью и перестраховкой командарма, но Холодову этот шаг казался сейчас мудрым.
Холодов ждал от Чоборцова необыкновенных действий.
– Супротив меня этот самый барон фон дер Пфлюге, – к фамилии немецкого генерала Флюге Чоборцов с презрительной нарочитостью добавил «П», – опытный, закаленный бандит. С удобствами воюет, старый хряк: потаскушку из благородных возил по Франции, Греции и, видно, сюда привез вместе с походной ванной. А я… прости меня, Ольга… я не сумел тебя оборонить.
– Какие будут приказания? – спросил Холодов.
Генерал огорчил его:
– Будь пока при мне. Один ты остался у меня. Немцы рано пляшут, до свадьбы еще далеко.
V
Вошел начальник штаба армии – маленький поджарый Остап Сегеда. Застарелая болезнь печени выжелтила впадины щек, замутила белки усталых глаз. 22 июня Сегеда в шутку или по недоверчивости характера опасался: а вдруг это обычный инцидент, самовольные действия отдельных недисциплинированных частей германской армии, а не та вызревавшая сыздавна встреча с врагом на тропе, где нельзя разойтись?
– Немцы шутковать не умеют. Разбойники без юмора, – заверил его Чоборцов.
Любивший порядок решительно во всем, как в личной, так и в армейской жизни, Сегеда больше всего страдал от половинчатых и несвоевременных указаний сверху, от невозможности установить четкое взаимодействие подчиненных ему частей с соседями слева и справа.
С какими только планами не подступал Сегеда к Чоборцову! То предлагал рассеяться по лесам и мелкими группами пробиваться к своим, то свести остаток войск в одно соединение, начать планомерный, с боями выход. Но Чоборцов, не отвергая прямо эти планы, молча гнул что–то свое, очевидно решив держаться до последнего. Исступленная ли вера наперекор фактам, что удастся остановить немцев, ожесточенное ли упрямство не признавать поражения или боязнь верховной кары удерживали Данилу. Теперь Сегеда обрел силу покончить с колебаниями командарма. Улыбаясь в предвкушении торжества своей правоты, подал Чоборцову шифровку штаба фронта. Чоборцову приказывалось, организуя арьергардные заградительные бои, пробиться основными силами к Бобру и занять там оборону на заранее подготовленных позициях.
Не подымая головы, Чоборцов расстегнул мундир, наискось растер до белых полос покрасневшую грудь.
– Это нам–то отступать? – придушенно спросил он, поворачивая глаза то на Сегеду, то на Холодова. – Советские мы командиры или нет?
Они молчали, стыдясь неуместного упрямства и запальчивости своего генерала.
– Чай, уж сочинил приказ–то, Остап? Читай. С выражением!
Сегеда молодым властным голосом, не вязавшимся с его болезненным видом, докладывал план выхода из окружения. Перегруппировку войск провести засветло в лесах, а с наступлением темноты внезапно атаковать врага и разорвать кольцо окружения. Свернувшиеся стрелковые полки скрытно покинут свои позиции и через пробитые ворота двинутся к намеченному рубежу. Прорыв и последующее прикрытие обеспечит Волжская дивизия.
– Наиболее сохранившаяся, – уточнил Сегеда.
– Я только что выслушал доклад майора Холодова – дивизия боеспособная, насколько это мыслимо в наших условиях, – сказал Чоборцов. – Я сам с ней пойду.
Быстрыми глазами Холодов взглянул на командарма. Внутренне он весь тревожно горел, но лицо его лишь слегка потеплело спокойным румянцем на скулах.
– У фон Флюге тоже, думаю, штаты в частях ополовинены, – закончил Чоборцов.
«Ставя перед людьми четкую задачу, я сознаю, что в действительности получится иначе, – думал он. – Как все сложится, предугадать невозможно. Какими силами противник удерживает занятые им села и дороги? Сколько наших погибнет в атаке? Сколько, испугавшись, останется в лесу. Как глубоко захватило бойцов и командиров чувство подавленности и уныния?»
Но когда с волнением оказавшегося правым во всем Остап Сегеда до конца прочитал приказ об организованном и планомерном отходе на новые, заранее подготовленные позиции, Чоборцова обдало гарью катастрофы. Давя злость и стыд, он расписался, будто плетью хлестнул себя. Судорога свела и отпустила мускулы на левой половине лица.
