7
После горячей бани и сытного обеда партизаны занялись кто чем. Камлюк, Мартынов и Гарнак, завербовав старика Малявку, сели играть в домино и скоро так увлеклись, что от ударов косточками по столу, от хохота и выкриков, казалось, звенели стекла в окнах. Струшня заблаговременно постарался уйти от этого искушения и отдался своему излюбленному занятию — фотографии. Его фотолюбительский пыл разгорелся с необычайной силой еще с самого утра, с той минуты, как он, войдя в хату Малявки, увидел на этажерке фотопринадлежности, химикалии и пачки бумаги, а главное — замечательный увеличитель фабричного производства, именно то, чего так не хватало в лесной лаборатории Струшни. Все это богатство принадлежало Всеславу. Юноша перед войной работал монтером на Калиновской электростанции и увлекался искусством и литературой. Его фотоэтюды и коротенькие рассказы Струшня не раз встречал на страницах районной газеты «Новая Калиновщина». Струшню интересовал Всеслав, но в данный момент его больше всего занимало то, что у юноши такое богатое фотохозяйство.
— Какой же ты кулак, приятель! Даже увеличитель отличный есть, а ведь я без него пропадаю. Надо к тебе присвататься, — показывая на этажерку, сказал Струшня Всеславу и в шутку добавил: — Без этого приданого и в партизаны не возьмем.
— А если я сверх того еще кое-что захвачу с собой? — улыбнулся Всеслав.
За несколько месяцев партизанской жизни Струшня сделал немало новых снимков, переснял целый ряд старых фотографий, которые по разным причинам попортились, Такие карточки нашлись и у него самого, и у Камлюка, и у Новикова, и еще кое у кого. У нёго было заснято несколько фотопленок, причем большинство из них он уже проявил в своей лесной лаборатории, только не мог отпечатать из-за отсутствия увеличителя. И вот вдруг попался увеличитель…
— Идем, Иван Пудович, поглядишь, как мы со Всеславом будем колдовать в боковушке, — предложил Струшня Новикову.
— С большим интересом посмотрю, — согласился Новиков, отходя от стола, где играли в домино. — Только прошу мой заказ выполнить первым, ведь мне надо скоро идти делать доклад.
— Учтем, не задержим долго. Несколько минут — и у тебя будет карточка твоей милой.
Фотолаборатория Всеслава помещалась в чуланчике. В ней были узенькие двери и маленькое с выдвижными светофильтрами оконце, выходившее во двор. Лаборатория была оборудована просто, но довольно удобно. В ней стояли два столика: один — для увеличителя, маленький, другой — для всего остального лабораторного хозяйства, просторный. У этого, как его называл Всеслав, рабочего стола была высокая спинка, на которой с одной стороны размещались полочки и двойной фонарь, а с другой — правой — цинковый бак для воды с плоским краником. Место под крышкой стола тоже не пустовало: тут были друг под другом два ящичка, три полочки, а внизу, под баком, — вмонтированная в стол раковина и жестяное ведро под ней. Все было размещено компактно и удобно. Интересной новинкой в лабораторном оборудовании были аккумуляторы с автомашин и присоединенные к ним лампочки от автомобильных фар. Аккумуляторы давали свет и для увеличителя и на рабочий стол.
— Да ведь у тебя же здесь, приятель, образцовая лаборатория! — удивился Струшня, когда вошел в подготовленный Всеславом к работе чуланчик. — Ишь ты, даже электрическое освещение есть. Ты где ж это машины раскулачил?
— В нивском лесу. Там раньше много валялось побитой немецкой техники. Я принес шесть аккумуляторов.
— Здорово! Это настоящее сокровище. Все надо будет забрать с собой в наш лесной лагерь. Два аккумулятора оставим себе для фотографических упражнений, а остальные четыре отдадим Давиду Гусаревичу в редакцию.
— Правильно, четыре аккумулятора — редактору для радиоприемника, — поддержал Новиков, разглядывая лабораторию, тускло освещенную красным фонариком. — Давид Моисеевич, когда узнает, прямо запляшет от радости. Сколько сводок Совинформбюро он примет!
Новиков начал было рассказывать, как Гусаревич недавно еще, отправляясь из Выгаров в лагерь, горевал, что у него мало батарей для радиоприемника, но вдруг умолк, заметив, что его почти не слушают. Струшня и Всеслав, увлекшись любимым делом, стали безразличны ко всему окружающему. Склонившись над столом, Струшня вставил пленку в кассету увеличителя, отыскал нужный кадр и отрегулировал резкость.
— Внимание, начинаем печатать, — сделав пробу, объявил Струшня и с некоторой торжественностью вынул листок фотобумаги из пачки, вложил его в рамку и прижал стеклом. — Раз, два, три…
Новиков молча стоял и с интересом следил за ловкими движениями Струшни. Интерес этот возрос, когда он увидел, как на листочке фотографической бумаги, погруженном в ванночку с проявителем, начали вырисовываться знакомые контуры одной из его карточек.
