Книга: Лицом к лицу
Назад: Глава IX “ГРОЗА САМОСТРЕЛОВ”
Дальше: Глава XI ПО ТУ СТОРОНУ НАРОВЫ…

Глава X
ТРЕВОГА О ЧЕЛОВЕКЕ НА ФРОНТЕ

Шел невский лед. Поздний снег нехотя таял на крышах, и солнце лениво прощупывало рыхлые пласты недобитого, но уже обреченного врага. Посредине улиц утвердилась черная жидкая колея, но площадь у Зимнего дворца была еще бела, и только там, где скапливались отряды, вышедшие на последний смотр перед отправкой на фронт, пушистый, выпавший под утро ковер был примят и как бы истрепан.
В высоких сапожках со шнуровкой, но без галош — их не было, и негде было достать — Вера пробиралась по тротуарам у штаба, минуя груды когда–то кем–то вывороченных камней, провалы торцовой мостовой и сырые снежные лужицы. Ноги были уже промочены, но уходить не хотелось. Несколько курсантов ее школы шли на фронт со стрелковым отрядом, не дождавшись конца учебы. Среди них был ее любимец Мироничев, которому нравились все рекомендуемые Верой книги и который постепенно стал лучшим ее помощником в библиотеке. Он пригласил Веру на прощальный парад, который должен был принимать командующий войсками округа. Вере любопытно было посмотреть, как эти простые парни, не успевшие еще пройти курс русской истории и нетвердо державшие ногу на утренних учениях, будут выступать на площади среди дворцов, видевших крещенские парады царей и штурм октябрьских героев.
Такие девушки, как Вера, выпестованные тихой провинцией, усвоившие литературные идеалы своего века, читают книгу дней с величайшей объективностью. Еще в школе они становятся совестью своего кружка, своего класса, своей семьи. Настойчивые, как пилигримы, упорные, как снежные наносы, тихостью побеждающие своих сверстников и сверстниц, — они либо становятся впоследствии честными врачами, учительницами музыки, педагогами с миросозерцанием, остановившимся и кругленьким, как шар над беседкой провинциального садика, либо, подобно барометру, идут вровень со всеми подъемами и падениями своей эпохи, боясь обогнать ее и не рискуя отстать.
Мужчины — холерики и сангвиники, переживая кризис своих воззрений, бегают по улицам, нервничают, изводят несвоевременными спорами друзей. Женщины типа Веры не знают никаких кризисов мировоззрения. Их мысли, как река, с постепенностью параболы меняют направление своего русла. И если воды такой реки, шедшие сначала с юга на север, пойдут в конце концов с севера на юг, то этот поворот совершится с умиротворяющей постепенностью.
Мировоззрение Веры поворачивалось медленно, но и неуклонно, как звездное небо ночью. Столкновение со школой и курсантами, с Алексеем, Альфредом, Порослевым и их товарищами, лекции, банкеты, доклады, газеты, новые книги — все это прежде всего обернулось против того тихого, мечтательного и полусонного отношения к своей ранней юности, которая, как луговой берег, должна была лежать в памяти безмятежно, как бы ни громоздились горы житейского опыта на правом, высоком берегу. Провинция слишком долго баюкала ее в своей солнечной зеленой корзинке. Воркотня и нравоучения тетки были подобны густой вуали, которую накинули на Волоколамск, чтобы взор девушки воспринимал только основные очертания, без деталей, теней и красок. И только теперь благообразные люди, исправно посещавшие царские молебны, приходившие разговляться на пасху и с визитом на Новый год, начинали казаться ей разгримированными героями Щедрина и Чехова.
Мутнеет вино, засахаривается варенье, выдыхаются духи, пересматриваются воспоминания. Только спасительный холод бездействия, недвижность воздуха могут предохранить или отсрочить эти личные драмы каждого. Но у Веры было горячее, сочувствующее сердце, сердце, вполне проснувшееся для ласк и верности подруги. Она еще не раскрывала настежь двери для все новых ощущений, но уже оставила достаточную щель для того, чтобы свежий ветер беспокойной эпохи получил к ней доступ. Люди, с которыми она теперь столкнулась, были несложны, но убедительны. Они отличались от плоских образов Волоколамска прежде всего тем, что действовали на виду и потому приобретали законченность в трех измерениях. Они, как актеры, были связаны смыслом общей для них пьесы, и чужой голос в их складном хоре сразу начинал звучать, как вульгарная отсебятина. Незаметно и Веру подчиняла эта хоровая складность, и в себе она уже отделяла все то, что было созвучно и несозвучно эпохе. Она была подобна осколку алмаза, приобретавшему законченную форму в быстром вращении в тисках…
Люди у дворцового подъезда задвигались. Человек в серой папахе вышел вперед, и всадник, одиноко стоявший на площади, дал знак обнаженным клинком.