– Помнишь, Данила Матвеевич, наш рапорт Валдаеву? Да, что бы теперь сказал этот профессор? – заговорил Сегеда таким тоном, будто самым опасным противником был не фон Бок, а опальный генерал Степан Валдаев, бывший заместитель начальника Генерального штаба, бывало раздражавший и Сегеду своей ученостью и невоенным тоном. – Этот умник, видно, в наш рапорт селедку завернул. А у нас не хватило характера настоять на своем. У нас нет самолюбия!
– Самолюбия? Нету и не будет. Не купишь самолюбия, товар не по нашему карману. А насчет Валдаева – лежачих не бьют, Остап. Все мы в несчастье делаемся злыми и глупыми, тут ничего не поделаешь. Но Степана… не тронь Степана.
Сегеда округлил крупные сливы глаз:
– Кто–то должен отвечать за это!
– Вали на мертвых, смолчат! Однако не тужи, виноватых умеем находить. Да и в чем же вина–то? Опыта мало – кого винить? Внезапность? Ее, беду, как ни жди, она все равно внезапной кажется. Да и был ли день, когда не напоминала нам партия о сухом–то порохе? А мы с тобой и все командиры и политработники хоть на минуту забывали внушать бойцам о войне?
Сегеда подал генералу красную папку, но Чоборцов, всегда боявшийся бумаг, отстранился:
– Это еще что?
– Директивы наркома, Генштаба. Я подшил в двух экземплярах, один у меня, другой у тебя. Запоздалые, путаные.
– Мне–то для какой болести, да еще запоздалые? – Чоборцов шагнул к дверям, но Сегеда отрезал ему путь.
– Документы – громоотвод, спасут честь командования и армии. Такие катастрофы без разбирательства не предаются забвению.
– Ни один уважающий себя командир не станет оправдывать поражение тем, что ему пришлось выполнять неверные решения вышестоящего командования, – сказал Чоборцов. – Мы действовали самостоятельно. С кем рядиться нам? Не ландскнехты мы наемные. Сожги, друже, все это вчерашний для нас день… Если мы тут на месте не все улавливаем, то зачем же корить товарищей московских? А виноватые? Враг – вот кто виновник. Его и будем наказывать, Остап.
– Сам понимаю, Данила, что дело не в приказах.
– Главный приказ правильный, давно дала его революция: сокрушить врага. А так, что ж, были, есть и будут промашки. Выпала на нашу долю третья… Как переживем, Остап? Ты, того, прости, если когда что не так… Страдное время.
– И ты извиняй, Данила…
И они обнялись, щуплый Остап и грузный Данила.
VI
Чоборцов последним покинул дот, больше уже не закрывая дверей, обошел вокруг, задумчиво глядя на лысые выступы бетонного черепа. Холодов и инженер–майор следовали за ним.
– Любите вы подрывать, медом не корми. Ну что ж, рвите, только с музыкой. После войны все равно взыщется с вас.
Холодов увидел, как генерал дрожащими пальцами ласково гладил бетон, сгоняя капли росы с литых покатых плеч дота.
Над лесом с тяжким ревом плыли бомбардировщики. Зенитки пятнали небо белыми мазками. Самолеты летели туда, где за дымчатой зеленью лесов, за луговиной в огне и дыму задыхался древний городок с узкими улицами. Из черно–огненных вихрей отрешенно и вызывающе вставал отрочески стройный малиновый костел, подсвеченный снизу озером. Пожар взметнулся и в военном городке, отмежеванном от городских кварталов густыми разводьями задичавших садов. Косо вздыбленная полоса тьмы двигалась к реке, навстречу Холодову, в угрожающей немоте…
Штаб Волжской дивизии Холодов нашел в пригородном лесу. Светлая березовая роща приютила раненых. Сидели, лежали на шинелях, на траве, некоторые с оружием. Все противоестественно смешивалось тут: тошнотный запах лекарств – с молодыми запахами вызревающей лесной травы, вид крови – с медовым светом солнца у белых берез, с голубым холодком над поляной, стоны и придушенный лесным заслоном грохот боя – с пением птиц.
