ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Много ли, мало лет надо иметь матросу? Але Алферовой уже исполнилось двадцать шесть.
Невысокая, быстрая в движениях, она принадлежала к тому типу женщин, которых хоть и не числят в красавицах, но отличают сразу и помнят долго. Глядя на Алю, невольно думалось, что она ловчее выглядит в брюках, чем в юбке. И она сама так считала, потому и брюк, свитеров у нее было больше, чем платьев. Но это не мешало взгляду ее, брошенному как бы вдаль, постоянно напоминать, что она женщина, да еще из тех, на кого не грех обернуться при встрече. И, быть может, не один моряк на «Гюго» напомнил бы об этом Але, если бы не догадывался, не чувствовал, что в ответ на его слова ее резко прочерченные губы скривятся в обидной усмешке. Казалось, Алю до такой степени обуревает одна-единственная страсть, что все остальное проходит стороной либо воспринимается как нечто косвенное, необязательное.
И страстью этой было море.
Просто не верилось, что когда-то в жизни Али был химфак, к тому же избранный сознательно, с любовью к пробиркам и колбам, и был Ленинград, где она выросла, не задумываясь о том, что город стоит у моря, были одинокие прогулки по набережным. Одинокие — Аля как-то не умела заводить себе ни подруг, ни друзей, жила особняком. Это не нравилось в семье, даже несколько пугало родных, кроме, может, отца, инженера, вечно пропадавшего на своем заводе.
Мать ахнула от удивления, заметив однажды в окно, как Аля выскочила из дома, перебежала Литейный, как подошла к рослому парню, стоявшему возле кондитерской, и как они пошли рядом по тротуару. Парень был еще и широк в плечах, Аля рядом с ним выглядела точно мальчишка-подросток.
Они познакомились в Кавголове, в лыжном царстве, куда Аля ездила порой по выходным. Тогда там собралось полным-полно народу. Зрители черной массой затопили склон горы, на которой слаломисты, разыгрывая первенство, по очереди проскакивали через вереницу флажков на высоких древках. Аля тоже смотрела, завидуя ловкости спортсменов, попробовала в сторонке, как они, делать крутые повороты и тормозить, а потом покатила вниз, к дороге, где под старыми вербами стоял небольшой ресторанчик.
Стакан с чаем обжигал. Аля еле донесла его в угол, отыскав за грязноватым, покрытым клеенкой столом свободное место. Там сидел всего один человек в пальто, без шапки, и воротник у него был даже здесь, в дымном тепле, поднят.
— Я вас видел, — сказал он негромко. — На горе. Со временем сможете тоже соревноваться. Кстати, кто победил?
— Слушайте, — сказала Аля, не отвечая на вопрос, — а почему у вас воротник поднят? — Она немного замерзла, в тесном зальчике стало хорошо, и пить чай, разговаривать было приятно. — Вы простудились?
— Гланды, — сказал сосед и потрогал себя за шею. — Проклятые гланды с детства не дают покоя.
— Детские болезни с возрастом проходят.
— Но вместе с ними проходит и детская непосредственность. Впрочем, вряд ли она мне свойственна... А вот вы так мило поинтересовались моим здоровьем, едва мы заговорили, — в сущности, совсем незнакомые люди...
— Разве это звучало по-детски?
— Представьте, да. И мне понравилось.
— Вы что, работаете в школе? Учитель?
— Да нет. Филолог, занимаюсь в аспирантуре. Но, в общем, дело идет к тому, чтобы учить. Не детей, студентов.
— У нас на курсе тоже есть мечтающие преподавать. А я ни за что. Хочу на производство.
— Ну насчет того, чтобы мечтать, про меня было бы слишком сильно сказано... А где это, вы сказали, «у нас»?
— В химико-технологическом.
— Вы не похожи на химичку. Неужели интересно?
— Представьте, мне нравится запах хлора.
— Брр! — засмеялся сосед. — Так-таки и нравится?
Он вместе с Алей поехал в город и у вокзала, на остановке, вдруг потускнев, объявил, что, кажется, действительно заболел. Але он нравился другой — веселый, и, чтобы вернуть разговору прежний, шутливый тон, она спросила:
— Как же я теперь узнаю, что вы не умерли?
— Вот, — сказал он и сунул ей что-то в руку.
Трамвайный вагон кидало, кренило на рельсах, и людей было много, но Аля все же развернула бумажку, прочла:
«Борис Сомборский. 3-18-22».
Две недели носила записку в портфеле. Вынимала то на лекции, то в лаборатории, то дома на кухне, когда рядом никого не было. Так и этак рассматривала записку, словно в ней должен был открыться какой-то еще добавочный смысл. «Что ему нужно? — спрашивала она себя. — Чтобы я позвонила?» В конце концов решила записку порвать и выкинуть из головы парня с поднятым воротником. И в тот же день зашла на почту, завертела диск.
— Это вы? — весело послышалось в трубке. — А я уж подумал, что вы-то как раз и умерли.
Оказалось, что он живет на Садовой, недалеко от Невского. Дом был похож на тот, в котором с детства жила Аля, — петербургский дом с широкой мраморной лестницей, с цветными витражами на окнах полутемных площадок. Только дверь квартиры другая — не было на ней привычных почтовых ящиков с наклеенными заголовками газет, одна медная дощечка: «Профессор К. С. Сомборский», начищенная, сверкающая.
Борис осторожно подтолкнул Алю, и она, робея, прошла вперед.
Комната, в которую они потом попали, просторная, с большим окном, выходящим в сумеречный двор, наводила на мысль о чрезвычайно умной и спокойной жизни. У двери низко распластался диван, дальше стоял стол, заваленный книгами, а над ним во всю стену тянулась полка, уставленная какими-то красивыми вещами, из которых самой понятной была модель парусника. Всю другую стену комнаты занимали книжные шкафы.
— А вам не влетит, что вы привели меня сюда? — оглядываясь по сторонам, спросила Аля.
— Мне бы скорей влетело, если бы я вздумал гулять с вами по улицам.
— Гланды? — спросила она и удивилась, как заботливо прозвучал ее голос.
— Гланды, — вздохнул Борис. — Отец, врач, предложил альтернативу: или операция, или беречься. Но операции я боюсь.
— А что мы будем сейчас делать? — спросила Аля, стараясь переменить разговор.
— Во всяком случае, не целоваться, — сказал Борис и рассмеялся. — Наверное, будем вести разговор, знаете, такой, когда неизвестно, о чем следующая фраза. Я люблю так. Или молчать. Тоже занятие.
— Давайте лучше молчать. — Она отошла к двери и стала рассматривать книги в шкафах.
Полка за полкой — тисненые переплеты классиков. Их чинные вереницы сменяли разношерстные ряды современных, и снова классики, только нерусские. А потом вдруг целое собрание литературы, нужной только профессиональному моряку. «Мореходная астрономия», прочла она, «Теория магнитного компаса», «Вождение парусных судов»...
— А это? Зачем вам? — Она провела рукой по стеклу, за которым стояла «Мореходная астрономия». — Вы же филолог.
— А-а... Для души. Вы ведь тоже, наверное, не все время в таблицу Менделеева смотрите.
— Я понимаю. Но это как-то очень... Очень подробно.
— Уж браться за дело, так как следует! Человек, Алечка, приходит в этот мир лишь затем, чтобы постичь его. Даже, как правило, без особой выгоды для себя. Подумайте, какой вам прок знать, ну... где находится Сан-Франциско? А ведь вы знаете, хотя, я уверен, никогда там не побываете. Но вообще-то у меня есть куда приложить морскую премудрость. — Он подошел к полке и легонько, словно поглаживая, провел рукой по корпусу парусника. — Вот он, мой «Кит». Крейсерская яхта. Постройки 1923 года, водоизмещение четыре тонны, порт приписки — Ленинград.
— У вас есть собственная яхта?
— Не-ет. — Борис рассмеялся. — Хозяин — яхт-клуб профсоюзов. А я просто на ней капитаном.
Он достал альбом в бархатном переплете, и перед глазами Алевтины замелькали фотографии: тот же парусник, что стоял на полке, уменьшенный, наверное, в сто раз, несся, накренясь, по морской глади, стоял у причала и снова, откинув высокий парус, шел навстречу солнцу, а оно низко катилось над водой, и от него тянулась сверкающая дорожка.
— Хорош? У-у, «Кит» — это вещь! — Борис с удовольствием перелистывал альбом. — А вот мы всей командой. Видите, я, а это ребята наши яхт-клубовские...
— А как же гланды? — тихо спросила Аля.
— Ха! — сказал Борис. — Как только весной мы спускаем судно на воду, горло почему-то перестает болеть.
Ей хотелось листать альбом дальше, но Борис положил на страницу свою большую, сильную руку. Аля вырвала альбом, чуть повернулась к свету.