— Твои родители, — сказал Струшня, покачивая листок в растворе. Он вдруг оставил свое занятие, выпрямился и, взглянув на Новикова, удивленно спросил: — А почему это у твоего отца такое необыкновенное имя — Пуд?
Новиков улыбнулся было, но затем, как бы спохватившись, стал серьезен, даже суров.
— Так поп записал в метрическую книгу, отомстил… Рассказывали мне, что этот поп одолжил моему деду весной тридцать фунтов муки, а осенью, при расчете, потребовал целый пуд. Дед не согласился и, говорят, отдал только тридцать пять фунтов. Поп разозлился и позднее, когда крестил моего отца, назвал его Пудом.
— Ишь, самодур! — возмущенно проговорил Струшня, снова взявшись за ванночку с раствором. — Хотел, чтоб не только твой дед, но и отец твой и дети его всегда помнили его, чтоб понимали, что бедняк от каждого зависит.
— Да-а, родители мои вдосталь хлебнули бедняцкого житья, — задумчиво произнес Новиков, глядя на фотографию, на которой рядышком сидели его отец и мать. — И нам, детям, довелось еще отведать его, правда недолго, на наше счастье, все пошло по-иному.
В памяти вдруг возникли картины минувшего. Припомнились дорогие сердцу приволжские просторы, родная деревня с ее широкими полями и лугами, отцовская изба, откуда виден был и дремучий лес, темной стеной тянувшийся вдали, и могучая, манящая своей ширью река.
Отец его смолоду испытал много горя. В поисках куска хлеба для себя и своей семьи он брался за любую работу: был и батраком, и лесорубом, и плотогоном, и рудокопом, и кочегаром на пароходе, отведал солдатского хлеба в окопах империалистической войны. Правда, эти тяжкие годы многому его научили, особенно годы фронта. Отец не раз с чувством гордости рассказывал потом, когда вернулся домой, как он работал в революционных солдатских комитетах, как стал коммунистом и как, служа в Минске, участвовал в завоевании советской власти в Белоруссии.
В родной деревне он, вернувшись с гражданской войны, стал энергичным строителем новой жизни. Враги упорствовали, не хотели мирно сдавать своих позиций. Они из-за угла стреляли в активистов, бросали в их дома гранаты, нападали с топорами и ножами… От кулацкой пули погиб и Пуд Новиков.
После смерти отца Иван, хоть и был еще мал, должен был стать в семье главным помощником матери, должен был зарабатывать хлеб. Он стал деревенским пастушком, а затем — батраком в кулацком хозяйстве: Коллективизация избавила его от батрачества. В колхозе их семья зажила в достатке. Спокойный за своих близких, Иван горячо потянулся к учебе. Он закончил сельскую школу, в которой начал учиться еще при отце, политпросветтехникум. После окончания техникума ушел в армию.
— Ты что, Иван Пудович, притих? — заметив задумчивость Новикова, спросил Струшня. Он вынул снимок из ванночки и стал любоваться им. — А ничего получилось. Чисто, отчетливо. Особенно лицо отца, — Струшня всмотрелся в карточку и, заметив на лице Пуда Новикова шрам, спросил: — Ранен был, что ли?
— Ранен. Во время уличных боев в Могилеве, когда громил царскую ставку.
— Вот оно что! — удивился Струшня и задумчиво продолжал: — Любопытно получается: отец помогал нам, белорусам, устанавливать советскую власть в республике, а сын его сейчас помогает защищать эту власть. Пример замечательный, стоит того, чтобы ты привел его сегодня в своем докладе.
Струшня передал карточку Всеславу, чтобы тот промыл ее в воде и положил сушить, а сам, вытерев руки, принялся печатать следующий кадр пленки.
Новый снимок тоже немало взволновал Новикова. Когда с отпечатка из-под руки Струшни глянули на него большие, задорно-веселые глаза, когда увидел он ласковую улыбку на белом девичьем личике и пышную охапку кудрявых волос, падающих из-под берета на гимнастерку, он почувствовал, как сердцу его становится тесно и жарко в груди. «Галина, милая Галина!» — чуть не крикнул он от радости.
Он познакомился с ней два года назад, когда она, молодой врач, приехала в медсанбат дивизии. Они сразу и крепко полюбили друг друга и жили бы уже сейчас вместе, если бы не война. Случилось так, что она поехала в Хабаровск, чтобы забрать к себе в Брест старушку мать, но в эти дни как раз и началась война. Они разлучились. И когда опять встретятся, когда? Через партизанских связных, которых Камлюк на днях послал с заданием в Москву, он передал письмо на имя Галининой матери в Хабаровск — пускай знают там, что он жив и здоров. А вот как ему узнать о Галине?
— Полюбуйся, Иван Пудович, какой хороший снимок, — промолвил Струшня, бережно вынимая из ванночки отпечаток. — Славная у тебя знакомка!
