КНИГА ВТОРАЯ
ПУТИ–ДОРОГИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Весною 1944 года скоропостижно умер богатый румынский боярин немецкого происхождения, отставной генерал Август Штенберг, дальний родственник немецкой королевской династии
Гогенцоллернов. Единственный его наследник, двадцатитрехлетний лейтенант Альберт Штенберг, адъютант корпусного генерала Рупеску, неожиданно стал обладателем многочисленных владений, разбросанных в Молдовии, Валахии и в Трансильванских Альпах.
Хоронили боярина пышно. В старую усадьбу Штенбергов съехались знатнейшие помещики Румынии, прибыла с многочисленной свитой сама Мама Елена[1] с реджеле Михаем — своим юным сыном, почти ровесником молодого Штенберга.
Перед отьездом из родового имения Штенбергов королева подошла к Альберту. Ее бледное лицо выражало неподдельную скорбь.
– Я потрясена, мой милый. Но… мужайтесь. — Поцеловав лейтенанта в лоб, она вдруг побледнела еще больше и, отвечая, очевидно, каким–то своим, может быть вовсе не относящимся к смерти старого боярина, мыслям, воскликнула: — Бедная Румыния!.. — и, уже обращаясь к Рупеску, присутствовавшему на похоронах в число многих других генералов, добавила: — Берегите его, генерал. Прошу вас. Несчастный мальчик!
– Трудно сберечь его, ваше величество! Лейтенант молод, горяч. Рвется в бой. Ему не терпится скрестить оружие с этими… э… варварами! — Рупеску, приземистый, краснолицый, хотел и никак не мог склониться перед королевой — ему мешал огромный живот, туго перетянутый широким ремнем. От напрасных усилий генерал побагровел, крупное, мясистое лицо его покрылось капельками пота. — Не могу удержать, ваше величество!
– Ну, полно, мальчик! — Королева устало улыбнулась и вновь поцеловала молодого офицера. — Не обижайтe господина Рупеску. Он так добр к вам!
Генерал в знак полного согласия с последними словами королевы часто и неуклюже закивал большой круглой головой.
Рупeску и Штенберг провожали королевский поезд до самого Бухареста.
Альберт возвратился в свое имение только через пять дней, в первых числах марта. Генерал отпустил его из корпуса, чтобы лейтенант смог отдать необходимые распоряжения управляющим поместьями. Лейтенант начал с того, что посетил кладбище, где несколько специалистов, вызванных из столицы, устанавливали памятник на могиле его отца.
С кладбища он вернулся поздно вечером усталый, мрачный. Но уже утром вышел во двор явно повеселевший. Этому в немалой степени способствовала весна. Вся усадьба была залита по весеннему щедрым солнцем. В сараях крестьянских дворов, неистово кудахтали куры. На псарне взвизгивали борзые. Старый конюх Ион (Альберт вспомнил, что старику этому несколько дней тому назад исполнилось девяносто лет) чистил скребницей лошадей, нетерпеливо всхрапывавших и перебиравших ногами. Делал он это не очень расторопно, что сильно удивило лейтенанта, знавшего Иона как добросовестного работника и любимца старого боярина. «Что случилось с Ионом? Он даже нe улыбнулся при виде молодого хозяина, — подумал офицер с неясной тревогой. — Грустит об отце? Или болен?»
– Ион, голубчик, что с тобой? — спросил Альберт, подходя к конюху. — Ты болен?
– Нет, мой господин, я здоров. — И старик заторопился, с необычайным для его возраста проворством нырнул под брюхо коня, чтобы, очевидно, оказаться на противоположной от молодого хозяина стороне.