Холодов и начальник штаба дивизии майор Глинин подошли к большой палатке, меченной красным крестом.
Из палатки, пьяно качаясь, выскочил санитар с ведром. Он налетел на Холодова, вильнул в сторону, клеенка на ведре откинулась, обнажив скрюченные пальцы чьей–то крупной руки. Два санитара вынесли головой вперед Богданова.
Холодов взглянул на его окровавленное лицо с отвалившейся челюстью.
Бледный, постаревший на глазах Глинин покачал бритой головой.
Что–то сильно потянуло Холодова еще раз взглянуть на Богданова, которого он знал близко, уважал и ревновал к дивизии. Тело полковника с платком на лице уже положили под куст орешника, около груды пустых гильз.
«Может, умирают гораздо проще, чем принято думать и особенно говорить о смерти?» – с какой–то непривычной для него отвлеченностью подумал Холодов. И недозволительными показались стоны раненых бойцов, своя минутная слабость. И он внушал себе покончить с жалостью. На войне жалость – ложь, оскорбительная пошлость. Она затемняет закон и смысл этой войны. Беспощадность к врагу начинается с жестокости к самому себе.
В штабной палатке Холодов сел за столик, неторопливо передал Глинину приказ командарма о движении дивизии на юго–восток.
– Кто будет командовать? – спросил Глинин.
Внимательным взглядом прошелся Холодов по низкорослой плотной фигуре – от кривоватых ног до круглой, бритой головы майора. «Глинина всегда отличали исполнительность и требовательность… Но не мало ли этого сейчас?» – подумал он.
– Богданова заменить некем, – сказал Глинин. – И Симбирский полк остался без командира.
И хотя Холодов был гораздо моложе Глинина, он сказал с покровительственным оттенком:
– В приказе ясно сказано: если Богданов выйдет из строя, заменяете его вы. С дивизией пойдет сам Данила Матвеевич. Но… – предостерегающим жестом Холодов погасил улыбку радости и облегчения на лице Глинина, – но генерал–лейтенант не собирается никого подменять. Он будет руководить всей армией.
– Валентин Агафонович, мы с вами равны по званию… Возьмите дивизию, а? Я штабист.
Холодов встал, сжав обеими руками крышку стола.
«Действительно, а почему бы не я?» – Но тут же, словно одернув себя, мягким шагом подошел к Глинину.
– Спасибо, Николай Иванович. Вы уж мне лучше разрешите в Симбирский. Там прошли мое отрочество, юность.
…Под вечер у рубленного в папу дома лесника, около криницы, в тени ветел, Холодов собрал командиров подразделений полка. Зачитал им приказ о прорыве дивизии на юго–восток, показывая на карте пункты движения.
– Прикрывать отход дивизии приказано нашему полку. На подступах к переправе встанет первый батальон и попридержит неприятеля. – Холодов поднял голову, всматриваясь в лица сидевших под навесом ветвей офицеров. – Здесь командир первого батальона капитан Люкин?
Позади всех встал, покашливая, пожилой, худой лицом политрук, сбивчиво, сипловатым голосом сказал, что комбат Люкин убит осколком мины в грудь. И, конфузясь, добавил, что временно заменяет его он, политрук Лунь.
Только теперь, кажется, дошло до сознания Холодова, что больше половины этих почерневших от дыма и пыли, перевязанных на скорую руку командиров – новые люди. Одних кто–то назначил в бою, другие сами приняли на себя командование, заменив погибших.
Он подошел к Луню: невоенная фигура запасника, гимнастерка не по росту, сапоги с широкими голенищами, морщинистое лицо, седина на впалых висках. Спросил, как зовут, и не удивился, как будто другого и не ожидал ответа:
– Антон Михеич Лунь.
После совещания Холодов задержал Луня, расспросил, кто командует ротами и взводами в батальоне. Оказалось, что одной из рот командует сержант Крупнов. Лицо Холодова взялось смуглым румянцем.
– Антон Михеич, каков из себя этот сержант? – спросил Холодов.
Луня насторожила особая интонация Холодова.
– Рослый, белявый, смекалистый… Ужасно спокойный, а так чего–нибудь плохого не замечал за ним, товарищ майор.