— Вот оно что — грамоты. «Борису Сомборскому за первое место на первомайской регате», «Победителю зональных гонок с пересадкой рулевых», «Победителю...». «За первое место...». «Победителю». И вы мне ничего не сказали!
— Ха, — засмеялся Борис и повалился на диван. — Скромность украшает большевика. — Он, довольный, мутузил кулаками подушку. — А вообще впечатляет, правда?
С тех пор они стали встречаться. Але хотелось бы почаще, чем получалось, да Борис был постоянно занят, позвонить ей при случае не мог, поскольку телефона в Алиной квартире не имелось, а самой ей сокращать паузы, бегать к автомату на почте мешала гордость.
Однажды она спросила:
— Вы так любите море, а стали филологом? Окончите аспирантуру и будете преподавать. Почему?
— Вопрос законный. — Борис усмехнулся. — И он вам кажется сложным, наверное. А он прост на самом деле. Вы правильно сказали: я люблю море. Да, это главное в моей жизни. И поэтому я не моряк. Не удивляйтесь. Истинная страсть лишена практической выгоды. Ну, предположим, я стал бы штурманом. И что? Долгие рейсы, томление в ожидании стоянки в порту, тесная каюта, через каждые восемь часов нудная вахта... Сейчас я с наслаждением вожусь с картами, спокойно делаю сложную прокладку где-нибудь в районе Филиппинских островов, а там ошибись я на две мили в определении места, и мне бы несдобровать. И плюс у меня есть вот это, — он показал на полки с книгами. — Понимаете, все, что ищут так называемые романтики на палубах пароходов и не находят. Я знаю, вы скажете, а где же общественная польза? И она будет! Через год я окончу аспирантуру и, вы правильно сказали, стану объяснять студентам, что хотел сказать Гоголь «Мертвыми душами». Разве это не польза?
С тем, что говорил Борис, согласиться было трудно. Аля привыкла относиться к работе, думать о жизни иначе, как все вокруг — дома, в институте, — зная одну цель, одно дело и подчиняясь ему. Но услышанное теперь показалось заманчивым, таящим какие-то особые преимущества, и она спросила:
— А это не трудно — жить двумя жизнями?
— Двумя? Трудно? — удивился Борис, и ей показалось, что он недоволен ее словами. — Не знаю, не думал.
С весны они стали видеться чаще. Аля приезжала в яхт-клуб и почти всегда встречала там Бориса, избегая унизительных, как ей казалось, звонков к нему домой. Да и вряд ли теперь их встречи можно было называть свиданиями: ведь был еще ослепительный «Кит» с высоченной мачтой и белыми парусами, и стоило порой проведывать просто его, не Сомборского. Аля узнала, как задумчиво скользит вода, когда яхта, чуть поскрипывая корпусом, бежит вперед, и как приятно ощущать движение в тишине, будто призрачное, не подвластное стуку мотора, прислушиваясь лишь к случайным хлопкам паруса и сосредоточенным командам Бориса, цепко обхватившего штурвал.
Аля попросила поучить ее хоть немного яхтенному делу, и Борис согласился, назвал день, когда не намечался выход в залив и он будет свободен. Она обрадовалась: в последнее время они разговаривали только на людях. Она так торопилась на Крестовский остров, даже косынку по пути потеряла, и ждала, что увидит Бориса обрадованным, хоть чуть-чуть обрадованным, что они наконец вдвоем, но он выглядел таким же, как всегда в яхт-клубе, — по-командирски строгим. Взял лист бумаги, нарисовал чечевичку — яхту, а потом стрелку — ветер и начал втолковывать, как должны стоять паруса, чтобы судно при любом направлении ветра продвигалось куда нужно.
Они сидели в тесной каютке «Кита» на жесткой койке, и Аля изо всех сил стремилась понять, почему же все-таки яхта идет вперед, когда ветер дует сбоку, и не понимала. Потом и вообще перестала слушать, только глядела на кончик карандаша, бегавший по бумаге, и думала о том, что спешила сюда, надеясь совсем на другое, и что этого, другого, ей, видно, не дождаться.
За иллюминатором невская вода задумчиво колебалась, морщилась, съезжала куда-то вбок, и было похоже, что яхта плывет. Але надолго запомнился этот вид за толстым овальным стеклом. Наверное, каждый запоминает что-нибудь из того, что окружало его, когда он впервые понял, что любит. А Алевтина поняла тогда и другое: что любовь ее осталась без ответа. Поняла по тому, как умолк вдруг Борис, тревожно взглянув на нее, как поспешно встал и ушел, сославшись на чепуху, и еще потому, что вернулся не один — с тремя веселыми здоровяками, составлявшими вместе с ним экипаж яхты.
Трое пришедших всегда при встрече с Алей гордо именовали себя «королевскими матросами», и теперь один, самый говорливый, предложил и ее посвятить в особое звание.
— Это не просто мастер, — доносилось до Али будто издалека, — это человек, который уж если берется за дело, то лучше умрет, но не сделает его плохо. Борька придумал, наш капитан. И мы поклялись всегда и во всем быть королевскими матросами. Присоединяетесь?
— Но зачем же «королевскими»? — рассеянно отозвалась Аля. — В Советском Союзе — и «королевские»?
— А романтика? В море нельзя без романтики!
Борис искоса поглядывал на Алю и молчал.
С тех пор он вообще мало разговаривал с Алей. Всякий раз, заметив, что она следит за ним взглядом, выискивал спешное дело и уходил. А однажды, когда нельзя было встать и уйти — они сидели рядом на причале и вот-вот должна была подойти остальная команда, — сказал:
— Ты все время ждешь от меня чего-то. Не надо, не жди.
Она отвернулась, прикусила губу. А он повторил:
— Не жди.
— А почему вы говорите мне «ты»? — спросила Аля. Она смотрела в сторону, на шумящие деревья, стараясь не заплакать.
— Не знаю, — сказал Борис. — Но ты не жди.
Возвращаясь домой, Аля решила, что больше никогда не станет звонить на Садовую, никогда не поедет в яхт-клуб. Встреча в Кавголове, сказала она себе, занесла совсем не туда, и надо поскорее вернуться на прежнюю дорогу.
Лето кое-как доковыляло до желтых листьев, и пошла осень, трудовая, угрюмая от сосредоточенности, с которой Аля заставляла себя жить, без надежд и желаний, только тесным от забот днем. А под конец ноября, уже набиравшей морозный ход зимой, грянула война с финнами, и свое, личное, отодвинулось, не беспокоило.
Парни в институте записывались в лыжные батальоны. Девушки после лекций учились перевязывать раненых и метали во дворе, слабо, по-женски забрасывая за спину руку, учебные гранаты. Аля тоже выходила на мороз, у нее получалось лучше всех, тяжелая чушка летела до самой поленницы, а иногда и дальше, прыгая, вырывая ямки в снегу.
А в марте война кончилась. И вдруг к Але домой заявился парень из команды «Кита» и сказал, что Борис приглашает в гости, у него день рождения. Аля решительно сказала: «Нет» — и распахнула дверь пошире, чтобы парень не уговаривал, понял, что его зря послали. Но он, пока мялся в нерешительности у порога, успел сообщить, что Сомборский был на фронте и ранен. Аля не дослушала, побежала в комнату переодеться и первой выскочила на лестницу.
Но она, в общем, зря испугалась. В квартиру Сомборских ее впустила домработница, и за ее плечом в глубине коридора сразу показался Борис. Он словно обнял Алю улыбкой — так ей показалось.
В комнате с тяжелым буфетом, с картинами на стенах сидели за столом университетские друзья Бориса (она поняла это, узнав лишь двух яхтклубовцев), сам профессор в гимнастерке с ромбами в петлицах, профессорша, строго блестевшая стеклышками пенсне, и еще один военный с новеньким орденом. Перед Алей поставили чай, но она не притрагивалась к стакану. Сидела и думала о том, зачем же ее позвал Борис и как хорошо в этой большой квартире, где пахнет книгами и чем-то еще — старинным и люди разговаривают так умно, достойно.
Она не заметила, как Борис подошел к ней, склонился за спинкой стула:
— Молодец, что объявились. Я, знаете ли, соскучился... Пошли, пока они тут чай пьют, ко мне? Как раньше, помните?
Ей ли, Але, не помнить! И полку с маленьким «Китом», и просторный диван, и сумеречный двор за окном. Только прежде надо узнать про другое:
— А как же вы попали в армию? Добровольцем?
— Без меня хватало. За отцом увязался, уговорил определить санитаром на поезд. И то вроде зайца: халатом гражданское прикрывал и без шапки ходил, чтобы не видели, что нет звезды. — Он рассмеялся. — Просто Финляндию захотел посмотреть.
— А вас осколком ранило? Или пулей?
