Часть третья
I
В Чистой Кринице за первые две недели войны почти не осталось молодых мужчин. Тоскливо и тревожно было в пустых хатах, молодежь не гомонила уже по вечерам на дубках, под плетнями. По селу бродили зловещие слухи — о переодетых в красноармейскую и милицейскую форму фашистах, которые шныряют по всей округе и тайком составляют черные списки советских активистов, о парашютистах, якобы пойманных во ржи, за Долгуновской балкой.
В селе по указанию районных властей был создан из мужчин непризывного возраста истребительный батальон. Командовать им поручили почтарю Малынцу, и тот, весьма этим польщенный, с рвением взялся за дело. Он нацепил на себя ремень с портупеей, парусиновую сумку военного образца. Тоненький бабий голос его приобрел властность.
В число «истребителей» записался было и Остап Григорьевич Рубанюк. Но тут как раз начали созревать фрукты, и он все время пропадал в саду, наведываясь в село лишь за харчами.
После того как Петро уехал на фронт, Остап Григорьевич с каждым днем становился все сумрачнее и озабоченнее.
Как-то ранним летним вечером пришла проведать Рубанюков Пелагея Девятко. С тех пор как свадьба Оксаны и Петра породнила ее с Катериной Федосеевной, она довольно часто забегала к сватам. Семья ужинала на дворе, рассевшись у порога на низеньких скамеечках. Медленно меркли на западе облака, пламенели оконца хаты.
— Вечерять, сваха, садитесь с нами, — пригласила Катерина Федосеевна. — Василина, дай стул.
Пелагея Исидоровна поблагодарила, но отказалась и присела на завалинке чуть в сторонке.
— Огурцов, сваха, думаете много солить нынешний год? — вяло спросила она, положив на колени большие рабочие руки.
— Две кадки всего, — откликнулась Катерина Федосеевна. — У нас и семья-то…
— Как бы все добро не довелось кидать, — сказал Остап Григорьевич, нахмурившись. — Чего насаливать, если всем селом, может, придется эвакуироваться.
— Неужели, сват, придется? — тревожно спросила Пелагея Исидоровна.
— Слыхали, как гады с народом обращаются?
— Не приведи господи!
Минуты две был слышен стук деревянных ложек о миску, аппетитное чавканье Сашка́. Потом Пелагея Исидоровна опять сказала:
— Не дай и не приведи боже на чужой хлеб переходить. Может, бог милует, обойдется? Бабе Харитыне видение было… Вроде черный петух бился с красным. И красный должен добить черного через сорок пять дней и сорок пять ночей.
По лицу Пелагеи Исидоровны было видно, что она глубоко верит бабкиному предсказанию. Но Остап Григорьевич так насмешливо шевельнул бровями и поджал губы, что Пелагея Исидоровна поспешила перевести разговор на другое:
— Оксана наша мудрует. Не хвалилась вам? Одно заладила: отпустите на войну.
— Не на войну, — мягко возразила Катерина Федосеевна. — В лазарет, милосердною сестрой.
— А хотя бы и в лазарет, сваха? Я ей не дозволю. Тут она при матери, при батьке.
— А я такой думки: пускай едет, — с неожиданной решительностью отозвался Остап Григорьевич — Ее дело молодое. Науки докторские проходила, соблюдает себя. Уважительная. При лазарете такие нужны.
— Ой, лышенько! — воскликнула Пелагея Исидоровна. — Что вы, сват, толкуете? Подастся на чужие люди, одна. Приедет ваш Петро — что мы ему скажем?
Закуривая после ужина, Остап Григорьевич задумчиво, как бы про себя, сказал:
— Не только, Оксану, а и Василину, Настю вашу, если, упаси бог, вражина перейдет Днепр, отправлять надо подальше. Гансы до дивчат охочие. Это я по прошлому знаю. — И снова нахмурившись, добавил: — Да и не одним дивчатам, я и нам, старым, не пристало оставаться…
Это решение окрепло у Остапа Григорьевича еще больше, когда на следующий день неожиданно приехали жена и сын Ивана.
Добралась Шура с ребенком до Чистой Криницы на попутной подводе, изголодавшаяся, оборванная, измученная.
Остап Григорьевич сперва даже разочаровался, увидав старшую невестку. Он представлял ее важной, дородной: как-никак жена подполковника! Ему до сих пор помнилась супруга полкового командира Фельштинского, которую он мельком видел под Бродами в пятнадцатом году. Носила полковничиха длинное шелковое платье, шляпу с черными перьями, перчатки почти до локтей.
Александра Семеновна, двадцатишестилетняя женщина, удивила Остапа Григорьевича своей внешней простотой. На фотографии, присланной сыном после своей женитьбы, невестка и то казалась солиднее. А сейчас, маленькая и худенькая, в простеньком красном сарафане в белую крапинку, она походила на девушку-подростка. Даже каштановые волосы, заплетенные в тугие косички, с бантом, были уложены на затылке так, как это обычно делают ученицы старшего класса. Лишь печально-серьезные светло-карие глаза да неглубокие морщины у губ и в уголках возле глаз делали ее взрослее.
Александра Семеновна до глубокой ночи проговорила со стариками об Иване, о пережитом во время эвакуации. Слушая ее рассказы о горящих эшелонах с женщинами и детьми, о лютой расправе над семьями командиров, которые не успели уйти и попали в руки фашистов, Катерина Федосеевна не раз всплакнула, а Остап Григорьевич про себя думал: «Вывезу своих, не дам издеваться над ними».
Перед тем как ложиться спать, он сказал:
— Может, и не дойдет до нас беда, а мешочки в дорогу готовь, стара.
Назавтра Александра Семеновна поднялась в самую рань, вместе со свекровью, по-бабьи повязалась платком и принялась помогать по хозяйству.
Она убирала, чистила картошку, стирала так ловко и умело, так охотно бралась за любую, даже грязную работу, что Катерина Федосеевна сказала мужу с нескрываемым восхищением:
— Ну, за такой жинкой Иван бедовать никогда не будет. Глянь, вроде она весь свой век около селянской работы. А сама же учительша.
— Я и сам вижу, — ласково отозвался Остап Григорьевич. — Не крутихвостка. Иван знал, кого брал.
Но особенную радость старикам и Василинке доставил двухлетний Витька. С серыми отцовскими глазенками и курчавыми волосами, непоседливый, он принес с собой в хату много шума и смеха. Мальчонка мигом ознакомился с двором, забрался в скотный сарай, с восторженным визгом кинулся к цыплячьему выводку. Василинка, хохоча, водворила его в хату, а через несколько минут его головка мелькала уже в соседнем дворе подле поросят.
Домашние хлопоты несколько отвлекали Александру Семеновну от тяжелых мыслей. Но по вечерам ее охватывала тревога за мужа, и она не знала, куда себя девать.
Вскоре Александра Семеновна близко сдружилась с Оксаной, и ей стало легче. Оксана приходила каждый вечер, и они вдвоем часами просиживали в палисаднике или над Днепром.
Вынужденное безделье становилось для Оксаны невыносимым. Мысль о фронте, о работе в госпитале все более овладевала ею. Она съездила в Богодаровку, в военкомат, побывала в здравотделе и добилась того, что в Чистой Кринице открыли краткосрочные курсы медсестер. На курсы вместе с Оксаной стала ходить и Александра Семеновна.
Как-то днем складывали в стога сено за Холодным озером. На лугу были одни женщины и дивчата. Оксана, вдвоем с женой бригадира Горбаня, белобрысой Варварой, вершила уже первый стог, когда подошла с вилами на плече Нюся. С подчеркнутой холодностью оглядела она красную кофточку и коротенькую черную юбку, не закрывавшую поцарапанных осокой колен Оксаны, и колко проговорила:
— Как приехала невестка, так ты и зачванилась? Старые подружки стали тебе неинтересными?
— Не дури. Ты же знаешь, почему не захожу.
— Из-за Олексы?
— Ты же знаешь.
— Напрасно. Он и думать забыл про тебя.
— Если б так, я чаще заходила б.
Оксана посмотрела на подругу и улыбнулась. Нюся уже примирительно сказала:
— До дому вместе пойдем. Добре?
Вечером, побывав у Нюси, Оксана поняла, что Алексей не выкинул из головы мыслей о ней. Он входил и выходил из комнаты, делая вид, что присутствие Оксаны его ни в какой степени не занимает. Он даже ни разу не заговорил с ней, но это-то больше всего и насторожило ее.
Когда Оксана, спохватившись, что темнеет, собралась домой, Алексей догнал ее за воротами и пошел рядом.
— Как живешь? — спросил он.
— Живу, как и все.
— От Петра писем нету?
— Что ты! Он только недавно уехал.
Алексей прошел еще немного и сдавленным голосом спросил:
— Если не вернется Петро, пойдешь за меня? Я тебя ничем попрекать не буду.
— Где твоя совесть, Олекса? — не замедляя шагу, с гневным удивлением спросила Оксана.
— А чего я такого сказал?
— Петро на фронте, так ты думаешь этим воспользоваться? И не совестно?
— Я уже про совесть давно забыл, — с мрачной улыбкой произнес Алексей, — с тех пор как из партии выгнали. А когда Петро приехал, и вовсе… — Он притронулся к рукаву Оксаны и с искренней грустью в голосе добавил: — Ты меня таким сделала.
— Ничего я тебе никогда не обещала. Люблю и буду любить Петра.
Она ускорила шаг. Чувствуя, что Алексей не отстает, остановилась и подала ему руку.
— Ну, будь здоров. Мне спешить надо, а тебе тоже не следует зря время тратить.
После этого разговора Оксана стала избегать встречи с Алексеем даже на людях.
II
В конце первой недели июля в Чистую Криницу приехал секретарь райкома Бутенко. Полдня он пробыл в сельсовете и колхозном правлении, а перед вечером пошел к Рубанюкам.
По двору лениво бродила наседка с цыплятами, хрюкал где-то в лопухах кабанчик. На кольях садовой ограды сушилось белье. Рыжая кошка, вперив хищные немигающие глаза на охорашивавшихся воробьев, замерла, чуть приподняв дрожащую лапу.
Бутенко поднялся по ступенькам крыльца и встретил Каверину Федосеевну. Она поздоровалась и извиняющимся тоном сказала:
— Я вас в кухню приглашу, Игнат Семенович. Мальчик у нас захворал. Внучек.
— Чем захворал?
— Не определили доктора. Горит весь.
Бутенко зашел на кухню, сел у стола. Катерина Федосеевна смела фартуком хлебные крошки и присела напротив.
— Может, молочка холодного с погреба принести? — предложила она, сочувственно глядя в усталое лицо гостя.
Бутенко очень изменился с тех пор, как Катерина Федосеевна видела его последний раз, перед свадьбой Петра. Нос его заострился, щеки ввалились, потемнели.
— А вы сами-то не приболели часом? — участливо спросила Катерина Федосеевна.
— Нет. Просто не спал… Вот уже четвертые сутки.
— Я вам постелю в садочке. Пока старый придет, поспите.
— Если лягу, до утра не добудитесь. А мне к вечеру в Сапуповку надо. Вот молока выпью с удовольствием.
— А старый вам дуже нужен? Я Сашка́ пошлю.
— Пошлите.
Остап Григорьевич пришел и принес решето с крупной пунцовой черешней. Бутенко крепко спал за столом, уронив голову на руки. Но сон его был чутким. Услышав шаги, он сразу проснулся.
— Пойдем по саду пройдемся, — сказал он Остапу Григорьевичу.
Около старой яблони Бутенко сказал тихо и значительно:
— Скот угонять надо, жечь, уничтожать все добро надо. И о самих себе давай разговор вести.
— Акурат и я хотел говорить об этом, — вставил Остап. Григорьевич.
…Катерина Федосеевна несколько раз пробегала по двору, поглядывала через тын в садок: Бутенко и Остап Григорьевич все сидели под яблоней, курили.
От наблюдательной хозяйки не утаилось, что разговор между секретарем райкома и ее стариком был очень бурным. Бутенко горячо убеждал в чем-то Остапа Григорьевича, тот решительно и энергично отмахивался руками, а потом, как показалось Катерине Федосеевне, даже всплакнул.
Это было настолько необычно и непонятно, что Катерина Федосеевна уже не могла заниматься домашними делами. Она без видимой надобности подходила к погребу, к сараям, прислушивалась, но Бутенко и Остап Григорьевич вели беседу так тихо, что ничего нельзя было понять.
Проводив Бутенко, старик зашел проведать внучонка, потом пристроился у лампы и стал сшивать дратвой Василинкин башмак. По нахмуренному, озабоченному лицу мужа Катерина Федосеевна видела, что мысли его были чем-то поглощены.
Позже, когда Остап Григорьевич укладывался спать, она не утерпела и спросила:
— Чего приезжал Бутенко?
— О садах толковали.
Катерина Федосеевна мельком взглянула на его лицо. Если уж и ей Остап не доверяет тайны, значит дело идет о чем-то очень важном. А что свои секреты муж умеет хранить, как никто другой, Катерина Федосеевна знала очень хорошо.
Она подавила вздох и молча пошла стелить постели.
Однако спать в эту ночь криничанам пришлось недолго. После полуночи улицы и площадь наполнились фырчанием автомашин, громкими голосами. В село въехала воинская часть.
К утру в перелеске над Днепром белели армейские палатки, дымились походные кухни. Связисты тянули к школе телефонные провода, в больничном дворе выстроились санитарные машины.
На квартире у Девятко остановился капитан Жаворонков. Он был словоохотлив, весел, шустр; энергия переполняла его, он, казалось, никак не успевал растрачивать ее, а поэтому постоянно подыскивал себе какое-нибудь дело или хотя бы собеседника. Когда он оставался один, то пел либо насвистывал. По улице он шагал очень быстро, здороваясь со встречными, охотно заговаривая с теми, кто чем-либо привлекал его внимание.
Явился он к Девятко с шумом, с прибаутками, подмигнул Настуньке, крепко тряхнул руку Пелагеи Исидоровны. Удовлетворенно оглядел отведенную ему чистую половину хаты.
— Ну, а теперь, Александр Иванович, — сказал он сам себе, — скидай свою гимнастерку, никто тебя, беднягу, не вымоет.
Настунька, повинуясь молчаливому кивку матери, принесла ему чугунок теплой воды. Жаворонков с искренним удивлением развел руками:
— Это мне, курносая, столько-то? Как кутенку? Ты ведерко тащи, да похолодней. Я, вишь, какой? Крупный.
Он тщательно мылил шею, плечи, волосатую грудь с вытатуированным якорем. Заметив, что Настунька, сливая воду, смущенно отворачивается, он передразнил ее, показал язык и, проворно одевшись, ушел в штаб.
Его, видимо, любили товарищи. Вечером в чистой половине хаты долго гомонили мужские голоса, слышался дружный смех.
Проводив товарищей до ворот, капитан столкнулся в сенцах с Оксаной. Она шла в свою комнатушку.
Жаворонков предупредительно распахнул перед ней дверь и шутливо произнес:
— Э! Не знал, что еще и такая дочка есть у моих хозяев.
Он переступил порог и протянул ей руку:
— Жаворонков Александр Иванович. Бывший моряк. Двадцать шесть лет. Холост. А вас как зовут?
— Оксана.
— Чудесно! Не ручаюсь за себя. Влюблюсь!
Оксана промолчала. Она хотела ответить резкостью, но лицо капитана было таким добродушно-веселым, что трудно было на него обидеться.
— Не пора ли спать, товарищ начальник? — сказала она с улыбкой.
— Что вы! Мне говорить хочется.
— Ну, говорите.
— Нет, пожалуй, спать надо. Вставать в четыре.
В семье Девятко быстро привыкли к своему беспокойному, но обходительному квартиранту. Особенно сдружился с капитаном Кузьма Степанович. Жаворонков щедро оделял его газетами, журналами, подолгу беседовал о фронтовых и международных делах.
Потом у капитана установили радиоприемник, и Кузьма Степанович слушал сводки с фронта.
Тридцатого июля в полдень капитан выскочил в кухню, где семья Девятко собиралась обедать.
— Важное будут передавать! — воскликнул он. — Идите слушать.
Кузьма Степанович, Оксана, Настунька сгрудились около радиоприемника, даже Пелагея Исидоровна выглядывала из двери.
По радио передавали текст соглашения с Великобританией о совместных действиях против гитлеровской Германии. Когда диктор умолк, Жаворонков щелкнул пальцами:
— Поняли? А? Будем дуть фашиста и в хвост и в гриву. Мы — в гриву, англичане — в хвост.
Но Кузьма Степанович восторга не выказал.
— Когда тебя, как говорится, возом придавят, ты и меня родным батьком назовешь, — произнес он флегматично.