– Антон Михеич, – совсем по–домашнему обратился Холодов к Луню. – Вся надежда на ваш батальон. Придержите, голубчик, немцев, пока дивизия не переправится.
Он обещал усилить батальон счетверенной зенитно–пулеметной установкой на машине и несколькими 45–миллиметровыми противотанковыми пушками.
Лунь, опустив голову, мял пальцами свой подбородок, нечеткий, почти срезанный. Брови на морщинистом лбу как–то женственно приподнялись. И Холодову казалось, что Луню было непривычно, трудно думать.
– Дали бы нам, товарищ майор, несколько бутылок с горючей жидкостью. Уж очень они… это самое, удобные, – несмело попросил Лунь.
«Да что же это, нет, что ли, энергичного человека?» – Холодов невольно проникался неприязнью к этому седому, несобранному политруку, очевидно не понимавшему всей серьезности дела.
– Учтите, политрук, приходится посылать вас, ну, прямо скажем, на очень рисковое дело, – сказал он с нажимом.
Простецкой и понимающей улыбкой, пожатием сутуловатых плеч, будничными словами – мол, задач легких на войне не бывает, дело свое сделаем – Лунь, очевидно, со свойственной ему тактичной недоговоренностью дал Холодову почувствовать, что он разумеет, о чем идет речь, скорее погибнет с батальоном, чем отступит.
Колыхнув ветку, Лунь ушел, мелькнула в кустах его сутуловатая спина.
Сосредоточение стрелковых полков в лесах началось под вечер. Пушки, наведенные на немецкие позиции, должны были с наступлением темноты произвести отвлекающий огневой налет. С той же целью – обмануть противника – по всем частям был дан шифровкой и открытым текстом приказ о движении на север, на самом же деле прорываться решили на юго–восток.
Полк, в котором Холодов был на положении временного командира, закреплялся на окраине небольшого поселка.
Холодову не терпелось поскорее попасть в батальон Луня, повидать Александра Крупнова. Нагибаясь под деревьями, задевая ветви закинутой за плечо винтовкой, смахивая паутинки с лица, Холодов обходил группки бойцов, приводивших в порядок оружие.
Отвлекаясь мыслями от предстоящего боя, он все настойчивее думал о Лене Крупновой. Знакомство с Леной открыло для Хоподова веселую легкость, естественную простоту жизни. Образ жизни Холодова отличался от образа жизни сверстников, молодых командиров–холостяков одинакового с ним воспитания и образования, разве некоторым своеобразием эгоизма, но эта жизнь была для Валентина особенным даром судьбы. И он не помышлял отказываться от этого дара. Потому–то и доказывал в свое время Вере Заплесковой, что как бы ни любил ее, жениться не может: обстановка не позволяет. И он держал себя настороже с женщинами, особенно с Верой.
Теперь же не нужно было постоянно контролировать себя в своих чувствах, как это было в его отношениях с Верой Заплесковой. В письмах Лены играла все та же живая вольность. И он сам в своих письмах к ней становился непринужденным и веселым. И как–то совсем уж просто, кажется не задумываясь, за две недели до войны просил Лену считать его своим мужем. Несколько дней не отправлял этого все–таки странного письма, смутно надеясь, что всегда стоявший на страже свободы трезвый ум одернет его. Но этого не случилось. И, опустив письмо в ящик, Холодов дивился самому себе, не зная, радоваться или смеяться над тем, что становится он иным человеком.
VII
На поляне перед МТС Антон Лунь проводил беседу с группой бойцов роты Крупнова.
Подергивая морщинистой шеей, он сбивчиво начал читать газетную статью о германце, у которого вся жизнь фальшива, искусственна. Живет по казенному расписанию: в такой–то час обед, в такой–то – порка сына–неслуха, а потом любовь с Амалией.
– Ладно, после войны дочитаем это сочинение. А пока отдыхайте, ребята, – сказал Лунь, отрывая от газеты на закрутку.
Бойцы задремали, не выпуская из рук оружия. Александр Крупнов, привалившись спиной к вязу, зажал меж колен винтовку. Ему не спалось.