— Ничем меня не ранило. Таскали раненых, я нес носилки, а было темно — в Выборге, на вокзале. Не заметил, что там ступенька, и подвернул лодыжку. А на носилках тяжелораненый, здоровенный детина, килограммов на сто. Я стремился его удержать, вот и шагнул слишком резко.
— И донесли?
— Донес... Да хватит нам про войну! Вы-то что делали?
Аля задумчиво смотрела на него. Что она делала? Ждала... Ждала, что произойдет невозможное, и он появится, и будет вот так, как сейчас.
— Училась, сдавала экзамены, — сказала она и, будто устыдившись неприметности своей жизни, добавила: — А на фронте интересно было?
— Нет. То, что сам себе придумаешь, интереснее. Но что же мы стоим?! — спохватился Борис и потащил Алю к письменному столу, усадил. — Что вы тут видите?
— Карту. Морскую. Написано: «Северная часть Атлантического океана».
— Правильно. А что там происходит, в северной части? Ну и в Европе?
— Война происходит, — сказала Аля. — Англичане и французы против немцев. Борьба империалистов за рынки сбыта. Но у вас тут что-то нарисовано. Крестики, точки, линии...
— А-а! Вот это и есть интересное. Вы слышали когда-нибудь про подводные лодки? Ну конечно, слышали, газеты читаете. Так вот, англичанам надо проводить по океану массу судов из Канады. А их на пути встречают немецкие подводные лодки. Для защиты грузовых пароходов англичане придумали такую штуку — конвой. Видите: я взял среднее число судов в конвое — пятьдесят. Ничего армада, а? Их строят в десять колонн. По ширине получается... Сейчас скажу... Четыре мили... чуть больше. Да, примерно восемь-девять километров. Ну и растягиваются они километров на пять-шесть в зависимости от того, сколько идет судов. Эсминцы составляют эскорт конвоя. Это одна сторона. Скажем, как в шахматах, — белые. А другая, черные, — германские подводные лодки. Вот я и попробовал нарисовать такую картину на карте. Видите? Курс конвоя, время движения — ночь или день. Интересно получается!
— Что? — спросила Аля. — Что интересно?
— День или ночь. Можно прикинуть, когда лучше конвою выходить в море. Или где его поджидать субмаринам.
— А вы за кого? За конвой или за немцев?
— Я? Мне-то какое дело!
Аля посмотрела с удивлением, и Борис заметил это, нахмурился.
— Вы приняли мой чертеж всерьез. А я сейчас о другом. Карта, и все. Как вы не понимаете — с вами мне все время хочется говорить о д р у г о м, не о том, что в жизни, в реальной жизни. Но, странное дело, вам это не нравится.
— Мне? Разве я говорила так? Наоборот, очень нравится. Про конвой. Вы определяли, как уйти от... от субмарины?
— Не от одной, а от нескольких. Впрочем, оставим эти любительские разговоры. Наверное, смешно выглядит: аспирант-филолог в роли адмирала.
— Нет! — Аля, сидевшая спиной к Сомборскому, повернулась на стуле, схватила его за руку. — Нет! Не смешно. Наверное, все это было бы интересно послушать военным морякам.
— Но я же не военный моряк.
— Вы сможете стать им. «Кит»...
Он перебил ее:
— На радость родителям, я стану преподавателем литературы. Лев Толстой родился в 1828 году и прочее.
— Это тоже прекрасно. Только... надо выбрать одно. — Аля кивнула в сторону карты и сразу почувствовала, как дернулась, стараясь высвободиться, рука Бориса. Она не отпустила, зашептала быстро, вскинув голову: — Но, если не хотите, не надо. Вы и так... и такой... — Рука опять дернулась, сильнее. — Нет, нет, послушайте. И не сердитесь на меня. Я летом хотела послать вам письмо, думала...
— И правильно сделали, что не послали. — Борис высвободил наконец руку. — Я же вам сказал, вы поняли?
— Поняла. Но зачем же вы позвали меня опять?
Ответа она не получила. Дверь распахнулась, в комнату набился народ, кто-то внес играющий патефон. Аля жалась в угол, надеялась, что Борис вызволит ее из этой ненужной им сейчас танцульки, но к нему лезли с разговорами, шумели, дурачились.
К Борису подошла молодая женщина, сказала, жалко, у него болит нога, а то бы потанцевали, и Борис согласился: действительно, жалко, и они стали разговаривать, даже не разговаривать, а так, перебрасываться фразами, и получалось, что шум вокруг и музыка им совсем не мешают; так говорят люди, которые понимают друг друга с полуслова и могут прервать беседу в любом месте и снова начать. И еще Аля заметила, как уверенна, спокойна эта женщина и как ловко сидит на ней серый с острыми плечиками костюм. Аля о таком никогда и не мечтала. И волосы красиво уложены, поднимаются от бледного лба крупными волнами.
«Я вчера была на Владимирском, — слышала Аля. — Там, Боб, по тебе скучают. Особенно Зиночка... Ты читал ее статью? Не устает доказывать, что литература должна проверяться жизнью». — «А что такое жизнь, она не пишет?» — «Это тебе Зиночка сама объяснит». — «Твои формулировки меня устраивают больше...»
Аля следила за тем, как Борис смотрит на свою собеседницу, и, пугаясь, находила в его взгляде не только интерес, но и нечто большее. Она была уверена, что Борис смотрел на эту женщину с нежностью, потому что именно такого взгляда ждала всегда сама и не дождалась.
Стало ужасно обидно, что так спешила сюда, в эту комнату, набитую книгами, волновалась, оттаивала сердцем. А тут, оказывается, своя жизнь, к которой Аля никогда не имела отношения и не будет иметь. Она где-то в стороне и нужна лишь изредка, по прихоти, и не очень ясно зачем.
Аля понимала, что надо уйти, прошагать гладкое пространство паркета до двери, но что-то держало ее, не давало сделать первый шаг. Она ловила каждое слово Бориса, каждый новый взгляд, брошенный им на женщину, с которой он разговаривал, на шумливых его друзей, и мысленно заносила увиденное в некое свидетельство своего поражения.
И стало совсем тяжело. Она понимает, что сейчас расплачется, убежит, не попрощавшись. Но все уже собираются, уходят. И голос той, в сером костюме, насмешливый и немного капризный: «Значит, решено! В отпуск едем вместе. Только если опять начнешь пропадать со своей яхтой, я тебя ждать не стану...»
«Пропадать со своей яхтой». Эти, что ли, слова навели на мысль, придали сил? С крыш капало, чавкала вода под ногами, и Аля шла, думая решительно: «Я докажу, докажу, что я ему нужней. Знаю, что ему интереснее, и буду нужной. Уже была и буду впредь. Я знаю, как поступить...»
Что за чудо эта «Омега»! Острые мачты, точно Нептунов трезубец, кажется, выросли из самого моря, из его зеленоватой пучины, осторожно проткнув осадистый, выкрашенный в черное с золотом корпус. Тугие снасти упрямо линуют небо. Даже ветер, у которого хватает мочи нести бригантину по волнам, когда она кутается в серые одежды парусов, — даже силач ветер не может справиться с певучей натянутостью штагов, фалов, лееров...
— Эй, Алферова! Замечталась?
Голос рулевого выводит Алю из оцепенения, отвлекает от монотонных движений весла в ее загрубелых, покрытых ссадинами руках.
— Раз! И — раз! И-и — раз!
Рулевой безжалостен. Звонкое «И-и — раз!» — словно кнут по усталой лошади. Шлюпка убыстряет ход, шесть весел косо, бритвами, режут воду. Аля мысленно повторяет за рулевым: «И — раз, и — раз!» Так легче вести весло вперед, а потом что есть силы падать назад вместе с ним. «И — раз...»
Когда же кончится эта пытка? Пятый день на море ни морщинки. Штиль, мертвый штиль. «Омега» дремлет на якоре, а две белые шлюпки бродят вокруг, точно ищут пропавший ветер.
— Еще разок отработаем подход к борту. А ну, навались!
Боже, вот печет солнце! Вперед — назад, вперед — назад. Истинные галерники, только что цепями не прикованы. Вперед — назад, вперед — назад...
Впрочем, если держат на судне, тоже не легче. Практиканты, осоловевшие от жары, жмутся в тень, дремлют, видя путаные, нездоровые сны. Ошалело вскакивают под зычную команду в мегафон: «Повахтенно! К левым вантам. Через марсы вниз на палубу. Бегом!» Еще хорошо, если через марсы, а то и повыше — через салинги. Теперь, правда, ничего, не страшно на тридцатиметровой высоте. А поначалу, когда впервые карабкались, екало внутри, казалось, уже не спуститься вниз на желтые доски палубы.