Поднимаясь и пряча в футляр очки, он пояснил:
— Не верю я больше никаким буржуазиям. Раз они не нашего роду — обманут. Это их теперь приперло, за нас и хватаются.
Он с охотой остался бы потолковать с капитаном по этому волнующему его вопросу, но торопился в степь.
Хлеба выдались небывалые, особенно озимка. А убирать было некому, да и в обрез осталось горючего для тракторов. На поля выходили школьники, старики. С дальних участков горбаневской бригады домой не возвращались по нескольку дней, работали почти круглые сутки и все же не управлялись.
Туда и поехал Кузьма Степанович, запрягши в одноколку старенького маштака. В бригаду он добрался только часам к шести.
Еще издали Кузьма Степанович с тревогой увидел, что оба комбайна стояли около будки тракториста. Он свернул и поехал напрямик, по стерне, к комбайнам.
Около одного в унылой позе застыл полевод Тягнибеда. Он наблюдал, как Алексей, лежа на спине и наполовину скрывшись под трактором, что-то чинил.
— До рождества будем косить, — сказал Тягнибеда подошедшему председателю. — Пять минут работаем, полдня вот так. Это ж не комбайнеры, а… — он не договорил и презрительно махнул рукой.
Алексей вылез из-под машины, вытирая паклей руки, пробурчал:
— В мастерскую надо волокти… сваривать.
Он уничтожающе смерил взглядом двух пареньков, виновато наблюдавших за механиком.
Впрочем, придираться к пятнадцатилетним подросткам Гришке Кабанцу и Мишке Тягнибеде, племяннику полевода, было бы несправедливо. Посадили их на машины взамен призванных в армию опытных трактористов после пятидневного обучения.
— А другой комбайн? — спросил Кузьма Степанович.
— Тот сейчас пустим, — пообещал Алексей. — Там дела на пять минут.
— Может, Леша, и этот как-нибудь?.. Помаленьку…
Кузьма Степанович так просительно посмотрел на него, что Алексей только вздохнул и стал что-то обмозговывать. Час спустя комбайн уже работал. Вскоре исправили и другой.
III
На следующий день правление колхоза получило приказ угонять скот на Богодаровку и дальше — на Харьков.
Распоряжение это настолько встревожило криничан, что Кузьме Степановичу стоило больших трудов вернуть в поле людей, кинувшихся по домам.
Тревожные слухи расползались по селу. Оперативные сводки с каждым днем становились все более тяжелыми.
Еще 1 августа радио сообщало о житомирском направлении, а 2-го появились белоцерковское и коростенское направления, спустя несколько дней — уманское. На южном направлении нашими войсками были оставлены города Кировоград и Первомайск. Пал Смоленск.
Капитан Жаворонков почти не появлялся. За селом в сторону Богодаровки и над Днепром усиленно рыли окопы, рубили бревна для укреплений.
Целыми днями пропадала и Оксана. Она работала в степи, бегала на курсы, успевала помогать Рубанюкам ухаживать за заболевшим мальчиком.
Мать несколько раз подмечала, как Оксана о чем-то шушукается с квартирантом, но значения этому не придавала: знала, что дочь лишнего себе не позволит.
Однажды Жаворонков забежал домой за табаком. Оксана проскользнула следом за ним, и через несколько минут они вместе вышли на кухню к матери.
Пелагея Исидоровна вынимала из печи хлеб. На скрип двери она повернула раскрасневшееся лицо.
— Ну, мамо, — начала неуверенно Оксана, — что я вам скажу: забирают меня в медсанбат.
— Куда? — не поняла мать.
— В лазарет. Операционной сестрой.
— К нам, мамаша, в часть, — пояснил Жаворонков. — Уже и приказ написан.
Пелагея Исидоровна, осознав, наконец, смысл услышанного, молча всплеснула руками и, закрыв лицо фартуком, заплакала.
— Радоваться, а не слезы лить надо, — сказал Жаворонков. — У нас она, знаете, какую работу делать будет?
— Теперь уже, мамо, назад не попятишься, — сказала Оксана. — Сама просилась, вы не обижайтесь.
Оксана приготовила много веских и убедительных доводов, но мать примирилась с ее решением быстрее, чем можно было ожидать. Уже и ей было ясно, что в Чистой Кринице оставаться дочери нельзя: враги захватили Днепропетровск, кто-то говорил, что они уже недалеко от Богодаровки.
Кузьма Степанович, узнав, что Оксана идет в армию, опечалился, но сказал твердо:
— Правильно, дочка! Как сердце подсказывает, так и делай.
Поздно вечером забежала Нюся. Яков Гайсенко вез на автомашине какие-то ящики из района и согласился взять Нюсю; она решила уехать к тетке.
— Там в школу летчиц поступлю, а не удастся — на завод пойду, — сообщила Нюся.
Она была уже одета в дорогу и очень торопилась. Всплакнув, подруги крепко обнялись, и Оксана, предупредив мать, что заночует у Рубанюков, побежала провожать Нюсю.
Ночью донеслись глухие звуки артиллерийской канонады.
Пелагея Исидоровна, выходившая к корове, постояла на крыльце, прижав руки к груди, послушала. Гул то затихал, то усиливался. Она перекрестилась и, чувствуя, как у нее немеют руки и ноги, побрела в хату будить мужа.
В хате у Рубанюков уснули в эту ночь поздно. Остап Григорьевич уже улегся было, но внучонок раскапризничался, и плач его тревожил старика. Накинув на плечи пиджак, он пошел на чистую половину.
Кризис у ребенка миновал благополучно. Но Александра Семеновна так извелась за время болезни сынишки, что на нее жалко было глядеть.
— Иди, Саша, поспи, — ласково сказал ей Остап Григорьевич. — Мы со старой побудем около хлопчика.
— Пойдем, родненькая, — предложила Оксана. — Постелим на воздухе около окон, все услышим.
В саду, под навесом вишневых ветвей, пахло мятой, любистком. Из сухой травы, покрыв ее рядном, Оксана устроила отличное ложе, взбила подушки и уговорила невестку уснуть.
Сама она забылась не скоро. Ее волновали последние вести с фронтов. На людях она держалась бодро; как могла, утешала тех, кто падал духом. Но когда ей приходилось оставаться наедине со своими мыслями, ее охватывала тревога. «Неужели прахом пойдет все, чего добивались, о чем мечтали? — думала она. — Не может быть, чтобы не устояла армия… Теперь каждому из нас за троих работать надо». Думы ее перенеслись на предстоящую работу в медсанбате. Ей становилось страшно при мысли, что она не справится. «Это же за ранеными ходить, а не за больными, — размышляла она. — Кровь, раны… Руки могут опуститься… Нет, нет, выдержу. Должна, — убеждала себя Оксана. — А вдруг удастся встретиться где-то с Петром, — мелькнула слабенькая надежда. — Петро одобрил бы, что я решила уехать».
Задремала Оксана, когда запели первые петухи.
Внезапно она проснулась, как от толчка. Тревожно приподнялась, прислушалась. Прогромыхал вдали гром, шелестели листья. Александра Семеновна крепко спала, по-детски подложив руку под щеку.
От предчувствия чего-то тяжелого и непоправимого сердце Оксаны беспокойно заколотилось.
В тот момент, когда она собиралась встать, в соседнем дворе кто-то настойчиво забарабанил в окно. Оксана вскочила и, путаясь босыми ногами в траве, обжигая их крапивой, побежала к ограде.
Она узнала голос полевода Тягнибеды. Он громко разговаривал с хозяином соседней хаты. Оксана окликнула:
— Дядька Митрофан! Это вы?
— А кто спрашивает? Ты, Василина?
— Оксана.
— Свекор твой спит? Буди, нехай идут разбирают все в колхозе и в кооперации. Германцы в Богодаровке.
Оксану словно обожгло. Замирая от страха, она бросилась обратно к хате. Руки ее дрожали, лицо горело. Она слышала, как на дальнем краю села гомонили люди, ревела скотина.
Остап Григорьевич уже стоял на пороге в исподнем белье.
— В Богодаровке горит, — показал он рукой на алеющее с северо-запада небо.
— Фашисты в Богодаровке, тато! — пугаясь своих слов, со стоном вымолвила Оксана и прислонилась к косяку двери.
Потом она бежала в предрассветной мгле домой и в каждом дворе видела полуодетых людей, всматривавшихся в сторону Богодаровки или метавшихся с узлами по подворью.
Допевали петухи, гасли последние звезды. По шляху шли и ехали мимо села отступавшие части, беженцы.
Заплаканная Настунька встретила Оксану около ворот.
— Жаворонков только что прибегал, — скороговоркой выпалила она. — Передавал, чтоб сейчас же была в медсанбате. Они уезжают.
И Настунька, повиснув у сестры на шее, заревела во весь голос, причитая по-старушечьи.
— А тато? Вы с матерью как? Едете? — тяжело дыша, спрашивала Оксана.
— Мы поздней поедем.
Отца дома не было. Мать помогла собрать в узелок Оксанины вещички и, накинув на голову платок, побежала проводить ее до больницы.
Ветер гнал по улице пыль, смешанную с соломой. Заглушая канонаду, гремел на северо-западе долгими неровными раскатами гром. Около усадьбы МТС Оксана остановилась, пораженная зрелищем, которое представилось ей. Люди разбивали кувалдами и молотками тракторы, культиваторы, железные бочки — все, что попадалось им под руки. Алексей, зло поблескивая глазами, крушил ломом мотор у трактора.
— Поездите на нем, бандюги!
Он был так поглощен своим занятием, что не замечал ни застывшей у ограды с узелком в руках Оксаны, ни подъехавшего на бричке секретаря райкома Бутенко.
Оксана ухватила мать за руку и побежала дальше. Из больничного двора выезжали нагруженные доверху автомашины.
— Ни с отцом, ни со свекрами не попрощалась, — с горестным вздохом сказала Оксана.
— Кто же знал, доню? — ответила мать дрожащим голосом. — Ты глянь, что в селе делается!
Оксану посадили к себе в машину медсестры. Мать подала ей узелок и, всхлипывая, не сводя с нее глаз, беззвучно шевелила губами.
Из распахнутых дверей кооперативной лавки, давя и расталкивая встречных, выбирались люди, навьюченные мешками, ящиками, связками обуви, ременной сбруи. Долговязый дед Кабанец и его две снохи волокли большую бочку, то ли с вином, то ли с маслом.
Кабанец, приноровившись, откатил свою добычу в сторонку; оставив возле нее невесток, ринулся обратно к магазину.
Почтарь Малынец, видимо, хватил лишку. Пьяно покачиваясь и пуская слюни, он угощал всех папиросами:
— Подходи! Бесплатная угощения!
Мимо проехал на своей бричке Бутенко.
— Начальство наше драпает! — крикнул кто-то пьяным, голосом вдогонку.
Бутенко обернулся, потом сказал что-то кучеру. Бричка круто завернула и подкатила к толпе. Бутенко неторопливо слез, подошел к группе стариков, которые стояли в сторонке..
— Доброго здоровья! — сказал он громко.
Деды вразнобой откликнулись и выжидательно уставились на него.
— Вы меня не первый день знаете? — спросил Бутенко.
— Как же!
— Знаем, Игнат Семенович.
— Так вот, попрошу передать тому дураку, что кричал о начальстве. Вместе строили колхоз. Вместе и фашиста бить будем!
Старики, переглядываясь, молчали. Кто-то смущенно проговорил:
— Дурошлеп — он всегда дурошлеп, Игнат Семенович.
— Ну так вот. Не пановать врагам на украинской земле! Это я вам говорю не от себя — от партии говорю. А пока прощайте, товарищи. Запомните мои слова.
Бутенко, провожаемый молчаливыми взглядами, пошел к бричке.
…Остап Григорьевич в это утро долго стоял на пороге своей хаты, прислушивался к глухим голосам на шляху, к скрипу колес, гулу машин и думал: «Что же она за сила такая прет, что сдержать не могут? Пропадет все прахом. Фруктов сколько вчера насобирали! Все сгниет».
Катерина Федосеевна вышла на крыльцо в одной нижней сорочке. Прерывающимся голосом она сказала:
— Чего же ты молчишь, старый? Узлы вязать?
Остап Григорьевич покосился на ее пожелтевшее от страха лицо, еще раз бросил взгляд на зарево пожара, рдеющее над Богодаровкой.
— Дети и невестка нехай собираются, — приказал он и, подумав, спохватился: — Постой! Куда же она с хворым мальчиком поедет. Одну Василину собирай.
Толком он и сам не знал сейчас, что нужно делать. Он лишь твердо помнил, что Бутенко приказал ему остаться в селе и ждать распоряжений. Василину он отправит, время еще есть, а жена никуда без него с места не тронется. Проживет как-нибудь около них и невестка с мальчиком.
Раздумывая над всем этим, Остап Григорьевич вдруг вспомнил, что накануне он наказал садоводческой бригаде быть в саду еще до света: с уборкой плодов не управлялись.
Он зашел в хату, надел потертый будничный пиджак, старые сапоги и вышел во двор.
— Через час-два буду, — кинул он жене.
— Ты что это выдумал, старый? — возмутилась Катерина Федосеевна, заметив, что он берет весла. — В такое время?!
— Сказано, на час, не больше, — миролюбиво отозвался Остап Григорьевич.
— Да кто сейчас про твой сад будет думать? — гневно кричала обычно добродушная и покорная Катерина Федосеевна. — Сдурел на старости! Не слышишь, как гвалтуется село?!
Но старик уже шагал мимо скотного двора к Днепру.
Над рекой стоял, не рассеиваясь, прозрачно-лиловый туман. Было уже по-осеннему свежо и сыро. Покачивались, плыли по воде редкие опавшие листья, поблескивая, как рыбешка, своей белоснежной изнанкой. Где-то вдали, за зубчатой каймой сосен-великанов, клубились темные тучи, изредка рокотал гром. Но когда Остап Григорьевич, разыскав у покинутого парома лодку, переправился на остров и закрепил у коряги свой челн, показалось солнце. Оно появилось как-то необычно: прорвалось из груды темно-синих облаков и сразу зажгло их, превратило в огненно-рыжие.
Остап Григорьевич, сокращая путь, зашагал по росистой блеклой траве, мимо мокрых кустов крыжовника и малины. Роса уже не просыхала там, где на землю ложились расплывчатые тени листвы. Но в траве еще горели золотые соцветия запоздалых одуванчиков, красные головки занесенного ветрами лугового клевера, белели лепестки редеющей ромашки.
Остап Григорьевич неторопливо прошелся по саду, окинул взором горы сложенных с вечера фруктов. Еще с прошлого года он подумывал об устройстве большой сушилки и переработочного пункта. Остап Григорьевич однажды видел их в колхозе «Сичь», на Запорожье, и с тех пор эта мысль не выходила у него из головы.
Вдыхая спиртной запах увядающих листьев, Остап Григорьевич шагал дальше. Он был один среди своих любимых яблонь. Они низко, почти касаясь земли, клонили к ногам старого садовода ветви, отягощенные янтарными шарами плодов, и созревшие яблоки с шорохом падали на землю…
Остап Григорьевич поправил три-четыре подпорки, хозяйственно отбросил к куче откатившееся яблоко и вдруг как-то особенно ясно ощутил, что все его труды, заботы уже никому не нужны. Примириться с этим было так тяжело, что старик остановился и беспомощно оглянулся. Да, никто уже не пришел сюда сегодня; в саду стояла непривычная, кладбищенская тишина.
Остап Григорьевич обессиленно присел на ящик. Из кустов, потягиваясь, выполз пес Полкан, виляя хвостом, подошел и положил ему на колени свою голову. На старой груше сидели, зябко нахохлившись, воробьи. Два или три безостановочно и молчаливо прыгали с ветки на ветку. «Греются», — машинально подумал Остап Григорьевич. И оттого, что здесь, в саду, шла своя обычная жизнь, он еще острее осознал, как грозна беда, еще тяжелее и горше казалось ему великое несчастье, постигшее его село, всю огромную родную страну. Все, что было так дорого и близко ему в этом саду: залитые молочным цветеньем яблони, молодые ростки винограда, посаженною в прошлом году, песни женщин, убирающих плоды, — все это, казалось, безвозвратно ушло, и, может быть, вскоре даже он сам не сможет прийти сюда, как приходил десять лет изо дня в день и один и с сынами…
Мысль о сыновьях, сражающихся на фронте, приободрила старика. «А разве только молодые да здоровые поднялись против вражины? — раздумывал Остап Григорьевич. — Разве ты, старый, забыл, как патрон вкладывается в русскую трехлинейку?» Он вспомнил свой разговор с секретарем райкома Бутенко. Не зря партийный руководитель приходил к нему советоваться и приказал ждать: работа, мол, найдется не только в партизанском отряде. «Нет, не навсегда красноармейцы отходят!»