Лейтенант пожал плечами и быстрым взглядом окинул всю усадьбу с eе бесчисленными пристройками. Недалеко от него молоденькая работница Василика кормила гуся. Делала она это престранным образом. Зажав птицу между колен, Василика силой раскрывала ей клюв и маленькой рукой втискивала в горло гуся целые пригоршни кукурузы.[2] Заметив Штенберга, Василика выпустила гуся и скрылась в домике, где жили дворовые. Птица, оказавшись на свободе, важно зашагала по усадьбе, гордо неся свою голову. Василика вновь появилась во дворе и улыбнулась, но улыбнулась нe ему, лейтенанту, — это сразу понял Штенберг, — а каким–то своим, по–видимому, девичьим мечтам. И это молодому боярину показалось тоже странным, даже подозрительным: раньше при виде его Василика почтительно кланялась и говорила своим певучим, ласковым голосом:
– Добрый день, мой господин!
Лейтенант вновь оглядел весь двор и нахмурился. Ему показалось, что дворовые делают все слишком медленно и неаккуратно — не так, как раньше, при старом боярине. Альберту ужe хотелось, подражая отцу, крикнуть: «Я вот вас проучу, бестии!», но его что–то удерживало, он и сам не мог бы сказать, что именно. Увидев управляющего имением, Штенберг мысленно ужe приготовился жестоко отругать его, пригрозить увольнением, но вместо этого сказал с обидной для себя нерешительностью в голосе:
– Я рад вас видеть, мой дорогой! — Лейтенант козырнул и пожал руку управляющего с какой–то, как ему самому показалось, заискивающей торопливостью. — Не кажется ли вам, что наши люди немного пораспустились в последнее время? Я бы попросил вас навести порядок в усадьбе.
Чуть приметная усмешка скользнула по тонким губам управляющего.
– Ничего ж не изменилось, господин лейтенант! — попытался он успокоить молодого боярина. — Просто вы переволновались, устали и вам следует отдохнуть.
– Благодарю вас, я чувствую себя вполне хорошо, сказал Штенберг, испытывая удовлетворение от того, что в конце концов овладел собой и говорит с этим господином так, как должен говорить хозяин со своим служащим.
«Впрочем, управляющий, может быть, и прав. Я действительно чертовски устал, — подумал Штенберг. — Все заботы легли на меня, оттого и кажется, что дела идут хуже, чем они шли при отце».
Лейтенант взошел на крыльцо, присел и мало–помалу успокоился. Тревожные и мрачные мысли уступили место светлым, радужным. Молодой боярин впервые испытал истинное наслаждение от сознания собственного величия. Шуточное ли дело: он, двадцатитрехлетиий офицер, — и владелец огромных богатств! Альберт ужe представил себе день первой осенней охоты. К нему съезжаются румынские помещики, венгерские графы, которых отец терпеть не мог и тем не менее ежегодно приглашал поохотиться в своих заповедниках, — Бела Бетлен, Берталан Хартитаи, Габриэль Кенфери, Иоанн де Базархали. Какие блестящие имена! И Эстергази… Да, да, непременно и он, этот могущественный Эстергази! Пожалуй, Штенберг уже не будет называть себя боярином — слишком патриархально! Граф — вот слово, достойное его имени, его богатств, черт возьми! А потом… женитьба! Сам Эстергази сочтет за высокую честь выдать свою младшую дочь за бояр… за графа Штенберга. Альберт ужe слышит, как eго двор наполняется лаем многочисленной своры, веселым говором и смехом экспансивных венгерцев, звуками чардаша, щелканьем курков, ржанием горячих коней, приглушенно стыдливым шепотом девиц, дочерей именитых помещиков, приехавших взглянуть на графа Штенберга…
Но вдруг шум этот, рожденный воображением молодого человека, сменился реальным, все нарастающим, величаво–спокойным и ровным гулом, катившимся откуда–то сверху. Штенберг вздрогнул, сбежал с крыльца и поднял голову. Невысоко над его усадьбой, в ясной синеве весеннего утра, степенно и деловито плыли два краснозвездных самолета. Щурясь от солнца, собирал вокруг хитро улыбающихся глаз пучки мелких морщинок, за ними следил конюх Ион. Дед зачем то стянул с головы форменную фуражку (участник кампании 1877 года, старик и сейчас не расставался с военным мундиром), и ветер шевелил на его голове реденькие пряди седых волос.