Так вот и гоняли несколько дней на рейде Феодосии, пока малость не обвыклись новички, не научились кое-чему из древней морской службы. Потом пошли, белея парусами, вдоль низкого берега Крыма к Керченскому проливу. Свежий ветер дул, пролив проскочили быстро, а за мысом Ахиллсон даже качнуло. Але не забыть — первый раз стояла на руле. Штурвал тяжелый, двое практикантов крутят его за дубовые рукояти. И ночь была. Желто светится компас, а сбоку, в черной мгле, с перерывами, точно из последних сил, вспыхивает дальний маяк...
Вот так бы и идти на всех парусах, как неделю ходили по азовскому мелководью — западным берегом к Бердянску, оттуда на юг, к Темрюку. Да только встали возле Ачуевской косы на якорь и застряли в безветрии, в солнечном пекле.
Ау, ветер!
Шлюпка наконец приникает к борту «Омеги». Теперь можно найти тень, а еще лучше облиться из шланга. Але было сначала неловко одной среди ребят скакать в купальнике, но оказалось, все тут, на «Омеге», молодцы; никто не пристает, не напоминает, что она на судне в общем-то по крайнему исключению. Третий штурман даже каютку свою уступил, спит на палубе. Она первые только ночи маялась в духоте, потом вытащила матрас на крышу рубки. Тоже не уснешь толком, но зато можно смотреть на крупные южные звезды, висящие совсем близко — над мачтами. Аля и сейчас сказала себе: «Скорее бы ночь».
Но еще утро, еще два часа занятий до обеда — секстаном мерить высоту солнца над расплавившимся в желтое марево горизонтом. Потом морская практика. Штурман будет тыкать пальцем в снасти: «А это что? А это?» Но когда нет в ладонях рукояти весла, все это уже не страшно, даже хочется поскорее увидеть за темным стеклом секстана плоский, как медный пятак, солнечный диск, водить пальцем по строчкам таблицы логарифмов, считать.
Ребята лезут к ней в записи — проверить. Знают, у нее по астрономии вечная пятерка. И она гордо ухмыляется: все-таки превосходство...
Ночью не спит, смотрит на звезды. Они стали совсем другие, даже Большая Медведица, «ковш», который знает каждый. Дуббе, Мерак, Фекда, Алиот, Мизар, Бенетнаш — вот как они именуются, эти привычные звезды. Только одна, средняя, без названия. А неподалеку утюгом вытянулось созвездие Льва. В носике бриллиантом сияет Регул. Его первым Аля поймала в зеркальце секстана.
Она шепчет, перебирая созвездия: Арктур, Северная корона, кусочек Пегаса виден — две яркие точки. Этот квадрат Борис показывал, давно. Шли по набережной, и он вдруг показал рукой на небо. И приблизился к ней — его щека была совсем рядом, — чтобы она могла следить взглядом за его рукой.
Аля вспоминает о пролетевшем времени, и ей не верится, что столько нового вошло в ее жизнь всего за один год. Директор института водного транспорта, правда, поначалу и слушать не хотел о том, чтобы ее принять, горячо убеждал: «Что вы задумали? С третьего курса химфака уйти! Стране нужны специалисты! Мы ведь можем зачислить только на первый...» Она сказала, что согласна на первый. «И потом, вы... женщина. Штурманы, капитаны подолгу находятся в море, им трудно растить детей». Она ответила, что вопрос о детях пока не стоит. «Придется пройти матросский ценз, а это значит — тяжелая физическая работа». Она заявила, что выдержит, во всяком случае, надо попробовать. В технологическом тоже кудахтали, но тех быстро отшила: «А если бы ушла на завод? По семейным обстоятельствам?»
Вот тогда и подстерег ее Борис — уже студентку судоводительского отделения, будущего штурмана дальнего плавания. Утром подстерег возле института, за мостиком через Екатерингофку. Она опаздывала, знала, что через две минуты звонок на лекцию, и все не могла отделаться от чувства, что он специально так подгадал, чтобы не оставалось времени потолковать всерьез. Весною виделись раза три, и тоже мельком, на людях, а летом он пропадал в Крыму. И ладно бы времени в обрез, можно пропустить лекцию, целый день пропустить, если бы... Только слова его, точно эхо, повторили те, директорские, когда она просила принять. «Знаешь, море...» — сказал он, и она не дала договорить. «Да! Знаю! Вы сейчас скажете, что море хорошо с берега. И еще про пассаты, про острова Фиджи и Тромсефьорд. Что они великолепно умещаются в вашей комнате. Вам дороги только игрушки. Море — игрушка, «Кит» — игрушка. И я...»
«Ты меня не так поняла! — Он схватил ее за руку. — Подожди! Что-то не так получилось. Я пришел сказать... что ты излишне всерьез принимаешь меня... все, о чем мы говорили. Подумай, прежде чем ломать жизнь...»
Она не дослушала, убежала. И вот теперь на «Омеге», в Азовском море. Парусная практика. Странно, ей по-настоящему хотелось стать химиком. «Тебе же нравится, когда пахнет хлором», — говорил Борис. Да, нравится; вернее, нравилось. А теперь нравится вот это — мачты, звезды, зыбкий свет над компасом. Аля попробовала представить: она стоит на мостике парохода в белом кителе с нашивками, и вокруг разлита синева юга... Нет, действительно странно, как открылся вдруг желанный путь, с которого она уже не свернет.
«Я ушла с химфака, — думала Аля, — чтобы исчезла пропасть между мной и Борисом. А она расширяется каждый день. Для меня ведь все вокруг н а с т о я щ е е, я никогда бы не стала играть в морскую игру».
— Не спишь, Алевтина?
Она обернулась. Это вахтенный, Леднев, тоже из практикантов. Рад, что нашел, с кем поговорить, скоротать время.
— В эту азовскую духотищу, понятно, не уснешь, — сказал Леднев. — Целую неделю штиль! Скорее бы в порт куда пристали, я бы в киношку, на танцы сходил. Ты любишь танцевать, Алевтина?
— Нет, — отрубила Аля, ей не хотелось разговаривать.
— А я смерть как люблю. Приз однажды заработал. Чепуха, тройной одеколон, но приятно. Хочешь, и тебя научу? Я курсы западных танцев посещал. Тустеп, бостон — что угодно...
— Эй, мало днем наболтались? — с матрацев, разложенных на палубе, поднялась косматая голова. — Отдохнуть не даете!
Аля подтолкнула Леднева, чтобы уходил, а сама осталась у борта, да так и простояла до пяти утра, когда заавралили: поднимался ветер.
Курс взяли на Белосарайский маяк, и все поняли, что пошли на перевал Азовского моря, к Мариуполю.
Парусник на редкость удачно подвалил к причалу Хлебной гавани. Вечернее солнце низко висело над землей. Два старика сторожа, попыхивая цигарками, молча глазели на пришельцев.
Штурман сложил ладони рупором, крикнул:
— Эй, почему народа нет никакого? Футбол, что ли?
Потом на «Омеге» говорили, что виноват радист: возился с передатчиком, а надо было слушать приемник. Но это только поначалу так говорили, в первый час. Скоро стало ясно, что дело не особенно менялось оттого, слышал ты сам или нет первую сводку. Вот, пожалуйста, вникай:
«С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими. Во второй половине дня германские-войска встретились с передовыми частями полевых войск Красной Армии... Только в Гродненском и Кристыно-польском направлениях противнику удалось...»
Первые дня три на паруснике еще был порядок. Вахту правили, чинили паруса, возились с такелажем. Только за эти же три дня половина практикантов сумела перебывать в военкомате. Возвращаясь, показывали предписания: зачислен на Черноморский флот. И собирали вещи. Руководитель практики растерянно поглядывал в кубрик, где все меньше оставалось занятых коек. Наконец пришла и ему телеграмма. Странная, никто в ней ничего толком не понял, да хорошо, что она хоть что-то определила. Велено было сажать практикантов в поезд и везти прямым ходом, никуда не заезжая, в Архангельск, в распоряжение тамошнего пароходства.
В поезде Аля придумала: позвонить в Ленинград. Лежала на багажной полке, под самым вагонным потолком, и придумала. В Москве, когда ждали товарняк, высидела четыре часа в очереди и дождалась. Соединили с тем номером, вытверженным наизусть, вечным, словно он наколот на руке: 3-18-22.