Остап Григорьевич поднялся с места и, разыскав пустой мешок, стал наполнять его самыми лучшими, отборными яблоками.
Распогодилось. Над садом глубоко синело небо, медленно плыли высоко вверху, как обрывки пряжи, паутинки. Полкан побрел за стариком до конца сада и отстал, провожая взглядом и помахивая хвостом…
…Оксана уже на выезде из села заметила у дороги, около колхозных посадок, Остапа Григорьевича. Он стоял с обнаженной головой у мешка с яблоками и предлагал их уходившим бойцам:
— Берите, хлопцы, берите!
Машины задержались в общем потоке, и Оксана, привстав, крикнула:
— Тато! Остап Григорьевич!
Старик быстро повел глазами, увидел ее и, суетясь, взялся за мешок, намереваясь поднести его поближе. В эту минуту машина тронулась, и Остап Григорьевич, уронив яблоки, закивал Оксане лысой головой.
IV
Подполковник Рубанюк стоял на берегу и смотрел на взбудораженный грозой Днепр.
Иссиня-зеленая ширь клокотала, тяжело вздымались мутные пенистые гребни, обрушивались, вновь закипали, желтели от ярости.
Рубанюка тяготили промокшие гимнастерка и фуражка. В сырых сапогах хлюпала грязь.
По скрипящему настилу понтонного моста ползли автомашины, грохотали колеса фургонов, гулко стучали копыта лошадей.
Полк переправлялся на левый берег.
Где-то над Днепром снова загремел далекий, невнятный ром, Рваная сизая туча задевала темным крылом водную даль. На горизонте мерцала тонкая, зеркально-блестящая полоса.
Взгляд Рубанюка привлекло что-то темное, продолговатое плывшее в нескольких саженях от берега. Он спустился с пригорка, подошел к воде. Течением несло труп старика. Мертвое тело медленно, словно нехотя, повернуло к нему изуродованное лицо с окровавленной бородой.
Сотни обезображенных, исковерканных войной человеческих тел, которые Рубанюку довелось видеть, не вызывали нем такого чувства, как этот труп деда. Может быть, старик еще вчера мирно сторожил бахчу или рыбачил с внуком под тенью верб… Кто знает, что ждет и его, Рубанюка, старого батька — Остапа Григорьевича?!
С изумительной четкостью в памяти предстали вдруг Чистая Криница с теплым сухим запахом сосен в прибрежных перелесках, росистые степи, родной двор над Днепром, плетни, утопающие в полыни, Петро, старый отец.
Атамась в мокрой, прилипшей к телу гимнастерке и забрызганных грязью сапогах подошел к Рубанюку.
— Ну, товарищ пидполковнык, — сообщил он, заговорщицки подмаргивая, — квартирку я найшов для вас в сели. Дви молодухы, Татьяна и Маша. Там и сметанка будет, и постель пуховая…
— Твоя семья, Атамась, кажется, в Ахтырке осталась? — просил Рубанюк.
— В Ахтырци. Батько й маты.
— Ну, фронт далеко от них. А вот за своих я боюсь. Из головы не выходят. Три письма послал, — никакого ответа.
— Щэ напышуть.
— Неизвестно даже, добрались ли до Чистой Криницы Александра Семеновна и Витя.
— Добралысь, товарищ пидполковнык! — ответил Атамась уверенно.
— Почему так думаешь?
— Бо знаю добрэ Александру Семеновну. Боны таки, що не пропадуть…
Атамасю очень хотелось утешить своего начальника, и он, не зная, как это сделать, предложил:
— А вы отпустить, пойду в Чысту Крыныцю, всэ толком разведаю. Вам будэ спокойней.
Рубанюк лишь грустно улыбнулся. Взяв себя в руки, сказал уже строго официально:
— Иди, своими делами занимайся. И скажи кому-нибудь, пусть деда похоронят. Видишь? Надо могилку вырыть.
Не оглядываясь на подплывший к берегу труп, он, сутулясь, зашагал к мосту.
На левом берегу он опять стоял, молча наблюдая бесконечный поток людей, машин, повозок. Сюда, на переправу, устремились со своим скарбом какие-то предприятия, институты. Люди поглядывали на небо, торопились скорее миновать опасную зону и, выбравшись на левый берег, медленно и устало брели по лесной дороге.
Морячок, в бушлате и бескозырке, с забинтованной рукой на перевязи, широко расставив ноги, ехал верхом на неведомо где добытом коне. Как он попал сюда, трудно было понять, но в позе его, деловитой и независимой, в том, как он уверенно пробивался сквозь людской поток и беспечно покуривал самокрутку, было что-то, что внушало к нему уважение. С выражением явного превосходства он поглядывал на пехотинцев, шагающих по грязи.
— Эй, землячок! — окликнул моряк усатого, пожилого бойца. — Скат спустил.
Усач посмотрел на свою распустившуюся обмотку. Не найдясь, что ответить на ядовитую шутку, он проводил морячка обиженным взглядом и, под смешок товарищей, смущенно стал перематывать обмотку.
В сторонке, кое-как замаскированные ветвями, стояли новехонькие тяжелые орудия и такие же новые гусеничные тракторы. Их надо было переправить на правый берег, к фронту. Седой полковник, с артиллерийской эмблемой на петлицах и орденом Ленина на груди, ругался с комендантом переправы.
— Пойми, голова! — горячился полковник. — Не могу я искать другой переправы.
— Не выдержит, товарищ полковник, — сумрачно отвечал комендант. — И не требуйте. У вас вон какие громадины. Под расстрел не хочу идти.
— Выдержит! По одному — выдержит. Мне — срочно, — то просяще, то грозно говорил полковник, вытирая платком лоб.
— Тогда повремените. Пропущу полк, посмотрим.
Полковник отошел, стал в двух шагах от Рубанюка, нетерпеливо вертя в руках бинокль.
— Хорошие пушечки везете, — сказал ему Рубанюк.
Полковник оглянулся, устало махнул рукой:
— Везу вот. А как воевать буду? Ни одного метра провода.
Он подошел к своим тракторам, скользя сапогами по грязи и что-то гневно бормоча.
Рубанюк услышал негромкий девичий смех. Две зенитчицы, подстелив плащпалатки и свесив ноги в окопчик, ели хлеб с маслом и о чем-то болтали. На бруствере лежали букетики цветов. Девушки были очень молоды, жизнерадостны, и даже мужская красноармейская форма не лишала их обаяния. Они пересмеивались, но потом, заметив невдалеке хмурого подполковника, заговорили шепотом. Рубанюк, не желая им мешать, пошел к полковому обозу, который сбился около дороги.
Уже при въезде в село, где предстояло разместиться штабу полка, его встретил немолодой, с седеющими вислыми усами батальонный комиссар. Он сверкал новеньким обмундированием; ремни его поскрипывали при каждом движении, пунцовые звезды на рукавах гимнастерки казались чрезмерно яркими.
«На войну, как на парад, собрался, — подумал Рубанюк с неприязнью. — Нюхнет пороху — не тот будет».
— Прибыл, товарищ Рубанюк, к вам в полк, — сказал политработник. — Комиссаром. Так что вместе воевать придется. Путрев, — назвал он свою фамилию, протягивая руку.
— Вместе так вместе, — сдержанно ответил Рубанюк.
— Вижу, вы на мой новенький костюмчик коситесь? Забрал из дому. Зачем добру пропадать? Мне ведь повезло: в Киеве был, с семьей повидался.
— Ну, как там? — невольно оживляясь, спросил Рубанюк.
— Настроение боевое. Жизнь течет нормально. Бомбит, правда, частенько.
Они шли широкой улицей села, запруженной повозками, машинами, походными кухнями. Ветер гнал с неба обрывки туч, шелестел в листьях садов. Около заборов и плетней стояли нерасседланные лошади, детвора оживленно сновала между красноармейцами, молодицы, шлепая босыми ногами, переходили через улицу к колодцу. Набрав воды, они шли, раскачиваясь, ловко перекладывая коромысло с плеча на плечо.
— Кадровый? — спросил Рубанюк, сбоку разглядывая невысокую фигуру Путрева.
— И да и нет. Призван в тридцать девятом. По мобилизации ЦК. С партийной работы.
— Учились?
— Какая учеба! Полуторамесячные курсы. Потом поход в Западную Украину, финская.
— Побывали на финской?
— Прихватил. После ранения — в политотделе дивизии. Вот и все мои военные академии.
— Так-с.
— Прежний комиссар ваш, мне сказали, так и не успел повоевать?
— Вострецов? Да, ему не повезло. Заболел, на фронт и не попал…
На углу улицы, перед площадью, расположились бойцы из батальона Лукьяновича. За палисадником слышался приглушенный смех. По разговорам можно было догадаться, что бойцы делят хлеб и сахар.
Красноармеец Терентии хрипловатым голосом рассуждал:
— К старости у человека в характере все недостатки наружу вылезают. Смолоду вредный или, скажем, жадноватый был — в летах еще вредней станет, еще скупей.
— А вот это ты, Терешкин, брешешь, — откликнулся кто-то.
— Кобель брешет.
— Ни в жизнь не сохранится к старости характер. Натура человеческая — она все время меняется.
— Ничего не меняется.
— А ты слушай. Вся организма меняется. Как пройдет двадцать лет, так и кровь совсем другая, и клетки…
— Ишь ты! — воскликнул басовитый голос. — Это к старости наш Грива, глядишь, еще порядочным может стать.
— У Гривы одна туловища заменится. А желудок ему менять никакого расчета нету. Как же он добавку переваривать будет?
— Мели, Емеля… — мирно отозвался Грива.
— Серчаешь? — спросил Терешкин.
— Чего мне серчать?
— Тогда дай табачку свернуть. Я тебе после войны на две завертки отдам.
— До чужбячку вредно привыкать, а то в старости на даровинку только жить и будешь. Некрасиво.
Путрев слушал словесную перепалку красноармейцев с интересом и одобрением. Несмотря на трудный переход, люди, судя по всему, были бодры, жизнерадостны.
— В полку крепкие хлопцы, — словно читая мысли комиссара, сказал Рубанюк. — От границы идут. Почти все время с боями.
— Хорошо старик Державин сказал, — ответил Путрев. — Помнишь?
О росс!..
По мышцам ты — неутомимый,
По духу ты — непобедимый,
По сердцу — прост, по чувству — добр,
Ты в счастьи тих, в несчастьи бодр…
— Ну, что ж, комиссар. Определяйся на квартиру. Разместим людей, потом потолкуем. А если не устал, пройдемся по батальонам, посмотришь народ и себя покажешь.
— Конечно, пройдемся.
— Воздух! — крикнул зычный голос откуда-то из-за плетня. Высоко в небе, вырисовываясь на одиноком розоватом облаке, плыл вражеский разведчик. Открыли огонь зенитки; далеко позади самолета повисли серые комочки разрывов.
— Эх, стрелки! — безнадежно махнув рукой, сказал Рубанюк. — Снаряды только зря переводят.
— Научатся, — ответил Путрев.
V
На левом берегу Днепра спешно производились оборонительные работы. Рубанюк готовил свой участок в двух километрах от села. День и ночь он пропадал там.
Линия фронта приближалась с северо-запада. Ходили слухи о том, что противник прорвался к Голосеевскому лесу, под Киевом. А здесь было тихо, на полях убирали хлеб, стрекотали молотилки и комбайны.
Рубанюк стоял на квартире в семье председателя колхоза. Хозяин месяц назад ушел на фронт, всем заправляла его жена — остроязыкая, шустрая Татьяна, с бойкими карими глазами и тяжелыми косами, небрежно закрученными на затылке. Ей помогала по хозяйству сестра председателя Марьяна, в противоположность своей золовке неразговорчивая, застенчивая. Мать Татьяны, набожная и суеверная старуха, и восьмилетняя Санька хозяйничали дома, когда молодицы уходили в степь или на огороды.
Санька при первом появлении Рубанюка укрылась на печи, потом осмелела и с любопытством наблюдала за каждым его движением. Она пробралась вслед за Атамасем в комнату, где приготовили для подполковника постель и стол для работы. Видимо, подражая матери, скрестила на груди руки и поминутно вздыхала.
Рубанюк наблюдал за ней с улыбкой, а после того как Санька вздохнула особенно протяжно и вызывающе, подхватил ее на руки и, смеясь, сказал:
— Девка хорошая, а зубов уже нет. Верно, с конфетами съела? Любишь конфеты?
Санька дернула вихрастой головой, причмокнула:
— А ось дайте пальця в рот. Тоди побачыте, чы е зубы, чы немае.
— Ого!
— Вылыта маты, — посмеивался Атамась. — Та тоже за словом у карман не полизе.
Атамась обжился в семействе председателя с непостижимой быстротой. На обеденном столе Рубанюка появлялись то наваристые борщи со свининой, то блинцы или вареники со сметаной. В сытности и разнообразии блюд нетрудно было разгадать вкусы хозяйственного шофера.
Однажды Рубанюк вернулся с совещания в штабе дивизии около полуночи. Голова его трещала от усталости и табачного дыма.
Не заходя в хату, он открыл калитку в сад, медленно зашагал мимо крыжовника и малины. Чья-то фигура вдруг испуганно метнулась в кусты.
— Кто здесь? — резко окликнул Рубанюк и расстегнул кобуру пистолета.
— Це вы, товарищ пидполковнык? — смущенно проговорил Атамась, выходя на тропинку.
— Чего ты сюда забрался?
— Та трошкы заговорылысь.
К темному кусту за спиной Атамася жался еще кто-то. Рубанюк узнал полногрудую застенчивую Марьяну и, ничего не сказав, повернул к хате.
Скрипнула садовая калитка. Татьяна крикнула в темноту негромко, но повелительно:
— Машка! Марш до дому! Ишь, моду взяла…
В створе калитки смутно белела сорочка молодой хозяйки. Рубанюк в нерешительности замедлил шаг. Но Татьяна заметила его и стремительно побежала к хате.
«Еще, чего доброго, меня заподозрит», — подумал Рубанюк с усмешкой. Он подождал Атамася и строго сказал:
— Муж этой Марьяны на фронте, наверно, а ты шашни с ней затеял.
— Так вона еще барышня, товарищ пидполковнык, — шепотом оправдывался Атамась. — Мы с ней про пчел говорили. У них же своя пасека.
— Что-то, голубок, в каждом селе ты интерес к пчелам да садкам проявляешь!
Рубанюк вошел в хату, не зажигая света, выпил приготовленное ему молоко со свежеиспеченным хлебом и лег в постель.
В приоткрытую дверь было слышно, как тихонько вернулась Марьяна. Татьяна стала ей сердито выговаривать. Потом обе женщины приглушенно засмеялись.
— Тчш! Людына спит, а боны разгомонились, — урезонивала их старуха.
Под убаюкивающее перешептывание женщин Рубанюк, наконец, заснул.
Разбудил его Каладзе. За окном чуть светало, шумно свиристели воробьи.
Озабоченный и расстроенный вид начальника штаба мигом поднял Рубанюка с постели.
— Нехорошие новости, товарищ подполковник, — сказал Каладзе хмуро.
— Что стряслось?
— Десант выбросили перед утром. Парашютистов.
— Где?
— За Глиняной балкой. В лесу.
Рубанюк стал торопливо одеваться. Мысль его работала лихорадочно. Нужно было прежде всего выяснить численность и боевые средства десантников, принять меры к их окружению.
— Кто доложил о десанте? — спросил он, выходя из хаты. — Какие приказания ты дал?
— Многие красноармейцы видели. Бабы с поля в село побежали, боятся. Комиссар тоже знает.
— Какие приказания успел отдать?
— Поднял батальон по тревоге.
— Комиссар дома? Зайдем к нему.
На улице, несмотря на ранний час, было многолюдно: бабы бегали от двора к двору, собирались группами, возбужденно разговаривали.
Путрев умывался у порога.
С комиссаром у Рубанюка установились очень хорошие отношения. В первые же дни он убедился, что Путрев решителен и энергичен, работает с настоящим огоньком, не вылезает из красноармейских землянок и вообще быстро снискал себе в полку уважение.
Рубанюк удивился, увидев, как он неторопливо черпал воду из ведра.
— О десанте знаешь, Василь Петрович? — спросил Рубанюк, недоумевающе приподняв брови.
Путрев обтер лицо полотенцем, расчесал гребенкой усы. Поморщившись, ответил:
— Знаю. Только что ходил, разведывал. Прошу в хату:
Он пропустил командира и начальника штаба вперед и положил перед ними пачку фашистских листовок.
— Вот это и есть ваши парашютисты, — с иронией сказал он, обращаясь к Каладзе.