– Ион! — окликнул его лейтенант. — Уведи коней в сарай. Гнедого заседлай для меня. Да побыстрее! Что уставился?..
Через пять минут Штенберг уже скакал в большое селение Гарманешти, что было в одном километре от eго усадьбы. Село встретило молодого боярина странным оживлением. Первым, кого увидел лейтенант, был лавочник. Пухлое, лоснящееся лицо торговца выражало крайнюю растерянность.
– Что с вами? — спросил его Штенберг, придерживая коня.
– Как что? Разве господин лейтенант не знает… — Лавочник вдруг оборвал себя и лишь неопределенно махнул рукой.
– Что ж вы делаете? Зачем заколачиваете окна магазина? Разве вы не собираетесь больше торговать?
– Торговать мне нечем. Все — там, — и он эффектным жестом указал на землю.
– Закопал?
– А что я должен делать? Оставлять русским?..
– Русских сюда не пустят.
– Кто же это их не пустит?
– Армия, разумеется.
– Дай бог, — пробормотал лавочник и снова взялся за топор, которым до этого подгонял доски на окнах.
Лейтенант поморщился и пришпорил коня. У деревянного моста, под которым бушевал весенний поток, Штенберг снова задержался: на этот раз его остановил сельский священник. Поверх рясы у него была надета епитрахиль цвета хаки. Альберт сразу понял, что случилось.
– И вас, святой отец, мобилизовали?
– Мобилизовали, сын мой. Полковым священником в вашем корпусе буду. Боже, боже! Спаси и помилуй! — Поп воздел короткие руки к небу. — Всех на оборону, к дотам! — Он снова повернулся к лейтенанту. — Слышите? Всех!
Штенберг прислушался. Из–за поворота улицы к мосту приближалась группа сельских парней под командой фельдфебеля. Один из мобилизованных, пьяно раскачиваясь, пел надрывным голосом:
Господи, даже горы мрачнеют
В час, когда рекрутам головы бреют…
Под заунывный плач скрипки и рожка остальные подхватывали:
Звон колокольный нас гонит из хаты.
Служба солдатская, как тяжела ты!
– Замолчать! — рявкнул, должно быть уже не в первый раз, фельдфебель. Но его никто не слушал, словно фельдфебеля не было вовсе.
За колонной новобранцев темной массой катилась толпа женщин и стариков. Одна молодая румынка страшно, с волчьим подвывом, плакала. А над колонной плыла и плыла, бередя сердца людей, солдатская песня:
Мама, ты встань, помолись у порога,
Может быть, станет полегче дорога.
Встань, помолись на икону, — быть может,
Бог от окопов спастись нам поможет.
Священник, пропустив мимо себя новобранцев и толпу крестьян, вдруг вознегодовал:
– Бога вспомнили! А когда я с божьим благословением к ним подходил, чуть было не побили. Спасибо жандарму — выручил, а то влетело бы… В штурмовой батальон[3] всех. Там они по–другому запоют.
– Неужели им не дорого наше бедное отечество! — воскликнул Штенберг, и черные усики под его коротким носом шевельнулись.
– Не дорого, господин лейтенант, не дорого, — охотно подтвердил священник, перебирая дряблыми пальцами епитрахиль. — Троих пришлось оставить. Подозреваю: махорочного настою напились…
– Дивизионного прокурора сюда позовем. Он разберется.
Сказав это, Штенберг хотел ехать дальше. Но навстречу ему уже бежали хромой и черный, как грач, Патрану и пожилой жандарм.
– Что случилось, господа? — спросил Альберт.
– Беда, боярин! — Патрану оглянулся на жандарма, как бы призывая его в свидетели. — Мужики там… на площади… отказываются идти рыть окопы…
Лейтенант чуть побледнел, но промолчал. Не взглянув больше на сконфуженных его молчанием Патрану и жандарма, ои помчался в центр села, где действительно собралось до сотни крестьян, о чем–то громко споривших. Над толпой маячили остроконечные верхушки бараньих шапок. С приближением Штенберга верхушки эти зашевелились. Оказавшись среди толпы, боярин крикнул:
– В чем дело, э–э… господа? Отчего вы не на обороне?