В трубке хрипело, трещало, а потом отозвался бодрый, незнакомый голос: «Военврач третьего ранга Кротков слушает!» — «Что?! — напугалась Аля. — Какой врач? Мне нужна квартира Сомборских!» — «Это и есть квартира профессора Сомборского. — Далекий голос звучал уже не так бодро и официально. — Но Константина Сергеевича пока нет». — «А Бориса, можно Бориса?» — позвала Аля. «Бориса? Кто спрашивает?» Аля думала, что молчит целую вечность, пока нашлась: «Родственница, я в Москве проездом. Так можно Бориса?» Теперь молчали там, в Ленинграде. Наконец: «Не знаю, как вам помочь. Евгения Ксаверьевна уже эвакуировалась. Нюра, их домработница, устроилась на завод, а Константин Сергеевич должен через полчаса выехать в действующую армию; я отправляюсь с ним, внизу ждет машина...» — «Но где же Борис?» — «Он три месяца как уехал. Бросил аспирантуру и уехал. Завербовался куда-то... И это в такое время, представляете!» — «Представляю», — растерянно отозвалась Аля и услышала телефонистку, объявившую, что разговор окончен.
Три месяца как уехал. «Значит, когда я была в Ленинграде, могла все узнать, — решила Аля и перебила себя: — Узнать... Зачем? Не от меня же он уехал, он со мной никогда не был. Он от себя уехал. От яхты, книг, карт. Почему? Ему так нравилось все это. И куда? На Мурман, Камчатку? Он шутил как-то, что хорошо бы стать учителем в Якутии, в районе падения тунгусского метеорита, или в Бурятии... Боже, какая огромная у нас страна!»
Так ей думалось уже в теплушке, на низких нарах. Тогда еще не пришла тоска, просто было непонятно, следовало разобраться, решить, почему все да отчего. По сводкам выходило, что война совсем близко подкатилась к городу, в котором Аля родилась и провела почти всю свою жизнь. Выходило, что немцы уже где-то под Петергофом. И красноармейцы с котелками, с зелеными сидорами подтверждали: говорят, на окраинах города окопы роют.
Еще из Мариуполя она послала матери телеграмму, но ответа не получила. Только в Архангельске разыскало ее письмо в мятом, захватанном конверте. Мать сообщала, что они с отцом эвакуируются в Ташкент, пусть Аля пишет туда до востребования. И чтобы себя берегла. Как они устроятся, так чтоб и она приезжала, в лихое время вместе надо держаться. А в конце приписка:
«Жалко дом бросать, вещи собирала и все плакала».
В Архангельске, в пароходстве, приняли охотно. Практиканты? Вот вам практика — в порт, на разгрузку. И дни потекли одинаковые, как доски в штабелях: с утра на Бакарице, на лесных биржах, на тесных причалах, а вечером в школе, ставшей на время общежитием. И грустно было от гулкости школьного класса с кроватями, с отгороженным брезентом углом — для нее, Али, сделали ребята, да чужое место, как ни обживай. И еще оттого грустно, что, оказалось, был один человек в жизни, для которого все, ради которого все, а теперь его нет не только рядом, но и просто в другом городе, исчез неизвестно куда, словно умер.
Она сидела на подоконнике, безучастно смотрела в окно, когда в класс влетел Леднев и прямо с порога — чечетку. Два коленца и еще с прискоком для завершения и в ладоши.
— Сидишь, — сказал он, переводя дух. — Сидишь, Алевтина, и ни черта не знаешь. Как самая последняя обывательница, которая об одной только своей квашеной морошке думает. А я вот кадровика сейчас встретил, злодея этого рябого, который нас, лихих флибустьеров, в затрапезных грузчиков превратил. Останавливает меня, злодей...
И Леднев рассказал: на пароходы их расписывают, должность всем — матрос первого класса. Значит, четыреста двадцать целковых в месяц и харчи. А про дальнейшую учебу никому ничего не известно. Во всяком случае, кадровик заявил, чтобы про институт пока не думали.
Он, Леднев, и проводил Алю до самого трапа «Турлеса», нес всю дорогу, перехватывая из руки в руку, ее чемоданчик. На борт подниматься не стал, но и не ушел. Ждал, наверное, с час, пока она устроилась на новом месте, а потом сошла на причал, взволнованная и вроде бы смущенная. Леднев кивнул ей и пошел в сторону кормы, с глаз вахтенного.
Получалось, что они как бы гуляли и во время этой прогулки должен был у них произойти какой-то важный разговор.
Аля это почувствовала по тому, как молчал Леднев — искоса поглядывал, ломал щепку.
— Ну, ты чего? — спросила она, глядя на кормовой флаг «Турлеса» и думая, что теперь это ее флаг. — Чего ты мерехлюндию нагнал?
— Да так, — сказал Леднев. — Может, последний раз в жизни видимся. Разнесет по земле в разные концы — и все. А мне... знаешь, Алька, мне очень без тебя одиноко будет. Замечала, я в институте всегда поближе к тебе садился? С тобой хорошо — рядом. А потом «Омега», Архангельск... Влюбился, что ли.
— В меня? Вот придумал!
— Ну и придумал. — Он смотрел на Алю, надеясь, что она скажет еще что-нибудь, но она только улыбалась, как бы извиняя за ошибку. — Ладно, прощай, побегу я.
— Стой, — сказала Аля и взяла его за руку; не крепко взяла, просто чтобы не обижать, и он это почувствовал.
— Да нет, пойду. Барахлишко собрать надо. Может, и мое судно завтра объявится. Вроде на «Коммунар» должны назначить... Прощай. — Леднев высвободил свою руку и зашагал прочь, временами оглядываясь, а потом заспешил, почти побежал.
Аля растерянно глядела ему вслед. Стало совестно, что обошлась жестоко с парнем. Можно ведь было сказать какие-нибудь слова, ласковые слова можно было даже найти, чтоб не так резко, не так быстро кончился разговор, необычное прощание. Впервые ведь, как ни странно, за ее девическую жизнь было сказано т а к о е.
Она и перед сном, когда растянулась на верхней койке в узкой каюте, думала про это, заново переживала недавний разговор. Что он говорил, Леднев, там, у кормы, под крики чаек? Другой, возникший в мыслях, произносил слова, каких Леднев, может, ни за что бы не сказал, толкуй они хоть сутки; он убеждал Алю, что она и красивая, и ласковая, и умная, что по сравнению с ней другие девушки гроша ломаного не стоят, потому что ни одна не назовет все созвездия на ночном небе, ни одна, кроме Али, не лазила на реи настоящей бригантины, потому что Аля — матрос первого класса парохода «Турлес».
Снялись со швартовых на следующий день. Поговаривали, что путь неблизкий, в Англию. Аля ухмыльнулась: «Знал бы Борис! Не по карте — по настоящему морю».
Еще раз подумала о Сомборском, когда у самого горла Белого моря повстречали первый конвой союзников. «Турлес» шел в кильватер за военным тральщиком — так теперь проводили торговые суда. А конвой тот двигался по всем правилам: транспорты в три ряда, эсминцы по краям, в небе гудят моторы.
Аля как раз сменилась с руля, стояла на мостике, когда поравнялись с конвоем. В бинокль можно было хорошо разглядеть и чужие, непривычные флаги, и ящики, плотно забившие палубы, и маленькие пушки в круглых, будто обрезанные стаканы, банкетах. Эсминцы устало сбрасывали с острых носов белую пену. Они жались к медлительным, глубоко осевшим торговым судам, и Аля вспомнила Бориса, его морскую игру. Со вздохом вспомнила, как потерянное навсегда.
У входа в Кольский залив тральщик отстал, вскоре его поглотила дымка, густо застилавшая берег.
«Турлес» отвернул к северу, ходко пошел в одиночестве, все сильнее раскачиваясь на пологих волнах. Они катили из дальних, таинственных полярных областей. И если бы не торчал теперь капитан все время на мостике, если бы не приказ его подвахтенным не исчезать с палубы, зорко наблюдать за небом, за поверхностью моря, то можно было подумать, что и войны никакой нет.
Аля, когда заступала на руль, посмотрела на капитана впервые близко и очень внимательно. У него были тяжелые, мохнатые брови и сердитые глаза. Заметив Алю, он, однако, улыбнулся, сказал совсем не по-капитански: «Здравствуйте», — и она, оробев от простого, совсем не подходящего к месту слова, ответила так же: «Здравствуйте» — и застыла у штурвала, ломая голову, встретил ли ее капитан с иронией или по-доброму.
Нет, пожалуй, по-доброму, как и другие, внизу, команда. Один так в первый же вечер, за ужином, в любви объясняться стал. Шутил, конечно, — на людях как иначе?
Весельчак он, этот Алексей-машинист. Поел первым и сидит бренчит на гитаре. И среди куплетов все к ней, к Але: «Не про вас ли? Эх, зачем мы на пароходе, а не на бережку!» Аля краснеет, смущается, а он, балагуря, выведывает ее биографию. И нельзя не ответить, неловко, другие тоже прислушиваются, видно, интересно им, как это женщины стали попадать в матросы первого класса.
А один из угла прямо ел ее глазищами. Плечи как у борца, сразу определишь — кочегар. Смешно: такой огромный, а все зовут его Славик. И такой спокойный. Вот уж, глядя на него, не скажешь, что судно, может, в эту минуту находится в перекрестии немецкого перископа. Да и другие, впрочем, не нервничают.