Капитан побагровел так, что у него стала розовой каемка подворотничка. Он повертел листовки в руках и, смущаясь все больше, сказал:
— Бойцы многие заявили. Сами видели парашютистов. Путрев покачал головой. Глядя прищуренными глазами на кончики своих пальцев, он раздельно проговорил:
— Это вот и плохо, товарищ начштаба. Бойцам сейчас и окружение и парашютисты могут показаться в чем угодно. Враг на это рассчитывает. Но ведь ты руководитель? Какая-то баба испугалась листовок, она ведь их никогда не видела. А начштаба не разобрался и поднял батальон по тревоге. Позор! — Стараясь замять неловкость, Путрев предложил: — Давайте-ка лучше позавтракаем. У меня рыбка свежая жарится.
— О десантах нам все же призадуматься следует, — сказал Рубанюк. — Сегодня листовки, а завтра головорезов бросят. Место у нас такое, надо всегда ждать.
— Мои мысли, — поддержал Путрев. — Если подготовим бойцов и самих себя, воздушный десант — детская игрушка.
После завтрака они направились в дальний батальон. Шли накатанной дорогой вдоль Днепра. Синий и спокойный Днепр просвечивал сквозь деревья, ветерок доносил запах реки.
Перед участком второй роты Рубанюк еще издали увидел Аллу Татаринцеву. С тех пор как из дивизии и штаба армии поступили сообщения о том, что ни лейтенанта Татаринцева, ни полкового знамени нигде обнаружить не удалось, Рубанюк встречал Аллу всего два раза.
Завидя Рубанюка, Татаринцева остановилась, козырнула и звонко спросила:
— К вам можно будет как-нибудь зайти, товарищ подполковник?
— Конечно, можно!
Пройдя немного, Путрев сказал:
— Кажется, погуливает сестрица?
— Не заметил.
— Женщина она молодая, пригожая. Кто из наших лейтенантов устоит против искушения?
В тоне, каким были сказаны эти слова, явно звучало осуждение.
— Она у нас в полку мужа потеряла, — холодно ответил Рубанюк. Его покоробило, что о Татаринцевой отзываются недружелюбно.
Он рассказал Путреву, при каких обстоятельствах Татаринцева попала в полк, одобрительно отозвался о ее выдержке, храбрости, а затем, уличив себя в том, что близко принимает к сердцу репутацию этой женщины, сердито произнес:
— Тебе, комиссар, не кажется, что мы с тобой слишком много разглагольствуем о сестре?
— Пожалуй…
Батальон Лукьяновича находился на занятиях. Бойцы перебегали, учились вести бой в траншеях. Рубанюк знал, что в батальоне все, включая и комбата, смотрели на занятия как на несерьезную затею, мечтали о настоящих боях. Поэтому он был особенно требователен и придирчив.
Выслушав рапорт Лукьяновича, он повел комиссара смотреть занятия в третьей роте. Два взвода он после недружной, вялой атаки вернул на исходный рубеж и строго отчитал командира роты.
Шагах в пятнадцати от места, где стояли командир и комиссар полка, расположился условный орудийный расчет. Путрев с видимым удовольствием прислушался к громким командам, которые раздавались из кустарника, к искусному подражанию летящему снаряду.
— Эти весело занимаются, — обратил он внимание Рубанюка, — с чувством.
Рубанюк еще раз проверил атаку взводов и разрешил перерыв.
— Перекури-ить! — откликнулись в кустах, и в тот же момент там запиликала губная гармошка.
Путрев одобрительно поглядывал в сторону бойкого орудийного расчета, потом предложил Рубанюку:
— Пойдем, подполковник, потолкуем с народом. Нравятся мне ребята. Настоящие солдаты.
—. Что ж, пойдем.
Гармошка смолкла. Из-за кустов поднялся сержант Кандыба. Он лихо отрапортовал.
— Кто командир орудийного расчета? — улыбнувшись, спросил Путрев.
— Я, сержант Кандыба.
— А свистел кто?
— Тоже я.
— Кому же ты подавал команду?
— Самому себе, товарищ батальонный комиссар.
— И на гармошке сам себя развлекаешь?
— Больше некого. Самого себя.
Судя по озорному взгляду Кандыбы, он понимал, что им довольны, и не преминул этим воспользоваться.
— Разрешите? — сказал он, протягивая руку к раскрытой Путревым коробке папирос. — Давно «Чапаевскими» не баловался.
— Кури, кури, пожалуйста.
Относительное спокойствие продолжалось недолго. Через несколько дней над Днепром снова появились вражеские самолеты. Они с тяжелым ревом шли куда-то в дальние тылы, а по ночам вешали над переправами ракеты и неистово бомбили все живое, сбившееся около реки.
Село жило встревоженно, суматошно.
Рубанюк шел однажды по лощине с полкового склада. Невдалеке от села он увидел двух ребят. Мальчишки были очень озабочены, и Рубанюк задержался.
— Вы что, мальцы, тут делаете? — спросил он русого черноглазого паренька.
— Да вот лазили по кустам, — бойко ответил тот. — Надо нам задержать какого-нибудь неизвестного, их тут много шляется.
— Может, он шпион или парашютист, — вставил его приятель.
— В школу ходите?
— А как же! — ответил первый.
— Отметки хорошие?
— Гришка — круглый отличник, — кивнув на товарища, сообщил другой.
— А ты?
— Вы видели, дядько, какой воздушный бой был? — блестя глазенками, перебил Гришка. — Это что! Они втроем на нашего одного насели.
— А вы у тетки Татьяны квартируете? — спросил второй.
— Ишь ты! Может, это военная; тайна?
— Ну да, тайна. Тетка Татьяна нам двоюродная, сестра. Разговорившись, мальчишки проводили Рубанюка в самое село и отстали, только когда он вошел в свой двор.
Дома были старуха с Санькой. Судя по всему, старуха давно поджидала его и, как только он скинул полевую сумку, вошла в комнату.
— А что я хотела спросить, сынок? — начала она, вытирая уголком темного платка сухие, землистые губы.
— Спрашивайте, бабушка.
— Правда, что у него на головах золотые венцы?
— У кого это?
— У ерманца.
— Золотые? Ни разу не видел, — усмехнулся Рубанюк. — А кто это такие басни рассказывает?
— Ох, сынок, не басни, — испуганно покачав головой, прошептала старуха. — Божий человек заходил, откровения святого Иоанна Богослова читал. Там все написано. И что через пять месяцев война закончится.
Рубанюк впервые подумал о том, что в сознании таких вот старых людей война выглядит совсем по-другому. Он побарабанил пальцами по столу и спросил:
— А есть у вас эти самые откровения Иоанна Богослова? Давайте поглядим.
— Есть, есть, сыночек, — засуетилась старуха. — Не ходи под ногами! — прикрикнула она на Саньку. — Сейчас принесу.
Рубанюк переложил засушенный меж страницами стебелек бессмертника и стал медленно листать ветхие, пахнущие воском и ладаном страницы.
— Вот тут читайте, — ткнула по памяти скрюченным пальцем старуха. — Тут и божий странник читал.
Она, подперев ладонью щеку, приготовилась слушать. Рубанюк пробежал глазами указанное место, вслух прочитал:
— «…Пятый ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба, и дан был ей ключ от кладезя бездны…»
— Читай, читай, — просила старуха, — там дальше.
— «…Она отворила кладезь бездны, и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы…»
Старуха всхлипнула, вытерла пальцем глаза и снова застыла.
— «…В те дни, — читал дальше Рубанюк, — люди будут искать смерти, но не найдут ея; пожелают умереть, но смерть убежит от них…»
— Убежит! — эхом откликнулась старуха.
— «…По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее, как лица человеческие…»
Рубанюк и сам заинтересовался туманным, иносказательным языком древнего писания. Он искоса посмотрел на свою пригорюнившуюся слушательницу, перевернул закапанную воском страницу.
— «…На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну; у ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала; власть же ее была — вредить людям пять месяцев…»
— Значит, бабушка, через три месяца по домам? — отрываясь от библии и посмеиваясь, спросил Рубанюк. — Два месяца уже воюем.
Старуха подняла на него глаза:
— Пошли господь бог! Читай. Истинная правда, от самого господа нашего.
— «…Так видел я в видении коней и на них всадников, которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серые; головы у коней — как головы у львов, а изо рта их выходил огонь, дым и сера…»
— А не такие, скажи, скорпионы ползают по людям, кости им трощат? — придирчиво сказала старуха, заметив улыбку на лице Рубанюка. — Вы вот, молодые, в бога не веруете, а тут все оно, как есть, написано.
— И как же этот «человек божий» объяснял вам библию? — спросил уже серьезно Рубанюк.
— Разъяснял, сынок, разъяснял. За пять месяцев времени, говорит, скорпионы эти, с золотыми венцами, все попалят и людей подавят, и останется земля черная. И расти уже ничего на ней не будет. А сделать, говорит, ничего нельзя. Сам господь бог указывает.
— Жалко, бабушка, что этого вашего странника в милицию не забрали. Лазутчик он какой-нибудь вражеский, не иначе.
— Ох, что ты, сынок! Он же и крестится по-нашему, и всех святителей знает.
— Вот, вот. Поклоны бьет, а тем временем вражеской агитацией занимается. Фашистам что важно, бабушка? Чтобы их боялись, верили в их непобедимость. А нас этими басенками не запугаешь. И с этой саранчой, или как она там в писании называется, мы разделаемся, это я вам твердо обещаю.
Он еще долго говорил со старухой, и она ушла к себе на кухню, явно изменив мнение о «божьем человеке».
Вернувшись через несколько минут в комнату, она положила перед Рубанюком пирожки, только что вынутые из печи, и сказала, вздыхая:
— А я было горевать начала, когда человека этого забрали. Когда-то старостой церковным он в нашем селе был.
— Так и есть! Я сразу догадался, какого поля ягодку оккупанты себе в помощники вербуют.
VI
Несколькими днями позже, проходя мимо санроты, Рубанюк увидел Аллу Татаринцеву с лейтенантом Румянцевым. Молоденький командир взвода, щегольски перетянутый ремнями, пытался обнять ее. Алла увертывалась. Лицо ее было сердитым, и в то же время она громко и заразительно смеялась: можно было, подумать, что ей игра с лейтенантом доставляет удовольствие.
В памяти Рубанюка всплыла вскользь брошенная Путревым фраза: «Погуливает сестрица». Он прошел мимо, даже не повернув головы в сторону Аллы и Румянцева, но на душе остался неприятный осадок. Рубанюк почувствовал себя так, словно в легкомысленном поведении молодой женщины был повинен он сам.
Ему вспомнилось, как Татаринцева, появившись в полку, смущенно одергивала непривычную для нее гимнастерку, неловко козыряла. «Сейчас держится развязно, — раздумывал Рубанюк. — Не сами ли мы виноваты? Одна среди мужчин. Ухаживания, вольности. А ведь это жена нашего боевого товарища, может быть погибшего».
Рубанюк вспоминал Татаринцева часто. Это был опытный командир и прекрасный товарищ. Он очень гордился своей женой. И если Алла смогла так быстро забыть о нем и утешиться, значит она пустая и несерьезная женщина.
«При первом удобном случае побеседую с Татаринцевой», — решил Рубанюк, подходя к своему дому. Его встретил Путрев, запыленный и усталый. Он только приехал из политотдела армии.
— Мост у Канева вчера наши взорвали, — тихо, почти шепотом, сказал он. — Здорово жмут, гады! Как бы не потеряли Днепропетровск. Там держит оборону одно лишь училище.
Рубанюк слушал молча. Ничего не могло быть хуже, чем переход врагов через Днепр. А они, видимо, накапливали для этого все свои силы.
— Ночью к нам прибывает пополнение, — сообщил в заключение Путрев. — Видимо, скоро и нас двинут в бой.
— Раз дают пополнение, значит так.
Вскоре, однако, стало известно, что маршевые роты, предназначенные для полка, были в пути задержаны и направлена куда-то в район Бубновской слободки.
Рубанюк побывал на рассвете в батальонах, затем обошел передний край обороны полка, который тянулся над самым берегом, и задержался там весь день.
В село возвращался уже перед вечером. В воздухе носилась мошкара, солнце садилось в оранжево-розовые тучи.
Рубанюк свернул к реке, намереваясь искупаться, и вдруг услышал в кустах женские голоса. Разговаривали Татаринцева и еще какая-то девушка, чей тихий, приятно сочный голос был Рубанюку незнаком.
— Ты еще пойдешь в воду? — спросила Татаринцева.
— Нет, обсохну и буду одеваться. Через час — на дежурство.
Девушка помолчала, потом с нескрываемым восхищением сказала:
— Очень ты ладно сложена, Алка. С тебя рисовать можно… или в музей изящных искусств.
Татаринцева засмеялась:
— Что толку-то?
— А разве тебе не приятно знать, что хороша?
Татаринцева громко зевнула, стала одеваться. Потом поднялась и лениво проговорила:
— Я сама себе противной стала. Пока в бою, около раненых, ничего. А останусь наедине — тоска, пустота в душе страшная.
— Ты о Грише своем тоскуешь.
— Его очень жалко. Такого человека уже не встретишь. Он меня по-настоящему понимал.
— Потому что любил.
Татаринцева тихонько насвистывала какую-то грустную мелодию, потом, оборвав ее, сказала:
— Знаешь, что обидно? Парни считают, раз мужа у меня нет, я все себе позволю. И пристают.
— Ко мне вот не пристают. Я живо отважу.
— Не умею я грубо. Все же ребятам скучно, я их понимаю.
— Ну, сказала! Если не мил, пусть он волком воет или соловьем заливается…
Рубанюк испытывал неловкость оттого, что стал невольным слушателем интимного разговора женщин. Однако обнаружить себя теперь было уже неудобно, и он продолжал сидеть, не шевелясь, пока женщины не оделись и не пошли к селу.
Спутница Татаринцевой была в форме сержанта. «Видимо, из зенитного подразделения», — решил Рубанюк, провожая их взглядом.
Он подошел к реке, смочил лицо. Вытершись платком, зашагал узенькой тропинкой, протоптанной мимо конопли и заросшего дерезой рва.
Уже совсем смеркалось. Под плетнями сидели дивчата, красноармейцы, грызли подсолнухи, смеялись. Рубанюк, различив голос Атамася, хотел позвать его. Тот подбежал сам.
— Никто не искал? — спросил Рубанюк.
— Никто, товарищ пидполковнык. Капитан Каладзе, правда, еще в обед заходил, но ничего не передавал. И медсестра прибегала.
— Ладно. Можешь быть свободен.
Рубанюк прошел несколько шагов и столкнулся с Татаринцевой.
— Зайдемте-ка ко мне, — сказал он. — Вы мне нужны… Он зажег лампу, пригласил Аллу сесть.
— Вы как попали на курсы медсестер, Татаринцева? — спросил он. — Действительно медицина вас увлекает?
— Нет, не поэтому. — Алла смущенно улыбнулась. — Я ведь танцами больше увлекалась, тряпками. После школы кассиршей в ресторан пошла… — Мне нравилось, что там шумно, красиво, музыка… В общем, свистело в голове! Потом подруги на курсы сестер начали записываться, я тоже. Если бы они на стенографию пошли, и я бы за ними. Самостоятельная девушка, верно?
— Все же какую-то цель в жизни каждый человек должен избрать. Ведь так?
— А я уже избрала.
— Какую?
— Кончится война — уеду на Сахалин.
— Что там делать?
— Все равно. Лишь бы подальше.
— Непонятное желание.
— Очень понятное. Там даже такие, как я, неприкаянные, нужны. Людей мало.
Рубанюк пристально смотрел на Татаринцеву, обдумывая то, что собирался ей сказать давно.
— Можно быть с вами откровенным? — спросил он. — Я затрону некоторые интимные вопросы.
— Говорите.
— Вы не оберегаете ни своего достоинства, ни чести мужа, — сказал Рубанюк. — Вы даете повод думать и говорить о вас оскорбительно.
Алла посмотрела на него удивленно:
— Чем?
— Дело даже не в кокетстве вашем. Хотя, простите за резкость, женщина, потерявшая мужа, могла бы вести себя несколько иначе.
— Но, товарищ подполковник…
— Нет, сперва выслушайте меня. Потом будете возражать, если не согласны со мной. Вы не видите ничего предосудительного в легких интрижках, в развязном обращении с мужчинами. Вы извините меня, но мне неприятно не только за вас, а и за Татаринцева.
Алла несколько раз пыталась вставить слово, но Рубанюк продолжал:
— Ведь вы же любите мужа!
Волнуясь, он достал папиросу, чиркнул зажигалкой. Она не зажигалась, и Алла, воспользовавшись паузой, сказала:
— Я ни в чем не виновата, товарищ подполковник. Я знаю, вы видели, как я с Румянцевым дурачилась. Так он мальчишка. Веселый, хороший паренек.