У бойцов и командиров, которые первыми приняли удар, нанесенный неприятелем натренированными, гордыми своими победами в Европе армиями, не оставалось времени на переживания и обдумывание войны в целом. Каждый час все нарастающего вторжения ставил их перед угрозой смерти или плена, что в глазах большинства было почти равносильно.
Временами вопреки своей трезвости Александр Крупнов думал, что противник одолевает их на одном направлении, а на других немцев осадили и даже погнали. Масштабы поражения не видны были ему, как и большинству непосредственных участников боев. И это неведение было, пожалуй, даже утешением солдат и в сплаве с чувствами привязанности, любви к близким и ненавистью к врагу – источником их наивной самоуверенности, непонятной для стороннего наблюдателя. Несмотря на отступления, красноармейцы не только горевали о захваченной неприятелем земле, но и веселились, шутили, даже чаще, чем в мирной жизни. Отправили в тыл разбитную Марфу – хорошо! Только сочувствовали Ясакову, что всего–то одну, да и то неполную ночь побыл с молодой. «Ничего, после войны свое возьмешь!» Взорвали склад горючего, увели коней, не оставив даже раненную в ляжку караковую кобылу – зер гут! Бойцы сержанта Крупнова гордились тем, что первыми встретили бой, контратакуя переходили границу, сожгли несколько танков, перебили немцев: не то сотню, не то больше – точно никто не знал. Но каждому хотелось, чтобы убитых было больше. И они невольно преувеличивали потери врага…
Неожиданно на поляне появился майор Холодов.
Лунь, кряхтя, встал, доложил Холодову тишайшим голосом, что бойцы отдыхают, потом толкнул в бок Крупнова.
Александр вытер с губ сладкую слюну, по–детски моргая сонными глазами. Очевидно, для порядка, показывая майору свою взыскательность, Лунь начал стыдить сержанта:
– Ну и сон у тебя каменный… – И отпрянул опасливо: в невеселом оскале блеснули зубы Александра.
Заметив Холодова, Крупнов встал, мгновенно одернул гимнастерку. Глянул на майора со смышленой солдатской выжидательностью, готовностью исполнить приказ.
Между ними, кроме отношений уставных, были еще личные отношения недосказанности. Неуступчивая, ревнивая память Александра не забывала, что между Холодовым и Верой Заплесковой была и, быть может, остается обидная для Крупновых, и особенно для него, Александра, связь. Он вспомнил, как весной сорокового года вместе со своим братом Михаилом после заключения мира с Финляндией, проездом из Выборга домой остановился в Москве, потому что брату «нужно хотя бы раз поговорить с Верой Заплесковой, пусть даже убедиться в своем несчастье». Александр понял тогда, к своему сожалению, тяжелую привязанность Михаила к ней… И еще открылось ему: Вера любила Холодова. Потому–то, видно, красивый и самоуверенный майор вызывал в нем враждебную настороженность.
Зимой Валентин приезжал из штаба армии в село, где стояло отделение Крупнова. И хотя тогда они разговорились и Александр отяготил карманы майорской бекеши яблоками, полученными из дому, все же чувство неловкости не исчезло даже сейчас, на войне.
– Как живем, как воюем, земляк? – спросил Холодов. Тон этот, неуместно радостный (погиб командир дивизии Богданов), не понравился Александру.
Кажущейся открытостью взгляда ясных, смущающих своим спокойствием глаз он заслонился сейчас от Холодова.
– Вам показать позиции, товарищ майор?
Холодов потух глазами.
– Посмотрим позиции, товарищ сержант.
И подумалось Холодову, что в минуты смертельной опасности люди еще определеннее, чем в обычное время, остаются людьми со своими чувствами привязанности и вражды, надеждами и отчаянием, доверчивостью и подозрительностью, честолюбием и безразличием к славе.
Придирчиво осмотрел Холодов углубляемые бойцами траншеи перед ржаным полем между лесом и озерцом, на окраине усадьбы машинно–тракторной станции.
В роте было много пулеметов, гранат – сержант хозяйственный человек. Он выдвинул вперед в буро светившуюся в сумерках рожь боевое охранение. Все раненые у него перевязаны, пункты снабжения укрыты. Убедившись, что бойцы роты поужинали, он только тогда пригласил майора поесть вместе с первым отделением, которым командовал до войны и первые дни войны, пока не убили ротного.