Алексей-машинист, так тот пел свои песенки и когда радио приняли с английского теплохода, который шел где-то милях в трехстах по курсу. Не радиограмма, а вопль: «Атакованы авиацией, горим». Конечно, никто об этом по пароходу не сообщал, но слух просочился из верхних рубок вниз, в столовку.
Владислав тогда наконец разжал губы.
— Может, уберешь бренчалку-то? Тонут ведь люди.
— А я что, насмехаюсь? — Гитарист прижал струны. — Ты, Славик, прислушайся ко мне, а не к своим тревожным мыслям. «Н а п р а с н о с т а р у ш к а ж д е т с ы н а д о м о й, е й с к а ж у т — о н а з а р ы д а ет...» — пропел он и глухо оборвал аккорд. — Эх, братцы, а ведь все старушки на свете одинаковы — и английские и русские! Всем горько на душе, когда их сынки пропадают в соленой купели.
Владислав больше ничего не сказал, и другие, кто был в столовой, молчали.
Аля обвела всех взглядом. Такими же хмурыми, озабоченными люди бывали по утрам, когда радист приносил свежую сводку, — обсуждали дела на фронте, гадали, как дальше пойдет война. И Аля со всеми обсуждала, а теперь ей вспомнилась мать — живет где-то в Ташкенте, таком далеком и незнакомом, что его и представить нельзя, и подумала: «А обо мне родные ничего толком не знают, и долго, очень долго не будут знать».
Алексей снова провел по струнам, и опять у него получилось: «Н а п р а с н о с т а р у ш к а...» И все молчали.
После вахты, ночью, Аля забралась на койку одетая. Смутное беспокойство не оставляло ее, хотя наверху, на мостике и в рулевой, внешне было по-прежнему, как и в прошлые дни. Капитан все так же находился наверху, встретил ее улыбкой и «здравствуйте». Это стало у них какой-то игрой. Аля улыбалась всякий раз в ответ и тоже говорила: «Здравствуйте». Да, все было по-прежнему, даже курс тот же, как и на прошлой вахте, — 258 градусов, да только беспокойство пришло и не отставало.
Задремала и тотчас проснулась; лежала без сна, словно ожидая чего-то. А через полчаса загремел колокол громкого боя.
Аля выскочила на шлюпочную палубу, комкая спасательный нагрудник. Один за другим выбегали все, кто был внизу. Вертели головами, бросая тревожные взгляды на густо-серые, в пене волны, в белевшее как бы в немощном рассвете небо.
Сильно качнуло, и Аля поняла: круто сменили курс, уже не обращали внимания на то, чтобы идти против зыби. Глянула на мостик. Там был вахтенный штурман и рядом капитан в дождевике с нахлобученным капюшоном, из-под которого торчал бинокль.
— Вона, вона они! — крикнули рядом. — Заходят.
— Эх, три самолета... Точно. Туманчик бы сейчас, А то ишь разгулялось!
— Заткнись!
— По курсу, гляди, по курсу заходят!
Аля ухватилась за шлюпбалку. Вот горе! И стрелять нечем. Хоть бы пулемет какой... Она еще выше запрокинула голову: самолеты летели уже почти над судном.
Надрываясь на полном, самом полном ходу, билась внизу машина, но ее удары не могли пересилить гул моторов, лившийся с неба. Казалось, именно истошный воздушный рев и должен был раздавить, разрушить пароход, послать на дно. Но ухнуло рядом, разорвалось где-то у борта, рванулась фонтаном вода, и стало ясно, что будет дальше.
«Турлес», заваливаясь на борт, опять сменил курс. Три новых столба воды почти разом взметнулись у самого его борта. Еще поворот — теперь обратно, как заяц, путать следы. Но гончие по следу идут, рядом они. И не охота это — расстрел.
Лопался, разрываясь на части, воздух. Дрожала, сотрясаясь, палуба. Суетились у шлюпки люди. Аля тоже сдирала чехол, поправляла тали. Кинулась к другой шлюпке, споткнулась, упала. Над леером вырос новый фонтан. Палуба косо пошла вбок, тяжело вздрогнула. Нет, надо встать, идти. Что это с машиной? Такое впечатление, что остановилась. А самолеты? Откуда их столько, было же три... Она добралась наконец до шлюпки, но та уже была готова — висела над кипящей, изрытой волнами водой.
Последнюю шлюпку спихнули с кильблоков кое-как. Где-то по ту сторону рубки ухнуло громче всего, и заложил уши боцманский крик: «Шла-а-нги! Гори-и-ит!»
У шланга шершавая кожа, разлегся, надулся сытой змеей. Голова змеи уползла в желтое и черное. Черного больше. Клубится, не дает дышать. Хорошо, что быстро воду из машины дали. Еще бы, еще, вон как мостик обдало: костер, прямо костер! А палуба забита лесом, груз — доски, бревна. Утонуть не скоро дадут, а гореть, ох гореть будут!
Черно кругом, прямо ночь. Где там боцман? Аля, пригнувшись, напряглась, потащила шланг вперед. Шаг, еще, вот теперь лучше. А где же самолеты, что еще натворили? Трещит все вокруг. Глоточек бы воздуха, один глоточек, капельку, и смотреть — как бы сделать, чтобы можно было смотреть?
Сквозь клочья дыма проглянуло белесое, изумленное небо.
Мачты, желтая груда досок, стянутая цепями. Слева, совсем рядом, рубка, серое облако, вырывающееся из окна, сносимое ветром назад, за высокий цилиндр трубы.
Аля удивилась, что она на мостике: не заметила, как забралась сюда, волоча следом за боцманом тяжелый, будто свинцом налитый шланг. Тугая струя рвалась из рук боцмана, хлестала по рулевой, ниже, вбок, на палубу и снова вверх. Откуда-то снизу ей помогали еще два изогнутых водяных столба, хрипящих, в бусинках разлетающихся брызг. Они жадно слизывали огонь, и только дым по-прежнему густо валил, стлался клубами почти горизонтально.
«Где же самолеты? Улетели? Всё уже?» Аля подняла голову, щурясь, смотрела ввысь, не видя ничего, кроме мелких облачков, пока ее не сшибло ударом, судорогой, прокатившейся по корпусу «Турлеса», пока она не повалилась назад, на самый край мостика, исковерканного еще раньше бомбой...
— На бак! Давай на бак!»
Она узнала голос старпома и, обдирая руки о железо, поднялась, кинулась за ним, срываясь со скользких ступеней на занозистое дерево палубного груза. Впереди бежали еще двое, слышался тяжелый, неровный топот.
Вот и фок-мачта, теперь спрыгнуть, удержаться. В люк, ниже, в темноту. «Где-то бурлит вода. И палуба на баке разворочена. Как холодно! Кто это? Он, опять старпом. И еще двое. Да, да, сейчас!»
Тяжелую тушу брезента еле вытолкнули наверх. Тянули тросы, торопливо разматывали. С треском по борту развернулись штормтрапы. Аля перекинула ногу через планширь, но ее столкнули, почти скинули обратно на палубу — полезли другие. Она не обиделась, пусть. Потащила трос, обводя через форштевень, на барабан брашпиля.
Пар шипел, точно сердился, что его выпускали в худые, расшатанные взрывом цилиндры. Трос дернулся, заскользил, прижимая пластырь к пробоине. Старпом кричал в телефонную трубку: «Машина! Машина! Включай донку! Качай, говорю, вашу мать!»
Люди, оставшиеся без работы, сгрудились у борта. Молча смотрели, как подрагивает напрягшаяся парусина: сдержит ли воду эта ненадежная защита, хватит ли ее силы, чтобы идти пароходу дальше?
Дым на спардеке постепенно рассеивался. Рисунком сумасшедшего проступало исковерканное крыло мостика, сгоревшая почти начисто рулевая рубка, голо, как на деревенском пожарище, торчащая труба. И все это с перекосом, с наклоненными мачтами, не выходившими при качке в свою обычную гордую вертикаль.
Человек, стоявший рядом с Алей, взмахнул рукой и рухнул на палубу с глухим, безнадежным вздохом.
— Алексей! — Она вскрикнула, первая наклонилась к нему. — Леша!
Машиниста подняли на руки, понесли. Он был мокрый, порванный борт куртки обнажал тельник, запятнанный кровью. На секунду открыл глаза, посмотрел вбок, на пляшущий маятником горизонт, не видя, безразлично.
— Бомба это его, сука, — сказал матрос, тот, что поддерживал голову Алексея и плечи. — Он ведь на баке находился, когда мы прибежали, раньше туда пошел — шланги готовить. Бомба его, сука.
— Точно, — сказал другой. — Когда по надстройке шарахнуло, там тоже надо было ждать. Эй, осторожней, легче, говорю!