— Возможно. Но веселых, хороших у нас немало. Дурачиться, шутить — это одно. Но ведь о вас создалось у наших командиров нелестное мнение.
— Что сделано — жалеть не велено, — сказала, нахмурившись, Татаринцева. — А за лекцию спасибо.
Она поправила волосы, одернула гимнастерку.
— Я знал, что вы обидитесь, — сказал примирительно Рубанюк. — Но я старше вас. Ну, и опытнее, что ли.
Он встал и протянул руку.
— Мне бы очень хотелось, Алла, чтобы Григорий, когда вернется, гордился вами…
Татаринцева задумчиво глядела на лампу, потом, не прощаясь, медленно пошла к двери. У порога она задержалась. Ресницы ее дрожали.
— Значит, я… — произнесла она чуть слышно. — Если и вы обо мне так думаете, значит не имею права на уважение. Но вы когда-нибудь поймете…
Она хотела сказать еще что-то, но только махнула рукой и с излишней тщательностью прикрыла за собой дверь.
VII
Полк Рубанюка находился на старом месте еще всю вторую половину августа. Но после получения 3 сентября известия о взятии гитлеровскими ордами Днепропетровска Рубанюк понял, что сидеть на своем хорошо подготовленном для обороны рубеже полку остались считанные дни. Штаб дивизии с частью сил уже перебрался километров за сорок выше по Днепру, в село Малую Лепетиху.
Зарядили беспрерывные дожди. С северо-запада безостановочно ползли тяжелые низкие тучи, щедро поливая хаты и жнивье, вконец испортив и без того раскисшие дороги.
Как только хоть слегка разведривалось, немедленно появлялись вражеские бомбардировщики. Они бомбили переправу, дороги, ближайшие железнодорожные станции.
После первого же налета бабка перекочевала с Санькой в погреб.
— Старэ, як малэ, — подсмеивалась Татьяна. — Меня и калачом з погреб не заманишь…
Но когда от бомб сгорели колхозная птицеферма и две ближайшие к ней хаты, Татьяна немедленно обосновалась там же, где бабка, и боялась на шаг отойти от двора.
В селе появились бойцы, отставшие от своих частей. Они шли в одиночку и группами, без винтовок, с сапогами, притороченными к вещевым мешкам или перекинутыми через плечо.
Рубанюк приказал выставить патрули и задерживать каждого, кто шел без командира.
Приказ о передислоцировании полка пришел ночью 4 сентября. Рубанюк оставил за себя комиссара и на рассвете поехал к новому месту расположения, в село Северные Кайры.
Еще накануне лил дождь, а с восходом солнца подул ветер, тучи разметало, и проселок быстро подсох. Атамась вел машину уверенно, виляя между обозными телегами и группками забрызганных грязью красноармейцев.
К полудню добрались до Малой Лепетихи. Рубанюк без особого труда разыскал штаб дивизии. Начальник штаба, немолодой заикающийся подполковник, рассказал, что оккупанты уже несколько дней назад захватили села Саблуновка и Золотая Балка на правом берегу и обстреливают из орудий все, что находится на левой стороне Днепра в поле их зрения.
Уточнив по карте свой участок, Рубанюк не стал задерживаться и поехал в Северные Кайры.
Уже на полпути он убедился в правильности того, о чем рассказывал начштаба. По обе стороны дороги стояли разбитые снарядами хаты и сараи, лежали поваленные плетни, зияли многочисленные воронки. Но женщины занимались своими делами, за бойцами бежали ребятишки. И Атамась, покрутив головой, заметил:
— От люды у нас живучие! Как будто с малолетства привыкли под снарядами жить. Хату спали ему, а он все одно со своего двора не пойдет.
В полукилометре от Северных Каир Рубанюк внезапно услышал нарастающий свист. Позади грохнул взрыв. Машину качнуло воздушной волной.
— На хвост соли! — задорно проговорил Атамась, не оглядываясь, и прибавил газу.
Еще несколько снарядов разорвалось невдалеке, но машина уже влетела в село. Атамась, не желая рисковать, поспешно укрыл ее меж строениями.
Через час Рубанюк, сверяясь с картой, осмотрел местность, намеченную для обороны. Участок был тяжелый и совершенно неподготовленный. Лишь за селом саперы спешно сооружали примитивный деревянный мост к плавням: там должен был расположиться один из батальонов.
Перед вечером Рубанюк вернулся в село. Он велел остановиться возле крайней хаты, с наглухо закрытыми зелеными ставнями и ярким цветником в палисадничке.
— Тут и переночуем, если хозяева есть, — сказал Рубанюк.
— Цэ мы одним моментом разнюхаем, — откликнулся Атамась, проворно вылезая из машины.
Наискось через дорогу подполковник заметил толпу и направился к ней…
В середине стояло около десятка заросших, худых мужчин в разномастной одежде.
— Что за люди?
Перед подполковником почтительно расступились.
— Из окружения, — ответил боец в замызганной разорванной подмышкой шинели.
— Откуда? — властным тоном повторил Рубанюк, обращаясь к одному из тех, кто стоял в кругу: он в упор глядел на подполковника светло-голубыми глазами.
— С правого берега.
— С того света, — ухмыляясь, добавил другой, в мятой, маленькой не по голове кепочке.
— Красноармейцы?
— Красноармейцы.
— Что ж это вырядились так, словно старцы с паперти? Командиры есть среди вас? — пристально посмотрев на них, спросил Рубанюк.
— Есть. Лейтенант Малукалов, — откликнулся невысокий изможденный человек с грязной повязкой на глазу. Он чуть выдвинулся вперед.
— Где попали в окружение?
— Кто где. Я из плена. Под Бродами бежал. Лицо лейтенанта было иссиня-желтым.
— Когда через Днепр перебрались?
— Сегодня. Рыбаки подсобили. А то бы снова попались, — ответил за лейтенанта голубоглазый охрипшим, простуженным голосом. Потом заискивающе добавил: — Вы нас до себя в часть возьмите, товарищ начальник.
— А вот разберемся, проверим, как это вы оружие побросали, — холодно сказал Рубанюк. — Там видно будет. Вам дай винтовки — опять покидаете.
Он, раздумывая, оглядел красноармейцев, потом по-командирски властно приказал:
— Лейтенант Малукалов! Назначаетесь старшим. Завтра явитесь ко мне, получите указания. Понятно?
— Понятно, товарищ подполковник.
— Расположитесь до утра вон в той клуне.
Рубанюк повернулся и пошел к машине, провожаемый молчаливыми взглядами.
Атамась успел уже переговорить с хозяйкой хаты. Он помог ее сыну, бойкому подростку, открыть ставни в чистой половине, приготовил воды для умывания.
В хате были в беспорядке свалены на полу мешки с зерном, помидоры, пахло коноплей.
Рубанюк распахнул окно, примостился около него и стал изучать карту с беглыми карандашными пометками.
Возле машины Атамась словоохотливо объяснял хозяйскому сыну, как действует мотор:
— Ось дывысь. Колы ты зразу нальешь соби в глотку пивлитры, то захлебнешься. А выпый по стаканчику, то як раз буде добре. Так и машына… Газувать треба помаленьку.
Через несколько минут он уже вертелся около хозяйки, гремевшей у печи чугунами и ухватами.
Полк прибыл в Северные Кайры к рассвету. Сразу же в переулках задымили походные кухни.
Рубанюк созвал командиров и коротко разъяснил им задачу. Батальон Лукьяновича отправился в плавни, другие два батальона должны были готовиться к обороне на окраине села и вдоль большака. С полудня на рытье окопов выйдут дивчата и подростки.
Для своего командного пункта Рубанюк приказал отрыть блиндаж в саду, с краю села. Тут же поместился и комиссар. Посоветовавшись с ним о вышедших из окружения красноармейцах, Рубанюк приказал Каладзе тщательно допросить их, подозрительных отправить в особый отдел для дальнейшей проверки, а остальных зачислить в строй, — взять на довольствие.
Через два дня приехал член Военного Совета Ильиных. Рубанюк только что вернулся из плавней; скинув сапог, перематывал намокшую портянку. При появлении Ильиных он заторопился.
— Аккуратненько, аккуратненько, подполковник, не спеши, — сказал Ильиных.
Он сел на табуретку.
— Обжился на новом месте?
— Не так, как на старом, но окопы и минные поля уже почти готовы.
— Видел. Я ведь к тебе по особому делу. Рубанюк справился, наконец, с сапогом.
— Ты садись, закуривай, — предложил Ильиных. — Знамя твое полковое отыскалось.
— Знамя?!
Рубанюк с недоверием посмотрел на Ильиных. Лицо члена Военного Совета было серьезно. Да и не мог же он шутить по такому поводу! Но как отыскалось знамя? Значит, Татаринцев жив?
— Уверен был, товарищ член Военного Совета, что знамя уцелело, — радостно сказал Рубанюк, поднимаясь с табуретки. — Но где нашлось?
Ильиных внимательно смотрел на его взволнованное, сияющее лицо.
— Братья есть у тебя?
— Два.
— Большие?
— Один еще мальчонка, другой — взрослый, Тимирязевскую академию закончил, — ответил Рубанюк, не понимая, какое это имеет отношение к знамени.
— Его не Петром зовут?
— Правильно, Петром.
— Ничего о нем не знаешь?
— Нет.
— Ну, так я, тебе расскажу. Ты не делай таких глаз, сейчас все уразумеешь.
Ильиных глубоко затянулся. Понимая состояние Рубанюка, он поспешил пояснить:
— Жив, жив твой брат. Только в Москву, в госпиталь его отправили на санитарном самолете. С ногой что-то…
— А откуда вы знаете, товарищ бригадный комиссар?
— Сейчас, не волнуйся… Вышел из окружения. Это он вынес твое знамя. Оно у нас, в штарме. Татарцев, что ли, передал ему.
— Татаринцев — мой штабной командир.
— Вот. Татаринцев этот умер там же, в окружении, а знамя вынес твой брат.
Более подробно о том, как Петро перебрался через линию фронта и каково сейчас его состояние, Ильиных сказать не мог; знал лишь, что подобрали его, раненого, в какой-то части. Там, по настоянию Петра, наведи справки, разыскали штаб армии.
В блиндаж вошел Путрев.
— Знамя наше нашлось! — сообщил ему Рубанюк радостно.
Ильиных поднялся. Перед, тем как оставить блиндаж, он сказал:
— Брата твоего, Иван Остапович, Военный Совет решил к награде представить. Полагаю, возражать не станешь? Реляцию для Москвы уже подготовили. Присвоили ему также звание старшего сержанта.
Рубанюк проводил Ильиных до машины, потом вернулся.
— Надо будет Татаринцевой сообщить о смерти мужа, — сказал он комиссару.
Путрев отсоветовал:
— Придет еще время разбираться, кто уцелел, кто погиб. Женщина успокоилась, живет надеждой, ну и пускай.
Но Алла узнала обо всем сама. В тот же день поздно вечером она стремительно вошла в блиндаж. Не здороваясь, коротко спросила:
— Верно все о Татаринцеве, товарищ подполковник?
Рубанюк переглянулся с Путревым и нетвердо спросил:
— Что именно?
— Гриша погиб? Ведь я все знаю. Зачем скрываете?
— Да, Алла, — печально произнес Рубанюк. — Но умер ваш муж героем.
Губы Татаринцевой дрогнули. Ничего не сказав, она вышла из блиндажа.
VIII
Восьмого сентября гитлеровцы начали усиленный артиллерийский обстрел рубанюковского участка. Огонь не прекращался почти двое суток.
К исходу второго дня на командный пункт прибежал лейтенант Румянцев. Рука у него была наскоро забинтована.
— По поручению комбата Яскина, — доложил он, тяжело дыша. — На дороге из Завадовки появилось несколько немецких броневиков. Меня с разведкой обстреляли. Связь порвана. Вот, — показал он забинтованную руку. — Ранило. Остальные убиты.
— А вы, лейтенант, успокойтесь, — сказал Рубанюк. — Странно было бы, если б фрицы перед нами не появились.
В блиндаже, кроме командира полка, находились Каладзе и Путрев.
Каладзе вызвал к телефону Лукьяновича и нервно закричал:
— Почему взвод не выслал для охраны «Вишни»? Ты что, ребенок? Не понимаешь? Хочешь полк без «Вишни» оставить?.. Знать не знаю… Нету твоего Ореховского!
В трубке дребезжал голос Лукьяновича, но Каладзе не стал его слушать и яростно швырнул трубку.
— Ты поспокойней, поспокойней, капитан, — заметил ему Рубанюк, поднимаясь. — Комиссар, я пошел к Яскину. Ведите, лейтенант.
Путрев задумчиво побарабанил пальцами по столу и поднял глаза на Каладзе.
— Как вы, капитан, — проговорил он, — бранитесь! Прямо слушать страшно. Не годится. На месте Лукьяновича, я подумал бы: «Нет, это не я виноват, это у Каладзе такой характер горячий». Приказывайте спокойно, но веско. Берите пример с командира полка.
— Еще днем я приказал ему выслать взвод для охраны штаба, — оправдывался Каладзе. — Почему не выполнил?
— А вы разберитесь.
Спустя немного времени из батальона позвонил Рубанюк. Он предупредил, что останется там до утра. Потом позвонил Лукьянович и сообщил, что гитлеровцы накапливаются на правом берегу.
На рассвете Рубанюк вернулся. Устало стянув с себя испачканную глиной гимнастерку, он собрался окатиться водой. Вдруг стены блиндажа затряслись от мощных взрывов.
Атамась вскочил в блиндаж.
— Самолетов пятнадцать, як що не бильше, над плавнями, — сообщил он. — Садят так, що ничего не видно.
Путрев озабоченно сказал:
— Я пойду туда, Иван Остапович.
— Нет, оставайся, — возразил Рубанюк. — Я сам к Лукьяновичу побегу.
Он быстро выбрался из блиндажа и торопливо зашагал вдоль плетней к спуску.
Над плавнями висел густой грязно-желтый дым, огромные водяные смерчи с крошевом лозы, камышей вздымались и рушились дождем на землю. Самолеты снижались до двухсот метров, кружились хороводом, бомбили, стреляли из пушек и пулеметов.
Рубанюк быстро пробежал километр до моста, который связывал с плавнями. Остановился он перед вздыбившимися, в щепья искромсанными жердями: это было все, что осталось от моста.
Здесь и догнал его запыхавшийся, потный Атамась.
— Товарищ пидполковнык, — крикнул он, наклоняясь к уху Рубанюка, — тут щель! Левей! Переждать треба.
Рубанюк, не оборачиваясь, глядел на бревна, обломки досок, оглушенную рыбу, которая плавала во взбаламученной воде, и вдруг заметил по ту сторону моста Татаринцеву. Забрызганная илом, багровая от натуги, она пыталась перетащить по уцелевшим сваям окровавленного бойца. Это было бессмысленно: мост у берега обвалился, но Татаринцева, крепко обхватив грузного красноармейца, продолжала волочить его.
— Ложись! — свирепо крикнул ей Рубанюк, но голос его потонул в нарастающем визге падающей бомбы.
Его обдало горячим воздухом и с силой швырнуло в сторону, к камышам.
Он очнулся от холодной воды, льющейся в ноздри, в уши, вокруг стоял удушливый серный запах. Рубанюк хотел приподняться и ощутил, что не может шевельнуть правой рукой, ноги не слушаются. Словно в густом рыжем тумане возникли испуганные лица Атамася и Татаринцевой. Алла склонилась над ним и, сжимая его пожелтевшую безвольную руку, шептала запекшимися губами.
— Подполковник… милый!.. Сейчас все будет хорошо. Потерпите, голубчик…
Рубанюк устало смежил веки. Сознание медленно оставляло его.
IX
Основные силы фашистских оккупантов, форсировав Днепр, двигались со стороны Богодаровки, а в направлении Сапуновки, юго-восточнее Чистой Криницы, был выброшен подвижной отряд с танками и артиллерией. Замысел гитлеровского командования заключался в том, чтобы отрезать путь к отступлению советским частям, которые держали оборону в районе Чистая Криница — Сапуновка — поселок Песчаный.
Достигнув почти без боев Сапуновки, подвижной отряд фашистов повернул на запад.
Около одиннадцати утра перед Чистой Криницей со стороны Богодаровки появились мотоциклисты. Красноармейцы, окопавшиеся за селом, открыли огонь, и гитлеровцы повернули обратно.
Спустя полчаса на гребне показались танки и сопровождающая их мотопехота. Около окопов и в самом селе начали рваться снаряды.
Фашистам ответили батареи из перелеска.