Соленую, острую тюрю приготовил Веня Ясаков из сухарей, толченого лука и редьки. На заедку Абзал Галимов одарил всех щавелем.
– Догадываетесь, в чем дело, товарищ сержант? – спросил Холодов.
– Политрук говорил: не пустить немцев к переправе.
И снова, как в разговоре с Лунем, Холодова удивила не вяжущаяся с обстановкой спокойная уравновешенность.
– Так–то так, но соль вот в чем, – недовольно отозвался он. Оглянулся на солдат, тащивших миномет. – Стоять будем до тех пор, пока не переправятся за реку войска, – и доверительно понизил голос: – Возможно, не увидимся… Когда будете домой писать, от меня поклон своим. Сестре Елене – особый…
Александр знал, что Лена в свое время переписывалась с Холодовым, но придавал этой переписке особый смысл: сестра шуткой мстит за Михаила. Для Александра Лена оставалась подростком, ей позволительно повалять дурака.
С крупновским умением ждать он глядел на майора, не тяготясь ни его замешательством, ни своим молчанием.
«Я обязан уважать вас, начальника, но при чем тут моя сестра Лена?» – думал он, не пуская Холодова в свой мир.
Счастливый, а потому особенно самоуверенный, Холодов не допускал, что Крупнов может испытывать к нему далеко не те чувства, которые были у него к брату любимой девушки.
– Расскажите мне о Лене… Хоть несколько слов…
И Александр понял все, но что–то мешало ему признать это неизбежным и законным. Он сказал, что давно не получал писем из дому.
Встреча с Холодовым растревожила Александра не тем, что он больше узнал о тяжелом положении армии, – с такой бедой он стал свыкаться, – ожил в душе тихий голос Веры. Глаза под грустной чернетью разлатых бровей будили жалостно–покровительственное чувство старшего к сироте. А может, это чувство жалости и смутной виноватости перед всеми, обиженными войной? Над собой Александр не задумывался подолгу, как–то незаметно решив, что, если не убьют, станет обер–мастером, женится, дети будут. Зато думал часто о братьях, столь несхожих характерами и судьбой, о родителях с их особенной, неразгаданной жизнью, о дяде Матвее – где он теперь и как? Думы эти укрепляли в нем молчаливую, себе на уме, гордость своим родом, своим классом. Он становился увереннее, спокойнее. А в этом он нуждался особенно сейчас.
…Он стоял за широколистным кленом, зорко вглядываясь в дорожный прогал между белесоватым ржаным полем и бугристо–темным перелеском. Ворочался, вспухая, дальний орудийный гул. Звучно перекликались перепела в свежем росистом воздухе. За спиной бойцы рыли траншеи, что–то перетаскивали, устанавливали. Снизу, от болотца, наплывал лилово–белый пар, пахнувший гарью и мочажиной.
Хотелось нырнуть по–перепелиному в рожь, припасть к земле щекой в беспамятном сне. Он терся лбом о корявую кору клена, хранившую дневное тепло в своих складках… Под руками жесткий ствол начал почему–то обмякать, и вот уже Александр со страхом и неумелостью не знавшего женщин обнимал податливые девичьи плечи…
– Силен наш сержант, а клена не поборет, – услыхал он голос Абзала Галимова.
Рывком разорвал путы сна, проведя руками по раскрасневшемуся лицу. Все десять бойцов были тут же, докуривая, затягивались цигарками из ковша своих рук.
А за ржаной нивой, у опушки леса, ходили немцы. Они уже поужинали, попиликали на своих гармошках, укладывались спать. Их боевая страда кончилась с закатом, ночью не было нужды воевать. Вокруг пехоты – веером остывающие танки, бронетранспортеры, машины. Германская армия жила жизнью удачливого войска, которое властно начать и закончить бой в любое время.
«Живут, сволочи, по–своему на нашей земле», – думал Александр. А земля пьянила пряно–клейким запахом разнотравья. Глянул на кулигу засеянного звездами неба. «Сейчас внесем поправку в вашу жизнь».