— Кровища-то, вишь, по штанине текла, — сказал первый матрос, когда начали продвигаться по доскам, груженным на передней палубе. — И в воду лазил, за борт. Мне-то ничего, я целый...
Аля слушала, старалась шагать в ногу, смотрела на бледное, искаженное болью лицо Алексея. И совсем по-женски, понимая, что по-женски, и не боясь этого, впервые за два трудных часа спросила соседа:
— А бомбежка кончилась?
В ответ раздалось глухо, зло:
— Узнаешь. Иди себе.
Алексея внесли в каюту доктора, растолкав перевязанных и ждущих перевязки, уложили на койку.
Доктор, волоча бинт, присел на корточки, начал считать пульс. Разом наступившее молчание нарушил его приказ: всем идти в красный уголок. Помощь раненым, обожженным, ушибленным он будет оказывать там. И добавил: «Через некоторое время».
— Товарищи! — Капитан, поглаживая густую бровь левой рукой (правая у него была забинтована, на привязи), оглядел команду, собравшуюся в столовой, и еще раз громко повторил: — Товарищи! Я думаю, не надо объяснять, зачем я приказал прийти сюда всем, кроме вахтенных. Не буду говорить и о том, что у нас нет возможности толковать долго, — всем надо быть на местах, исходя из создавшегося положения, А вот положение это нам надо всем хорошо представлять... Трудное, не скрою, положение. Трое убитых, девять раненых. Хода нет, судно дрейфует. Пробоина опять же. Думаю, нас бы не винили, если бы мы покинули пароход. — Капитан умолк и обвел взглядом липа слушавших его людей. Потом не сказал, крикнул: — Но мы выполним свою задачу до конца! Так?
— Так, — подтвердил кто-то, один за всех.
— Ну вот. Я это и хотел услышать. — Он снова заговорил спокойно, словно уже все было по-другому вокруг, словно и раненым теперь будет легче, раз принято окончательное и бесповоротное решение, и самолетам незачем больше прилетать — все произойдет так, как говорит он, капитан. Дал распоряжение, чтобы наготове оставались шлюпки, и как с машиной — вся надежда теперь на механиков. И еще указание: на место сгоревшей рубки натаскать тряпья, пакли, дымовых шашек. Прилетят снова — устроить представление: горим, мол, скоро потонем, отстаньте.
Это досталось Але — устраивать ложную пожарную кутерьму.
Казалось, из легких никогда уж не выдохнуть сухую горечь, не отмыться от копоти, не отделаться от запаха гари. Единственная радость: не видно, что вокруг творится, где бухает. Трижды подымали дымище, раз вечером и дважды на рассвете, холодном, мрачном, как бы последнем.
Потом Аля прибежала на корму, где у запасного штурвала стояли теперь рулевой, вахтенный штурман и капитан, — жаловаться, что осталась одна всего дымовая шашка. Прямо с ней, с этой шашкой, явилась. А капитан взял коптилку и швырнул за корму. Далеко швырнул — сильный, хоть и раненый!
— Смотри, — сказал. — Вон туда смотри.
Справа, в ветреное пространство, серебряно освещенное солнцем, непривычно впечаталась черная полоска. Тоненькая, чудилось, вот-вот порвется. Аля поняла сразу: берег, напрягла зрение, и все никак не получалось, чтобы виделось четко, ясно.
— Ну вот, — сказал капитан. — Чего ж ты теперь-то плачешь? Дошли ведь, черт нас возьми, дошли! — Он обнял ее одной рукой, здоровой, и она уткнулась ему в плечо. — Ну, ну, — тихо твердил капитан, и не то чтобы порицал или успокаивал, твердил так, будто и ему хотелось ткнуться кому-нибудь в плечо. — Ну, ну, ступай в душ, Золушка. А то ведь к Англии подходим. Заграница как-никак.
Полоска на горизонте приближалась. Широкий залив сачком втягивал обгорелый, завалившийся на борт «Турлес», заботливо огораживал плоскими берегами, а потом надвинулся причалами, черными бортами судов, кранами, закопченными стенами фабрик. Это была Шотландия. Где-то дальше, на холмах, раскинулся вальтерскоттовский Эдинбург.
Месяц простояли в ремонте. Много ли это, мало, чтобы забыть, какое оно, море, когда тянется кругом, насколько хватает взгляда? И вот уже остался позади Лох-Ю, порт, куда заходили поджидать, пока соберется караван английских, канадских, американских транспортов, чтобы сообща под охраной двигаться через кишащий субмаринами океан. И не в Архангельск — на запад.
Днем с мостика возникает странная, но захватывающая картина: не очень ровными, а все же колоннами идет целая эскадра, семьдесят два судна. И довольно близко друг к другу, спокойно с виду, величаво. Только вскоре стало известно, что уже не семьдесят два парохода в колоннах, а на четыре меньше. Отстали, потерялись, а потом безответный «SOS» — эсминцев охранения на всех не хватит. Вот и пялят глаза кочегары на манометры, вот и лелеют каждый подшипник машинисты, вот и строги по-особому механики на главных постах. Обороты, даешь обороты, как велено, чтобы удержаться в колонне!
— Устала?
Это капитан. Остановился рядом с Алей, посмотрел из-за плеча на бледный кружок компаса — как там на румбе? А сам вот-вот повалится с ног.
— Вы бы отдохнули, Степан Тихонович.
— Спасибо, милая, что заботишься. Только нельзя мне. Вот станешь сама капитаном — поймешь.
Она? Капитаном? Аля зажмурилась на секунду. А что? Капитаном. Первый курс института — это почти половина мореходки, той, что дает обычно штурманам диплом дальнего плавания. Можно доучиться. Но не в этом, в сущности, дело. На месте она, на своем, прочном — вот что главное. «Ради Бориса начала, нет ли, — сказала себе, — неважно теперь. Мое, собственное».
А впереди были еще долгие мили до берега и такие же ночи, непроглядные вдвойне — по глухому мраку и неясной судьбе.
В Нью-Йорке, когда направились кучкой в тесные, затопленные автомобилями улицы, Славик, кочегар, придержал Алю за локоть.
— Ну как, отошла? Нам, знаешь, в машине что, — ни фига не видно, вот и не думаешь. Вам наверху трудней. Да ты молодцом, все говорят, молодцом!
Он хотел идти дальше, держа ее под руку, но Аля вывернулась, сердито повела плечом. Не понравилось, как смотрел Владислав: говорил вроде про одно, а думал про другое — как бы покороче отношения наладить. Сухо ответила:
— Чего там — молодцом... Как и все.
По карте выходило просто: вот Архангельск, исходный пункт; потом Атлантика, Панамский канал. Аля повела пальцем на север — вот Портланд, штат Орегон, США; ну, а теперь влево — куда? — через Алеутские острова, мимо Командоров, теперь на юг... справа Камчатка, слева Курилы, Охотским морем и дальше — пролив Лаперуза; так, так и вот сюда, — СССР, Вла-ди-восток. Еще десять тысяч километров, и кругосветка бы получилась!
«Вернусь в Ленинград, — подумала она, — и будет у меня кругосветка. А пока, выходит, — дальневосточница...»
Аля понимала: «Турлес» нужен на новом месте, иначе бы не стали гнать его в такую даль, и она здесь нужна. Но все равно было трудно, когда вспоминала свой город, блокадный теперь, когда читала в газетах про Сталинград. Казалось, мало, ох как мало возит грузов ее пароход. Только как сделаешь больше?
И в каютах разговоры — о том же. Может, слова другие, у ребят на словах все иначе выходит, чем у нее.
— ...А ты, кореш, станешь дома рассказывать, какая дорожка тебе в жизни привалила, океанская, — и не поверят. Магеллан! Молчи уж. Знай и молчи. Как памятник самому себе.
— Х-ха, памятник! Это точно. Памятник несбывшимся надеждам.
— Почему — несбывшимся? Сбывшимся. Мне семь лет еле-еле исполнилось, когда из дома смылся. В моряки. Через час на вокзале поймали. Валенки у меня с собой были и пугач — на металлолом выменял. Дед у нас по дворам ходил, за бутылку петушка сладкого давал на палочке, а за три крана медных, водопроводных — пугач. У нас в доме ни одного крана не осталось, все к черту посворачивали, деду этому. Зато бахали — пугачи-то. Ого-го!
— То-то тебя к пушке определили, пугач. Вон по какой линии мечты, оказывается, сбывшиеся.
— Нет уж, дудки, моряк я, а не артиллерист. Настрелялся за кругосветку. На штурмана буду учиться.
— Давай, давай, пойду к тебе под начало, когда старпомом станешь. Ты меня по блату от вахт ночных освободишь. Спа-а-ать буду, как люди нормальные на бережку, по пятьсот минут без перерыва!