Неожиданно пулеметные очереди полоснули со стороны ветряков, с горы: оккупанты окружили село.
…Когда просвистел первый снаряд и с грохотом разорвался где-то в посадках, Пелагея Исидоровна была дома одна. Кузьма Степанович где-то задержался. Настунька убежала к Рубанюкам.
Пелагея Исидоровна, слыша, как все чаще бухали на гребне пушки и трещали ружейные выстрелы, заперла на замок хату и сараи и тоже побежала к Рубанюкам.
Сокращая путь, она спустилась огородами и на полдороге замедлила шаг, удивленная внезапно установившейся тишиной.
Через двор деда Довбни Пелагея Исидоровна выбралась на улицу. У плетней стояли женщины и ребятишки. Они смотрели в сторону ветряков. Оттуда сползали к майдану серо-зеленые цепи солдат.
— Ой, матинко, сколько их! — раздалось чье-то испуганное восклицание.
— А вон что за страховище, кума?
— Танка, наверно.
— Гляньте, гляньте, до церкви какой-то завернул. На моциклете…
Мимо широким шагом прошел Тягнибеда. Он невесело усмехнулся женщинам:
— Ишь, какие невесты! Подождите, они вас всех в церкви покрестят и повенчают.
Оккупанты расползались по улицам и переулкам, звеня алюминиевыми котелками, громко переговариваясь. Крупные, откормленные кони, обмахиваясь куцыми хвостами, тащили неуклюжие массивные повозки, походные кухни.
И странно: собаки, словно по уговору, забились под навесы и крылечки — не слышалось ни одного тявканья на пришлых людей. От этого еще тоскливее становилось на душе криничан, со страхом и любопытством следивших за каждым шагом чужеземцев.
В доме Рубанюков было так тихо и печально, будто только что проводили кого-то из семьи на кладбище. Катерина Федосеевна, Александра Семеновна и Василинка сидели с заплаканными лицами. Даже Сашко́ притих и боязливо жался к матери.
Пелагея Исидоровна еще с порога заметила, что Настуньки у Рубанюков нет.
— До дому побежала, — отозвалась Василинка на ее тревожный вопрос о дочери. — Только-только.
Пелагея Исидоровна тихонько прошла, села на скамейку. Кутаясь в платок, она сказала:
— Мой как пошел с ночи, до сих пор нету.
— И наш где-то пропадает.
— Уехать не успели. Что-то оно будет?
Василинка, не отрываясь, смотрела в окно. Длинные косы ее расплелись, но она словно забыла о них.
— Если в селе не поставят солдат, может быть обойдется, — после долгого молчания сказала Александра Семеновна.
От калитки к дому — быстрые шаги.
— Ганька наша бежит, — сказала Василинка.
Ганна шумно вскочила в сенцы, но, увидев из дверей, как Александра Семеновна склонилась над больным ребенком, вошла на цыпочках и шепотом проговорила:
— Червоноармейцев ловят по лесу. Волокут в школу… Страшно глядеть… Людей собралось…
Василинка сорвалась с места.
— Сядь! — строго остановила ее мать.
В хате было тихо. Сюда не доносились громыханье немецких повозок, чужой гортанный говор. Женщины сидели молча, понурившись, отдавшись своим невеселым мыслям.
Спустя немного времени прибежала соседка. Она сообщила, что солдаты ходят по дворам, расселяются по квартирам и что деда Довбню, который отказался пустить их к себе в хату, разукрасили так, что страшно глядеть. Пелагея Исидоровна и Ганна встревожились, заторопились по домам. Вместе они пробежали до переулка и, увидев, что народ валит к школе, решили пойти туда же.
Во дворе, за кирпичной оградой, сидели и стояли несколько десятков бойцов и младших командиров. Пять автоматчиков расхаживали вокруг и отрывистыми возгласами отгоняли толпившихся криничан.
Некоторые из пленных почему-то были без гимнастерок, под разодранными сорочками виднелось озябшее, посиневшее тело. Шестеро были ранены. Один из них лежал на земле и громко стонал. Сквозь грязные бинты сочилась кровь.
— Может, и наши, сердечные, где-то вот так… — сказала Ганна, смахивая слезу.
Она пробилась вперед сквозь толпу стариков, женщин, ребятишек и, пригорюнившись, глядела на красноармейцев.
Около часовых вертелся переводчик в немецкой форме, при пистолете. Строго поглядывая сквозь очки на толпу, он покрикивал:
— Нечего собираться, панове. Отойдите в сторону. Бандитов никогда не видели?
— А куда их погонят, сердешных? — несмело спросила Ганна.
Переводчик снисходительно покосился на нее:
— Честным трудом займутся…
Домой Ганна возвращалась совсем разбитая. Один из пленных живо напомнил ей Степана. Всю дорогу она шла, думая о муже, и ей теперь уже не верилось, что когда-нибудь придется с ним увидеться.
То, что ей сейчас пришлось испытать, наполняло ее, добросердечную и незлобивую женщину, таким гневом, что она была способна кинуться с топором, дубиной, с голыми кулаками на любого немца.
«Ну нет, собачьи выродки! — шептала она побелевшими, дрожащими губами. — Не пановать вам над нами! Не надеть вам ярма на нас, каты проклятые!».
Ей хотелось немедленно, сейчас же что-то делать, куда-то бежать, чтобы выручить пленных советских воинов, и, она, не замечая этого, шла не домой, а к колхозному правлению. К Кузьме Яковлевичу Девятко привыкли в Чистой Кринице всегда обращаться в трудные минуты.
В правлении было пусто. Ганна стала на пороге, обвела глазами комнату со снопиками пшеницы в углах и вдруг увидела красное переходящее знамя своего звена., Знамя, которым она и ее подруги так гордились!
Ганна, еще не зная, что будет делать с ним, быстро отделила алое полотнище от древка, спрятала его под жакетом.
Домой она добиралась глухими переулками, стараясь не попадаться на глаза солдатам.
Дома ее свекровь завесила в хате окна, загнала внучат на печь, а сама со старшей невесткой стала поспешно укладывать в мешки одежду.
— У Варьки Горбанихи все рушники забрали, — сказала Христинья Ганне.
— Вот супостаты!
Ганна спрятала знамя в надежном месте на чердаке, быстро сняла платок и принялась помогать. Они не успели увязать и двух мешков, как хлопнула калитка и послышались шаркающие шаги за стеной.
Старуха приоткрыла занавеску, выглянула.
— До нас идут, проклятые.
— Тащи на печь! — схватив один из мешков, шепотом приказала Христинья.
Вместе с Тайной они швырнули узлы в угол печи и забрались туда сами. Накрывшись рядном, женщины прикинулись спящими.
Солдаты вошли один за другим, обивая на крыльце грязь с башмаков, звеня котелками и автоматами. Шестеро.
— Драстуй, хозяйка! — произнес один из них, благодушным, немного шепелявым голосом.
Пришедшие складывали у порога свои сумки, оружие, котелки. Хата наполнилась смешанным запахом кожи, едкого пота, оружейной смазки, табака.
— Масльо, шпик, яйки, млеко есть? — спросил тот же благодушный голос.
Старуха, видимо, растерялась, не знала, что и как ответить. Мародер переждал, высморкался. Затем снова заученно повторил:
— Хлеб, масльо, млеко… Ам, ам… Кушайт.
Старуха скрипнула дверью, через минуту вернулась с двумя хлебами и глечиком коровьего масла. Некоторое время были слышны лишь громкое чавканье, стук ножей, отрывистые фразы.
Солдаты отрезали, каждый своим ножичком, ломтики хлеба, густо намазывали их маслом.
Старуха внесла еще один хлеб. Солдаты ели и ели, и когда все было поглощено, тот же шепелявый произнес:
— Яйка, курка… Ам, ам!
— Нету, — робко заявила старуха.
— Шпик? Сальо? — не сдавался солдат.
Кряхтя, старуха снова побрела в коморку, принесла несколько луковиц, два хлеба.
Луковицы шепелявый решительно отверг:
— Нехорош.
Он произнес что-то по-немецки. Солдаты засмеялись. Двое из них поднялись, вышли во двор. Спустя несколько минут за окном истошно завизжал подсвинок.
— Сальо! — добродушно констатировал шепелявый и сердито прикрикнул на старуху, которая рванулась к двери — Матка, никс ходить!
Ганна больше не могла вытерпеть. Она отшвырнула рядно и, затягивая дрожащими пальцами поясок юбки, выглянула с печи.
— О! Марушка!
Горбоносый высокий толстяк, со сложными нашивками на петлицах, осклабившись, поднялся со скамьи и шагнул к лежанке.
— Не надевай себя, Марушка! Спать, спать… муж, жена. Он влез коленями на лежанку; поймав Гаипинуруку, повторил:
— Спать. На пара… ты… я.
Ганна побледнела. Вырвавшись, она соскользнула с печи и, гневно сверкая глазами, закричала:
— Вот пойду до вашего начальника, пожалуюсь. Он вам покажет «спать»!
Толстяк только сейчас заметил, что она беременна. Уставившись водянистыми голубыми глазами на ее выпуклый живот, он сделал несколько движений вокруг своего.
— Нехорош, Марушка. Спать никс. Нехорош.
Все это было так оскорбительно, гадко, что у Ганны хлынули из глаз слезы. Она схватила с лежанки свой платок и хотела выбежать из хаты.
Горбоносый стал у двери, раскинул руки и преградил ей дорогу.
X
Всю ночь безостановочно лил дождь. В непроглядной темноте то и дело вырисовывались бледно-голубые квадраты окон, и тогда Ганне было видно, как вздрагивало от зарниц небо и дымилась под водяными брызгами крыша соседней хаты.
Лежа на печи, Ганна вглядывалась в темноту, настороженно прислушивалась к дыханию развалившихся на кровати, на скамьях солдат. Не спала и Христинья.
— Будто плачет Украина, — шептала Ганна, и женщины тихонько, чтобы не слышали немцы, всхлипывали.
Солдаты часто вставали, выходили на крыльцо, тут же справляли нужду. Один ощупью разыскал на припечке чугунок с остатками вареной свинины, долго чавкал, сыто и довольно отрыгивая.
Едва дождавшись рассвета, Ганна, с отвращением глядя на храпевших солдат, выбралась из хаты. Она надела жакетку, платок и побежала к своим.
По размытому ливнем шляху бесконечным потоком ползли автомашины, орудия. На огромных вездеходах тесными рядами сидели солдаты в касках. С воем и ревом, разбрызгивая грязь, пробирались штабные машины с офицерами. Где-то на проселке гудели танки. Все двигалось в направлении Сапуновки.
Дождевые тучи уползали к западу, но уже новые, еще более черные, надвигались с другой стороны.
На квартиру к Рубанюкам оккупанты не стали: Остап Григорьевич предусмотрительно распространил слух, что ребенок болен тифом.
Ганна, плача, поделилась с родителями пережитым накануне.
— Вы бы взглянули на ихнюю культуру, — плача, рассказывала она. — Подумать, и то срамно. Жрут, как свиньи, до нужника лень им пойти.
— А как ты думала? — едко откликнулся отец. — Они нас за людей считают? Пойди до Днепра, погляди.
— Что там?
— Всех пленных червоноармейцев вечером побили. Поставили в кучу… и из автоматов!
Голос Остапа Григорьевича звучал глухо, и сам он был страшен, с глубоко ввалившимися глазами и пепельно-серым лицом.
— Разве какое государство так раньше казнило пленных? — сумрачно спрашивал он.
— И похоронить как людей запретили, — плача, сказала Катерина Федосеевна.
Никто не знал, что сулит завтрашний день. Нестерпимо больно было сознавать, что свои войска отходят все дальше и некому заступиться, защитить от пришлых головорезов.
Остап Григорьевич вырядился в рваный пиджак и такие же штаны. Он сидел у окна и чинил обувь. Василинка помогала матери собирать на стол.
Сашко́ приник к окну.
— Сидай с нами, поснидаешь, — сказала мать Ганне. — Не ела, наверно?
Семья рассаживалась за столом, когда в хату вихрем ворвалась Настунька Девятко и со слезами рухнула на лежанку.
— Ты чего, Настунько? — всполошилась Катерина Федосеевна.
— Жаворонок… наш, — уткнувшись лицом в косынку, рыдая, вымолвила Настунька. — Он же такой был…
— Да ты толком расскажи, — бросив инструмент и подходя к ней, сказал Остап Григорьевич.
— Жаворонкова нашего, что квартировал… словили.
— Да что ты? Он в селе был?
— В лесу. До света пришел к батьку. Попросил старенький пиджачок и ушел… А его словили… Повели до школы.
Настунька снова запричитала. С трудом удалось понять, что Жаворонков оказался раненым и что Кузьма Степанович велел женщинам идти к штабу просить, чтобы капитана не расстреливали.
— Иди, — коротко приказал Остап Григорьевич жене.
— Побежим, Ганько.
— И Ганна нехай идет. Потом поснидаете.
Женщины побежали к школе. Около нее стояли часовые. Ганна показала матери на выгон за школьным садом. В просвете между деревьями видна была толпа.
Обойдя ограду, они торопливо направились туда. Навстречу, повязываясь на ходу платком, бежала Варвара, колхозница из звена Ганны.
— Не ходите, ро-одные! — плачущим голосом воскликнула она. — Там его так разрисовали!.. Не могу глядеть на такое…
Жаворонкова не сразу можно было узнать. Он стоял между солдатами без головного убора. На побелевшем лице его под левой скулой и на подбородке горели багровые кровоподтеки. Старый пиджачок был разодран в нескольких местах, обнажая залитую кровью военную гимнастерку.
Толпа молча и испуганно глядела на него. И вдруг Жаворонков, с трудом шевеля запекшимися губами, запел высоким, рвущимся голосом:
Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали…
Он оборвал песню и негромко произнес:
— Не волнуйтесь, люди… Моряк нигде не пропадет… А русский…
Стоявший рядом солдат наотмашь ударил его по скуле. Голова Жаворонкова мотнулась, из носа пошла кровь, но он даже не взглянул на фашиста и договорил, повысив голос:
— А русский, советский человек и на том свете вспомнит гадам все… и Украину… и Смоленск.
Часовые засуетились, косясь в сторону школы. Вдоль кирпичной ограды шел к толпе высокий офицер. На почтительном расстоянии следовали за ним солдаты.
Ганну потянул кто-то сзади за рукав:
— Это Гютер или Гнютер… который червоноармейцев заставил расстрелять.
Офицер, скользя высокими резиновыми сапогами по раскисшей земле, подошел к торопливо расступившейся толпе. С холодным любопытством он взглянул на высокую фигуру русского командира и отрывисто бросил что-то переводчику.
Тот, блеснув очками, козырнул и обернулся к одному из солдат. Солдат выступил вперед и протянул Жаворонкову лопату.
— Обер-лейтенант Гюнтер, — громко сказал переводчик, обращаясь к Жаворонкову, — разрешает вырыть для себя могилу. Копай вот здесь.
Переводчик каблуком ботинка прочертил на земле квадрат.
— Пан офицер! — раздался дрожащий женский голос. — Не казните его.
Это говорила Пелагея Исидоровна. Она пробилась вперед к переводчику. В толпе разноголосо закричали:
— Не убивайте его!
— Он же наш, криничанский!
Офицер смотрел на Жаворонкова насмешливо. Он перевел взгляд на толпу, на переводчика и коротко сказал что-то.
— Копай! — сердито прикрикнул переводчик. — С комиссарами не нянчимся.
Толпа колыхнулась. Жаворонков рывком вскинул руку и, напрягаясь, закричал:
— Кого просите, товарищи? Кого просите?!
Он с тоской посмотрел на необозримое море желтой, поникшей после ливня пшеницы, на кувыркавшихся над кровлями хат голубей, обернулся к солдату и взял лопату.
— Вы переводчик? — спросил он того, который был в очках.
— Да, я есть переводчик.
Глаза Жаворонкова сощурились, щеки задергались.
— Ну, так русские меня и без переводчика поймут, — сказал он.
В тот же миг, подняв лопату, он яростно опустил ее на голову переводчику. Не давая никому опомниться, Жаворонков ринулся к обер-лейтенанту.
Толпа шарахнулась в стороны. Один из солдат подставил Жаворонкову ногу, и он, не ожидая этого, рухнул в грязь.
Перекрывая крики женщин, прозвучали два выстрела.
…Ночью труп расстрелянного исчез. А на горке, над Днепром, появился песчаный холмик. Чья-то рука положила на него большой букет из бессмертников, осенних астр и желто-горячих настурций.
XI
Дня через три части оккупантов ушли из Чистой Криницы на Сапуновку. Следом прошли через село в том же направлении их тыловые подразделения.