Крестьяне угрюмо отмалчивались. К толпе подбежали запыхавшиеся и злые Патрану и жандарм, отставшие от Штенберга. Остроконечные верхушки шапок начали расплываться в разные стороны.
– Вы что же, не желаете защищать свое отечество?
Офицер обвел толпу недоумевающим взглядом.
– Что же вы молчите? Вот ты, Бокулей, почему ты не хочешь идти на оборонительную полосу?
Худой желтолицый крестьянин зачем–то снял шапку, обтер ею свою курчавую голову и только потом уже ответил:
– Я отдал двух сыновей. С меня хватит.
– Но ты не забывай, что один из твоих сыновей дезертировал. Не служит ли он русским? — Штенбергу хотелось сказать что–то более острое и обидное этому мужичонке, но он не мог. Все та же непонятная ему самому нерешительность, которую он испытал утром в разговоре со старым конюхом Ионом и управляющим, сдерживала его и сейчас. — Ты смотри у меня, Бокулей! — пригрозил он на всякий случай крестьянину.
Тот ответил тихо, но твердо:
– Я не знаю, где мои сыновья. Их взяли в армию.
– Зато мы знаем! — Штенберг соскочил с коня, сунул за ремень черенок плетки и вдруг заговорил дружелюбно: — Отечество в опасности, господа! Мы ведь с вами односельчане, и нам легко понять друг друга. Королева Елена и командование румынской армии поручили мне сказать вам, что вы должны создавать добровольческие отряды по борьбе с русскими парашютистами. Готовьтесь! Вам уже зачитывали обращение маршала Антонеску и Мамы Елены. Русские идут сюда, чтобы взять у вас ваши земли, ваших жен и дочерей. — Лейтенант почувствовал, что голос его начинает дрожать, и поскорее закончил: — За спасение вашей земли, наших очагов, господа!..
Толпа, до этого упорно молчавшая, вдруг загудела. Почувствовав, что крестьяне, по крайней мере большая их часть, поверили его словам, боярин прокричал еще громче:
– Русские не пройдут по нашей земле!
Штенберг ожидал, что эти слова вызовут волну патриотических возгласов, но крестьяне молча начали расходиться по домам. Площадь быстро опустела. Гарманешти погрузилось в тяжкую и долгую тишину. Только слышно было, как по–весеннему бодро ревел, клокотал под опорами моста водяной поток.
«Что же это такое? А?.. Что же случилось?..» — уныло спрашивал себя молодой боярин, подъезжая к своей усадьбе. У ворот он опять увидел Василику. Щеки девушки горели. Василика пристраивала у себя на груди подснежник. Наверное, она только что вернулась из леса. Большие черные глаза и все лицо ее были облиты светлой радостью. И лейтенанту почему–то захотелось согнать с ее лица эту радость. «Чему она все улыбается?» — подумал он с досадой, быстро соображая, что бы сказать ей. Неожиданно вспомнил о ее любимом. «Не eго ли она поджидает? Не зря же ходят слухи, что Георге Бокулей служит русским.
– Василика! громко, с наигранной веселостью окликнул он девушку.
– Что, мой господин? — Василика опустила ресницы.
– Василика, ты слышала что–нибудь о Георге?
– Нет, мой господин! — Девушка испуганными и вместе с тем полными надежд и ожидания глазами посмотрела в красивое лицо молодого боярина.
И он торопливо, боясь, что уже через минуту может не решиться на это, бросил:
– Русские убили его.
Альберт хотел быстро пройти в дом, но широко раскрытые черные глаза Василики остановили его.
– Вы… вы… это неправда!..
Он быстро взял ее за плечи.