Медные трубы, начав неуверенно, разбудили, наполнили звуками и победили площадь.
Эти колонны шли, не соединенные ни единством одежды, ни строгой обученностью, сливающей их в одно механическое целое. Это были люди, привыкшие в цехах, мастерских к содружеству по работе, которое не поглощает индивидуальность. И только колонна курсантов шла по–военному, четко выбивая шаг и тем доказывая, что и это искусство, и эта психология достижимы для рабочего класса. Их сорвала с мест спешная мобилизация. Враг зашевелился на эстонско–финских границах. Он угрожал Петрограду. Было не до учебы. Надо было спасать первый город Революции.
Вера стояла у Александровской колонны среди редкой толпы, под музыку отбивавшей такт на месте. Ее разыскал историк Шептушевский. Он подержал ее руку так долго, как никогда не смел в школе, и, склонясь к ее уху, спросил с усмешкой:
— Ну, как вам наши санкюлоты?
У него был неприятно презрительный тон. Вера знала, что вслед за этим замечанием последуют плоские шутки, которые все больше не нравились ей. Она уже дошла до мысли, что работать в военной школе с подобными взглядами вдвойне нечестно, но еще не достигла того состояния, когда даже женщины дают отпор двуличным. Она молчала.
— А знаете, на них напирают здорово, со всех сторон. С востока и с юга, а теперь, кажется, и с запада… Что–то мы с вами будем делать?.. В случае чего…
— Как вы можете читать историю курсантам? — спросила наконец Вера, обдавая его обличительным взором, который был для нее почти подвигом.
— Вы скажите, как это некоторые читают им артиллерию и математику? Вот вопрос! — поднял он худой с лукавым изгибом палец. — А история… это ведь не наука. Кто такой был Людовик XVI? Наказанный тиран или мученик, единственная вина которого — слабость характера? А Корде? Убийца или жертва? Ну–ка, скажите!
Он победоносно улыбался с высоты своего журавлиного роста.
Вера увидела Катю Сашину и двинулась к ней.
Они стояли взявшись за руки, и Катя, перекрикивая приблизившийся оркестр, сообщила ей:
— Во второй колонне впереди — Коля Огородников. Он сказал мне, что, если я приду на площадь, он, несмотря ни на что, специально отсалютует мне саблей. Его не отпускали, но он заупрямился. “Не могу сидеть спокойно, когда Петроград в опасности, хочу на фронт, и баста!” Порослев говорит — без Николая он собьется с ног. У него были неприятности с Малиновским. Дефорж мне сказал, что Малиновский голову расшибет, но Колю уберет из дивизиона. Смотри, смотри, Николай…
Огородников шел, подав правое плечо вперед, уверенным шагом. За ним было хорошо и дружно шагать его отряду. Он едва–едва наклонил шашку, увидев девушек.
Принимающий парад что–то крикнул, и площадь вздрогнула от многоголосого “ура”.
Оркестр выходил к трамвайному пути, и марш понесся над мостами и черными водами Невы…
Катя шла с Верой по Невскому.
— Тебе часто пишет Алексей?
— Нет, — ответила Вера. — Он плохой корреспондент, и, должно быть, они всегда далеко от почты.
— Воробьев пишет Маргарите каждую неделю и чаще. Ты не беспокоишься о нем?
Такие вопросы не задают женщинам, подобным Вере, и Катя спохватилась, едва закончив фразу. Мало того, она спешно прониклась необыкновенным сочувствием.
— У него ведь особое положение. Если б ты знала, как они умеют ненавидеть…
Жар этой фразы упал на добрую почву. Для человека, который, разбираясь в отношениях между людьми, не привык учитывать ненависть, потому что сам никогда не ненавидел, почувствовать ее присутствие около близких — это значит пережить взрыв.
Вера остановилась.
— Катя, ты что–то знаешь?