За перелесками на севере загрохотали залпы пушек, огненными росплесками обжигали заночевавшие низко над землей тучи. Задвигались машины, захрустели сучья под колесами орудий, машин, повозок. Обходя позиции батальона, они шли на юго–восток к реке. Начался прорыв.
…Лунь стоял на фланге своего батальона у окопов. Он видел, как бойцы повставали в траншеях, глядя на запад в сполохах огня. Что ждет его и батальон завтра, когда немцы двинутся на позиции? И там Оксана? Никому он не говорил, что всего в десяти километрах отсюда живет с бабушкой его дочь. Жену схоронил зимой, за два месяца до мобилизации запасников.
…Немецкие ракеты облили синим мертвенным светом травы, рожь.
VIII
Ликвидацию русских дивизий, о разгроме и пленении которых уже несколько раз доносили командованию и которые все–таки действовали как боевые части, проявляя раздражающую находчивость, упорство и бесстрашие, Флюге приказал осуществить мотомехдивизии генерала Шульца. Шульц и уставшие солдаты и офицеры его дивизии были озлоблены и уязвлены в своем самолюбии: дивизии, прославившейся в 1940 году во Франции, предстояла почти полицейская акция. Тем сильнее хотелось покончить с русскими и, приведя себя в порядок, снова влиться в первые ряды наступающей на Москву армии.
Ночной налет русских еще больше озлобил фашистских солдат и офицеров. Несколько красноармейцев, захваченных в плен, расстреляли, раненых перевязали, посадили в грузовые машины вперемежку со своими автоматчиками. На восходе солнца немецкий головной отряд двинулся к реке на позиции, занимаемые батальоном Луня. Впереди шли машины с русскими пленными.
Антон Лупь с Холодовым обходили траншеи.
– Ежели, ребята, мы отступим, наша дивизия не переправится, – говорил Лунь, заглядывая в лица красноармейцев широко расставленными глазами. – Вот оно самое и есть задача, – и Лунь улыбался, обветренная потрескавшаяся губа приподнималась над неожиданно белыми зубами.
– Постоим – упремся пятками в землю. Все бы не беда, вот отощали без курева, Антон Михеич, – отозвался любивший поговорить Ясаков.
– А травку приспособьте! – подсказал Лунь. – Запашистая, одним словом, травка в наших лугах.
– Не всякая травка годится, с иной бесятся. У нас на гражданке Евдокимыч, маляр, насосался какой–то цветочной пыли, песни на непонятном языке пел, а уж комнату так размалевал! Члены приемочной комиссии выскакивали из нее вот с какими глазами.
– Да ты что, Ясаков, глупее кошки, что ли? – говорил отечески–снисходительно пожилой белобровый боец Никита Ларин. – Кошка зверь мясоедный, да и то находит травку, когда спонадобится.
– Бутылочки, ребята, берегите, – предупредил Лунь, отходя, но вдруг остановился. – В отрочестве чего мы только не покуривали тайком – подсолнух шел, даже конский сухой помет… Бывало, родители за голову хватались: спалят двор.
А вдогонку басил возбужденно Ясаков:
– То–то и горе, Михеич, родителей тут нет с нами, некому похвалить и ругнуть.
Крупнов приотстал на несколько шагов, услыхав, как солдат Абзал Галимов сказал своему другу Варсонофию Соколову:
– Атай наш Михеич, отец!
– Живы будем, песню про него сочиним, – отрывисто отозвался Соколов. – Ты начнешь, я подмогну.
– По траншеям ходит он… Помогай.
Соколов закатил глаза.
– Ходит он – политрук наш Лунь Антон. А?
Эти два бойца всегда пробуждали у Александра чувство уверенности. Еще раз оглянувшись на их видневшиеся из траншеи головы в касках и не гася улыбку, догнал майора и политрука.
Крупнову просто приятно было побыть с Лунем. Чем–то домашним веяло от него. Поначалу он не принимал его всерьез за неясность речи, за чрезмерную мягкость. Многие из нахрапистых командиров подсмеивались над несобранностью сельского почтаря, над поверхностными знаниями, считая его недалеким. Что–то тревожное чувствовал Александр в судьбе Луня, жалел его снисходительно, как всех до времени изношенных жизнью. Теперь он находил в нем скрытое за упрощенными поучениями и отрешенностью от личных интересов такое доброжелательство к людям, какое невозможно заменить ни блестящей памятью и образованностью, ни высоким званием и отличной выправкой.