– Да, да. Я еще раз проверю. Наверное, это неправда. Успокойся, Василика. Сейчас столько слухов, им верить нельзя. Бедная Румыния! — Штенберг ощутил, как что–то холодное поползло в самую его душу. И теперь ему вдруг стали до ужаса понятными эти два слова, оброненные королевой после похорон старого боярина: «Бедная Румыния!» «Когда же началось все это?» — мысленно спрашивал он себя, не зная еще точно, что следует разуметь под неопределенным словом «это».
– Успокойся же, Василика! Жив, наверное, твой Георге. Перестань реветь! — прикрикнул он на девушку.
Над усадьбой вновь пролетели, только в обратном направлении, два советских самолета.
2
– Ну, господин генерал, вам–то грешно сетовать на свою судьбу. Ваш корпус расположился ничуть не хуже, чем в королевском дворце. Вы только подумайте: господствующие высоты и триста пятьдесят дотов! Железная, несокрушимая стена от Пашкан до самых Ясс. Если русским и удастся вступить на территорию нашей страны, то здесь, у этих твердынь, они найдут свою могилу. Заметьте, генерал: русским еще ни разу не приходилось иметь дело с дотами…
Так говорил, обращаясь к Рупеску, представитель верховного командования при Первом румынском королевском корпусе полковник Раковичану. Младший по званию, Раковичану разговаривал с Рупеску снисходительно–покровительственным тоном, каким обычно разговаривают в подобных случаях представители вышестоящих штабов. Он посмотрел в хмурое лицо Рупеску, склонившегося над картой, и улыбнулся:
– Что же вы молчите, господин командующий?
– Я думаю, полковник, что вы не слишком сильны в военной истории. Иначе вы бы вспомнили Измаил, Плевну, Галац. Да что говорить о тех давних временах! Вам пришлось бы вспомнить линию Маннергейма.
Раковичану расхохотался:
– Это вы правильно подметили, генерал. В истории военного искусства я действительно профан. Как вы знаете, мои познания простираются совершенно в иной области… Однако надо же признать, господин командующий, что ваши гвардейцы совсем недурно устроились под метровыми крышами долговременных точек. Не так ли?
Это уже походило на издевку.
– Вам, полковник, как представителю верховного командования, — подчеркнул Рупеску последние слова, — следовало бы знать, что в дотах расположились не мои, а немецкие солдаты…
– Неужели? — деланно удивился Раковичану. — О, эта старая бестия Фриснер![4] - Полковник попытался изобразить на своем лице негодование, но это ему не удалось, и он поспешил все свести к шутке. — Приближается лето, мой дорогой генерал. Пусть себе немцы преют в этих карцерах, — И, чувствуя, что переборщил, начал уже серьезно: — Говоря между нами, генерал, на наших солдат — плохая надежда. У немцев есть все основания не слишком полагаться на нас.
Рупеску потемнел:
– Не вам бы, румынскому офицеру, говорить об этом, господин полковник.
– К сожалению, приходится говорить. — Голос Раковичану мгновенно изменился, в нем зазвенел металл. Фразы его стали жестки и прямолинейны. — Я плохой военный — это уже вы успели заметить. Но я не могу считать себя плохим политиком, генерал. A политика сейчас состоит в том, что русские должны быть задержаны на этих рубежах. Задержаны до тех пор, пока сюда не придут… — Раковичану, спохватившись, замолчал, с минуту подумал и закончил: — Итак, задержать! Сделать это могут лучше немцы, чем наши солдаты. Как ни обидно, но это следует признать. Наши армии, черт возьми, с каждым днем становятся все менее и менее надежными. Конечно, вы согласитесь со мной, генерал?
Но Рупеску слушал рассеянно. Мысли генерала были заняты другим: его не очень–то устраивала перспектива неизбежной и, по–видимому, скорой встречи с русскими. Куда лучше было бы остаться в Бухаресте, где его корпус в течение нескольких лет нес охранную службу при королевском дворце.