— А слышали, братцы, капитана-то нашего к ордену представили. Что довел «Турушку» до родного и близкого Дальнего Востока. Ой, что-то нравится мне здесь! Страсть. Боюсь, на всю жизнь останусь. Прощай, Пенза, родная, где меня на вокзале из бегов перехватили да не удержали. Рыбу подамся на Камчатку ловить.
— Крабов, крабов давай. Экспортный продукт.
— Можно и крабов... А гитарку, гитарку-то зачем уносите? Эй, слышь-ка, не надо! Споем сейчас, душу повеселим. Помнишь Алексея? Знатный машинист был.
Спит деревушка... где-то старушка
Ждет не дождется сынка-а...
Сердцу не спится, старые спицы
Тихо дрожат в руках.
— Э-эх! Кому что.
— А сводку знаете? Тяжелые бои в Сталинграде. Надо же, до самой Волги доперли.
— Обломится! Дай-ка я прикурю... Вспомни, как пластырь в Баренцевом море заводили. Дырища в борту какая! А ничего, живем...
— Вот именно. Ты слушай да дело свое молчком твори, Магеллан. Памятник несбывшимся надеждам.
Ветер уныло гудит в трубе,
Тихо мурлычет кот в избе.
Спи, успокойся, шалью накройся,
Сын твой вернется к тебе...
— Наверное, в полярку пойдем, а, братцы? Северным путем? Тут, в порту, сказывали, в полярку пароходы уходят, в Архангельск.
— Видал, по мамке соскучился, домой захотел!
— Трески ему, трески на обед. У них, у поморов: «Трешшочки не поешь — не поработаш».
— В Архангельск! А чего повезешь туда? В Америку еще надо сбегать, чтобы в Архангельск идти.
— А мне в здешних краях нравится! Ох, боюсь, останусь я во Владивостоке. Золотой Рог, представляешь, бухта называется, потом — Улисс, Диомид. Во названия! Для романтических людей земля эта предназначена.
— Да уж не чета твоей Пензе.
— Ладно, ладно, ты Пензу не трогай! У нее своя гордость.
— Кончай спор, морские волки, гитару давай, что ж замолчал! Одесскую свою, слышь, Одессу давай вспомним, чтобы недолго ей в оккупации оставаться:
На свете есть такой народ,
Что даром слез не льет.
Всегда играет и поет
Счастливый тот народ.
Кого вы ни спросите,
Ответят: «Одесситы!»
Одесса-мама, чудный город м-о-й...
— Ну, разом!
Ой, Одесса, жемчужина у моря,
Ой, Одесса, ты терпишь много горя,
Ой, Одесса, чудесный, милый край,
Цвети, Одесса, рас-цве-тай!
Отплавали туманное лето, злую ветреную осень, одолели зиму, морозную, загнавшую ртуть в термометрах на самый низ. И все это время Алю ждали, подстерегали, ощупывали глаза Владислава. А то вдруг загородят коридор его широкие плечи, не пройдешь. Просила — не слушает, пробовала не замечать — не помогает.
Потому и не удивилась, когда вошла однажды к себе в каюту и увидела кочегара: сидит на скамейке.
— Полчаса жду, — миролюбиво сказал Владислав. — Находился в стороне от тебя, время пришло, чтобы рядом. Ты, я думаю, сама поняла — некуда тебе деваться.
— От тебя?
— Ну да. Никого к себе не подпускаешь. Думал, может, жених есть. Письма твои смотрел. По конвертам — все мать пишет. Одна ты... А девушке как одной? Природа должна взять свое.
— Так это природа. При чем же ты?
— А я и есть природа...
— Слушай, — перебила Аля, — а если я сейчас кого-нибудь позову? Как думаешь, что будет?
— Ничего не будет. Хоть самого капитана зови. Скажу, что иголку с ниткой зашел попросить. Факт.
— А что гадости говоришь, не чувствуешь?
— Природа... — ухмыльнулся Владислав.
Как Аля не успела отскочить? Тяжелая рука коснулась ее щеки, скользнула по волосам, другая вцепилась в плечо.
— П-пусти! — Она оттолкнула его, больно ударилась о койку.
Коридор. Трап. Еще один. Запыхавшись, постучала к капитану.
— Степан Тихонович... — Аля хотела сказать про Владислава, но вышло другое: — Степан Тихонович, я слышала, как придем в порт, в Америку, так кое-кого из команды будут переводить на другие суда. Прошу включить меня. Непременно.
— Тебя? Может, что случилось?
— Нет. — Аля легонько куснула губу. — Я просто так, чтоб вы потом не забыли. Я очень прошу.
На секунду промелькнуло: а как же «Турлес», как же без него? Но только на секунду, тотчас вернулось прежнее: «С н и м вместе на одном пароходе больше не могу».
А капитан неожиданно согласился:
— Что ж, видно, пора тебе. Поплавай на другом судне. Жалко, конечно, привык я к тебе. Но ты поплавай, тебе опыта морского набираться нужно. Обещаю перевести.
Вот и получилось: прости-прощай, «Турлес», кругосветная каравелла. Разбомбленная, обгорелая, обстрелянная, обсмотренная в цейсовские перископы. В Сан-Франциско Аля перешла на новенький «Виктор Гюго». Одна. Остальным списанным с «Турлеса» достался другой «Либерти».
Команда еще вполовине, что могли насобирать с других судов. Остальных, говорят, дадут во Владивостоке. Ребята ничего, приветливые. И штурманы, механики ничего, внушают доверие. Капитан — тот сразу и откровенно понравился — большой, спокойный, уверенный в себе. Да, уверенный, это у него на лице написано. Может, передастся чуток его уверенности? Аля об этом думала, когда беседовала с ним, — он каждого, кто приходил на пароход, приглашал к себе в каюту, выспрашивал, откуда да что.
Аля, правда, не очень распространялась, рассказ ее больше походил на заполнение анкеты, но капитан, Полетаев этот, Яков Александрович,, не досаждал особенно вопросами. Ему, видно, что-то еще было нужно, кроме биографии. Вдруг спросил: «А как вам Нью-Йорк показался?» Она ответила: «Ничего, большой». «Так что мир уже повидали?» — спросил Полетаев. Она сказала: «Ага, повидала. Не такой уж он большой, мир-то, оказывается». И засмеялась. Полетаев тоже засмеялся. Нет, он ничего, новый капитан.
А старпом другой, совсем другой. Посмотрел молча и отвернулся. И так вот, не глядя, сообщил, что жить она будет в отдельной каюте — есть на ботдеке каюта. «Хоспитал» выведено по-английски над дверью, на металлической планке (тут, на «Гюго», все надписи по-английски).
Так вот она — пустая каюта с двумя койками, одна над другой, и здесь Але жить. Немного неловко перед ребятами, матрос ведь она, ей положено обитать внизу, вместе с командой. Но раз старпом велит, пусть так и будет. Они хозяева на пароходах, старпомы.
С утра встала на работу. Боцман Стрельчук и знакомиться толком не стал: бери скребок, сурик, лезь на подвеску, раз назначена. На подвеску так на подвеску, не привыкать к матросской работе. Чудно только — суричить борт нового парохода. Впрочем, может, и надо. Месяц «Либерти» этому, американскому, а уж сквозь серый его с голубым наряд проступила рыжая ржавчинка.
Аля мерно взмахивала кистью, стоя лицом к гладкому, в ровных швах борту, и вдруг услышала с причала крик:
— Братцы, а ведь у нас баба появилась!
Чистый асфальт, во всю стотридцатиметровую длину парохода пустота. И посередине фигура — шляпа серая, макинтош серый и галстук желто-зеленым попугайчиком. Худой этот человек, тощий прямо, да как зычно у него вышло: «Баба!» — с радостью или изумлением, но все равно. «Баба появилась» — это от чего с «Турлеса» ушла. На Владислава похоже. Неужто и тут такой есть? Теперь-то куда бежать?
Потому и смелость, наверное, появилась, что решила: некуда: Гордо стояла на узкой доске, держась за трос, словно циркачка. И ответила громко, как он:
— Чего орешь? За границей все-таки!
Матросы на соседних подвесках одобрительно засмеялись, а тот, с желто-зеленым галстуком, молча ступил на трап и исчез.
Вот и легко стало. Вот и домом Аля зовет уже не «Турлес», а «Гюго». И ребята здесь тоже ничего, даже тот, что орал с причала, — старший рулевой Федя Жогов, Разве что старпом Реут. С ним как-то пошло по-особенному, волю хочет свою показать в отдельности ей, Алевтине Алферовой. Ну да ничего!
А письма по-прежнему только от мамы, и мили бегут за кормой те же, что и последние два года, — долгие-долгие, пока приведут к своим берегам.
Что поделаешь, Аля — матрос, и страсть у нее одна — море.