Этот вопрос обладал ликом Януса — одновременно он был обращен и к себе самой. Аркадий, Воробьев, их политические взгляды, ревность…
Но Катя уже прикусила язычок. Дефорж, уверенный в том, что девушка, способная стащить из секретного ящика анкету, во–первых, увлечена им, а во–вторых, по–видимому, сочувствует, не мог не разыграть такой козырь, как романтика его белого подполья. Он рисовался перед нею, намекал, предсказывал, облекая все это в шутливо–романтическую форму, за которой стояла его собственная кошачья, гибкая ненависть и серьезная сила каких–то, отделенных тайной от видимого мира, людей. Кате казалось тогда, что ночью, лесной и звездной, она прыгает через коварный Иванов костер, способный опалить ей икры и раскрыть будущее. Молчанием и порывами внезапной серьезности она подкупала Дефоржа и вызывала на дальнейшую откровенность. Она уже знала и поняла очень многое…
— Откуда же мне знать? Вообще… я не знаю, где теперь нет войны… — пыталась она увильнуть от ответа на Верин вопрос и еще больше — от ее прямого взгляда.
Вера осталась под впечатлением, что Катя не случайно заговорила об Алексее. Работая в библиотеке, она продолжала размышлять на эту тему. Она про себя составляла письмо мужу — потому что она чувствовала себя его женой и была уверена в том, что и он чувствует ее своей подругой жизни, — письмо решительное, почти гневное, с требованием писать ей и беречь себя.
Острецов уже несколько месяцев с большим и подкупавшим его самого успехом читал в школе курс всеобщей истории, а в клубе лекции по истории театра. Смущаясь, он спросил Веру, чем она озабочена.
— Валерий Михайлович, — вместо ответа сказала девушка, — история — это наука?
— Конечно, — поправил очки Острецов. — А у вас есть сомнения? Всюду, где есть повторяемость причин и следствий, рано или поздно возникает наука. История — наука молодая, и иногда ее слабостью пользуются недобросовестно и низводят ее с научного пьедестала. В бесклассовом обществе, за которое борются в конечном итоге все эти славные ребята, — он обвел руками гудевший голосами читальный зал, — с этим будет покончено раз навсегда…
Но этому человеку нельзя было задать второй вопрос: он тоже ничего не смыслил в человеческой ненависти.
Вернувшись домой, Вера застала у Насти целое собрание. Ее уговаривали взять на себя заведование буфетом в клубе, утвердившимся в квартире Бугоровского.
Вера решила подняться к Маргарите. Она шла с намерением прямо спросить ее, что она знает о Воробьеве, Синькове и Алексее, но уже на лестнице поняла, что так не узнает ничего, а позвонив, смутилась вовсе. Когда несколько удивленная Маргарита усадила ее на диван, Вера, краснея, сказала, что Настя уже давно не имеет вестей о брате, очень беспокоится, но сама стесняется спросить — не знает ли Маргарита чего–нибудь о дивизионе.
Маргарита исполнилась презрительным сожалением к девушке ее круга, павшей до непонятного мезальянса и даже не получающей писем от любовника. Она вынула из шкатулки — птичий глаз — пачку писем и, играя ими, сказала:
— Как это ни странно, но почта работает довольно исправно. У них, кажется, все благополучно. Пока… — прибавила она многозначительно. — Теперь можно каждый день ждать событий. Вы слышали о Булак—Балаховиче? Нет? Это был блестящий, храбрый офицер. Он партизанил в тылу у немцев. Да, представьте себе. У красных он организовал великолепный кавалерийский полк, а потом, расстреляв комиссара, со всей частью перешел к белым. Он, вероятно, теперь на том фронте, где ваш дивизион. Сейчас у красных всюду неудачи, и, я боюсь, такие случаи будут повторяться…
Этот издевательский разговор вернул самообладание Вере. Она уже спокойнее сказала, что просит Маргариту позвонить ей, если будут какие–нибудь новости, и ушла.
На третий день после этого разговора пришло письмо Сверчкова. Оно было туманно и напыщенно. Вере полагалось ощутить между строк большую, мятущуюся душу автора, его огромную печаль, его мудрое принятие событий, его сдержанность среди страстей, его глубоко тайное влечение к ней, “несмотря ни на что”. Но Вера пропускала все эти строки, как подросток перелистывает бессюжетные места в романе. Она искала ответа на свои сомнения и, как близорукий зевака налетает на дерево, физически наткнулась на такие строки:
“…Вера, если б вы сумели заставить Алексея или, еще лучше, его начальство перевести его в другую часть. Я думаю, что вы поймете меня, если я скажу, что и без того трудная позиция его осложняется здесь целым рядом обстоятельств, о которых едва ли стоит вам напоминать. Чувство искренней дружбы, а не что иное, заставляет меня писать об этом. Потолкуйте с Альфредом, с Чернявским. Это очень нужно, Вера!”