Газетка на украинском языке, которую принес из района почтарь Малынец, сообщала о взятии германскими вооруженными силами Ленинграда, Гжатска, о боях под Москвой.
Село жило без власти. По утрам и вечерам женщины и старики собирались в проулках и у колодцев, отводили душу в разговорах, а позднее наглухо запирались хаты, отвязывались цепные кобели. Частично скошенный и связанный в снопы хлеб, по молчаливому сговору, растащили по дворам, обмолачивали цепами, а зерно припрятывали.
На шестые сутки из Богодаровки прикатила пароконная бричка. Она постояла минут десять около сельсовета и, дребезжа ржавыми подкрылками, въехала во двор.
Через полчаса школьная уборщица Балашиха пошла по хатам, зазывая на сход.
На майдане, недалеко от кооперативной лавки, к полудню собралось около сотни криничан. Мужчины делились самосадом, переговаривались:
— Послухаем, какие песни петь будут.
— Наверно, власть выбирать скажут.
— Они ее нам сверху посадят. Как при царе Миколашке.
Остап Григорьевич пришел вместе с Девятко. Председателя колхоза встречали, как и раньше: почтительно здороваясь, с былой предупредительностью уступали дорогу.
Сходка притихла, когда из хаты заведующего кооперативным магазином Ивана Тимчука, красовавшейся резными ставнями и крашеным забором, вышли четверо прибывших из района и не спеша зашагали через площадь..
Трое шедших впереди были в мягких фетровых шляпах, при галстуках. Четвертый, отставший шага на два, еще издали поразил криничан своим пестрым нарядом. Его синие, в широчайших складках шаровары, расшитая сорочка, сапоги гармошкой, соломенная шляпа словно были взяты напрокат в драмкружке.
Приезжие подошли ближе. Один вытащил из кармана платок. Громко сморкаясь, он строго оглядел площадь.
— Гляньте! Это же агроном Збандуто! — удивленно ахнул кто-то.
— Тш-ш! Помалкивай.
А Збандуто с хозяйской уверенностью подошел к столику и широким жестом пригласил приехавших с ним занять места на скамейке, вынесенной из хаты на майдан.
Збандуто же открыл сходку, попросив «господ стариков», как он сказал, не стесняться и подойти поближе.
Первым говорил «представитель» в сборчатых шароварах и сапогах гармошкой. Он снял свою соломенную шляпу, обнажив голову с реденькими, притертыми к блестящей лысине волосами, по-театральному поклонился до пояса на три стороны.
— Панове! — начал он и откашлялся. — Панове! Мы освобождены от большевиков. Мы, как сказать (у него получалось «кскать»), вольные добродии. И мы, кскать, вместе с германскими властями…
Он поклонился в сторону одного из приезжих. Тот с флегматичным видом закуривал длинную, как кочерга, трубку.
— …и под руководством бургомистра господина Збандуто, — говоривший отвесил поклон в сторону старшего агронома, — вместе с германской нацией, кскать, будем возвышать свою украинскую нацию. Хай живе вольна, самостийна Украина! Я, кскать, кончил.
Он подобострастно взглянул на немца и уселся, вытирая клетчатым платком испарину на затылке.
Криничане с сумрачным любопытством глядели на приезжих и молчали. То, что оккупанты привезли с собой махрового националиста, видимо болтавшегося все эти годы где-то в эмиграции, насторожило и встревожило всех. Не забыли старики, как во времена первой германской оккупации такие же вот охвостья из петлюровцев оказались самыми свирепыми и злобными палачами и карателями.
— Дозвольте вопрос? — крикнули из задних рядов.
Збандуто вытянул голову.
— Пан добродий сказал: «возвышать». Разъясните: как это? Как неделю назад возвысили пленных червоноармейцев над Днепром?
Збандуто дернул подбородком.
— Вопрос не по существу. И вообще хулиганам на сходке не место. Эти большевистские штучки бросьте.
Немец с трубкой наклонил ухо к переводчику и, заливаясь румянцем, слушал его торопливый шепот, потом что-то коротко сказал ему.
Переводчик не совсем учтиво отстранил Збандуто, поднял руку:
— Панове! Господин Крюгер приказал передать: с бандитами, и большевиками, а равно с теми, кто им сочувствует, будет поступлено так же, как с красноармейцами, которые не хотели сдаться. Господин Крюгер обещает, что будет наведен твердый порядок.
По толпе прошелся шепоток, потом снова установилась напряженная тишина.
Збандуто повел глазами по лицам близко стоявших стариков. Взгляд его был раздраженным и неприязненным. Но ссориться со сходкой резона не было.
— Будем полагать, — сказал он, изобразив улыбку на бритом лице, — что спрашивающий поймет свою ошибку… Вам надо избрать старосту для управления селом. Выбирайте кого хотите.
Подождав несколько минут и видя, что сход никого не называет, Збандуто благосклонно разрешил:
— Посоветуйтесь между собой, панове… Ничего… Власть выбирать — не в карты играть.
— А как с колхозом будет? — задали вопрос. — Распускается или остается?
— Германские власти разрешают. Если с вашей стороны препятствий нет, то и председателя прежнего можете оставить. Господина Девятко.
Дружные крики разорвали тишину:
— Желаем!
— Старого оставить!
— Справедливый человек…
Збандуто переглянулся с нацистами. Настроение его заметно улучшилось.
— Видите, панове, — сказал он, поправляя галстук, — германские власти с народом считаются. Вы полные хозяева.
Немец сделал нетерпеливое движение и буркнул что-то переводчику.
— Итак, панове, — спохватился Збандуто, — у нас еще много дел. Кого надумали в старосты?
— Желаем Остапа Григорьевича Рубанюка! — крикнул Тягнибеда.
— Его желаем!
— Рубанюка-а!
Збандуто поморщился. Он подозрительно посмотрел на дружно ревущую сходку. Губы его собрались в твердый комочек.
Переждав шум, он многозначительно спросил:
— А сыновья у него, знаете, где?
— Знаем!
— У всех там сыновья или браты.
— Все воюют.
Одинокий голос выкрикнул:
— Малынца в старосты! Он по-немецки знает…
— Этого следует. Придурковатый, правда, простоват.
— Прост, прост, а придавит хвост.
— А таких, сват, им и треба, — зло сказал кто-то из стариков.
Збандуто погрозил пальцем:
— Вы там, деды, лишнего не болтайте.
После недолгих споров сход избрал сельским старостой Остапа Григорьевича. В заместители ему определили почтаря Малынца.
Закрывая сход, Збандуто сказал:
— За обмолот хлеба принимайтесь немедля. Весь хлеб — ваш. Куда хотите девайте. Желаете — ешьте, а нет — на базар везите.
После сходки представитель района, вновь избранные староста и заместитель выпили и закусили у Тимчука. К вечеру «гости» уехали.
XII
Остап Григорьевич вернулся домой крепко подвыпивши. В хате слышны были только мерное дыхание Витьки на руках у матери, мягкие шлепки ладоней о сито — Катерина Федосеевна просеивала на лежанке муку.
Она раза два посмотрела через плечо на мужа и отвернулась.
Долго молчала и Александра Семеновна. Потом с трудно скрываемой враждебностью в голосе она проговорила:
— Как думаете, Остап Григорьевич, Ване и Петру приятно было бы знать, что отец у них фашистский староста?
— Они бы мне шкуру содрали. Одну и другую, — сказал Остап Григорьевич с таким удовольствием, что Катерина Федосеевна обернулась: в своем ли уме старый?
— Почему же вы не отказались? — запальчиво спросила Александра Семеновна.
— А потому не отказался, — шевеля бровями, ответил Остап Григорьевич, — что хочется мне походить в старостах.
Он поднял палец и прищелкнул языком.
— Поняла, Семеновна?
— Сдурел на старости, — сдерживая слезы, крикнула Катерина Федосеевна.
— Там как хотите обзывайте, — махнув рукой, сказал старик и стал укладываться спать.
Но уснуть ему не удалось. Вскоре прибежала Ганна.
— Где батько? — сердито спросила она у матери и по молчаливому кивку головы поняла, что отец в боковой комнатушке. Всегда почтительная, слова ни разу не сказавшая наперекор родителям, она на этот раз накинулась на Остапа Григорьевича ожесточенно и дерзко.
— И они еще вылеживаются! — негодующе воскликнула она. — Сраму на все село наделали, и байдуже!
— Тч-ш-шш! Чего кричишь?
От Остапа Григорьевича разило водкой, и Ганна разлютовалась еще больше.
— Совесть свою пропили, в старосты немецкие определились, и еще «чего кричишь!» Это ж… это…
Ганне хотелось сказать еще что-нибудь оскорбительное, но она не смогла и заплакала.
— Ну, чего, чего ревы задаешь?! Что я такого сделал? — защищался Остап Григорьевич. — Не по своей я воле. Как ил, глупая, не поймешь?
— Тут и понимать нечего! — сказала сквозь слезы Ганна. — Над вами насмешку состроили, за хвост немчуков никто держаться не хочет, а вы…
Страдая от того, что ей пришлось говорить отцу такие слова, Ганна закрыла лицо руками, пошатываясь, вышла на кухоньку.
Остапу Григорьевичу нестерпимо хотелось подняться, выйти к женщинам и рассказать всю правду. Но, вспомнив строжайший наказ Бутенко, он сердито натянул на голову кожушок, молчал.
Утром, хмурый после вчерашнего, он еще до завтрака ушел в сельраду. Побродил по пустым, пахнувшим жженым кирпичом комнатам, хозяйски закрыл окна и двери; подумав, ушел лугом к Днепру.
Ветер сердито гнал горбатые волны. Река бурлила, плескалась. Засинеет на миг гребень волны, вскипит мутной пеной и вновь вздымается яростно и тяжело. Борясь с ветром и уступая ему, над черной водой мелькали белые чайки.
Старик стоял в тяжелом раздумье. Немногие в селе знают или догадываются о том, что позорное звание старосты принял он на себя не по доброй воле и в интересах самих же криничан.
Остап Григорьевич с отвращением думал о почтаре, полицае Сычике, Збандуто. Он оказался в одной компании, с ними! С предателями!
По-осеннему недвижно висели на хвоинках сосен капли влаги, по-осеннему табунились птицы. И до того стало тяжело на душе у Остапа Григорьевича, что он понял: лишь в питомнике, среди своих друзей — деревьев, сможет найти он умиротворение.
Остап Григорьевич разыскал спрятанные в кустах весла, сел в челн и стал грести к бурлящей стремнине…
Спустя два дня из районной управы прислали несколько приказов и пачку плакатов.
Малынец охотно вызвался расклеить их по селу. К своим обязанностям заместителя старосты он относился ретиво, как и ко всему, что хоть в какой-то мере возвышало его над односельчанами.
Расклеивая пестрые, издалека бросающиеся в глаза листы бумаги, он подмигивал селянам:
— Это еще не все тут намалевано. Мануфактурой, обувкой, одежой нас завалят. Чего посмеиваетесь?! Думаете, брешу? К Богодаровке уже товарных поездов этих сколько пригнали!
Плакаты изображали улыбающегося крестьянина с лопатой в руках. Улыбался он, по мысли автора плаката, потому, что ему обещаны Германией в частную собственность земля, высокопородный немецкий скот и в рассрочку — сельскохозяйственный инвентарь.
Один из приказов гласил:
«Громадине! Скотину, которая у вас имеется, вы не имеете права ни уничтожать, ни продавать. Она — залог вашего благосостояния».
В «сельуправу» к Рубанюку наведывались старики. Они осторожно выпытывали:
— Это как же, Григорьевич? То бургомистр пел, что сами, мол, хозяева, а теперь про залог напоминают. Не вылезет нам этот залог боком, если кабанчика, к примеру, зарежешь?
— Ничего про ваших кабанчиков я не знаю, — опуская глаза, отвечал Остап Григорьевич, — есть они у вас или нету.
— Был, да чего-то такого съел — издох, — хитрили собеседники.
— Если есть, то рано или поздно доведется сдавать на армию. Защитникам нашим от советской власти.
Старики еще сидели немного для приличия. Потом степенно прощались, уже за дверью надевали шапки и спешили домой резать кабанчиков.
Сперва резали свиней, ягнят, потом взялись и за телков. Из кукурузы и жита гнали самогонку, собирались по хатам. Пили, чтобы хоть немного заглушить отчаяние, забыть о горькой своей судьбе.
Через неделю после избрания Остапа Григорьевича старостой из Богодаровки приехали в форме полицаев Алексей Костюк и Павло Сычик.
С Алексеем перед этим Збандуто имел личную беседу.
— Я мог бы на вас обижаться, молодой человек, — сказал он. — Помню ваше… э-э… рукоприкладство. Зря, зря. Но мы с вами одинаково пострадали от коммунистов. Вас выгнали из партии, а меня отстранили от должности… Обиды за прошлое не таю. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон. Но вы должны своей усердной работой оправдать доверие немецких властей. Вот-с. Нам за новую власть теперь крепко держаться следует.
— Будем держаться, — пообещал Алексей.
Из района он привез и вручил Остапу Григорьевичу предписание бургомистра изъять у крестьян семьдесят пять коров и в трехдневный срок отправить их в район, в распоряжение коменданта.
Остап Григорьевич долго вертел бумажку в руках.
— Написать легко, — сказал он, — а спробуй сунься по дворам.
— Сунемся! — уверенно произнес Алексей. — Это на што, пан староста?
Он похлопал рукой по кобуре пистолета, болтавшейся на ремешке. Потом огляделся кругом и скороговоркой тихо добавил:
— Дорого им обойдется мое полицайство!
— Тш-ш! Ты помалкивай.
— Одного боюсь, Остап Григорьевич, — понизив голос, признался Алексей, — дуже я горячий. Не вытерплю, влеплю этому Збандуто проклятому из пистолета.
— А ты держи себя в руках, — сердито сказал Остап Григорьевич. — Подойдет время — может, не одного Збандуто уберем. Это легче, чем народ свой каждый день потихоньку вызволять.
— Еще сдуру кто-нибудь из своих ахнет из-за угла — высказал резонное опасение Алексей.
— И так может быть, — согласился Остап Григорьевич. — Ну, да зараз не об этом голова у нас с тобой должна болеть…
В числе других письменное приказание о сдаче коровы было послано Федосье Лаврентьихе.
Получив бумажку, Федосья швырнула ее.
— Передай старосте, — сказала она посыльному, — нехай он ею подавится. Никуда корову не поведу.
Назавтра Алексей и Сычик направились к Федосье.
Семья полицая Сычика жила единолично. Отец Павла прикидывался чахоточным, на людях натужно кашлял. Но на богодаровском базаре изворотливее и прижимистее его никого не знали: торговал он рыбой, пирожками, требухой, а то и просто каким-нибудь рваньем.
Сам Пашка однажды был изобличен в продаже краденой гармошки. Хозяин гармошки его жестоко избил. После этого Пашка полгода болтался на Херсонской пристани. Потом, слышно было, отсидел год и семь месяцев в тюрьме.
В Чистую Криницу явился он на другой день после прихода оккупантов. До этого дезертировал с фронта, прятался в лесу.
— Нехай кто подурней служит, — беззастенчиво хвалился он. — Я себе дома житуху во какую обеспечу! — Он выразительно провел рукой по горлу и лихо сплюнул.
Поступив в полицию, Пашка Сычик с первого же дня «показал характер». Похлопывая длинным куском черной резины по голенищу, он внезапно появлялся там, где резали свинью или гнали самогонку, и тогда уже отвязаться от него без крупного магарыча было невозможно.
Побаивались его особенно потому, что мать его приходилась какой-то родственницей бургомистру. Пашка днем и ночью имел доступ к Збандуто.
К Лаврентьихе он пошел с Алексеем пораньше, чтобы она не успела угнать корову на выпас.
— Мне она бумажку не швырнет, — бахвалился Сычик, помахивая резиновой палкой.
Хозяйка была дома. Когда пришли полицаи, она, подоткнув подол, замешивала отруби для свиньи.
На кровати сонная девчонка лет четырех вертела из тропок куклу. В люльке, задрав розовые ножонки, сосал палец грудной младенец. Шестилетний мальчуган в вышитой рубашке, судя по всему, только что ревел; насупившись, он терзал пальцами пуговицу от шлейки, поддерживавшей штанишки.
— Сидайте, хлопцы, — гостеприимно и преувеличенно ласково предложила Федосья.
— Ты почему не в поле? — сдвинув брови, спросил Сычик.
— Детей не на кого оставить, — распрямляясь и вытирая руки, объяснила Федосья. — Раньше ж я их в ясли отдавала.
— Веди корову на базу.
— Нет, хлопцы, никуда я ее не поведу, — твердо сказала Федосья, — хоть казните. Чем я детей кормить буду?