– Я вас слушаю, генерал, — нетерпеливо проговорил Раковичану. — Вы что же, не согласны со мной?
Вместо ответа Рупеску спросил:
– Вы излагаете свою точку зрения или верховного командования?
– И свою и верховного командования.
– Положим, что это так, хотя и нe слишком патриотично с вашей стороны утверждать подобное. Hо уверено ли верховное командование, что немцы удержат русских?
– Удержат — едва ли. А вот задержать на более или менее длительный срок могут, что, собственно, нам и нужно от них.
– А дальше? — Рупеску пристально посмотрел на своего собеседника.
– Полагаю, румынскому правительству лучше знать, что оно намерено предпринять дальше. Наше дело, генерал, — выполнять приказы, — с некоторым раздражением проговорил Раковичану. — Красная Армия стоит у границ Польши, она подходит к Днестру. От Польши рукой подать до Германии. А там близко и Франция, Ла–Манш — вся Европа! — Раковичану покраснел, глаза его сузились. — Европа в руках большевиков — это всемирная катастрофа, генерал! Вот о чем мы должны сейчас подумать. И нам важно, чертовски важно, друг мой, подольше удержать здесь, в Румынии, русскую армию.
Рупеску налил в рюмки коньяку и одну из них молча поднес взволнованному полковнику.
– Выпейте, это здорово успокаивает.
Раковичану взял рюмку.
– За что же, господин генерал?
Они чокнулись. Подняли рюмки.
– Не знаю, полковник…
– Выпьем за… Впрочем, за них еще рано пить.
Генерал понимающе посмотрел на Раковичану.
– И вы думаете, полковник, что они сумеют прийти сюда раньше, чем русские оккупируют всю нашу страну? — вкрадчиво спросил он.
– Это вы о чем, генерал? Вернeе, о ком? — встревожился Раковичану.
– А о тех, за которых вы собирались поднять наш первый тост.
– Не понимаю. Однако — выпьем! — И Раковичану первый вылил коньяк в свой большой зубастый рот.
Генерал угрюмо последовал его примеру.
– Э, да вы… Впрочем, вернемся к тому, с чего мы начали нашу беседу, генерал. Итак, позиции от Пашкан до Ясс и далее до Днестра нужно удержать во что бы то ни стало. Таков приказ королевы и маршала, а также генерал–полковника Фриснера. Для выполнения этого приказа у немцев и у нас имеется все необходимое. В распоряжении Фриснера, например, находятся две прекрасно укомплектованные и оснащенные армии. Триста пятьдесят дотов. Десять — двенадцать батарей на каждый километр фронта… Неужели этого недостаточно, чтобы остановить Малиновского и Толбухина, растерявших, надо думать, большую часть своей техники в украинской грязи?.. Однако мы заболтались, — вдруг спохватился полковник, взглянув в окно. — Уже полночь. Нелишне подышать свежим воздухом. А?
– Пожалуй.
Раковичану и Рупеску вышли на улицу.
– Не съездить ли нам на позиции, генерал? — предложил полковник, жадно вдыхая широкими ноздрями свежий, прихваченный легким морозцем вечерний воздух.
Как раз в это время где–то далеко–далеко на северо–востоке колыхнулось огромное бледно–розовое зарево и вслед за тем донесся глухой гул.
– Впрочем, — быстро изменил свое решение представитель верховного командования, — поедем завтра с утра. А сейчас отдохнем. — Он зябко передернул острыми плечами. — Не кажется ли вам, генерал, что штабу пора бы уже перебраться в землянку?
– Землянка готовится. Мой прежний адъютант лейтетант Штенберг пригнал сюда до сотни крестьян из села Гарманешти. Быстро выкопают.
– Ну вот и отлично. Прекрасный офицер этот молодой боярин, не так ли, генерал? Кстати, как он себя чувствует после этой скверной истории с капралом? — Раковичану замолчал и с минуту прислушивался. — Что–то уж очень близко… У вас есть последняя сводка, господин командующий? Что там делается, на фронте?