Новиков ничего не сказал, только улыбнулся в ответ… Снимок… Знакомка… «Эх Пилип Гордеевич, — мысленно обратился он к Струшне, — не следует скупиться на ласковое слово, ведь и сам ты был когда-то молод и влюблен. Надо бы сказать: не хороший снимок, а ясное ласковое солнышко, не знакомка, а дружок, любимая…»
Струшня отдал Всеславу для промывки карточку Галины и взялся за новую.
Снимки стали появляться из-под его рук один за другим. Новикову знакомы были объекты почти всех этих снимков, поэтому он не проявлял к ним особого интереса, а вот Всеслав хотел все увидеть как можно скорее. Новикова даже смех разбирал, когда он смотрел, как Всеслав при проявлении каждой новой карточки с любопытством заглядывал под руку Струшни или тянулся на цыпочках, чтобы лучше разглядеть снимок. Заметив это, Струшня старался во время работы поменьше загораживать собою ванночку с карточками и стал давать пояснения чуть ли не к каждому снимку.
— Командир отряда Максим Гарнак и начальник штаба Семен Столяренко за разработкой очередной боевой операции.
Всеслав видел худощавого и узколицего Гарнака, который, разложив на широком пне свой планшет, сгорбившись, толстым карандашом что-то выводил на бумаге. Рядом на корточках пристроился Столяренко. Своими узкими, как две щелки, глазами он внимательно смотрел на карту. Его лысина, маленький приплюснутый нос, полные щеки освещены были солнцем и лоснились.
Разговаривая, перекидываясь шутками, Всеслав и Струшня печатали один кадр пленки за другим. Было уже изготовлено больше десятка разных снимков, когда к ним в боковушку постучался связной и сообщил Новикову:
— Товарищ комиссар, все в сборе, можно начинать собрание.
— Иди, Иван Пудович, — сказал Струшня и, подумав, перевел взгляд на Малявку. — И ты, Всеслав, можешь идти.
— А здесь моя помощь больше не нужна?
— Спасибо. Иди. Я сейчас кончаю и тоже приду.
Оставшись один, Струшня занялся своими личными карточками. Во время одной из переправ через Сож они подмокли, и потому их пришлось переснять.
Тут были карточки разных лет.
На одних, еще дореволюционных, Струшня выступал юношей: то он сидел со своим отцом, опытным слесарем, кузнецом, шорником, плотником — мастером на все руки, то он стоял в группе товарищей, молодых рабочих небольшого частного лесопильного завода в Ка линовке. А вот он — красногвардеец, защитник социалистического Петрограда. Из послеоктябрьских времен были только две карточки. На одной из них Струшня запечатлен в глубоком кресле, в его руке какая-то толстая книга — снимок двадцать пятого года, Струшня тогда учился в Могилевской совпартшколе. Другой снимок был сделан и подарен когда-то одним минским фотокорреспондентом. Окруженный стариками и молодежью, Струшня сидел за столом и что-то рассказывал: это было во время выборов в Верховный Совет БССР, когда он, избранник народа, встречался со своими избирателями.
Струшня с удовольствием печатал свои старые фотографии. Они будили дорогие воспоминания, порождали чувство гордости за честно прожитые годы. У него было хорошее, веселое настроение. Но вдруг, когда на бумагу легли контуры нового снимка, он нахмурился и посуровел. Вспомнился жаркий июльский день, страшный день войны, когда фашистские бомбардировщики беспрерывно налетали на Калиновку. Во время налета Струшня находился у себя на работе, в райисполкоме. После бомбежки, которую он переждал в блиндаже, ему позвонила соседка по квартире и не своим голосом прокричала что-то невнятное о его жене. Он побежал домой и, перешагнув порог калитки, отшатнулся: возле побитого осколками крыльца неподвижно лежала его жена. На лице ее, бескровном и почерневшем, застыло страдальческое, скорбное выражение. Выражение это, запечатленное позднее, когда покойница лежала уже в гробу, навсегда осталось в памяти Струшни и каждый раз заново отзывалось в душе острой болью.
Некоторое время он, бросив работу, молча стоял и печально вглядывался в лицо покойницы. Снова, как и сотни раз до того, приходило на ум одно и то же: нет больше верного друга, об руку с которым с самой молодости, больше тридцати лет шел по жизненному пути.
Он успокоился немного, только когда начал печатать карточки своих детей: дочери — инженера-геолога и сына — лейтенанта-летчика, которые были сейчас где-то на Большой земле; он известил детей через партизанских связных о гибели матери, и они тоже, вероятно, тяжело переживают сейчас это горе.
Скоро Струшня закончил работу и, прибрав на столиках, вышел из боковушки, намереваясь пойти послушать доклад Новикова. Но было уже поздно.
— Возвращайся, Пилип, — встретив его на улице, сказал Камлюк. — Доклад окончен, и нам пора собираться в путь.
Камлюк взял его под руку и повел обратно в хату Антона Малявки.