— Не хлопцы, а паны добродии, — сердито поправил Сычик. — Веди сей же момент корову, бо я тебя туда загоню, где Макар телят не пас!
— Что ж это такое, Леша? — взмолилась Федосья. — Ты ж с моим Юхимом вместе работал.
— Надо вести. Новые власти требуют, — сказал Алексей и потрепал мальца по голове.
— Не поведу! Вам хорошо, вы дома. А как мой на фронте, так вы храбрость свою показываете.
Сычик замахнулся на нее палкой и, наливаясь кровью, заверещал:
— Молчи! Ты знаешь, с кем разговариваешь?
Он крутнулся на каблуках и направился к порогу.
— Пойдем, Лешка. Сами взналыгаем и поведем.
Федосья забежала наперед, хватая парней за рукава, тонко, до звона в ушах, заголосила:
— Не дам коровы! Убивайте! Тогда сирот возьмите!..
Сычик с силой оттолкнул ее, и Федосья, не удержавшись, упала, до крови ободрав локоть о кадушку. Старшие мальчик и девочка заревели, кинулись к матери.
Не оглядываясь, Сычик пошел к сараю. Корова оказалась под замком.
— Давай вон обух, отомкнем, — сплюнув, предложил Сычик.
— Ломать не годится, — решительно возразил Алексей. — Нагорит нам.
Сычик постоял, махнул рукой. Проходя мимо хаты, он заглянул в дверь и пригрозил:
— Ты мне еще попадешься!
Решительное сопротивление оказали при изъятии коров и в других дворах. Все же через двое суток положенное количество скота было собрано. Остапу Григорьевичу и Девятко пришлось сдать и своих телушек.
К вечеру третьего дня колхозный конюх Андрюшка Гичак и Алексей погнали мычащее стадо на Богодаровку.
XIII
В полдень Остап Григорьевич по срочному вызову бургомистра поехал в Богодаровку.
Збандуто был необычайно возбужден. Как только Рубанюк переступил порог его кабинета, он вскочил и поднял крик на старика:
— Где скот? Я знаю, где! Это разбой! Бандитизм! Вы ответите, господин Рубанюк!
Остап Григорьевич по-солдатски выпрямился и смотрел в налившиеся кровью глаза бургомистра.
Збандуто, побушевав, устало опустился в кресло. Он снял пенсне, протер его.
— Куда девались коровы?
— Скот вчерашний день погнали в Богодаровку, — сказал Остап Григорьевич. — Сколько предписывалось, столько и погнали.
— Знаю! — Збандуто снова заметался по комнате. — Угнали ваш скот… Полицейского связали, э-э… Гичака связали. Теперь мне отвечать за беспорядки.
Он схватился за стриженую голову, зашагал по комнате.
— Так вот, господин Рубанюк, — произнес он сдавленным голосом. — Гебитскомиссар вызвал карательный отряд. Это как, хорошо, по-вашему?
— Хорошего мало.
— В лесах орудуют красноармейцы. Полицейского вашего взяли в жандармерию.
— За что ж его, пан бургомистр?
— Ну, снять показания. Он сам избит. Но главное вот что: Крюгер приказал собрать по Чистой Кринице такое же количество скота. Кроме того, на ваше село наложено… э-э… пятьсот центнеров хлеба. Срок — трое суток… Что вы молчите?
— Я вас послухаю.
— Надо выполнять!
— Народ взбунтуется, товарищ… извиняюсь, по старой привычке… Народ, говорю, не захочет сдавать последнюю скотину… И хлеб, сами знаете, погнил, осыпался.
— В тюрьму хотите, господин Рубанюк?
— От тюрьмы да от сумы не зарекайся, как говорится, господин бургомистр.
— Молчать! Я не хочу из-за вас идти в тюрьму! — Збандуто стукнул кулаком по столу. — Семьдесят пять коров, пятьсот центнеров зерна! Все! Я сам к вам приеду… Ступайте!
Вернувшись в Чистую Криницу, Остап Григорьевич направился прямо в колхозное правление.
Девятко оказался там. Сидели здесь и Малынец, Тягнибеда, бригадиры. О происшествии со скотом уже было известно всему селу.
В ту минуту, когда Остап Григорьевич входил, Малынец, блестя запухшими глазами, разглагольствовал:
— Это еще что! Если оружие у них имеется, припасы, они и в село не побоятся прийти. Без гарнизону нам нельзя. Гарнизон стребовать надо.
«Э, балбес!» — с досадой подумал Остап Григорьевич и, не здороваясь, от порога сказал:
— Требовать не надо. Пан бургомистр сам пообещал карателей прислать.
Он коротко передал содержание своего разговора с Збандуто. И опять Малынец, поблескивая нетрезвыми глазами, вмешался:
— И коров и хлеб надо сдать как наискорей. А то они щепки от села не оставят…
— Голова ты садовая, хоть и помощник старосты, — перебил Девятко, поглядывая на важно надутые, в малиновых жилках, щеки почтаря. — Где ты хлеб возьмешь, когда он весь на корню погиб? Откуда у нас коров столько, чтоб каждые три дня гнать?
— Збандуто приедет, он найдет, — обидчиво поджав губы, сказал Малынец.
— Этот из-под земли выроет, — вставил слово Тягнибеда и, обернувшись к Девятко, принял сторону Малынца: — Остапа Григорьевича подводить под петлю не годится. Сами его выбирали. А не выполним — его первого на цугундер. Надо, какие снопы, валки погнили, перемолотить. И косить есть что.
— Много не насбираем, — не совсем решительно откликнулся Девятко, раздумывая над словами Тягнибеды.
Посовещались и решили все же выгнать людей в степь, на уборку и обмолот.
Тягнибеда еще раз повстречался с Рубанюком около школы. Озираясь по сторонам, он сказал:
— Народ, Григорьевич, дуже волнуется: кто скотину мог перехватить? Открыто не высказываются, а каждый про себя думает.
— Там следствие ведут.
— А на вашу думку?
— Сам с толку сбился. Может статься, что и червоноармейцы в лесах бедуют. Леса-то, сам знаешь, какие, — войско спрячется.
Тягнибеда посмотрел на безучастное лицо Рубанюка недоверчиво, но выпытывать больше ничего не стал.
Бургомистр приехал на следующий день. Приехал не один, а в сопровождении целой ватаги полицаев и солдат. И, как и в первый раз, с ним заявились Крюгер и переводчик.
…В бригаде Горбаня, ушедшего на фронт, верховодила его жена, белобрысая Варвара. Повязавшись по-цыгански — уткнув концы платка около щек, — она проворно захватывала левой пригоршней пук желтой перестоявшей ржи, правой ловко подводила серп: чш-ш-жик! — и отбрасывала стебли в сторону.
В одном ряду с Варварой, приноравливаясь к незнакомому делу (серпами в колхозе давно уже не жали), шло еще около десятка молодух. Немного поодаль деды косили пшеницу.
Тягнибеда, держа в поводу кобыленку, бродил по жнивью, разглядывал хрупкие, осыпающиеся колосья и сумрачно, прикидывал в уме. Не одна неделя напряженной работы минет, пока удастся собрать зерно, требуемое оккупантами.
День был свежий, ясный. Дальний лес и два кургана перед ним, освещенные скупым, негреющим солнцем, вырисовывались четко. Осень. По ночам небо густо усыпали яркие, крупные звезды, безостановочно меняющие свой холодный — то красный, то синий, то зеленый — свет. На рассвете выпадали первые заморозки. А еще совсем недавно земля парила, в теплом воздухе лениво плыла паутина — стояло «бабье лето». Теперь матово-белые нити паутины легли на поля, зацепились за потемневшие кусты терна, придорожного донника, высохшей полыни.
Полевод намеревался поехать на другой участок, но вдалеке из-за кургана показались две брички.
На задней — Тягнибеда заметил это сразу — тесной кучкой сидели солдаты; на первой покачивались двое, оба в шляпах. Сбоку трясся на подседланном маштачке Малынец.
Бричка остановилась на дороге. Двое, те, что были в шляпах, направились следом за Малынцом к работавшим. Крюгер остановился около Тягнибеды, посасывая свой погасший чубук, и, глядя не на полевода, а на женщин, спросил:
— Ви есть козяин?
— Я?
— Да, ви.
— Полевод.
Переводчик перевел ответ. Крюгер отнял трубку от полных, розово-бледных губ и что-то брюзгливо сказал ему.
— Господин Крюгер спрашивает: почему медленно убираете?
Тягнибеда пожал плечами:
— Серпами разве скоро уберешь?
Крюгер выслушал ответ, исподлобья взглянул на Тягнибеду. Порывшись в словарике, он громко, чтобы слышали все, сказал:
— Сволошь! Работать быстро! Шнеллер!
Он отозвал в сторону Малынца, долго ему внушал что-то, размахивая чубуком и тараща на него глаза. Потом сердито пошел к бричке, и ватага поехала на сапуновские поля.
Тягнибеда, козырьком приставив к глазам руку, проследил, пока за поворотом исчезли каски солдат, поблескивавшие в холодных осенних лучах солнца, и пошел к дедам.
— Сидайте, дядьки, перекурим, — сказал он, опускаясь на сноп, — потому что добра все равно не будет.
Старики охотно подсели, полезли в карманы за кисетами. Побросали работу и бабы.
— Слыхали доброе слово? — кивнул головой в сторону уехавших Тягнибеда. — Отдай кур, масло, яйки, та еще мало.
— Одним словом, произвели в хозяевов, — уныло подытожил гундосый дед Кабанец.
— Неужели, дядько Митрофан, управы на них не будет? — подала голос Варвара.
Тягнибеда огляделся, вскинул брови.
— Управы? Если Россия не поддастся, выдержит, то будет управа. А думка такая, что вроде Россия не должна поддаться. Ее еще никто не мог одолеть, нашу радянську Россию.
Тем временем Збандуто сидел за столом старосты и самолично составлял список на изъятие коров. Рубанюк стоял тут же, посасывая самокрутку. Он настойчиво отводил один двор за другим.
— Одарка Черненко, — строго шевеля усами, называл бургомистр.
— Прошлый раз взяли телку. Шестеро малых детей…
— Митрофан Тягнибеда. Это полевод?
— Он. У него и всего добра, что коровенка. К тому же больные и матерь и отец. Молоком только и поддерживаются.
— Федосья Лаврентьева.
— У этой никак нельзя. Вдова, трое малышей.
Сычик, стоявший у окна, за спиной бургомистра, сипло проговорил:
— У Федоски обязательно забрать надо. Что вы за нее заступаетесь, пан староста? С чего она вдова? Муж у красных. Сама нахвалилась, что придут красные — и бургомистра и старосту своими руками задушит. Стерва.
Збандуто отшвырнул список.
— Не у кого брать?! К черту ваши советы, господин Рубанюк! Одна шайка! Сдать скот, иначе самого упеку в тюрьму!.. Что? Молчать!
Он выскочил из-за стола, ногой отшвырнул стул и повернулся к Сычику:
— Где эта баба? Веди.
Лаврентьиха, увидев в окно, какие гости направляются к ее двору, обомлела. Она заметалась по хате, выхватила из люльки спавшего ребенка.
Збандуто ногой открыл дверь. Тупо глядя поверх женщины, он спросил:
— Почему не отвела корову на базу?
— У меня дети маленькие, пан начальник, — показала рукой Федосья.
Збандуто ударом ноги сшиб ее на пол. На кровати испуганно заверещали дети. Збандуто выхватил из кармана пистолет и наставил на ребятишек:
— Цыц! Постреляю! Вы-ыродки!
Федосья, плача, поднялась, прижала к себе ребятишек.
— Я тебе покажу! — завизжал на нее Збандуто. — Хуже еще будет. Я научу вас дисциплине! Быдло!
Федосья, увидев в окно, как Сычик провел мимо хаты, к воротам, ее корову, рванулась было к двери и, обессилев, упала у порога. Збандуто переступил через нее и поспешил следом за полицаем.
Расправа над Лаврентьихой подсказала криничанам, что надо делать. В некоторых дворах коров не оказалось: хозяева предусмотрительно увели их куда-то. В других хатах двери были на замке.
Злость свою Збандуто сорвал на Остапе Григорьевиче: обругал его за то, что в присутственных местах не оказалось портретов Гитлера, исчезли почти все плакаты с улыбавшимся крестьянином.
Еще до наступления сумерек бургомистр, Крюгер и переводчик уехали.
Остап Григорьевич пошел в колхозное правление. На полпути, около горбаневского подворья, он увидел Ганну. Она стояла с Варвариной свекровью, потом, запахнув платок, пошла по улице.
— Как живешь, дочко? — окликнул ее Остап Григорьевич. — Чего не заходишь?
Ганна остановилась.
— Особенных делов нету, — со сдержанной холодностью ответила Ганна.
— Какие дела нужны, чтобы зайти батьков проведать?
— Эх, тато! — Подбородок Ганны дрогнул.
— Ты мне вот что скажи, — дотрагиваясь пальцами до ее плеча, сказал Остап Григорьевич, — буряки твои… Как думаете быть с ними?
— Нехай они к бесам погниют! — коротко ответила Ганна. — Что с ними еще делать?
— Жалко трудов. Знамя припрятала?
Ганна быстро посмотрела на отца. В ее темных глазах он прочитал такую тоску, что ему захотелось обнять ее, прижать к себе, как маленькую. А Ганна уже отвела взгляд на проезжавшего мимо деда Довбню и тихо проговорила:
— Ну, я побегу, тато. Поклон матери и всем передавайте. Она укутала лицо и, осторожно ступая, пошла своей дорогой.
Остап Григорьевич понял, что дочь на него обижается. «Старостинское звание мое не по нутру всем им, — думал он. — А того не поймут, глупые, что на службу к этим фашистским бандюгам старый Рубанюк никогда не пойдет. Потом поймут, а теперь… Нет, теперь нельзя и жене открываться».
Катерина Федосеевна встретила мужа сердито. Подавая на стол, она с сердцем бросила ложку, положила ненарезанный хлеб. Перехватив взгляд Остапа Григорьевича, срывающимся голосом крикнула:
— Заберу детей и пойду к людям! Живи сам.
— Сдурела?
— По селу срамно ходить, — заплакала Катерина Федосеевна. — Детвора на улице — и та старостихой обзывает. Ты свою шкуру спасаешь, а мне в очи шпыняют.
— А и дурная ты, Катря, — резко отодвинув миску, сказал Остап Григорьевич.
— Катерина Федосеевна права, — вмешалась Александра Семеновна. — Мы вот вдвоем были у Федосьи, — продолжала невестка. — Совсем больная лежит. Детишки в себя не могут прийти. Пошли ей помочь, а она с нами разговаривать не пожелала. Приятно?
Василинка громко всхлипнула. Схватив косынку, она побежала из хаты.
Остап Григорьевич встал из-за стола. Отдуваясь, как после бани, пошел на огород курить.
Спал он в эту ночь в кухне один. Катерина Федосеевна и Василинка забрали постели и ушли на другую половину. С ними увязался и Сашко́.
Остап Григорьевич долго ворочался, вздыхал. Ему очень хотелось курить, но кисет был пуст. Ключи от коморы, где хранился табак, находились у жены. Не будить же всех из-за этого!
Остап Григорьевич вдруг озлился. Он вспомнил недоверчивый взгляд Ганны, когда спросил о знамени, злые слезы жены, плач Василинки.
Жена даже не спросила, зачем приезжал бургомистр, а Остапу Григорьевичу хотелось бы ей рассказать, как тяжело выслушивать унизительные крики, угрозы этой продажной твари.
По спавшему селу недружно голосили первые петухи, ветер шелестел в саду листьями. И оттого, что рядом никого из своих не было, старик особенно остро почувствовал, что приближается осень, тревожная, тоскливая.
Слух его уловил вдруг шаги за хатой. Они раздавались все ближе, кто-то прильнул к стеклу, вглядываясь, и, наконец, шхонько постучал когтем.
Остап Григорьевич слез с кровати, подошел к окну:
— Кто там?
Человек за окном не ответил. То, как он терпеливо стоял, прижавшись к стеклу лицом, и то, что стучал он не со двора, а из сада, подсказало Остапу Григорьевичу, что спрашивать больше нельзя.
Он быстро оделся, накинул на плечи пиджак, вышел на крыльцо, затем завернул за угол хаты. Незнакомый человек подождал, пока Остап Григорьевич подошел близко, и вполголоса произнес:
— Ну, староста, доброго здоровья!
Остап Григорьевич присмотрелся, разглядел бороду и чуть не ахнул:
— Товарищ Бутенко! Игнат Семенович!
— Я не Игнат Семенович, — с усмешкой откликнулся Бутенко. — Понял, господин Рубанюк? Что ж… Пойдем в сад, потолкуем.