На северо–востоке вновь поднялись и долго дрожали на горизонте трепетные зарницы. Гул, правда еле слышный, теперь уже не умолкал. Сильный и резкий кривец[5] доносил его сюда, до этих серых румынских холмов и равнин, где угрюмо насупились темные громадины дотов.
Раковичану, оставив генерала, быстро вернулся в дом.
3
Лейтенант Штенберг принял командование ротой с большим удовлетворением. Адъютантство его не устраивало. Альберт помнил, что в его жилах течет немецкая кровь, и в связи с этим был твердо уверен, что ему не пристало быть на побегушках у румынского генерала.
До него временно командовал этой ротой младший лейтенант Лодяну, бывший рабочий с заводов Решицы, произведенный в офицеры в дни войны из нижних чинов.
Штенберг с трудом отыскал младшего лейтенанта. Лодяну находился в одной из только что вырытых траншей, окруженный уставшими, перепачканными глиной солдатами. Однако никто из них не унывал. Еще издали лейтенант Штенберг услышал звуки губных гармошек, дудок и скрипок — любимых инструментов румынских солдат.
– Забавляетесь, господа? А кто же за нас будет рыть траншеи? — на ходу бросил Штенберг, решивший с первой же минуты дать понять своим подчиненным, что он строгий командир.
– Солдаты утомлены и сейчас отдыхают, — спокойно ответил Лодяну. — Разве вы не видите, господин лейтенант? Почти месяц они день и ночь без отдыха роют траншеи.
Штенберг промолчал. К вечеру он приказал собрать всю роту. Новому командиру захотелось ободрить подчиненных, и, едва рота выстроилась в неглубокой балке, он начал:
– Солдаты! Корпусной генерал Рупеску просил передать, вам его благодарность. Вы отлично потрудились. Враг не пройдет через ваши позиции! Королевская гвардия покажет, что она умеет защищать свое отечество. Вы утомлены, знаю. Но ваши братья испытывают более тяжкие трудности. Там, на полях золотой Транснистрии и Молдавии, возвращенных нaшей родине ценой крови лучших ее сынов, румынским солдатам очень тяжело сдерживать красные полчища. Вы не испытываете тех лишений, какие испытывают они. Вы сыты, обуты, одеты. Мама Елена, по приказу которой сформирован наш корпус, заботится о вас. Не так ли, братцы?
Лейтенанту было приятно сознавать, что две сотни людей, втиснутых в рыжие мундиры, не спускавших сейчас с него глаз, — его подчиненные, что он, Штенберг, — их командир, начальник, властелин, первый судья и защитник.
– Не так ли, братцы? — повторил он, сияя от внутреннего ликования, причиной которого были и вот это ощущение власти над людьми, которых он скоро поведет в бой, и сознание того, что он, Альберт, стал хозяином огромных богатств, и воспоминание о последней встрече с красавицей Василикой, поверившей, кажется, в гибель своего возлюбленного, и надежда на то, что, наверное, удастся пристроить ее где–нибудь при штабе.
В эти минуты Штенберг как–то совершенно забыл о вчерашних неприятностях и о том, что идет война, что она очень близка, что скоро, совсем скоро он может лицом к лицу встретиться с теми, о которых он много говорил, но имел самое смутное представление, что вот эти позиции, окрашенные сейчас низкими лучами медленно опускавшегося за далекие горы солнца, нужно будет защищать всерьез и, может быть, сложить на них свою голову.
Ни о чем этом не думал сейчас румянощекий офицерик, меньше всего расположенный к неприятным мыслям. Бой для него был пока что понятием довольно абстрактным. И он думал о нем с беззаботностью юноши, для которого все нипочем. Поэтому вначале он даже не понял значения слов, грубо брошенных одним из его солдат:
– Двадцать пять лей в сутки — не слишком много, господин лейтенант. Мама Елена должна бы знать…
– Капрал Луберешти, я советовал бы вам помолчать, — испуганно проговорил Лодяну, пытаясь остановить солдата.