И в конце стояло:
“…Я написал это письмо и вижу, что его лучше было бы уничтожить. Я серьезно колеблюсь, посылать его вам или не надо. Впрочем… Я поступлю так, как поступает Елена Бугоровская, когда ей нужно решить какую–нибудь дилемму. Она гадает на картах. Просто rouge ou noire. Она сама сказала мне об этом. И так сказала, что я поверил. У меня, знаете, есть своя теория относительно этой девушки. У нее чем–то придавлены струны души, у нее все стаккато. Укороченные и потому не набегающие одна на другую мысли и такие же чувства. Для нее первое лишение — может быть, это был порванный туфель или отсутствие швейцара у дверей — вместило в себя всю революцию, и она из существа действующего, утеряв гордость королевы, сразу превратилась в безразличного созерцателя. И мне жаль Евдокимова. Когда опьянение ее красотой пройдет, он будет жестоко разочарован. Но на этот раз я поступлю, как она. Тройка червей. Я посылаю. Сам я, вероятно, скоро буду в другой части…”
Беспокойство, овладевшее Верой, было похоже на то первое пробуждение самостоятельности, которое толкнуло ее на поездку из Волоколамска в Петроград вопреки воле самодержавной тетки. Она в тот же вечер отправилась к Ветровым.
В комнате, кроме близнецов, сидели Степан и Ксения. Это не огорчило Веру. Она еще резче почувствовала целительную близость людей, которые к простым, ежедневным поступкам относились с той благородной серьезностью, какая дается только людям, никогда не мыслящим себя одинокими.
Комната была достаточно обширна. Степан и Ксения, озаряя друг друга улыбками возбужденной юности, шептались о чем–то своем. Ветровы сидели с Верой на широкой тахте под разрезом океанского корабля, внешне столь же спокойные, как всегда. Ксения уже давно волнующимся многоцветным облаком закрывала для каждого из них вселенную, но на этом видении сердца для каждого из близнецов, как тень от горы, лежала невысказанная печаль брата. Шутка судьбы продолжалась и впервые огорчала. Каждый мысленно приносил себя в жертву другому, не сознавая, что для сильной, жизнерадостной девушки, какою была Ксения, эта игра великодуший была не в их пользу. С инстинктивно зародившимся согласием они стали восхвалять перед Ксенией своего борт–механика Степана. И Ксения поверила им с легкостью двадцати лет и пробуждающегося пола. Степан загорелся упорным, жадным пламенем. Оно ослепляло, было заразительно и понятно.
С тех пор число часов, какое проводили Ветровы в отряде, удвоилось. В окружном штабе лежали их заявления о переводе на фронт. А дружба, связывавшая всех четырех, углубилась до того, что счастливая пара не прятала свою радость от несчастливой, которая, в свою очередь, не отказывалась играть роль тех живых и необходимых для воинствующего похмелья любви зеркал, в которые можно погрузить взор, не страшась единственного, чего боится любовь, — насмешки.
— Я боюсь за Алексея, — объяснила свой приход Вера.
Тревога о человеке на фронте законна, но по поводу ее не прибегают экстренно и с таким лицом.
— Что–нибудь случилось? — опросил Олег.
Вера рассказала, и странно — она выговорила не те слова, какие принесла сюда. Как будто до сих пор был сон, а теперь настало пробуждение и все призраки приобрели точные очертания. Ее подозрения нашли себе имена и степень.
Ветровым, знавшим Синькова и Воробьева, легко было поверить, что все эти намеки, идущие из разных мест, вьются как птенцы около материнского гнезда, вокруг какого–то реального и жестокого плана, и, проявив настойчивость, они получили из рук Веры письмо Сверчкова.
— Я не знаю, кто для вас Алексей, — с трудно скрываемым раздражением сказал Олег, — но для нас он — товарищ. Для спасения его от опасности мы принесли бы в жертву самую болезненную неловкость, если бы она у нас была…
Вера подняла голову с той женской гордостью, которую дают смирение, убежденность и готовность жертвовать собою. Слово “жертва” — это была та пуля, которую само по себе притягивало Верино сердце. Если бы Алексей и Аркадий схватились здесь, у нее в квартире, как тысячу раз могло быть, разве она не прикрыла бы его, своего мужа?!
— Хорошо. Я сделаю все, что могу… — сказала Вера. — Я напишу Алексею… и все расскажу Альфреду.
Назад: Глава IX “ГРОЗА САМОСТРЕЛОВ”
Дальше: Глава XI ПО ТУ СТОРОНУ НАРОВЫ…