Не отрывая бинокля от глаз, Холодов сухо спросил Луня, кто защищает перешеек между озерцом и огородами.
– Я, товарищ майор, положил туда в оборону отделение с гранатами и бутылками, – ответил за Луня Крупнов.
– Делай, Саша, делай, – подхватил Лунь и, посмурев, обратился к Холодову: – Товарищ майор, сержант у меня, это самое, прямо стратег.
Расставшись с Лунем и Холодовым, Александр еще раз обошел позиции роты.
Эта обычная луговина между огородами на возвышенности и озерцом с желтыми кувшинками и нежно–белыми, с огненным сердечком потопушками приобретала все более значительный и тревожный смысл для него. Что–то невыразимое отличало эту луговину и от леска справа, где стояли полковые пушки, и от продолговатого холма с кустарником, за которым затаилась грузовая машина с установкой счетверенных зенитных пулеметов.
Вспомнил Александр последний бой: комроты полз на коленях, и руки, перебитые в предплечьях, волочились, как вывихнутые крылья птицы. Он сел на пятки, казалось, невероятным усилием пытался удержать глаза на месте, но глаза закатились под лоб, и он упал на подвернутую руку.
Холодов закурил. Давила духота. Туча, кренясь, шевеля сизым подкрылком, проплыла над рожью за сосновый бор, и в освеженном мимолетным дождем воздухе заиграло солнце на мокрой с цветами траве, на сникших колосьях ржи, затопленной снизу утренним паром.
Перед позициями батальона Холодов увидал тупорылые немецкие грузовики на простегнутой в хлебах дороге. В траншеях задвигались бойцы в потемневших от дождя гимнастерках. Блестели мокрые каски, штыки.
Машины выкатились с ржаного поля на луговину. В кузовах вперемежку с немцами сидели безоружные русские.
– Что же это, батюшки? – сокрушенно вздохнул Лунь.
За машинами с пленными красноармейцами показалась танковая колонна. Танки двигались спокойно, с открытыми люками. Из башен, высунувшись, глядели командиры танков. Даже водители открыли люки, покуривали. По сторонам, сутулясь, ехали мотоциклисты; покачивались на ухабах легковые открытые машины с офицерами. Такое чванливое презрение к его красноармейцам, к нему, Холодову, выражалось в этой демонстрации грубой силы! Он сознавал нравственное превосходство своих людей над врагом, но невозможность сейчас же сломить и растоптать противника мучила Холодова, оскорбляя до жгучих тайных слез. От себя ждал Холодов многого. Вчера он получил полк, завтра – дивизию. Где–то он остановит врага. Может быть, сейчас все и случится… Холодов не думал, убьют ли его. Еще не изобретено оружие, которое убивало бы человека больше одного раза. Он–то, по крайней мере, теперь проще и значительнее воспринимает войну, чем думал о ней в мирное время. Даже в мыслях не хотел Холодов пятнать себя перед лицом грозного события, на встречу с которым шел он с горячим нетерпением молодости. Вся жизнь его казалась ему теперь подготовкой к тому событию.
Вспомнился сухонький, быстроглазый отец–старик с его гордостью, надеждами на великую армию; мелькнуло в памяти тонкое, смелое и нежное лицо Лены, какая–то веселая фраза, сказанная Богдановым, не заслоняя ни этих лязгающих вражеских танков, ни своих притаившихся за болотцем в лесочке полковых пушек.
Он оглянулся. Замешательство, ожесточение были на лицах высунувшихся из траншей пехотинцев.
– Свои на машинах–то, – сказал солдат. – Ох, братцы!..
– Я бы скорее подох, чем дался позорно везти себя… – выругался Ясаков. – Их повезут до Москвы, а нам что, отступать, что ли?
– Бейте, – тихо приказал Холодов Луню.
Тот передернул плечами; горестно жмурясь, сказал Крупнову:
– Ну, ты, это самое, бей.
Александр велел выжидательно глядевшему на него снайперу Абзалу Галимову бить по водителям.
Назад: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