– Что, что вы сказали, капрал? — вдруг встрепенулся Штенберг. — Продолжайте!
– Я сказал, господин лейтенант, что двадцать пять лей — не слишком много. Вы — наш ротный. Отец солдат. И должны знать, как мы живем. Из этих двадцати пяти лей половина разворовывается начальством. Вон наш старшина уже пятую посылку домой отправляет! — Капрал, очевидно, решил идти напропалую и поэтому смотрел на офицера с отчаянным вызовом; вот с таким же вызовом глядел он в глаза полицейских во время забастовок на заводах Решицы. Лодяну хорошо помнит этого горячего, несколько необузданного электромонтера.
– А солдат получает, — продолжал капрал, — два раза в день постный суп, в котором плавает несколько бобов или кусочков сухого картофеля. Мы едим мамалыгу и хлеб, который на восемьдесят процентов выпекается тоже из кукурузы.
– Луберешти!
– Не мешайте ему, Лодяну. Пусть говорит. Продолжайте, капрал.
Лицо Штенберга потемнело. Он как бы только теперь понял, что все это значит для него, принявшего командованиее ротой. Сейчас Штенберг больше смотрел на Лодяну, чем на капрала. Выражение лица боярина говорило: «Вот до чего довели вы роту! Я могу немедленно сообщить об этом в прокуратуру, и вас обоих расстреляют. Но я не сделаю этого, потому что я добрый, хотя и недостаточно решительный, и вы должны это ценить во мне и, оценив, полюбить меня».
Лодяну понял это. Но он понял также и то, что все, чего не сделал командир роты, сделают взводные офицеры, уже не раз обвинявшие Лодяну в панибратстве с солдатами, и вновь обратился к своему земляку:
– Капрал Луберешти, вы с ума сошли!
Однако остановить солдата было уже невозможно.
– Пшеница идет для немецкой армии! — почти кричал он, зачем–то перекидывая винтовку с одного плеча на другое. — Немецкий солдат получает четыреста лей в день, а офицер — две тысячи. Немцы сидят в наших дотах, а нас вышвырнули в чистое поле, под русские снаряды и пули!
– Молчать!
Штенберг вздрогнул от оглушительного голоса. Рядом с ним, перед строем роты, стоял генерал Рупеску.
– Кто командовал этим сбродом? — грозно спросил он, показывая на замерший вдруг строй. — Вы?
– Так точно, ваше превосходительство! Честь имею представиться: бывший командир роты младший лейтенант Лодяну!
– Вы… вы — дерьмо, а не командир! — И с этими словами генерал несколько раз ударил по щеке Лодяну своей тяжелой пухлой ладонью. Он замахнулся было еще раз, но, обожженный взглядом наказываемого, опустил руку. — Судить! Обоих!
И вечером капрал Луберешти был осужден трибуналом.
Ночью его расстреляли перед строем роты.
Лодяну разжаловали в рядовые.
Случай этот, пожалуй, больше всего встревожил полковника Раковичану.
«Русские еще черт знает где, а тут творится такое, — невесело размышлял он, выкуривая одну папиросу за другой. — Впрочем, подобные маленькие неприятности в армии были и раньше. Они неизбежны». Раковичану постепенно стал успокаиваться и успокоился было уж совсем, когда в комнату почти вбежал генерал Рупеску.
– Случилось то, чего мы больше всего боялись, полковник. Русские вышли на Прут!
– Что?! — Раковичапу мгновенно соскочил с дивана, на котором собирался вздремнуть. — Что вы говорите? Не может быть! Это чудовищно! Когда они… когда они успели?
Он метнулся к окну, как бы надеясь увидеть за ним то, что могло бы опровергнуть эту страшную весть. Но за окном ничего не было видно. Горячий лоб полковника ощутил легкое вздрагивание стeкла от резких толчков, вызванных далекими разрывами тяжелых снарядов и бомб. Где–то, должно быть в деревне, жутко выла собака.